Люди, занимающиеся политикой, должны и даже обязаны давать оценку как определенным действиям власти, так и власти как таковой.
Оценки такого рода могут быть упрощенными. А могут быть и очень сложными. Я всегда ратовал за сложные оценки. Потому что реальность всегда сложна. Но есть риск утопить в этой сложности существо дела. И потому в каких-то ситуациях надо уходить от сложности и вводить предельно простые критерии. Лучше, если почти количественные (рис.1)
Пусть на оси Х расположены те или иные оценки качества нынешней российской власти. Я понимаю, что речь идет о крайнем упрощении. Потому что оценка может быть комплексной, многомерной, неоднозначной. Но давайте рассмотрим (сейчас станет понятно, зачем) этот простейший пример. Давайте представим себе, что на оси Х, где расположены эти наши упрощенные оценки, есть несколько точек.
Точка 0 – когда мы говорим: "Власть – так себе… Не добро и не зло… Ни рыба, ни мясо…"
Точка… ну, скажем, +5 – в которой оценка звучала бы примерно так: "Власть, безусловно, позитивна, хотя и не лишена недостатков".
Точка "+?", в которой оценка экстремально позитивна ("власть гениальна и абсолютно спасительна").
А дальше добавим к этому точку "-5" ("власть – скверна, но не лишена позитивов").
А также точку "-?" ("власть демонична и абсолютно губительна").
Как эта оценка связана с политическим поведением?
Казалось бы, очень понятным образом (рис. 2).
То есть если я нахожусь в точке "-?", то я оформлю свою крайне негативную оценку в виде соответствующей формы политического поведения. Например, в виде участия в революции.
А если я нахожусь в смысле оценки в точке "+?", то я сделаю все для поддержки власти. Организую соответствующее общественно-политическое движение, выйду на улицы сражаться со смутьянами, которые хотят свергнуть такую замечательную власть.
Все пока хрестоматийно. Хотя и этой хрестоматийности сегодняшним анализам зачастую не хватает. Где узловая проблема, позволяющая перейти от хрестоматийности к чему-то другому?
Одна из таких узловых проблем – безусловно, переход от оценки к политическому поведению (рис.3).
Очень наивно считать, что подобный переход однозначен. На самом деле, актор (лицо или социальная группа) может по-разному осуществлять подобный переход. Тут есть веер возможностей. Точнее – способов перехода (СП) от оценки к поведению (рис. 4).
Мы все понимаем, что это так. Что можно крайне позитивно относиться к власти и не оказывать ей поддержки в виде определенных форм политического поведения. Не выходить на митинги, например. И даже не голосовать.
А можно крайне негативно относиться к власти и тоже не трансформировать свое отношение в формы политического поведения.
Причин, опять-таки, может быть много.
Субъект, не осуществляющий подобной трансформации (лицо, группа), может не делать этого потому, что у него нет времени и энергии на осуществление определенных форм политического поведения. У него нет в оперативном пользовании нужных форм политического поведения. Он не знает, как вырабатывать эти формы. Он не верит в альтернативы данному негативному властному оператору. Он не хочет платить высокую цену за осуществление тех или иных форм политического поведения.
В любом случае, есть некое триединство (рис. 5).
Это триединство состоит из субъекта, который хочет воздействовать на власть, самой этой власти и определенной регулятивности. То есть форм воздействия субъекта на власть.
Эти формы, в свою очередь, делятся на три типа.
Тип #1 – регулятивность, допускаемая самой властью. Власть сознательно ставит себя в зависимость от субъекта, который хочет оказывать на нее влияние. Что же это за субъект? Это народ, общество… Кто-то скажет – гражданское общество. Власть говорит, что ее задача – чутко реагировать на народные чаяния или общественные потребности. Что только в этом случае она, власть, может быть эффективной. Что без такой регулятивности она потеряет связь с конституирующим ее субъектом. А, потеряв связь, рухнет.
Вся теория и практика создания властью регулятивности называется демократией. Регулятивность же обеспечивается институтами и процедурами. А те, в свою очередь, защищаются законом и Конституцией. Которые, в свою очередь, защищены надвластными институтами. Тем же Конституционным Судом, например. А все это защищено еще и регулятивностью другого типа.
Тип #2, с помощью которого это все защищается, – это прямая регулятивность, не зависящая от воли власти. В Конституции США, например, она защищена правом народа на восстание. Это право актуализируется в момент, когда власть разрушает регулятивность первого типа. А второй тип регулятивности, помимо конституционной легитимации, имеет и другие формы, так сказать, самообеспечения. Тоже специально опекаемые. Например, в США было много попыток отменить продажу огнестрельного оружия частным лицам фактически без ограничения. Но каждый раз противники подобной отмены апеллировали к праву народа на восстание как высшей конституционной норме.
Существуют и другие жесткие регулятивные формы. Например, всеобщая политическая забастовка, парализующая страну и вынуждающая власть пойти на определенные уступки, – это еще не революция (вооруженное восстание). Но это преддверие революции.
А деструктивный террор (например, против своего мирного населения) – это уже не революция. Но это выражение некоего отчаяния (воздействовать надо, а других форм нет).
Наконец, наступает момент, когда все формы воздействия по тем или иным причинам кажутся субъекту неэффективными. И тогда он отказывается от воздействия. Он не связывает свою оценку с формами политического поведения, потому что нет их, этих форм. Или не считает он их эффективными. Он "исходит". Можно считать, что и "исход" (внутренний или внешний) – это форма воздействия. Но это не совсем так. На власть никто не воздействует. Но если при этом оценка крайне негативная и не трансформируется ни в какое политическое поведение, то от власти отпадают. С отвращением отворачиваются. И при этом никак на нее не воздействуют (рис. 6).
Именно разочарованность во всех формах регулятивности – парламентской, революционной – привела к фактическому краху российского государства, скажем так, к сентябрю 1917 года. Крах был оформлен октябрьскими событиями. Когда, с одной стороны, государство рухнуло. А с другой стороны, это обрушение выявило группы, готовые сражаться за новое государство.
Но перед этим народ перепробовал все. Революцию 1905 года. Думские прения в пределах самодержавия. Переход от самодержавия к демократической (и даже советской) республике. Когда оказалось, что все эти формы ничего не решают… Ну, как принято говорить, нет ни хлеба, ни мира, ни земли… Народ отчаялся и просто отпал. Государство рухнуло. Началась иноземная (сначала немецкая, а потом и иная) оккупация.
На фоне всего этого определенная сектантская группа, страстно верящая в масштабную идею, оказавшуюся созвучной каким-то еще не потерянным народным чаяниям, сумела восстановить веру народа в то, что государство обладает хоть какой-то ценностью. Что оно способно решать проблемы. Конечно, это должно быть совсем другое государство. И проблемы оно будет решать другие и другим способом. Но дело это в целом незряшное (рис. 7).
Октябрьская революция, тем самым, стала не очередной формой регулятивности, в качестве каковой она сама себя репрезентировала. А пост-вне-регулятивностью. И это очень важно. Это не регулятивная форма #5, когда общество берется за оружие. Такая форма была применена во Франции во время Великой буржуазной революции. Спутать октябрьскую пост-вне-регулятивность с подобной регулятивностью совсем нетрудно. Но эта путаница может любого, кто хочет на что-то повлиять, увести очень далеко от существа дела.
Начав с достаточно простых вещей, я произвел некое начальное усложнение. Но я не хотел бы на нем останавливаться. Тем более что для меня усложнение здесь вовсе не самоцель (рис. 8).
Все, что меня интересует сейчас, как человека и гражданина (а не как профессионала – как профессионала меня интересует и большее, и меньшее), – это состояние субъекта. Каков этот субъект, призванный оказывать регулятивное воздействие? И есть ли он?
Перед тем, как говорить о том, что, как мне кажется, имеет прямое отношение к происходящему и должно решающим образом волновать всех собравшихся, скажу, что такое представление о субъекте всегда подрывалось двумя совершенно различными альтернативными концепциями. Одна из них – элитаризм. И другая – социоплюрализм (рис. 9).
Элитаризм ставит под сомнение легитимность регулятивной процедуры, называемой "демократия". Любой такой процедуры. С его точки зрения, сама процедура представляет собой власть количества над качеством. Хотя бы потому, что у мудреца есть бюллетень, который он может опустить в урну, и у пьяного бомжа есть такой же бюллетень, с которым он может и должен сделать то же самое. Таким образом, процедура "1 человек – 1 голос" уравнивает низкое и высокое. А поскольку низкое преобладает над высоким, то подобное уравнивание есть царство количества, то есть инволюция – нисхождение. Так скажет любой апологет элиты. При этом он не будет подрывать идею народного блага. Он будет подрывать идею, согласно которой народ как количество может поднимать и реализовывать идею своего блага. А может быть, он скажет, что в каких-то состояниях это возможно, а в каких-то – нет. В любом случае, он обязательно проблематизирует регулятивность и спросит: "А кто сказал, что этот самый субъект (народ, социум) должен и может осуществлять регулятивность, являясь носителем идеи блага, исторической миссии?"
