Лет через двадцать пять подвыпивший Паша, проведя в воздухе пальцем где-то с две трети круга, скажет Илпатееву:

- Если Юра доведет, если он только доведет…

- Он не доведет, Паша! - грубо отрежет Илпатеев.

- Это еще почему? - сощуриваясь, вскинет кудрявую голову Паша.

- Изяславчик не даст ему, - пожмет плечами оставленный в ту пору женой Илпатеев, - да и все остальное тоже.

- Юра, Коля, о ч е н ь порядочный человек! - скажет Паша, и из глаз его вдруг выкатятся две прозрачные круглые слезинки. - А ты сука после этого.

Илпатеев не обидится и не уйдет от Паши из его гаража, а они еще будут сидеть, разговаривать и пить заготовленную на такой случай Пашею водку.

8

Дорогие друзья,

Хватит, больше нельзя.

Веселимся и спорим,

День проходит за днем.

Мы расстанемся скоро,

А потом, что потом?

В Детском парке напротив школы у них завелась лавочка. Здесь, мимо, на уроке физкультуры бегали стометровку, здесь Юра читал новые стихи, пилось кисленькое винцо «рымникское» из пузатой бутылки, закуривались появившиеся как раз тогда болгарские сигареты, игралось в покер, а затем, попозже, в преферанс, здесь, у этой лавочки, Илпатеев дрался однажды с малолетками, заступаясь за «жида» Юру, и здесь же Юра встречался с первой своей и единственной любовью, а Паша приходил посидеть, когда шеф его в НИИ, не преминув тиснуть пару-тройку Пашиных идей, отодвигал в очередной раз защиту диссертации.

Дорогие друзья,

Гении непризнанные,

Понимаете, я

Заглянул в призрачное.

«Призрачное» подверглось тогда некоторой, впрочем, очень осторожной критике со стороны Паши, и на другой день Юрино вещее стихотворение звучало так:

Дорогие друзья,

Гении бушующие.

Понимаете, я

Заглянул в будущее!

К слову сказать, если допустить посыл Илпатеева о «психологическом мастурбантстве» хоть сколько-то верным, вот это как раз «призрачное» и попадало в десятку.

А вообще, как рассказывал Паша, Юра был странным и совсем как-то непохожим на других. Драться он не мог, в строю из-за раскоординированности и какой-то «засечности» в движениях не попадал в ногу, но никто лучше его не смог бы «заложить» мяч от почти центра поля в какой-нибудь решающей игре на первенство школы по баскетболу. Шутил он, само собой, в стиле Ильфа и Петрова, но и тут, не выдерживая приема и времени, срывался на свое «га-а-а…», скулил и колыхался раньше, чем тот, кому предназначалась шутка, ее усекал. А когда пытался что-то всерьез, что-нибудь философское или перед девушками и у него не проходило, Юра делал брови домиком, топырил губы и запускал во взгляд этакое насмешливое масло. Это, дескать, он так, шутейно, интеллект кой-чей на вшивость проверял.

- Ух, хорошо сказал! - искренне и то и дело хвалил он склонного к кратким умозаключениям Илпатеева, который, впрочем, не шибко радовался тому, чувствуя несовпаденье оценочных координат. Но все-таки…

- Да-а, Лялек! - выдвигал вперед толстую нижнюю губу свою. - Сказанул же ты, братец мой, глупость! - И тотчас, сам задумавшись, продолжал играть бровями, губами и даже надувал щеки.

Драка, объяснял ему Илпатеев, как и поэзия, - это состояние. В это нужно войти. Юра «войти» не мог. Смешно было смотреть, как якобы взаправдашно он выдвигал челюсть и лез грудью вперед.

Уходил романтически на вокзал, стоял под ветром на переходном высоком мосту, наблюдал увозимое в дыму и лязге из забитого заводами Яминска наработанное добро.

В битвах завтрашних буден

Будем спорить, мечтать.

Но я знаю, мы будем

Друг о друге скучать.

И вот случилось то, что реже редкого случается сразу, в одну ночь.

В политехническом выступал известный столичный поэт, тот самый, Юрин тайный кумир и учитель, а Юра сидел в первом красном ряду и, восторженно гхакая, хлопал, сделав руки коробочками. Он смеялся.

- Трудно быть поэтом? - спрашивали из зала записочкой.

- Прекрасно! - отвечал без запинки поэт.

Его большой жирноватый кулак грозил и гвоздил каких-то, неназываемых, впрочем, врагов, и Юра наконец получил то, чего хотел.

В перерыве он отправился за поэтом в туалет.

Там, у писсуаров, Юра прочел мастеру одно из самых-самых своих разгражданственных произведений.

Бабка моя не наплачется,

Брест, пограничный Брест.

В груди ее бедного мальчика

Ржавчина пулю ест…

Струилась, взжуркивая, туалетная вода, бухало в груди Юрино взволнованное сердце. Поэт, эта московская штучка в вельветовых штанах, застегнул ширинку, неторопко тщательно помыл руки над всегда чистой в туалете политехнического раковиной, вытер крепенько верхним концом вафельного полотенца и, кивнув Юре не то вежливо, не то благодарно, вышел б е з е д и н о г о с л о в а в большую жизнь.

