Дерзайте, Аз есмь, не бойтеся.
Узенькие, близко к носу поставленные глазки отца Варсонуфия если и взглянут, то вскользь, без внятной отчетливости, без любопытства. Росту он среднего, сутул, узкоплеч и худ. «Худенек…» - так о нем говорят. Словно будь воля духа его, явленного в столь скудной телесности, он и вовсе б пообошелся… Ему едва за пятый десяток, но он глядится старообразым, а точней вовсе без возраста, словно не в том дело.
Он носит, как все здесь, клобук и рясу, и они чисты и опрятны, но столь истерты, заношены, что невольно влетает в ум мысль о их единственности и незаменности во всю отца Варсонуфия монашью жизнь. Звук же голоса трубный, глухой, немного гудящий, как у воеводы Льва перед смертью, словно слегка стесняющийся самого себя.
«Простить не можешь Рязани, убо колдунью твою пожгла?
Вскую, сыне! На все воля Господня… Прими и смирись…»
И еще потом услыхал: «Все мы виноваты. И все о всех вечно будем Бога молить…»
Первое, что творит дьявол в охоте за человеком, похищает Божию молитву. А будет молитва цела и искрения, сам цел и чист во всяком деле останешься. Поврежденная же душа - и это-то открылось Коловрату отцом Варсонуфием - и в малом деле беды народит.
…
Добывая с остывающей в осень Кади затонувшую мерду, Коловрат застудился и за седмицу до рождества Богородицы отлежал в келлии в потном жару двенадцать дней. А как выбрался из сутеми к свету Божьему, из увязной тошнотной заволочи, узрил внезапу над дверною косицею диво чудное - два ясно различимых мужских лика.
Один, ошую, гладколицый и без бороды, зрился сбоку, сам устремляя неотрывной взор куды-то вдаль, вперед, вовсе не видя и не ведая лежащего на одре Коловрата. От отблескивающих, гладких, самодовольных ланит исходила глухая, сытая беспощадность всему.
Другой же был скрыт зыбящейся темною дымкой и плохо различим. Но смотрел прямо на Коловрата, и в выраженье робкого взгляда его угадывалась какая-то что ли грусть, словно б растерянность.
Уснув и вновь пробудившись часа чрез два, Коловрат ликов тех более не увидел, но по множеству мыслей, клубившихся в голове в те дни, значенья особенного видению не придал. Но к вечеру наведавшийся отец Кирилл, услыхав про лики, встревожился, припотух глазами и вскоре ушел. Явился читать псалтырь отец Варсонуфий, а Евпатия понудил повторить вслед себе три защитительные «молитовки». Ночью тяжесть из членов ушла («Не по беззакониям нашим сотворил есть нам, ни по грехам нашим воздал есть нам…»), и Коловрат припомнил, что лики те были его собственные, он сам в двух ликах, и это было странно, как-то инно веще дивно, но отчего-то не страшно.
Он почувствовал во всем своем теле, воротившем отроческую чуткость после болезни, некий пронизывающий едва уловимый гул, мелко-мелкое сотрясение, и это было неожиданно теперь радостно, печально и хорошо.
Спустя месяц, слабый для иной еще работы, сидел стражем при наружных монастырских вратах, читал в башенке Григория Синаита. В большом же храме служили заутреню.
«Следовало бы нам, приняв духа жизни о Христе Исусе, - читал он, - чистою сердцем молитвою херувимски беседовать с Господом. Но мы, не разумея величия, чести и славы возрождения, и не заботясь о том, чтобы возрасти духовно чрез исполнение заповедей, и постечь до состояния умного созерцания, предаемся нерадению, через что впадаем в страстные навыки и низвергаемся в бездну нечувствия и мрака…»
Он отвел глаза от книги и подумал: «А ведь со мною и было так…»
…
«Величит душа моя Господа, - пели в храме монахи, - и возрадовался дух мой о Боге…» Это юная оповещенная уже Ангелом Мария пришла к другой великой будущей матери, и та, вовсе никогда не видевшая раньше, узнает ее, радуясь. «Возрадовался дух мой о Боге…» Значит, так и есть, так и есть, и она, Мария, избрана родить Того, Кто порвет наконец ненавистные цепи тлена.
«Смертью лишить силы имеющего державу смерти…»
У Коловрата стеснило грудь. Суровые, сливающиеся голоса монахов катили в гору блистающее прозрачное колесо. Боль в сердце усилилась, сделалась тонкою до звона, а затем, оплавясь на острие-кончике, лопнула, растеклась по телу мягкой теплотой. Он почувствовал освобождающую душу радость, изглубинное ликование, и пели это не монахи уже, не знакомые и родные отец Кирилл с братией, а это пели ангелы, сонм золотого трепещущего живым дыханием света, звук был свет, и свет был вокруг, слепящий неожигающий огнь, и не умом, а самою где-то сердцевиной себя Коловрат восчувствовал весь мир, весь до последних черточек и пределов, и все было возможным в этом мире, и воскресенье Лазаря, и все.