Вопрос это в любом случае непростой.
Совсем иначе проблематизирует регулятивность сторонник социоплюрализма. Он спросит: "А кто сказал, что этот самый субъект (народ, социум) является гомогенной системой? Мы вот знаем, что есть группы, классы, интересы. Что воздействовать реально может только это. И где тут общий знаменатель?"
Дальше будет сказано (и тоже ведь не без оснований), что государство создается господствующим (эксплуататорским) классом ради осуществления господства. Что классовая борьба носит неотменяемый характер вплоть до момента, пока класс-мессия (пролетариат), возглавляемый соответствующей партией, не отменит в общемировом масштабе деление на эксплуататоров и эксплуатируемых. А вместе с этим делением и само государство.
А так как в этом случае происходит диссоциация субъекта на классы (группы, страты и так далее), то регулятивность проблематизируется постольку, поскольку нет целого, способного воздействовать на власть и называемого обществом. Есть эксплуататоры, которые манипулируют эксплуатируемыми. И все эти властно-учрежденные или иные регулятивности являются лишь формой такой манипуляции. Исключением же является только революция и ее основные средства – вооруженное восстание и всеобщая политическая забастовка.
Я не хотел бы подробнее разбирать эти, в общем-то, известные разногласия. Я просто этим коротким экскурсом хотел показать, насколько множественны и тем самым не абсолютны представления о власти, обществе и формах регулятивности.
А теперь я перехожу к основному. К тому, что, как мне кажется, должно нас всех волновать больше всего (рис. 10).
Как профессионал, я могу обсуждать очень разные вопросы. А как человек и гражданин хочу получить ответ на этот вопрос. Потому что он основной. Предположим, что мы принимаем концепцию регулятивности и считаем, что общество должно оказать воздействие на власть. Например, с помощью демократических выборных процедур. Или как-то иначе.
Но для того, чтобы оказывать такое воздействие, нужно выполнение одного решающего условия. Как я уже говорил применительно к другим темам, чтобы сделать рагу из кролика, нужен кролик. Чтобы общество регулятивно воздействовало на власть, нужно общество. Не любая совокупность людей является обществом или, иначе, социумом. Совокупность людей и даже населения целой страны может, оставаясь населением, перестать быть социумом.
Простейший и имеющий прямое отношение к нашей ситуации вариант – это диссоциация социума на разорванные и никак не связанные социальные среды. Даже не просто на богатых и бедных (хотя и социальная дифференциация влияет тут решающим образом), а на множественные, ничем не связанные между собой социальные среды. Эти среды просто могут быть лишены любых общих знаменателей. Например, причастности истории, историческим судьбам. Если нет общих героев, общих свершений, общих восторгов перед свершениями – что будет гарантировать связность социальных клочков, разорванных по всем основаниям – по доходам, критериям, ценностям, образу жизни? Почему эти клочки (в том числе и племенно-этнические) должны строить диалог с другими клочками, а все это вместе являться обществом?
Я даже не говорю, является ли это обществом. Я просто проблематизирую автоматическое обращение к данной коллизии как к коллизии отношений между властью и обществом. Даже если общество должно воздействовать на власть – оно еще должно суметь это осуществить, то есть быть обществом. А если оно им не является?
Я давно – по крайней мере, отнюдь не в связи с выборной коллизией – предложил к рассмотрению рискованные определения ("зооциум", а не "социум"), а также не менее рискованные метафоры. Например, клоака (выгребная яма)… Свалка… И так далее.
Уверяю вас, что скоро подобными определениями займутся другие и с абсолютно деструктивными целями. Иногда метафоры важнее, чем дефиниции. Но пробавляться ими бесконечно тоже нельзя. Поэтому я все же буду заниматься и тем, и другим. А, смещаясь в сторону дефиниций, буду говорить о зоне социального регресса. И о социальном регрессе как таковом. Я говорю об этом не первый год. Зона социального регресса – это регрессиум. Регрессиум не является обществом (социумом). Он является пространством, где социум подвергается инволюции, то есть десоциализации.
Еще я называл это пространство "зоной Д" (зоной деградации).
Давайте все же зафиксируем все эти разнокачественные определения (рис. 11).
Если для кого-то в этих констатациях есть хоть что-то от народофобии, то скажу, что народофобия – это народо-фобия (рис. 12).
К сожалению, это не игра слов.
Если нет народа и общества, то невозможность воздействия на власть вытекает не из разрушенной процессуальности, а из гораздо более глубоких разрушений. Из разрушений того субъекта, который, если бы он был, мог бы осуществлять процессуальность. Но он не может по причине своего отсутствия.
Во-первых, субъект – не саморазрушился. Его разрушил некий коллективный преступник, которого я еще в конце 80-х годов назвал "антиэлита". Его разрушила та же КПСС (разумеется, определенная элита КПСС), которая осуществила по отношению к нему невиданные формы информационной войны при монополии на средства массовой информации.
Его разрушил элитный конкурент КПСС – КГБ (опять же – элита КГБ), осуществляя операцию "гипер-карнавализация", то есть карнавализация без ограничений – временных, ценностных и прочих (я уже не раз подробно обсуждал эту тему в своих докладах).
Его разрушила интеллигенция (опять же элитарная, пристегнутая к своим элитным хозяевам). Она и только она виновна в том, что регулятивный процесс, начавшись, приобрел инволюционный характер. А на место революционных ценностей (справедливость, нравственность, долженствование, прогресс) были поставлены ценности инволюционные (потребление, колбаса, шмотки… та же сексуальная революция в нашем перестроечном варианте… то же растабуирование криминалитета и криминальности и так далее).
И, наконец, его разрушила чужая международная воля, рассматривавшая это разрушение как уничтожение державы-конкурента.
Я много раз говорил, что эту чужую волю можно сосредоточенно ненавидеть. Но при этом нельзя возлагать на эту волю всю политическую вину. Потому что в узко-политическом плане она права – она решила свою задачу. Она есть враг, но не предатель. Враг по определению не может быть предателем. Исторически и культурно эта злая воля виновна перед чем-то большим, нежели политика. Ибо она посягнула в угоду геополитическим и политическим интересам на нечто большее, чем эти интересы. На вектор мировой истории. На ценность истории как таковой. Но это, как говорится, отдельная песня.
Я же, осуществляя вышеизложенные констатации, еще и еще раз открещиваюсь от любых форм народофобии. Народ был разрушен, и это главное. Он был разрушен с применением беспрецедентных технологий. Разрушен в условиях, когда защита от этих технологий была демонтирована самой политической системой (монопольная власть КПСС и так далее).
Можно ли при этом считать, что народ совсем невиновен?
Если народ, отказавшийся от своей истории, совсем уводится из сферы вины, то он уводится и из всего остального. Из сферы греха, например, а значит, из сферы свободы воли. Это тогда такое святое дитя – малое, неразумное, неправосубъектное и потому ни за что не отвечающее. Но почему-то великое. Такой подход к народу мне глубоко чужд.
Мне гораздо ближе концепция греха, связанного с продажей первородства за чечевичную похлебку или с поклонением золотому тельцу. Я не абсолютизирую эту концепцию, но знаю, что она может иметь культурный и социально-восстановительный характер. Хотя бы в силу своей разумной (а вовсе не садистской) жестокости. А все эти поглаживания, причмокивания вкупе с проклятиями в адрес иноземцев и их "пятой колонны" – ни к чему не приводят. А все главное просто выводят из рассмотрения.
И, в конце концов, нам рано или поздно придется дать себе ответ на главный вопрос: "Что такое этот самый народ?"
Это субъект исторического процесса? Но тогда он представляет собой единство живых и мертвых. То единство, в котором живые связаны с мертвыми эгрегориальной связью. Но тогда эгрегор выше живых. Он больше их. И у него есть свои права. Я много раз спрашивал: если за всю российскую территорию будет заплачено 100 триллионов долларов, например, и 100 миллионов россиян получат по миллиону долларов, так сказать, "на рыло" и будут счастливы… Если эти 100 миллионов проведут референдум и примут соответствующие решения, то будут ли такие решения исторически легитимными? Нет, потому что, кроме 100 миллионов живых, есть неизмеримо большее число мертвых, и они не могут голосовать.
