*

На исходе ночи в небе выло, шуршало и всхрапывало, а с рассветом, тусклым и неохотным, - расплакалось - серыми пустыми снежинками.

Меняя при дверях Лобсоголдоя, Джебке, простая душа, только и нашел обронить: «Иди! Иди-ка поспи, Лобсо, пока не началось…» В повадке его какая-то сочувствующая брезгливость явилась.

В юрте лег, натянул одеяло до самых ушей. Вырванная за непослушанье ноздря не болела уже. Душа болела. Всхлипы-поскуливанья полночи отслушав у белой юрточки, он про себя и жизнь много узнал. Лишку. «Сделал зло - опасайся беды, ибо всему живому необходимо воздаяние по заслугам». Каковое зло, если дозволено спросить, царевна кабшкирдская Гульсун свершила? За что ее? Для какой такой работы Справедливое Небо Быка Хостоврула допустило сюда? Отчего жить-воевать расхотелось Лобсоголдою? Мрак и ожесточенье на сердце - зачем? Нет, сокрушенным, обращенным в золу сердцем не постигнуть такого!

* *

В хорьковом личике усмешка то упрячется, то на губы наружу вылезет.

- Кто ты? Коназ? Кулюк-богатур? Бояр? Атвичать нада!

В свете подвешенных на медных цепях жировиков выпуклоскулые лики басурманинов похожи: будто один мастер-стеклодув выдувал из желто-коричневого стекла. В чадном закисающем духе на Федора узкие одинаковые глаза без сочувствия и привета глядят.

Да, ответил толмачу. «Коназ». Сын великого князя Юрия Рязанского. С ним, - добавил спустя, - нарочитый думный боярин Нефеда Возок. Выборные от служилых, сказал. Купцы. Из ремесленных людей. От посадских…

- А и шлет тебе, - сказал, - хане Батые, Рязань-матушка табунок коней, а и шлет ковш серебряный с жемчугами, полн, с самоцветами. Шлет парчи телегу, штофу златошвейного, а в прибавок шлет едину просьбицу… - В настороженной недоброй тишине свежий голос его звучал твердо и благожелательно.

Татары сидели на низеньких, поставленных под углом скамейках. В середине, на острие угла, восседал небольшой, одутловатый, в красивой шапке, и в упор рассматривал Федора угольно-черными немигающими глазами. «Он!» - догадался Федор, и сердце его сдвоенно стукнуло.

- Не ходи, хане, на Рязань! Поимей твою такую ханскую милость…

Толмач- хорек угодливо затохтохтал, обращаясь к черноглазому.

Тот слушал и не слушал, по-прежнему не сводя с Федора застывшего, не пропускающего в себя взгляда. О своем, видно, думал.

Теперь Федор углядел, что сидит черноглазый повыше других, но из-за невысокого роста и вялой, ссутуленной позы не выделяется среди остальных. На искривленных над стопами коротких ногах - белые в обтяжку сапожки с золотыми шнурами. На вид лет тридцать пять, не более того.

- Сайхан*? Э? - осветилось на миг лицо черноглазого, когда толмач кончил с переводом. Он спрашивал это у соседа, крупноголового, мужественного и неуловимо чем-то похожего на него самого татарина. Затем глуховатым, приятно низким голосом обронил неохотно еще несколько слов.

* С а й х а н - красивый.

- Хорошо ли живете? - перевел толмач, стараясь придать голосу тон издевки. - Как со здоровьем?

Федор, не взглянув на него, поклонился.

- Спаси Бог Христос! Да здравен будь и ты, покоритель земель и народов… Батый!

Черноглазый повел пальцами к двери, и тотчас пред Федором положили плоскую меховую подушку, не новую, впрочем, и не совсем чистую, а когда, скрестив свои довольно длинные ноги, он умостился на ней, на подносе принесли угощенье.

Из послов орусутов сидел один Федор, а из хозяев стоял только толмач.

Едва отведал Федор коричневых свернувшихся сливок, едва кислого кумыса отглотнул, за пологом заслышались возгласы, шум, и в дверь, оттолкнув пытавшегося воспрепятствовать охранника, ввалился нарядно и неряшливо одетый молодой басурманин. «Са… Кх… Трхл…» - От гневного волненья звуки застревали у него в горле. Не обращая внимания на соплеменников, с вымученной, вероятно, загодя измышленной старательностью поклонился сидевшему на подушке Федору и срывающимся фальцетом прокричал несколько фраз.

Федор вежливо встал, ответно поклонился.

Буян, в нетерпенье не сразу сообразив, что его не понимают, отыскал глазами толмача и, подняв изукрашенную каменьями рукоять нагайки, взглядом же потребовал перевода.

Толмач трусливо покосился на черноглазого. Не меняя выраженья слегка побледневшего лица, Батый едва заметно, сухо кивнул.

- Сын кагана Гуюк-хан приглашает молодого орусутского коназа в свой шатер! - пропищал толмач, помимо воли повторяя манеру юного самозванца. - Будучи искренним почитателем христианской церкви, он желает оказать посильное вспоможение подвергшемуся угрозе орусутскому городу Арпан.

- Дзе! Драгоман! Хрл-тох-тох… Хрл-тох-тох…

Толмачу не давали договорить. Чей-то хриплый не то рев, не то клекот ярился из-за спин сидевших на скамьях. Наверное, это было продолженье давней и неизжитой пока семейной склоки.