Узнав о случившемся, отец Варсонуфий, малоразговорчивый и видом «малострастен вельми», откровенно на сей раз просиял, обнял послушника, словно у него самого пуд спал с сутулых плеч, а потом, когда Коловрат, учуяв час, попросил, понеже дозволено будет отцом настоятелем и братией, благословить о постриге, услыхал от окормителя и духовного отца своего то, о чем никогда не ждал и не помысливал.
Минет пять-шесть лет, сказал отец Варс….
- Грех же твой тотший, - бледнея до серости в обескровленных губах, рек отец Варсонуфий, - грех убиения грядый, мой будет, сыне, с часу сего!
И ничего повелев более не страшиться, а слушать одно сердце свое («Оно у тебя нынь… не облазнится, чаю!»), ушел, удалился невидимо по обычью, а Коловрат, сбитый со всякого панталыку, долго сидел на жесткой чернецкой лежанке, то чему-то нечаянно улыбаясь, то пускаясь горячо молиться, то робко отдаваясь в первые предощущения грядущего.
Мерещился вкус вешнего, томящего, как в юности, ветерка на губах, запах хрустящих седельных кож, холодок вздеваемой чрез голову кольчужной рубашки, дымок одиноко дальнего костерка в предрассветно влажной степи…
Охватив худыми пальцами лицо, он долго, покачиваясь и тряся головою, сидел так, и слезы текли и капали сквозь них на покрытые истертым подрясником колени.
Он плакал от благодарности к отцу Варсонуфию, к братии, ко всем добрым людям, к миру и Богу, он знал, отныне он исцелен и помрачение позади… Впереди же его ожидало его предназначение.
Я сказал, что в долгу не останусь, и успевший с утра поправиться серый кладбищенский мужик сразу, без лишних слов, повел выпуклым, в траурной кайме, ногтем по линованным журнальным листам.
Отыскались и улица в сей книге мертвых, и номерной илпатеевской могилы знак.
- Ну что, Николай, - сказал я, усаживаясь на щербатый чурбачок, заменявший здесь у него лавочку, - лежишь, стало быть?
Ответа не последовало. Лишь кустистая непородная травка на крепеньком уже холмике шевельнулась слегка ответным эхом на мой глупый, обычный в подобных местах-обстоятельствах вопрос.
«Ну что, Коля, - продолжал я, не успокаиваясь. - Блаженны нищие духом, ибо сохранят душу в услужении и не у Бога? А заклятые непримиримо враги, буде благородны, снищут равное небесное благорасположение?
А если не шибко все-таки благородны враги и не так-то нищи нищие? Тогда?»
Многое можно было навертеть в том же духе и том же ряду, но хотя сам Илпатеев, как слышно, полагал, что только отвечая раз за разом на все, сколько бы их ни возникло, вопросы, и можно в конце концов выбраться из всеобщей нашей Ямы, коли отвечать д о б р о с о в е с т н о, я, грешный человек, вместо мудрствования («Не мудрствуй слишком и не говори всей правды…») вытащил из наплечной сумы бутылку «Аналузайской долины», любимое винцо вождя, качнувшего смуглым паханским пальцем нашу с Илпатеевым колыбель, и, как истый представитель доподлинного психологического мастурбантства, романтически мастурбантски выпил за помин души безответного моего соавтора.
Мир праху твоему, Илпатеев! Не мне судить тебя, дорогой, ну да не мне, слава Богу, и оправдывать.
Слишком много знакомых фамилий читается что-то на косых и прямоугольных памятниках из мраморной крошки на этом кладбище… Слишком тесно сгрудились могилы, огороженные железными прутьями в одной на всех дешевой краске серебрянке этой.
Шел, сеялся осенний мелкий дождичек из той самой шаляпинской песни. Розово-прозрачные капли, позадержавшись сколь положено на гранях стограммового моего стаканчика, скатывались поодиночке на землю.
Странно, думалось мне, теперь, когда я узнал, кажется, Илпатеева в той именно мере, в какой это возможно для другого человека и брал даже на себя смелость ставить заплаты в текст и добавлять запятые, мне, как, если помните, когда-то Маше Резниковой, ответ о причине его смерти тоже сделался в сущности безразличен.
«Смерть придет - причину найдет!» Неплохая поговорка. Ну а стало быть, не все ли равно, что за инструмент или метод использовала та сила, коей в невежественной дерзости своей бросил Николай Илпатеев нечто наподобие вызова?
Я уходил.
Стаканчик, авось да пригодится кому еще, я поставил сбоку у памятника, а пустую бутылку забрал с собой, - по дороге, порешил я, выброшу потом в одну из мусорных кладбищенских куч.