Закон, по которому 1 человек – 1 голос, предполагает, казалось бы, аксиоматическую вещь. Что голосовать должны живые, и только они значимы. А это не так. По крайней мере, это не аксиома. А для меня – так даже не теорема. Это очень определенный и очень небезусловный, хотя и важный, способ регуляции. И для того, чтобы он не был деструктивным, нужна масса условий.
Назовем эти условия рамками (рис. 13).
Любой специалист по управлению знает, что регулятивность может осуществляться только в определенных рамках. Я могу отладить какой-нибудь оптический прибор, только если зеркальце качается вокруг точки равновесия. А если оно сильно отклонилось от этой точки, то я должен рукой залезть в прибор и вернуть зеркальце на место. Я могу регулировать электронный прибор, управляя схемами и датчиками, но только до тех пор, пока в приборе нет короткого замыкания. А потом я должен чинить прибор.
Почему такие (а также сходные) рассуждения должны рассматриваться как подкоп под регулятивность и ненависть к демократической возможности так или иначе поставить власть под контроль общества? Я хочу поставить власть под контроль общества. Я люблю такой контроль и не люблю распоясавшуюся власть. Я считаю распоясавшуюся власть крайне опасной. Я не являюсь поклонником диктатуры ради диктатуры. Но я не могу являться и поклонником демократии ради демократии (рис. 14).
Я предлагаю заменить линейную дискуссию (является ли демократия добром или злом, является ли диктатура добром или злом) – дискуссией матричной. И установить, что и диктатура, и демократия (а также все промежуточные конструкции) могут быть и средством добра, и средством зла.
Может быть ликвидационная диктатура или диктатура распада. Может быть диктатура спасения и развития.
Может быть ликвидационная (деградационная, каннибалистская) демократия. А может быть демократия как нормальная форма регулирования восходящих процессов. И эта форма, наверное, действительно лучше других, хотя и не является безусловной.
Но все эти формы требуют наличия общества. То есть рамок и многого другого. Эти рамки и другие предпосылки социальности давно поломаны. Они поломаны жесточайшим образом. И не были восстановлены в течение последних восьми лет. Они вообще не могут быть восстановлены этими способами. Но в течение восьми лет не делалось того, что могло быть сделано даже взятыми на вооружение способами. А раз так, то не могло не происходить дальнейшее социальное обрушение. Оно, конечно, отчасти сдерживалось (хотя сдерживалось недостаточно). Но сдерживать – не значит переломить. Сдержать негатив – это значит накапливать негатив будущего. Сдержать деструктив – это значит расходовать конструктив настоящего.
Каждый по-своему видит минусы своего времени. И плюсы тоже.
Я обязан сказать правду о минусах. Но я не могу не оговорить при этом фундаментальной специфики нынешнего разговора на данную тему.
Одни говорят о плюсах путинской эпохи. Другие – о минусах.
Те, кто говорит о плюсах, не признают минусов. А те, кто говорит о минусах, не признают плюсов.
Мне это кажется не вполне честным. Мне кажется, что не ощущать разницу между путинским отпором в Чечне и Хасавюртом так же неправильно, как и признать сегодняшнюю ситуацию на Северном Кавказе сколько-нибудь приемлемой. А уж тем более стабильной и благополучной.
Мне кажется, что признать сегодняшнюю экономическую ситуацию блестящей так же неправильно, как и назвать ее худшей, чем в 1998 году. Поскольку и то, и другое политизировано и подчинено некоей борьбе достаточно для меня сомнительного характера, то я вообще буду говорить о другом (рис. 15).
К моменту прихода Путина в обществе были сохранены и в каком-то смысле чуть-чуть огорожены от регресса некоторые нематериальные активы. Скажем так, в духе газеты "Завтра" образца 1993 года (державность, патриотизм и прочее).
Эти активы были изъяты у оппозиции и переданы Путину. Кто-то скажет: "Слава богу, что были переданы". И в таком утверждении есть доля правды, но это не вся правда. Потому что вопрос в том, что было сделано с переданными активами. Как они были использованы. О том, как были использованы, я говорил многократно. В духе постмодернизма, пиаризации. Это как раз и называется "плюс пиаризация всей страны". Хорошо, что пиар был патриотическим. Плохо, что это был пиар. Потому что оказалось, что за восемь лет израсходована большая часть этих нематериальных активов.
Восполнения израсходованного вообще не осуществлялось.
Оставшаяся часть нематериальных активов быстро превращается в тонкую и неспособную ничего удерживать пленку. Ситуация близка к исчерпанию. Что же в этом хорошего?
Мне говорят, что риторика (патриотизм) сама рождает новые национальные настроения, а эти настроения трансформируют власть в нужном направлении. То есть мне говорят о том, что регуляция есть – и есть сущности, между которыми установлен регулятивный контур (рис. 16).
Подобная схема (в технике она называется контуром с положительной обратной связью) называется "необратимый возврат державности".
Я не имел бы ничего против того, чтобы это было так. Но так ли это на самом деле? (рис. 17).
В принципе мы можем говорить о восьми типах противоречий (рис. 18).
Первая четверка называется "межсущностные противоречия". Это основные внутрисистемные противоречия.
Вторая четверка называется "внутрисущностные противоречии". Это дополнительные внутрисистемные противоречия.
Непротиворечивых сущностей и систем вообще не бывает. Между сущностями тоже должны быть противоречия. Но эти противоречия должны учитываться, сниматься, преодолеваться. В том-то и дело, что субъект развития – это класс, считающий систему своей собственностью и отстаивающий ее от угроз со стороны противоречий. Отстаивая, он снимает противоречия, то есть развивает систему. Если же он перестает отстаивать (например, считает, что ничто не угрожает системе, или наплевав на нее, или не умея что-то сделать в нужном направлении), то система (если класс цепко держится за власть) начинает загнивать. И в этом случае происходит то, что хорошо знакомо по застою тем, кто тогда работал (рис. 19)
Еще создавая театр "На досках" в конце 70-х – начале 80-х годов прошлого века, я отдавал себе отчет в том, что в сущности принимаю тех, кто убегает от смрада застоя, его культурных и социальных эталонов. От загнивания, противоречий, приводящих к этому загниванию, и прочего. И я понимал, что дальше эту энергию отстранения от загнивающего надо во что-то преобразовывать. Форматировать. Я понимал также, что форматировать я хочу эту энергию во имя исправления государства. И я понимал, наконец, что другие хотят форматировать ее во имя разрушения государства.
И я могу описать вам главное – разницу между тогдашней и сегодняшней ситуацией (рис. 20).
Поскольку я отвечаю за свою картину, то мне есть что с чем сравнить. Недавно я опять открыл театр. То, что сейчас могут делать мои актеры, очевидным образом несопоставимо выше того, что делают рядом с ними. Эта несопоставимость так очевидна, что мне даже стыдно. Но главное не в этом. А в том, что эта несопоставимость демонстрирует не только рост моего скромного начинания. Тогда можно было бы гордиться. Она демонстрирует еще и динамику окружающего меня мира.
"Тогда" ко мне в андеграунд бежали от загнивающего официоза "Малого театра", МХАТа или даже "Современника" и "Таганки". Но внутри этого загнивающего официоза было какое-то качество, которому надо было что-то противопоставить, с которым надо было вести полемику. Это качество определялось, в свою очередь, рядом социальных и культурных данностей того времени.
Данность #1 – зритель. Зритель шел в театр в поисках смысла. Он бежал туда, испытывая смысловой дефицит. Он не приползал, не ковылял, шатаясь, абы куда и неизвестно зачем. Он прибегал, вламывался, нес вместе с собою энергию. Пусть энергию неприятия, пусть энергию, беременную деструкцией, – но энергию. Эту энергию можно было очищать и преобразовывать.
Данность #2 – старшее поколение делателей культуры. Вокруг были люди театра (или других профессий, неважно), которые несли внутри себя некую высокую норму. Норму отношений к своему делу. Именно норму служения и порожденного служением высочайшего качества. Даже если это качество уже что-то не отражало, окаменевало и загнивало, оно было. И по отношению к нему можно было отстраиваться.
Данность #3 – критика. Существовал институт критики и качество критики.
Данность #4 – высокие культурные образцы. Они еще существовали. Кто-то что-то играл на уровне, сопоставимом с мировым. Мне мог не нравиться Смоктуновский в "Гамлете" или Чурикова в каком-нибудь фильме, но я не мог не понимать, что тут есть качество. И что я должен принять вызов качества и ответить.
Данность #5 – педагогика. В театральных или любых других вузах преподавался определенный тип мастерства с определенной степенью требовательности. Пока была требовательность, стандарты, ГОСТы на мастерство, была какая-то напряженность творческой жизни. Эти ГОСТы можно было опровергать, эти стандарты – проблематизировать. Но было что проблематизировать. И ясно было, что вот это (и это, и это) – недопустимая халтура, и она не пройдет. Ее не пропустят педагоги, старшие товарищи, критики, публика.