Попререкавшись вдосыть с заспинным оруном, молодой, погрозив кулаком и вывизгнув проклятье, выскочил из шатра с тою же стремительностью, что и заскочил. И тотчас от дальней стены поднялся черномазый исполин в пластинчатом панцире и мягкой кошачьей поступью, не взглянув на Федора, вышел следом.

«Отче Николае, - попробовал Федор молиться, - о возбранный Чудотворче и угодниче Христов…» Однако довершить молитву не получилось. Воздыхавший да покряхтывающий за левым его плечом Нефеда Возок вдруг брякнулся на оба колена и в обход очага засеменил так к ханской скамье. «Ой, хане-хане-хане! Ой, родесенький хане…» Зачастил-занюнил враздробь-расхнык про неумыслого чтой-то дитятку, о сокрушенье его, Нефедином, в дерзновенном дитятки того глаголании…

Бывший воин-борсек, ныне ж выборной от низового боярства Авдоний Сом тронул Федора за плечо: «От страмец! Экая беда…» А когда Федор снова поднял опустившиеся от страшного позора глаза, подле Нефеды был уже пузатый одноглазый басурман в сером затрапезном халате и, снижая хрипящий голос, выспрашивал у него что-то через толмача. Однако Федор голос узнал. Это он окорачивал из-за спин недавнего гостя-забияку.

- Ниче-о, Юрьич! - легла опять сзади тяжелая Авдонина ладонь. - Как-нито авось уладится ишшо.

У скамей татарских меж тем что-то явно готовилось. Толмач хорек ядовито поглядывал на Федора бусинками глаз.

- Подарки славные, коназ! - начал переводить он черноглазого, заговорившего вновь. - Благодарим тебя и Арпан твою. Да говорят, еще кое-что мог бы ты…

Федор, предчувствуя плохое, сам того не ожидая от себя, поднялся в рост. Сафьянный сапог толкнул досочку: пролил на войлок кумыс.

Черноглазый тоже встал и, глядя глаза в глаза, насмешливо проговорил несколько слов.

- Дай! - заорал, изгибаясь и вздрагивая, как жрущая падаль гиена, толмач. - Дай, коназ, ведати жены твоей красоту!

«Да воскреснет Бог, - начал было Федор, учуя, что настало его времечко, - и да разыдутся врази Его, и да бежат…» Но не сумел, не хватило терпенья-духу домолить.

- Не годится, - сказал он, веселея и не отводя глаз своих от Батыевых, - нам, православным христианам, тебе, нечестивому царю, жен наших водити на блуд! - И, тряхнув темно-русыми кудрями, засмеялся со звенящей едкою ярью в голосе. - Одолеешь нас, так и женами нашими владеть почнешь!

Отговорил толмач, отстоялось молчание. Треснул одинокий в очаге уголек. И зашипело, застреляло барсучьим салом на сковородке - «Тойг харчих! Элэг дажох алах! Зурх зулгаах*…» - оскорбленное степное достоинство со всех сторон и углов.

* Подколенники перерезать! Сердце вырвать! Печень раздавить!

С вымученно медленной улыбкой, сидя и не вставая уже, сказал черноглазый «мунтальский царь Батый»:

- Коназа Федора за отвагу в коназа Храброго нынче мы переименовываем, - и, подождав с поспешностью нагоняющего толмача, - ну да для того ль существуют в небе луна и солнце, чтобы им сиять и освещать землю разом?! - И с непроницаемым выраженьем в слегка побледневшем, тонком, чуть-чуть бабьем лице заключил властное: - А раз отныне два коназа у нас, коназа Федора мы к Хормусте-Тенгрию препроводить можем…

* * *

Рубили их, безоружных, на осыпающемся крутом берегу Онузы сабельным молчащим кольцом. Один Авдоша Сом, не пожелав покорства в погибели, уложил накидухою близстоящего татарина и со скидками да нырками побежал было во бело поле ко родимой сторонушке. Огромно-черный в панцире, замеченный Федором в Батыевом шатре, остановил коротким свистом двух бросившихся следом соратников, а когда Сом, отмахав по снегу сажен с шестьдесят, начинал, поди-ка, надеяться уж, чернопанцирный вытащил не глядя из колчана вишневу стрелочку и, не целясь, всадил ее ровно посередь могучих Авдониных крылец.

Горемычный предатель Нефеда Возок припал щекою к высокой груди Федора.

- Ты прости, прости меня, любый мой! Попутал нечистый, пропал я ныне…

Федор ласково погладил старика по обмяклому скургузившемуся плечу. Нет, думал он, о н и не услышат ни слез, ни молений наших, у них с в о е. И мертв враг для врага еще до смерти своей.

Бледное прекрасное лицо Евпраксии мелькнуло видением в его памяти. «Душенька моя, ладушка…» Залепетал, заплакал где-то за погибельной черной кромью сыночек Ванечка, глухо вскрикнула мать, и грубая, беспощадно косная боль исчуже обрушилась, как стена. И тьма, темь. И, погодя, белая вертящаяся вдалеке точка, и оттуда же, из невидимой дальней дали несется, близясь, мужское высоко-чистое одноголосье, и это зовет, тянет его в себя золотой, лучащийся, издавна знакомый свет…

Оглянувшись, он увидел распростертое, раскинувшее руки тело посреди чистого белого поля, такое когда-то родное, а ныне совсем ненужное, и он догадался…

* * *