…На «Комсомольской» народ частично вышел, и он, Паша, продвинулся поглубже, в самый уголок. В край окна - солнце. Солнце, солнышко, отрада души… «Что из того, что ты не я, а я не вправе быть тобою… И… гхм… грех неправедного бытия К нам возвращается судьбою…» Ха! Вроде получилось. Этим показать. «Ну хоть что-то…» - скажет Илпатеев. Юра обсмеет. Нет уж, братцы-кролики! Шалишь. Хотя со стендом тоже не верил никто поначалу, ни Емеля, ни друг его, ни дирекция завода. Конструктора нарочно бегали, спрашивали неизвестно что и, если б не ответил, с радостью доложили - да он ведь ничего-с не знает-с, Лялюшкин ваш! Сроки невозможные, невиданные. Ва-банк шел. В первый последний. Чуть что, ночь-заполночь - е м у звонили. Один все связывал, все концы и начала. И на каждое решение - минута. «Ну что, хрены пареные, умылись?» - ликовал Емеля. «Не слышу!» - руку к уху приставлял. Хорошо теперь-то стоять-радоваться: я от дедушки ушел… И ничего оно, конечно, класс пролетариат, да цепи тяжки. «Для Лялюшкина бедняжки…» - добавил б Юра. Всенепременно. И кто ж сформулирует ныне бригаде юридическую неправомочность очередного занижения расценок, которые…

Он держался за приоконный поручень у задника, а чья-то холодная снаружи рука легко коснулась его мизинца. Помедлила, точно все-таки застеснявшись, поколебалась и зависла так, остановившись, в полусантиметре. Из-за заслонявшего обзор мужского локтя в штормовке Паша все-таки выглянул краешком глаза, одним глазком. Ха! Изящно-упругий стебель тонко-белой изящной кисти. Не-е-т-т! Назад. Это не по зубам тебе, Пашечка, не по зубам! Ничего, кроме муки и боли, из всех этих штук у него никогда не выходило.

Он стал смотреть в пол. Мужские ботинки с косыми поперечными ремнями, женские, стоптанные каблуками внутрь сапоги. Кроссовки, испачканные молодою грязью. Грязный троллейбусный талончик. Истаивающие кружева свежих, порожденных новыми временами плевков… И вдруг - али вновь почудилось струхнувшему Паше? - тук-тук-тук! - по до белизны в козонках сжавшемуся сразу запястью его стучали согнутым в молоточек пальцем. «Э-ге-гей, мужичок, чего засмурел?»

Хотя был и, не дай Бог, легальный какой-нибудь вариант. «Мужчина, у вас не будет лишнего-то талончика-то?» Нет-нет-нет, он чувствовал, вариант нелегальный.

Он посмотрел - козья впалая чуть щека, вишнево-алый из-под поднятого воротника шарфик. Отличная, ат-личная головка! Она не глядела на него, стояла как ни в чем не бывало, а он, ни жив ни мертв от поднимавшихся в груди ужаса и восторга, превращался в соляной столб. Он мог бы и грохнуться, не поддерживай его плечи соседствующих матросов-пассажиров. И все вокруг начинало благоухать, трепеща и просыпаясь от косной очуждости. «И красота, - было у него где-то раньше, - как пробужденье, как жажда жизни, как рожденье…» Ха, - думал он, - вот так история! Расскажи Семену или Илпатееву, не поверют. Но ведь умница, думал, вот ведь взяла и постучала пальчиком девочка.

Он прямо- таки зарадовался за нее.

Кончилось, однако, всегдашним: она вышла на следующей остановке.

Когда, готовясь сам к выходу и слыша стуки собственного сердца, он протиснулся в «ее» направлении, обнаружилось, ха-ха, что «ее» нет. Она вышла на предыдущей. И что все.

Зарождающаяся было испуганная улыбка в лице его, сделавшись ненужной, сделала что-то вроде выкидыша.

Но все- таки он будто что-то понял, что-то открылось ему чрез это случайное мимолетное касание чужой и прекрасной, наверное, жизни. Он сошел на своей, на «Детском мире», с разгону продолжая какое-то время радоваться и горевать одновременно. «О Нежность, -вспыхивали у него в мозгу читанные ему когда-то Илпатеевым стихи Рембо, - музыка, мир…» Он свернул в арку. «И кипящие белые слезы. О Нежность! - и женский голос, проникающий в глубины вулканов и арктических гротов…» Господи, думал Паша, сколько музыки в этом мире и сколько любви, и как же надо было постараться, чтобы… Стоп! В эту даль нынче мы ходить не будем.

Он прошел арку, вошел во двор, и у черного хода в «молочный» (дом его возле «Детского мира» носил в честь магазина в первом этаже название «Молоко»), у распахнутого задка автофургона, один из грузчиков, вытягивающих крючками пустые ящики, пьяновато знакомо залыбившись, помахал ему рукою в рваной верхонке:

- Привет инженерам!

Это был Расторгуев. Толик Расторгуев с энергофака, ярчайший пример яминского мастурбантства послевоенного поколения.

- Весна нешто? - В одно небрежное касание профессионала сбрасывая в ячейку ящик, хрипло-весело крикнул Расторгуй. - Или ишшо вернется, Паш?

Двух верхних зубов у Расторгуя не было сбоку, язык как-то по-собачьи выталкивался то и дело в эту дыру, и поэтому, наверно, Расторгуй слегка шепелявил, скрывая дефект народным, как ему, видно, казалось, выговором.

- Ишшо да! - В тон ему весело подтвердил Паша, подумавши, что Расторгуй народничает еще и из гордости, не смиряясь с судьбой.

Он поприветливее, как можно приветливее помахал Толику рукою - бывай, дескать, старик! Извини, спешу немножко. И тот, Расторгуй, отлично его понял, понимающе кивнув.

Расторгуй был предтечею Жени Мытарева, на класс старше. У него не было Жениного баритона, он был шептун, но моду, с обычным запозданием приплывшую наконец в Яминск из столиц - интимно-проникновенно о каком-нибудь дыме сигарет и что «что-то не так, не так, что-то не удалось», - моду петь под гитару, нашептывая и «вводя в состояние», завел в школе именно он. Потом, окончательно «войдя», Расторгуй вообразил, что до безумия любит девочку из собственного класса, которая лучше всех пела под его гитару, приходил с гитарой под ее окна ранними ночами, замучил до посинения этой романтикой, отчаялся, стал запиваться… Ну и прочее…

У подъездной двери, у наборного, врезанного общественностью замка переминалась на высоких каблуках пышноволосая с медным отливом женщина. Алый, чудовищной длины маникюрный ноготь замер как раз на цифре «7», когда Паша, привыкший к подобным явлениям у своего подъезда, по-свойски спросил: ну что, дескать, не получается немножечко?

- Да вот… - с нарождающейся женской усмешкой в глазах, обернулась та на мужской, всегда, как видно, приятный ей голос. И оба они одновременно вздрогнули. Это была Кармен.