Данность #6 была связана с тем, что это же не пропустят инстанции. Даже если в инстанциях сидели вчерашние работники пищевой промышленности, они быстро проникались окружающим антихалтурным духом. И во что-то как-то врубались. Они переставали быть дикарями. И требовали не только соответствия дурацким критериям загнивающей идеологии, но и соответствия всему остальному. Каким образом они до этого додумывались и почему – не так уж и важно. Но это было. Как было и все другое.
Данность #7 – ограничения снизу. Самый плохой театр все равно был театром. Была грань между плохим профессионализмом и самодеятельностью, между высокой студийностью и народным театром. Между народным театром и беспомощным драмкружком. Самый плохой фильм или спектакль должны были чему-то соответствовать.
А теперь от прошлого – к настоящему.
Данность #1* – зритель, болтающий по мобильным телефонам.
Данность #2* – отсутствие передаваемой из поколения в поколение актерской традиции. Совсем старые считают себя не вправе что-то передавать и не являются авторитетами. Следующие за ними в массе своей проституировали все, что можно. Перечислять даже не хочется. Кто не проституировал, тот выпал и маргинализовался.
Данность #3* – критика. Я не буду говорить, сколько надо заплатить, чтобы критики написали все, что угодно. А также не буду говорить о том, что писать бессмысленно. Негде и незачем. Те, кто пишет, пишут для себя. Читатели (какого-нибудь журнала "Театр") – это тоже отдельная песня.
Данность #4* – высокие культурные образцы. Внутри своей культуры, разумеется. Они вообще отсутствуют. То, что присутствует, вызывает глубокий стыд.
Данность #5* – педагогика. Ее нет. И она никому не нужна. Может быть, в цирке еще чему-то учат или в балете. Но и то в расчете на заграницу. А также в связи с крайней необходимостью. В цирке отсутствие минимальных навыков – это летальный исход.
Данность #6* – инстанции. Без комментариев. Их просто нет. Нет множества минусов (хотя для большинства административные запреты сменились карами финансового характера). Нет и плюсов. Нет ничего. Как говорил Салтыков-Щедрин в "Истории одного города", "ни бога, ни идолов – ничего".
Данность #7* – ограничения снизу. "Наша Раша" – это ограничение снизу? Реклама как поставщик актеров – это ограничение снизу? Каждый день вся страна должна смотреть отечественные сериалы. С экрана глядят тупые лица, которые в большинстве случаев находятся вне любого понимания профессии. Они этого даже не скрывают. Кто-то проплатил, это чьи-то любовники и любовницы. Просто непонятный мусор. Все это вместе называется "декультурация".
Ей что надо противопоставить? Рекультурацию.
Если бы в предоставленное тобой пространство бежали и несли энергию, было бы понятно, как это сделать. Но туда приползают, приковыливают, просачиваются. Если бы от скверны окружающего мира активно и энергийно отстранялись, можно было бы что-то делать. Но никакого отстранения нет. Все блуждает по каким-то меандрам, течет, приползает и уползает, что-то нюхает, что-то впитывает. И вы хотите мне сказать, что это не зона Д? Зачем мне говорить, что это не зона регресса? Я здесь остался. И я вижу, что происходит.
Что осью больного процесса является общество, а не власть.
Что подобная констатация никоим образом не снимает с власти ответственность за происходящее. Но что теперь-то симбиоз двух регрессов – сверху и снизу – стал данностью.
Что в главном дефиците? Гражданское чувство и позиция.
Если ситуация такова, как я говорю, то на нее есть три типа реакций (рис.21).
Прежде всего, давайте договоримся, что даже те, кто хочет что-то менять, живут в этом. И тут надо помнить Чацкого:
"Безумным вы меня прославили всем хором.
Вы правы: из огня тот выйдет невредим,
Кто с вами день пробыть успеет,
Подышит воздухом одним,
И в нем рассудок уцелеет".
Нормальный человек не может дышать с "этим" одним воздухом и при этом не становиться частью этих болотных миазмов. Не заражаться. Не впадать в частичную кому, спячку, прострацию. Это называется регресс, аномия и так далее. Это можно обсуждать не только на уровне метафор. Пожалуйста, я обсужу иначе. Давно хотел.
Аномия – это социологическое понятие, введенное в конце XIX века французским социологом Дюркгеймом. Дюркгейм рассмотрел данный социальный феномен в ряде своих работ. Наиболее известная из них – "Самоубийство" – издана на русском языке впервые в Санкт-Петербурге в 1912 году.
Дюркгейм, вводя новое понятие, использовал лингвистическую конструкцию, состоящую из греческого слова "номос" (закон) и отрицательной частицы "а". А-номос – это нарушение закона. Если же отойти от лингвистической буквальности, то аномией для Дюркгейма является любая разновидность нарушения (сбива, слома, сдвига и прочее) в функционировании ценностно-нормативной системы, регулирующей то или иное общество. Итак, чтобы была "аномия", необходимо следующее (рис. 22).
То есть аномия – это то или иное повреждение наличествующей социальной (ценностно-нормативной) регулятивности.
Чтобы у меня была психическая болезнь, у меня должна быть психика. Существо, не имеющее психики, не может обладать больной психикой. Должна, повторяю, быть (а) психика и (б) ее болезнь.
Чтобы общество болело, должно быть общество. Аномия – это социальная болезнь, свидетельствующая о наличии социальности так же, как психическая болезнь свидетельствует о наличии психики.
Каковы же разновидности этой болезни?
Есть болезнь отсутствия этих ценностно-нормативных регуляторов, иначе называемая "ценностно-нормативный вакуум". Поскольку общество без ценностно-нормативных регуляторов вообще – это уже не общество, то глубокий ценностной вакуум равносилен потере некоей совокупностью особей статуса социальности. Мы – не микрогруппа, не семья, не коллектив, если у нас нет ценностно-нормативных регуляторов поведения.
Помимо "болезни отсутствия", есть еще "болезнь неэффективности". Нормы и ценности как бы есть. Но они слабо регулируют поведение или, точнее, его регулирует нечто другое. В пределе возможна ситуация, когда человек постоянно говорит о ценностях и нормах и абсолютно игнорирует их, совершая те или иные поступки.
Есть еще болезнь "расплывчатости" ценностно-нормативной системы, "болезнь противоречивости" этой системы. Человек слишком абстрактно сопрягает себя с ценностью и в силу этого его поведение расплывается. Вообще-то он твердо знает, что в поведении своем он должен опираться на благо. Но в чем оно, это благо, конкретно в этой неоднозначной ситуации, требующей того или иного поступка? Как и что из блага (например, исповедуемой религии) должно соотнестись с той реальностью, где он совершает поступок?
Есть еще и конфликт ценностей. А также конфликт между нормами, определяющими цели деятельности, и нормами, позволяющими получить средства для достижения этих целей.
Короче – есть культура и ее базовые элементы. Есть она – можно говорить о той или иной опертости поведения на эти базовые элементы и то, что они порождают. Если базовые элементы культуры разрушаются, то – либо-либо. Либо есть другие базовые элементы, связанные с новой культурой, и тогда на них опираются. Либо всё летит в тартарары. Хорошо, если имеет место просто смена общественных идеалов и морали! Тогда есть что и на что менять! А если один идеал и одна мораль уничтожены, а другой идеал и другая мораль не предъявлены? Или не предъявлены достаточно убедительно?
Даже резкая смена общественных идеалов и норм приводит к тому, что определенные социальные группы перестают ощущать свою причастность к данному обществу, отчуждаются от него, отвергают новые социальные нормы и ценности как убедительные образцы поведения.
А если нового вообще не предложено, а старое уничтожено, поругано, лишено регулятивного статуса? Тогда ничто не свято, а значит необязательно. Разрушение обязательности как таковой – совместимо ли с любой созидательной деятельностью? И так ли далека от нашей реальности ситуация тотального "кидняка"?
Люди превращаются в существа, производящие необязательность и даже не замечающие этого.
Предположим, что сегодня обязательность – 100%, завтра – 90%, потом 50%. Когда она станет нулевой сразу во всем – что такое семья, работа? Не говорю – долженствование. Об этом (а значит – об армии и многом другом) и говорить не приходится.
Обязательность стремится к нулю, а деятельность кипит. Что это за деятельность?
"Так… Завтра в 10-00 я вам звоню и мы…"
Завтра – не звонит, послезавтра. Если напоминаешь – на лице не огорчение, не извиняющаяся улыбка, а особое пустое недоумение: "Ну, обещал… И что?"
