Ника Самофракийская... кажется, так.
В рабоче-мещанском нашем городище, тридцать пять лет неотрывно-внеотрыв глядящем в телевизор, что бы оттудова ни показывали, и чтущем-читающем неослабно газеты, что бы туда ни писали, такая вот искренне взволнованная, романтическая девушка, если у нее вкус и эстетическая, если уж не духовная, тяга, мечтает, воображает и втихомолочку томится о... о чем, бишь, собственно? О кино, наверное, о литературе, о живописи, о театре, о каких-то людях, разгадывающих загадку жизни хоть на чуть-чуть сбоку от универсальной чичиковской копейки или, еще хуже, универсальной марксистско-ленинской ереси.
Она, эта девушка, волей-неволей накручивает сама себе разное-всякое, придумывает и, как со стороны может показаться и кажется, «воображает о себе» («выбражает»). Но если всерьез, если вслушаться в глубинно-подспудный мотив ее грез и сердечных намерений, она, эта тонколодыжная дева и девушка-лоза, и впрямь чиста, благородна и ни на йоту, ни на йоту, видит Бог, потому не лукавит.
– Можно Нику? – иной раз просят ее к телефону.
– Ка-во-о? – грубо, с нескрываемой досадой на всю эту «поэзию» уточняет мать.
И если позвонивший вдруг почутче прочих душой и посообразительней, наитие, возможно, подскажет ему поправку:
– Нину...
– А, – брови сошлись, и брови расправились, с интонационным, принимающим поправку кивком ответит маман. – Счас!
«Ника» – это все, это, собственно, и все, что выкристаллизовалось и удержалось, что выпало в сухой осадок из всех отчаянных попыток преображения, из всех бесчисленных поползновений вылезти из ороговевшей, не выпускающей куколки и... полететь. Да, полететь.
Поначалу шло еще ничего. Студенчество, какие-то все же компании с претендованьем к живости ума, киноклубно-филологическая эклектика... Бардовские полустихи-полупесни, редко по-настоящему удачные, но порою со всамделишно одиноко-прекрасной печалью, столь ценимой Басё. Остроумие к тому. Товарищество. Анекдоты даже. Иногда поцелуи... И на гребне всего этого, а точнее – безжалостнее – за гребнем, на истоке спада – лет в двадцать шесть – выход замуж за небезызвестного по городу Фрэда, «Рыжего Фрэда», старше ее, Ники Самофракийской, лет на двенадцать, – за великовозрастного этого инфантила-балдежника, доморощенного стилягу-шестидесятника, любителя джаза или, скорее, рок-н-ролльной «чучи», оболтуса, словом, а официально и формально – самоучного оператора местного телевиденья, рабски обезьянничающего Москву, которая сама в свой черед снимает кальки с... впрочем, бог с этим.
И идут, бегут годы, уходят отныне всерьез, и вот она, Ника, Ника сорокапятилетняя Самофракийская, идет, ступает в долгополом пальто по исхоженному тротуару, и отяжелевшее изнутри тонкое ее лицо самоочевидно исполнено подлинной трагической глубины, выстраданного покоя... Зрелое, великолепное, роскошно прекрасное лицо – лик сознающе жертвующего человека, женщины... Ставшее и осуществившееся, смысл коего свидетельствует о полной, до донышка постигнутости загадочной загадки... И сделал это рыжий, а теперь лысый Фрэд, которого и по сей день справедливые до сладострастия контролеры высаживают из троллейбуса за безбилетный проезд.