Радость остыла. Потухли очаги. Времени больше нет.

И какая, в сущности, разница, кто это сказал. Это так, так!

Злодеи злодействуют, и злодействуют они злодейски.

Антиантисемитизмом по антисемитизму и антиантиантисемитизмом по антианти…

«Это фашизм!» - говорит Паша. Что ж, возможно есть и фашизм.

Торговцы торгуют, и торгуют они, торговцы, торговски. Находишь ощупью или как две точки, черную и белую, и все хорошее полагаешь идущим от белой, а все плохое от черной. И все. Разрешение загадки жизни и ее стратегия, и перманентно обеспеченное право среди нее.

Так ведь все и живут, Николя! Большинство.

Отец в финскую, и уж какая была справедливая война, известно, ходил в штыковую, подчинясь дисциплине и чтобы не предать товарищей.

И это лучшие, которых извели.

Кто?

- И ты, значит, тоже, Колька, - Юра с укоряющей, набитой оскоминой усталостью в ответ на растолковку «русской идеи».

- Юра, я ведь только хочу разобраться… Ведь если истина есть, а она должна, то чего ж мы будем бояться ее отыскивать?

- Какую истину! - Юра машет в безнадеге мосластою, желтеющей от табака рукою. У него Изяславчик вон, Земляк, и каждый день во втором часу ночи в ожиданье его Юра под открытой форточкой, чтобы сердцу легче было набирать кислород.

- И ты, значит?

Ну да, и если выпросил у Бога светлую Россию… этот, то мы-то, живущие при нем и принимая… мы-то разве все не оказались в его помощниках?

Честный трудяга троллейбус, шкрябая усталыми штангами о скользкие провода, сворачивает наконец в Пролетарский район.

Он выходит, идет. Улица пуста, и асфальт ее чист. А весной выползут после дождя в трещины глупые эти черви, и раздавят глупых червей подошвы идущих вперед. И сползутся на мародерский пир цопенькие рыженькие муравьи, и… и (завершает период Илпатеев) будет гнусь и мерзость для всякой плоти.

- Хо! Ну вот, - кричит на захлоп двери из кухни Лилит. - Очень хорошо, что ты пришел.

Безмолвно раздевшись и безошибочно попав ногами в шлепанцы, Илпатеев в страхе и смятенье проходит.

- Мне только что звонили, - в возбужденье еще (а значит, вправду звонили) сообщает ему Лилит, - мне заказали билет.

С разгону Илпатеев садится на свое хозяиново место у стены. Очень хорошо! - глубоко кивает он сообщенному Лилит.

Она ставит перед ним чай в большой хозяиновой его кружке. Он отхлебывает, не чувствуя, холоден тот или горяч. «Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если б ты был холоден или горяч!

Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих…»

- Аксентий тоже? - зачем-то спрашивает он, хотя все давно ясно и известно.

Она не слышит. Ей - побыстрее все сказать, поскольку ей трудно, поскольку вон она как тоже волнуется-то!

- Алименты я с тебя брать, разумеется, не буду. Варенья положить?

- Правильно! - поддерживает Илпатеев. - Ведь он же мне не родной. Чего я буду платить-то за него?

- Варенья положить? - Голос у нее, профессионально сипловатый и некрасивый, когда она не поет, вздрагивает. Она вот-вот заревет.

Он глубок-глубочайше склоняет в глубочайшем согласии голову: па-ла-жить!

Она только теперь всматривается в него. Зелено-болотистый, слегка робеющий, чуточку ненавидящий и капельку надорвавшийся на этом зрелище взгляд. Только сейчас она замечает, что он пьян.

Впрочем, впервые им это, как кажется, одинаково все равно.

Она ставит пред ним розеточку с вареньем. Он глядит в ее руку. Пальцы сейчас без маникюра, и видно, что ногти у нее плоские, по-простонародному круглые в основании, что они напоминают нестреляные капсюли. Вот так вот, Илпатеев! Он смотрит, как медленно, в задумчивости она отодвигает от поставленной розетки руку. Рука его, полу-его, четверть его и… дзинь! - лопнула ниточка - больше не его уже. Кого-то другого отныне эта рука, и он даже знает, кого.

Хотя это неважно. Неважно, - и тут он себя не обманывает, - собака-то сидит не в том, чья или кого будет отныне вооруженная эта для схватки с жизнью жилистая рука, а в нем, в самом Илпатееве.

Это ведь не к кому-то уходят от Илпатеева, а это от Илпатеева уходят к кому-то… Впрочем, и то, другое, тоже есть. Не будем обольщаться.

«А и женинское дело прельстивое. Прелестивое, перепадчивое…» И красивая женщина сама выбирает себе героев, как поэт темы для своих песен. Кстати, «тот» - поэт. И у «них» уже несколько общих, имеющих успех у публики-дуры песенок.

Рябиновое варенье, любимое его. «Хорошо есть на кухне рябиновое варенье, когда рядом любимая женщина…» Монгольский эпос.

- Помнишь, - засипела она, еще больше волнуясь, - ты отказался читать мою записку в поезде? Вот уж когда я поняла, что никто никому не нужен! Никто! Ни-ко-му! И что надеяться можно только на себя.

И все же захрипела совсем, сорвался голосок.

Нагнулся, нагнул шею и наощупь нашел ее руку, ее пальцы, ее горячие эти капсюли. Раз-раз-раз. Три капсюли - три поцелуя. Сквозь всю жизнеизоляционную стекловату «никто-никому-не-нужности».

Он любил ее. И она знала, что он любил ее. И она - он тоже это знал - любила его. И она от него уходила, сбегала с каким-то пошляком. Хотя, отчего ж сразу же и с «пошляком»?

- А… Бог? - вырвалось вдруг у него.

Она сразу, будто он ударил ее, обернулась. Отмытые к ночи, без туши и ретуши, беспомощные безоружные ее глаза сузились зло.

- Ты! - закричала она сорванным гортанным голосом. - Бессребреник ты наш хренов! Может, хватит уж в эти игрушки-то играть? Наигрался!

Потом она ушла. Он вытер тряпкою со стола. Помыл кружку, ложечку и розеточку. Закурил последнюю сигареточку.

Они прожили, кажется, лет девять, и получается, за все эти годы он не сумел ее убедить в самом главном для него самого.

В чем же?

О том и речь, о том и речь, уважаемый читатель.

Эта линия ее, думал он. Из талии… Жажда неугасимая, огонь неутолимый. Лилит.

Первая жена первого человека.