В очень высоких кабинетах в ответ на напоминание о данном обещании высокий чин лепил в коммутатор, сообщая о своей верности духу великого анекдота: "Ты обещал на мне жениться!" – "Мало ли что я на тебе обещал!".
Говорят, что есть два состояния – культура и дикость. Иначе – культура и варварство. Варвар, дикарь – это вполне регулятивное существо. Просто у него другие – более природно-звериные – регуляторы.
Стая – это тоже регулятивная общность (рис. 23.)
Между культурой и дикостью есть третье состояние – хамство. "От ворон отстал, к павам не пристал".
Культура еще не регулирует поведение, природа его уже не регулирует.
Возникает ущербная особь. Она как-то ведет себя? Как именно? (рис. 24)
Человек может попасть не только в пропасть между культурой и природой. Он может попасть в пропасть между двумя культурами (рис. 25).
Например, между традиционной культурой с ее ценностно-нормативными регуляторами и культурой Модерна с его ценностными нормативными регуляторами. Ситуация, описанная и учеными, и писателями. Человек ушел из традиционной деревенской культуры. Но он не стал человеком современной городской культуры. Эту ситуацию у нас глубже и лучше всех описал Василий Шукшин (рис. 26).
Но пока есть два берега. Есть и Мост. Человек идет по Мосту. Может упасть. А может и перейти пропасть. А если нет ни моста, ни другого берега? (рис. 27)
Человек повисает в пустоте.
Если для Э.Дюркгейма аномия являла состояние безнормности, то для Р.Мертона, который пошел дальше французского социолога и предложил стройное учение, она служила результатом конфликта норм в культуре или, выражаясь более точно, конфликт официально провозглашенных целей и доступных законных средств их достижения. Аномия возникает тогда, когда люди не могут достичь законным путем провозглашенных обществом в качестве нравственного закона целей. При социализме официально провозглашались принципы равенства и моральной заинтересованности в труде, при капитализме – цели индивидуальной наживы и материального успеха. Но если в том и в другом случае большинству населения легитимные, т. е. законные, способы достижения этих целей недоступны, то на его долю достаются только незаконные. У Мертона их пять:
1) конформизм (принятие целей и средств);
2) инновация, реформизм (принятие целей, устранение средств);
3) ритуализм (неприятие целей, принятие средств);
4) ретритизм, уход (неприятие ни целей, ни средств);
5) мятеж (отказ от целей и средств с заменой их новыми целями и средствами).
Так люди приспосабливаются к аномии. В большинстве случаев это отклоняющееся поведение.
Далее я позволю себе длинную цитату из работы Роберта Мертона "Социальная структура и аномия" (Social Structure and Anomie// American Sociological Review. 3. October, 1938. P. 672-682).
Почему эта цитата столь длинна, я объясню после завершения цитирования.
"В социологической теории существует заметная и настойчивая тенденция относить неудовлетворительное функционирование социальной структуры в первую очередь на счет присущих человеку повелительных биологических влечений, которые недостаточно сдерживаются социальным контролем. С этой точки зрения социальный порядок – всего лишь инструмент для "регулирования импульсивных действий", "социальной переработки" напряжений. Следует отметить, что эти импульсивные действия, прорывающиеся сквозь социальный контроль, рассматриваются в качестве проявления биологически обусловленных влечений. Предполагается, что стремление к неподчинению коренится в самой природе человека.
Подчинение, таким образом, представляет собой результат либо практического расчета, либо механического кондиционирования. Эта точка зрения, не говоря уже о ее прочих недостатках, явно не дает ответа на один вопрос. Она не дает основы для определения тех условий небиологического характера, которые стимулируют отклонения от предписанного типа поведения. В настоящей работе мы исходим из предположения, что определенные фазы социальной структуры порождают обстоятельства, при которых нарушение социального кодекса представляет собой "нормальный" ответ на возникающую ситуацию. Принципиальная схема, которую следует разработать, должна обеспечить последовательный систематический подход к изучению социально-культурных источников отклоняющегося от нормы поведения. Мы намерены в первую очередь показать, что некоторые социальные структуры оказывают определенное давление на отдельных членов общества, толкая их, скорее, на путь неподчинения, чем на путь поведения, сообразующегося с общепринятыми правилами. Многие вопросы, связанные с этой схемой, мы не сможем обсудить; нередко нам придется ограничиться простым упоминанием проблем без подробного их анализа.
Среди элементов социальной и культурной структуры особую важность для нас имеют два элемента. Аналитически они разделимы, хотя в конкретных ситуациях они нераздельно переплетаются. Первый элемент состоит из целей, намерений и интересов, определяемых данной культурой. Они составляют сферу устремлений. Указанные цели более или менее интегрированы и включают в себя различные степени престижа и эмоций. Они составляют основной, но не единственный компонент того, что Линтон удачно назвал "схемой группового существования". Некоторые из этих определяемых культурой устремлений имеют отношение к первичным влечениям человека, однако они не определяются ими.
Вторая фаза социальной структуры определяет, регулирует и контролирует приемлемые способы достижения этих целей. Каждая социальная группа обязательно сочетает свою шкалу желаемых целей с моральным или институционным регулированием допустимых и требуемых способов достижения этих целей. Этого рода регулятивные нормы и моральные императивы не обязательно совпадают с нормами, определяющими техническую целесообразность или эффективность этих способов. Многие способы, которые отдельным лицам представляются наиболее эффективными для достижения желаемых ценностей, такие, как незаконные операции с акциями нефтяных компаний, кража, мошенничество, исключены из институционной сферы дозволенного поведения. Выбор подходящих средств ограничен институционными нормами.
…Из типов групп, формирующихся в результате независимых изменений в соотношении двух фаз социальной структуры, нас интересуют главным образом группы первого типа, именно те, в которых непропорционально большое ударение ставится на целях. Это положение следует переформулировать в надлежащей перспективе. Нет таких групп, в которых отсутствовали бы кодексы, регулирующие поведение, однако существуют различия в степени, в которой обыкновения, нравы и институционный контроль эффективно сочетаются с менее отчетливо определенными целями, составляющими часть культурной основы общества. Эмоциональные убеждения могут группироваться вокруг комплекса признанных обществом целей, лишая одновременно своей поддержки определенные данной культурой средства их достижения. Как мы увидим далее, определенные аспекты социальной структуры могут породить противонравы и антисоциальное поведение именно вследствие различия в значении, придаваемом целям и нормам, регулирующим их достижение. В крайних случаях эти последние могут быть настолько подорваны чрезмерным акцентом на целях, что выбор способов поведения будет ограничиваться только соображениями технической целесообразности. Вследствие этого единственным вопросом, имеющим значение, становится вопрос о том, насколько эффективны наличные средства овладения социально апробированными ценностями. Способ, наиболее практичный с технической точки зрения, независимо от того, законен он или нет, получает предпочтение перед институционно предписанным поведением. По мере развития этого процесса интеграция общества ослабевает и развивается аномия.
Так, если речь об атлетическом соревновании, когда стремление к победе освобождено от соблюдения институционных правил и успех оценивается в терминах "выигрыша", а не "выигрыша определенным способом", использование незаконных, но технически эффективных средств получает молчаливую санкцию. Лучшему игроку футбольной команды противника исподтишка наносится удар, борец, незаметно применяя искусный, но не законный прием, выводит своего партнера из строя; учебные заведения тайком субсидируют "студентов", чьи таланты почти целиком ограничены областью спорта. Стремление к достижению цели настолько ослабило удовлетворение, получаемое от самого процесса участия в соревновании, что это удовольствие фактически сводится только к достижению успешного результата. Благодаря этому же процессу напряжение, порождаемое желанием выиграть в покер, снимается, если посчастливилось сдать самому себе четыре туза или в случае, когда культ успеха стал полностью доминирующим, если удалось искусно подтасовать карты при составлении пасьянса. Слабый укор совести в последнем случае, а также тайный характер нарушения нормативных правил ясно показывает, что институционные правила игры известны тем, кто их обходит, но что эмоциональные устои этих правил в значительной мере ослаблены преувеличенным значением, придаваемым данной культурой цели достижения успеха. Таково микрокосмическое отображение социального макрокосмоса.
Разумеется, этот процесс не ограничивается сферой спорта. Процесс, имеющий своим результатом преувеличение значения цели, порождающий подлинную деморализацию, то есть деинституционализацию средств, присущ многим группам, в которых отсутствует достаточно высокая степень интеграции этих двух фаз социальной структуры. Чрезвычайное значение, придаваемое в нашем обществе накоплению богатства в качестве символа успеха, препятствует установлению полностью эффективного контроля над использованием институционно урегулированных способов приобретения состояния. Обман, коррупция, аморальность, преступность, короче говоря, весь набор запрещенных средств становится все более обычным, когда значение, придаваемое стимулируемой данной культурой цели достижения успеха расходится с координированным институционным значением средств.