Кто любил женщину, делал всамделишное открытие или трясся ночь над умирающим ребенком, знает, что испытывает человек, когда из-под него вышибают табуретку.

Свершилось, произошло… Прими.

Ночью, когда уснули родители, Юра сжег в тазике под форточкой все клочки и заготовки, все подборки «Пионерской правды», «Юного следопыта» и заповедную одну тетрадь, куда выписывал и собирал «лучшее», а утром подошел на перемене к Лялюшкину и с сухо-самонасмешливым выраженьем в лице попросил, чтобы Паша «по-русски», а не как учительница физики, объяснил ему, что такое «кварк».

Паша кивнул и, не спрашивая о причинах, толково и кратко, на пальцах, что называется, растолковал. Он попутно даже подвел Юру к той мысли, что возможность электрона быть одновременно волной и частицей, обладающей массой, чуть ли не разрешение загадки параллельности существования мира феноменологического и трансцедентального, чем вызвал бешеный интерес у Илпатеева, который тут же начал задавать собственные вопросы и спорить. Но ЮРУ загадка жизни не интересовала, а важно было, как так ответить на уроке, чтобы получить пять и не прискребались.

Паша, хотя сам учился весьма неровно, объяснил Юре и это.

Ну да. И, у б е д и в ш и с ь, ч т о н е в о з м о ж н о с д е л а т ь с п р а в е д л и в о с т ь с и л ь н о й, л ю д и с т а л и н а з ы в а т ь с и л у с п р а в е д л и в о с т ь ю.

Можно и так.

Можно еще сказать: к о р р у п ц и я с о з н а н и я.

Можно - в п а д е н и е м в п р е л е с т ь.

Все это так или иначе знают, все чувствуют, но игра продолжается… И ничего тут, ребятки, не поделаешь. Ничего!

-  Она давно была мертвая, - как-то лет пятъ-шестъ спустя скажет Паша после тех похорон. - Ее ни один мужик ни разу не пригрел, вот она и разводила всю жизнь разлюли-малину про «самый справедливый в мире строй».

-  Она одинокая была, больная, Паша, и глупая, - сказал Илпатеев.

-  Да брось ты, глупая! - разозлился Паша. - Глупых в стукачи не берут.

-  А ты откуда знаешь? - удивился Илпатеев.

- Семен сказал. - Семен был тоже из их класса, но лишь недавно сблизившийся с Пашей на почве Пашиной карьеры.

-  Ну что же, - все равно возражал Илпатеев. - Пусть даже и так.

- А тем, на кого она стучала, тоже «пусть»?

На втором курсе, а Юра поступил на отделение «физики-химии» металлургического факультета политеха, с ним случился второй поворот судьбы. Они ехали к чьему-то женатому одногруппнику отмечать эту самую Великую Социалистическую.

- Девушка, а вот…

У них был тогда с Илпатеевым железный прием. Илпатеев как бы фотокорр газеты «Комсомолец», и он, к сожалению, оставил аппаратуру дома, но натура очень уж подходящая, именно вот так, как вы стоите, на фоне троллейбусного окна! А вот, кстати, наш автор, поэт, вы не читали? не видели портретов? а ну-ка, Юрий Борисович, пару-тройку для знакомства, а то девушка сомневается… И отрекшийся от творчества Юра все же с удовольствием читал что-нибудь из старых запасов, и ни разу, ни единого раза сентиментальная девичья душа не ответила отказом в продолженье знакомства.

«Милые девчонки, одноклассницы, Пишет вам какой-то серый мальчик…»

Или: «Споры, где вы сейчас летаете? Сна кого вы сейчас лишаете? Вы, наверное, споры, помните три недели в маленькой комнате…»

На сей раз ответ был неожиданным. Одна из трех, намеченных к осеннему фотоэтюду, девушек начала читать Юре собственные стихи. Это и была Катя.

Они шли рядом до самого этого деревянного домика, где ожидалось веселье, и все читали, читали и читали наперебой то собственное, то чье-нибудь чужое. Кушнера, Чухонцева, Ахмадулину.

Илпатееву все это было не совсем по душе. Он любил Блока, Ксению Некрасову, Такубоку, но он радовался за Юру, который представил потом их с Пашей, серьезно уже, как самых близких, но, увы, ничего не рубящих в поэзии друзей.

Паша галантно поцеловал Кате руку. Позднее, когда праздник в доме с русской печкой набрал необходимую силу и Катя артистично прочла всем штук пять своих стихов, он, выразив на ухо Илпатееву недоверие в авторстве (ибо «слишком уж хорошо»), тем не менее вслух провозгласил тост «за дам» и выпил первый и единственный свой в тот вечер бокал шампанского.

Поднялся Юра и, слегка приоборачиваясь к Кате, стреляя от волнения глазами, зачитал экспромт:

За нашу Революцию,

Милую, нежную,

Пьем мы рябину неженскую.

Начались танцы, а у Юры с Катей началась любовь.

Катя была маленькая, крепенькая, со смелыми темно-коричневыми глазами. Она училась в Харьковском театральном институте, а нынче вот взяла академ и приехала пожить к отцу.

В Яминске у нее был папа, а в Харькове мама.