…Едва ли мы можем остановиться в этом пункте. Если мы хотим рассмотреть вопрос о социальном генезисе различных коэффициентов и типов отклоняющегося от нормы поведения, характерного для различных обществ, мы должны обратиться к другим аспектам социальной структуры. До сих пор мы обрисовали три идеальных типа социального порядка, образуемых различными типами связи между определяемыми культурой целями и средствами их достижения. Исходя из этих типов определяемых культурой сочетаний, мы обнаруживаем пять логически возможных, альтернативных способов приспособления или адаптации индивидуума к условиям, существующим в обществе или группе – носителе данной культуры.
I – конформизм (принятие целей и средств);
II – инновация, реформизм (принятие целей, устранение средств);
III – ритуализм (неприятие целей, принятие средств);
IV – ретритизм, уход (неприятие ни целей, ни средств);
V – мятеж (отказ от целей и средств с заменой их новыми целями и средствами).
В любом обществе приспособление типа I (подчинение как определяемым культурой целям, так и средствам) наиболее обычно и широко распространено. Если бы дело обстояло иначе, было бы невозможно поддерживать стабильность и преемственность общества. Сложная конфигурация устремлений, составляющая основу каждого социального порядка, находит свое внешнее выражение в модальном поведении членов этого общества, подпадающим под первую из приведенных категорий. Поведение в рамках общепризнанной роли, ориентированное на достижение основных ценностей группы, представляет собой правило, а не исключение. Уже этот факт сам по себе позволяет нам говорить о совокупности людей как о группе или обществе.
Напротив, приспособление типа IV (отрицание целей и средств) встречается реже всего. Люди, которые "приспособлены" (или не приспособлены), в этом смысле находятся, строго говоря, в обществе, однако они не принадлежат ему. В социологическом смысле они являются подлинными "чужаками". Не разделяя общую ориентацию, они могут быть отнесены к числу членов данного общества чисто фиктивно.
Под эту категорию подпадают некоторые виды активности психопатов, психоневротиков, лиц, страдающих хроническим психическим расстройством, выражающемся в уходе от реального мира во внутренний мир болезненных переживаний, париев, отщепенцев, праздношатающихся, бродяг, хронических алкоголиков и наркоманов. Эти лица в некоторых сферах деятельности отказываются от определенных данной культурой целей, доходя в полярном случае до полного отрицания целенаправленной деятельности, а их приспособление не находится в согласии с институционными нормами.
…Пораженчество, квиетизм и самоустранение проявляют себя в психологических механизмах бегства от действительности, с неизбежностью ведущего к "бегству" от требований, предъявляемых обществом. Это результат постоянных неудач в стремлении достигнуть цели законными средствами и неспособности прибегнуть к незаконным способам вследствие наличия внутреннего запрета и институционализированного принуждения, причем в ходе этого процесса высшая ценность успеха как цели еще не отвергнута. Конфликт разрешается путем устранения обоих воздействующих элементов – как целей, так и средств. Бегство завершено, конфликт устранен, индивидуум приспособился к требованиям общества.
Следует заметить, что в случаях, когда неудача связана с недоступностью эффективных институционных средств достижения экономического или какого-нибудь иного высокоценимого "успеха", возможны также приспособления типа II, III и V (нововведение, ритуализм и мятеж). Результат будет определяться конкретными чертами личности и тем самым конкретной культурной характеристикой. Неадекватное приспособление лица к требованиям общества может иметь своим результатом реакцию типа инновации, через которую конфликт и переживания, связанные с неудачей в достижении цели, устраняются путем отказа от институционных средств и сохранения стремления к достижению успеха. Крайняя степень усвоения институционных требований ведет к ритуализму, при котором цель отбрасывается, как находящаяся за пределами достижимого, однако подчинение нравам продолжает поддерживаться. Мятеж имеет место в случае, когда освобождение от господствующих стандартов, являющееся результатом неудачи или ограниченности перспектив, ведет к попытке ввести "новый социальный порядок".
Предметом нашего внимания в данном случае является незаконное приспособление. Оно сопряжено с использованием, по общему признанию, запрещенных, но часто эффективных средств достижения, по меньшей мере, видимости определяемого культурой успеха – богатства, власти и тому подобного.
…Если учесть то презрение, с каким в системе нашей культуры относятся к физическому труду, и его коррелят – престиж интеллигентного труда, станет ясно, что результатом такой ситуации является стремление к инновации. Ограничение возможностей областью неквалифицированного труда и связанный с этим низкий доход не могут конкурировать в терминах общепризнанных стандартов достижения успеха с высоким доходом, связанным с эксплуатацией организованного порока.
В этой ситуации имеются два важных момента. Во-первых, такое антисоциальное поведение в известном смысле "вызывается к жизни" некоторыми общепризнанными ценностями культуры и классовой структурой, сопряженной с различным доступом к возможностям законного, придающего престиж достижения обусловленных культурой целей. Отсутствие высокой степени интеграции между средствами и целями, как элемент культуры, и данная классовая структура, взятые вместе, способствуют более частым проявлениям антисоциального поведения в таких группах.
Не меньшее значение имеет и второе положение. Обращение к первой из возможных реакций, а именно к использованию законных усилий, ограничено тем фактом, что реальное продвижение в сторону достижения символов успеха по общепризнанным каналам является, вопреки отстаиваемой нами "идеологии открытых классов", относительно редким и затруднительным для тех, кому мешает недостаточное формальное образование и скудные экономические ресурсы. Доминирующее влияние существующих в группе стандартов успеха приводит, вследствие этого, к постепенному вытеснению законных, однако сплошь да рядом неэффективных, попыток его достижения и ко все большему использованию незаконных, но более или менее эффективных средств аморального и преступного характера.
Требования культуры, предъявляемые к лицу в подобном случае, несовместимы между собой. С одной стороны, от него требуют, чтобы оно ориентировало свое поведение в направлении накопления богатства; с другой – ему почти не дают возможности сделать это институционным способом. Результатом такой структурной непоследовательности является сформирование психопатической личности и (или) антисоциальное поведение, и (или) революционная деятельность. Равновесие между определяемыми культурой средствами и целями становится весьма неустойчивым по мере того, как усиливается акцент на достижении имеющих значение для престижа целей любыми средствами. В этом контексте Капоне воплощает триумф безнравственного интеллекта над предписанным нормами морали "банкротством", когда каналы вертикальной мобильности закрыты или сужены в обществе, которое высоко оценивает экономическое процветание и социальное продвижение для всех своих членов.
Это последнее положение имеет первостепенную важность. Из него вытекает, что если мы хотим понять социальные причины антисоциального поведения, то наряду с особым акцентом на денежном успехе, следует учитывать и другие фазы социальной структуры. Многие случаи поведения, отклоняющегося от нормы, порождаются не просто "отсутствием возможностей" или преувеличенным подчеркиванием значения денежного успеха. Сравнительная жесткость классовой структуры, феодальный или кастовый порядок могут ограничивать возможности подобного рода далеко за пределами того, что имеет место в американском обществе сегодня. Антисоциальное поведение приобретает значительные масштабы только тогда, когда система культурных ценностей превозносит, фактически превыше всего, определенные символы успеха, общие для населения в целом, в то время как социальная структура общества жестко ограничивает или полностью устраняет доступ к апробированным средствам овладения этими символами для большей части того же самого населения. Иными словами, наша идеология равенства по сути дела опровергается существованием групп и индивидуумов, не участвующих в конкуренции для достижения денежного успеха. Одни и те же символы успеха рассматриваются в качестве желательных для всех. Считается, что эти цели перекрывают классовые различия, не ограничены ими, однако в действительности социальная организация обусловливает существование классовых различий в степени доступности этих общих для всех символов успеха. Неудачи и подавленные устремления ведут к поискам путей для бегства из культурно обусловленной невыносимой ситуации; либо желания, не получившие удовлетворения, могут найти выражение в незаконных попытках овладеть доминирующими ценностями. Характерное для Америки придание чрезвычайного значения денежному успеху и культивирование честолюбия у всех приводят, таким образом, к возникновению преувеличенных тревог, враждебности, неврозов и антисоциального поведения.
Этот теоретический анализ можно распространить на объяснение меняющихся отношений между преступностью и бедностью. Бедность не представляет собой изолированной переменной. Она включена в комплекс взаимозависимых переменных социального и культурного характера. Рассматриваемая в таком контексте, бедность представляется в совершенно ином аспекте. Бедность как таковая и сопутствующее ей ограничение возможностей сами по себе недостаточны для того, чтобы обусловить заметное повышение коэффициента преступного поведения. Даже часто упоминаемая "бедность среди изобилия" не ведет с необходимостью к такому результату.
Только в той мере, в какой нищета и соединенные с ней невзгоды в конкурентной борьбе за овладение ценностями, одобренными культурой для всех членов данного общества, связаны с восприятием обусловленного культурой акцента на значении денежного накопления как символа успеха, антисоциальное поведение представляет собой нормальный исход.
Так, бедность в гораздо меньшей степени связана с преступностью в юго-восточной Европе, чем в Соединенных Штатах. Возможности вертикальной мобильности в этих зонах Европы, по-видимому, ниже, чем в нашей стране, так что ни бедность сама по себе, ни ее сочетание с ограниченностью возможностей не достаточны для объяснения различий в корреляциях.
Только в том случае, если мы будем рассматривать всю конфигурацию, образуемую бедностью и ограниченностью возможностей, а также общую для всех систему символов успеха, мы сможем объяснить, почему корреляция между бедностью и преступностью в нашем обществе выше, чем в других обществах, в которых жесткая классовая структура сочетается с различными для каждого класса символами продвижения.
Таким образом, в обществах, подобных нашему, давление, оказываемое стремлением к успеху, связанному с завоеванием престижа, приводит к устранению эффективных социальных ограничений в выборе мер, применяемых для достижения этой цели. Доктрина "цель оправдывает средства" становится ведущим принципом деятельности в случае, когда структура культуры излишне превозносит цель, а социальная организация излишне ограничивает возможный доступ к апробированным средствам ее достижения. Другими словами, положение такого рода и связанное с ним поведение отражает недостаточность координации, существующей в системе культуры.
Результаты недостаточной интеграции в этой области очевидны в сфере международных отношений. Акцент на национальном могуществе не сочетается должным образом с неудовлетворительной организацией законных, то есть определенных и принятых в международном масштабе средств достижения этой цели. Результатом этого является тенденция к аннулированию международного права; договоры становятся лоскутом бумаги, "необъявленная война" служит технической уловкой, бомбардировка гражданского населения получает рациональное обоснование совершенно так же, как в подобной же ситуации в обществе расширяется применение незаконных средств во взаимоотношениях между отдельными лицами.
Описанный нами социальный порядок с неизбежностью порождает это "стремление к распаду". Давление, оказываемое этим порядком, действует в направлении опережения конкурентов. Выбор средств в пределах институционного контроля продолжает существовать до тех пор, пока эмоции, поддерживающие систему конкуренции, то есть проистекающие из сознания возможности опередить своего конкурента и тем самым вызвать благоприятную реакцию со стороны других, распространяются на все области человеческой деятельности, а не сосредоточены исключительно на достижении конечного результата. Для поддержания стабильности социальной структуры необходимо равномерное распределение эмоций в отношении составляющих ее частей. Когда происходит сдвиг от удовлетворения самим процессом соревнования в сторону озабоченности почти исключительно успехом в этом соревновании, возникает напряжение, ведущее к выходу из строя регулирующей структуры. Вместе с умалением в результате этого роли институционных императивов возникает ситуация, похожая на ту, которую утилитаристы ошибочно считают типичной для общества в целом, когда расчет на ожидаемую выгоду и страх перед наказанием являются единственными результатами. В такого рода ситуации, как заметил Гоббс, "насилие и обман становятся единственными добродетелями" ввиду их относительной эффективности для достижения целей, которые для него, конечно, не проистекали из системы культуры…"
У меня возникает ряд вопросов. Неужели американцы, для которых "Социальная структура и аномия" Мертона – это настольная книга, не понимали, что произойдет в советском обществе при обещанной трансформации? Или же они все-таки понимали это? По-моему, вопрос риторический.
Кто-то, может быть, скажет, что это теория.
А вот вам практика.
6 сентября 2007 года в "Независимой газете" вышла статья Михаила Бойко "Шершавый Подводный Рыцарь" (подзаголовок "Крокодилисты" отметили день города").
Бойко, который с июня 2007 года является пресс-секретарем "Клуба метафизического реализма ЦДЛ", описывает некую Crocodile-party, состоявшуюся 2 сентября в клубе "ИКРА". Организовано все это было поэтессой Алиной Витухновской.
Помимо описания самой вечеринки, автор статьи расшифровывает и пропагандирует новый экзотический культ крокодила, который был недавно придуман поэтом Алексеем Широпаевым и быстро распространился в Интернете:
"За короткое время Крокодил приобрел множество поклонников и заметно потеснил Ктулху – того самого, с отношением к пробуждению которого не так давно пришлось определиться Путину. Впрочем, два культа неплохо уживаются: и Крокодил, и Ктулху – подводные хтонические чудища. Почему именно Крокодил? Когда медведь стал тотемом крупнейшей российской партии, его оппонент по сказке Чуковского автоматически оказался востребован".
Витухновская, в свою очередь, предъявляет свои права на Крокодила, ссылаясь на фрагмент из "Эссе о лисе" (1999 г.) из своей книги:
"Крокодил, патриот сакральной тьмы, дети ненавидели тебя, а сказочные твари зверей были готовы растерзать за адекватность бунта. Я одна любила тебя, Шершавый Подводный Рыцарь, расчищающий путь к запредельной моей великой цели… Крокодил-богоборец! Я чувствую, как горит твое горло. Солнце отрубленной головой кровавого мясника прожигает твою плоть. Почти насквозь …взгляни на солнце, где на костре будущих инквизиций сжигают ведьму-меня за то, что я слизнула поцелуем несколько твоих крокодиловых слез".
Оценка автора – восторженна: "Витухновская – она навсегда. Потому что и не поэт она вовсе. Это икона. Икона нашего времени, как "Черный квадрат" Малевича. Черная икона русской литературы. Икона поколения Икс".
При этом такая увлеченность и восхищенность темой "крокодила" – совсем не единична.
1 ноября в "НГ-Exlibris" появилось интервью с Вадимом Штепой того же автора – М.Бойко – под названием "Гражданин Новгородской республики". Вот несколько ответов Штепы на вопросы Бойко:
Бойко: Какое отношение имеет зоометафора крокодила к примордиальной традиции? Не является ли интернетовский "Культ Крокодила" инверсионным мифом?
Штепа: Я согласен с прозрением моего давнего друга, поэта Алексея Широпаева: Ящер (Крокодил) – это "примордиальный северный культ наших вольных предков"… И если сегодня этот культ пробуждается в игровом, молодёжном, постполитическом варианте, то это вовсе не инверсия, а именно его актуализация. Традиция вечна – но её внешние формы постоянно меняются. "Инверсионным мифом" ныне можно назвать скорее христианскую и исламскую (одним словом, хрисламскую) "фофудью". Это носители последней принимают за традицию беспробудный консерватизм и формальную реставрацию прошлого.
Бойко: Вы не хотели бы что-то добавить к набору историософских доктрин: "Москва – Третий Рим" (Филофей), "Москва – Третий Сарай" (Александр Дугин), "Москва – Третий Карфаген" (Алексей Нилогов)?
Штепа: Как символический гражданин Новгородской республики я не хотел бы вмешиваться в региональную самоидентификацию москвичей.
Бойко: Могли бы вы сформулировать своё философское кредо?
Штепа: Воплощать утопии. Напомню девиз, вынесенный на обложку моей книги "RUтопия": "Если утопии не сбываются – то сбываются антиутопии". Расшифровка: утопии требуют творческих, волевых субъектов – и если таковых не находится, то антиутопии сбываются как бы самопроизвольно и "объективно", под влиянием исторической инерции.
А вот еще практика.
"На площади Святого Петра в Риме 28 октября было совершено торжественное богослужение. В этот день Католическая Церковь причислила к лику блаженных сразу 498 испанцев, погибших от рук республиканцев во время гражданской войны 1936-1939 годов. На площади присутствовало почти 50 тысяч верующих, главным образом испанцев. Некоторые из них прибыли в Рим с франкистскими флагами, что в самой Испании было воспринято как политическая акция".
Это уже не первый случай причисления Ватиканом к лику блаженных погибших франкистов – "в 1994 году Папа Иоанн Павел II пошел навстречу настойчивым просьбам руководства Католической Церкви Испании и причислил к лику мучеников сотни священников, погибших в республиканской зоне".
После смерти Франко в 1975 году мирный переход к демократии был основан на принципе национального примирения и согласия. "Возвеличивание жертв гражданской войны, принадлежавших лишь одному из противостоящих лагерей, франкистскому… многие испанцы считают попыткой наиболее консервативных иерархов Католической Церкви расколоть испанское общество…
Показательны слова священника-доминиканца Кинтина Гарсия Гонсалеса: "Я не поеду в Рим на это фараоновское мероприятие, на котором будут чествовать память только одних. Я пойду к могилам жертв с той и другой стороны, чтобы почтить их память уважительным молчанием".
В свою очередь, известный богослов Энрике Мирет Магдалена утверждает: "Ультраконсервативные католики и большая часть иерархов чествуют память жертв войны с одной стороны, забывая о жертвах с другой, вовсе не в религиозных, а в политических целях". Он же, как живой свидетель той войны, напоминает о том, что десятки священников и сотни тысяч верующих были убиты франкистами потому, что остались верными республике, а тысячи священнослужителей надолго попали в тюрьмы и концентрационные лагеря". ("НГ-Религии", 7 ноября 2007 года, статья испанского политолога и журналиста Хауна Кобо "Блаженные и общественное благо").
Вы, надеюсь, понимаете, что испанский трансформационный процесс запущен как бы отсюда? Или, если говорить иначе, контринициатический (карнавальный, регрессивный) процесс здесь запущен для того, чтобы русские пробили бреши во всех завоеваниях западного мира. И демонтировали все, что связано с этим завоеванием. Чтобы именно они сделали эту грязную работу. Россия превращена в эту клоаку для того, чтобы миазмы клоаки взрывали мир, создавали в нем глубокие трещины. Это и называется русский инволюционный контринициатический котел. Или же – контринициатическая тяга. Отсюда же все остальное – архаизация и постмодерн, крокодилы и псевдофундаментализм. Плюс элита, работающая на территории вахтовым методом.
Во всем этом есть проработки на будущее. Распад СССР потянул за собой распад Югославии. Распад Югославии породил Косово. Косово потянет за собой распад Европы. Распад Европы потребует какого-то оформления. Оформление – это огромная проблема. Это не только проблема Бельгии и Валлонии, Шотландии и Уэльса, Каталонии и Басконии. Это еще и проблема отсутствия идентичности вообще, поскольку в эпоху феодальной раздробленности диссоциацию идентичности, созданной Римской империей, скомпенсировала власть Ватикана и единство Римско-католической церкви. Что будет происходить сейчас? Что несет с собой кризис идентичности здесь, и как он будет соединяться с глобальным кризисом идентичности? Притом, что ни исламская, ни китайская идентичности никуда не уходят?
Возможна ли архаизация при сохранении христианства? Какова вообще мощность процесса, которому надо противостоять? Где тут правильная оценка масштаба вызова? И кто согласен работать с этой оценкой? Предположим, что завтра чекизм падет. Согласны ли вы, чтобы на его обломках возник этот самый крокодил? Чтобы произошла дальнейшая сегментизация территорий и ее дальнейшее стремительное опускание? Или что – я описываю неправильную проблему? Я ее утрамбовываю под выборную конъюнктуру, а на самом деле проблемы нет?
Постпутинизм – это штепизм или что еще?
Но я хочу вернуться к ранее заявленной теме (рис. 28).
Если раньше отстраняющиеся от смрада бежали в параллельные культурные миры и несли туда энергию, то теперь они продают дачи или квартиры, перебрасывают на Запад скромные сбережения и бегут туда. Иногда увозя несколько миллионов. А иногда сотню тысяч. Иногда обзаводясь квартирой под Берлином, а иногда домиком в испанской провинции. Можно их осуждать. Но тогда давайте договаривать до конца.
При каких формах регресса вы готовы оставаться на территории? Предположим, что регресс вернет крепостное право. Или жесткое сословное разделение. Почему вы считаете, что вы при этом будете дворянами, а не крепостными? Готовы ли вы ради жизни на территории, проходя мимо лица с другой, более высокой, сословной причастностью, кланяться ему и говорить: "Здравствуйте, барин"? Вы считаете, что я издеваюсь? В подмосковных и других провинциальных местах этот процесс идет полным ходом. Вырастают усадьбы. При них будут крепостные. Раньше, позже, но будут. Возникает новая культура анекдотов.
Путин – олигархам: "Вы все приватизировали, пора о людях подумать".
Олигархи – Путину: "Вы правы, господин президент. Душ по триста не мешало бы".
Документалисты показывают в кино: сидит мурло в усадьбе и говорит в камеру – "тут хорошо, утром мужики приходят, докладывают, какая погода". Наши респонденты сообщают, что целые села выкупаются вместе с людьми по факту. Возникают ниши криминального феодализма или рабовладения. Процесс образования новых, вторичных фавел и бидонвилей не остановлен. Выселение неплатежеспособных обладателей квартир сопровождается их последующим заселением в бараки XIX века. Даже если не будет социального взрыва, почему мы считаем, что гниение из этих социальных ниш не перекинется на все остальное?
Вы еще не кланяетесь барам (с татуировками на руках). Но если вашего родственника собьет "Мерседес", в котором будет сидеть такое татуированное существо, то почему вы считаете, что возобладает справедливость? И считаете ли вы так? Что такое приговоренность к зарплатам в 7 тысяч рублей по факту профессии? В моем бывшем институте – в Московском геологоразведочном – столько получает профессор. При этом у подъездов стоят иномарки. Но это значит, что выбор прост – либо честная профессиональная жизнь, и тогда маргинализация. Либо верчение в очень специфическом вареве, где все на продажу. Верчение вообще представляет собой форму жизни. Люди не работают. Они вертятся. Это все напоминает грузинские анекдоты конца 70-х годов: "Слюшай, бэдненький! Ты все еще работаешь или, наконец, устроился?"
Клиентеллы, прислонение к любым патрональным средам, способным дать шанс на выживание. Этническая среда – пожалуйста. Католики – почему нет? Да кто угодно! Лишь бы можно было прислониться и выжить.
Профессия – это возможность взаимодействия с определенными инфраструктурами. Что такое врач или ученый без необходимой инфраструктуры? Это земский врач в XXI веке? Он никогда не будет иметь инфраструктуры новых лекарств, новых инструментов для проведения операций, новой диагностической аппаратуры. Но почему тогда он врач? То же самое – с ученым.
Сама логика построения общества – в чем? Почему усиливается остаточность тех сфер жизни, которые не имеют право иметь остаточный характер?
Что значит жить во всем этом просто так?
Значит, остается третья норма. Я хочу жить здесь, но я хочу эту жизнь менять. Что значит ее менять в условиях регресса? Когда нормальные формы влияния на власть в принципе невозможны… А структурирование самой власти в соответствии с такими вызовами крайне проблематично…
Что и за счет чего можно менять? Либо речь идет о построении глубоких контррегрессивных структур. И тогда надо отдавать себе отчет, что это такое. И решать проблему энергии, проблему множественных контррегрессивных сборок, объединяющихся в социально-культурную контррегрессивную сеть. Либо нужно что-то как-то поддерживать, понимая при этом логику подобной поддержки. А такая логика в сложившейся ситуации не может не быть фаустианской. В каком смысле? В том смысле, что в пределах регресса источником какого-то относительного блага (а о нормальном благе тут говорить не приходится) может быть не управляемая демократия, а управляемое зло. Зло, управляемое по Фаусту: "Частица силы я, желавшей вечно зла, творившей лишь благое".
Понимая всю условность этой цитаты применительно к данной ситуации, я все же хочу спросить: что лучше – крокодил или туркменбаши? Я понимаю, что туркменбаши обязательно породит крокодила. Я не наивен. Но в чем состоит альтернативное предложение? Наверное, не в том, чтобы придирчиво описать качество ситуации. И, конечно же, не в том, чтобы представить это качество в виде чего-то, подлежащего восхвалению. Да, мы залетели так, как залетели. Что будем делать? Да, регресс – и дальше?
По отношению к регрессу есть три стратегии (рис. 29).
Что произойдет, если отпустить вожжи? Я вам скажу, что – сброс в новое, еще более регрессивное, качество.
Что произойдет если сдерживать? Я тоже отвечу. Сначала сброс замедлится, а потом усилится и будет носить еще более глубокий характер (рис. 30).
Я понимаю, что все мне скажут, что ситуацию надо переламывать. Но тогда надо очень серьезно спросить с себя, а не только с других (рис. 31).
И в принципе понять, что все случившееся – из разряда того, что не переламываемо без предъявления к самим себе какого-то крайнего энергийно-трансцендентального счета. Люди загнаны в ситуацию беспрецедентную. Выйти из нее обычным образом они не могут. Им либо придется выходить за рамки навязанных им человеческих, энергийных, сущностных возможностей, бросая вызов регрессу на социальном и культурном уровне, либо оказываться частью этой самой клоаки. Либо, наконец, просто выходить из игры.
Но давайте переживем эту ситуацию честно. А не риторически. И может быть, тогда, посмотрев правде в глаза, соберем какую-то энергию для настоящих форм преодоления и выхода. Это почти безнадежное дело. Но все остальное просто безнадежно. А вдобавок, еще и унизительно.