Черновойлочная, пропитанная жиром шестистенка-урго* - логовище Быка Хостоврула. С сэлэмами** на плечах два заступивших в ночь кебтеула глаза пучат у двери. Третий, пожилой джалаирец, немного поодаль похлебку из муки хлебает черпачком.
* У р г о - большая гостевая юрта.
**С э л э м - кривая монгольская сабля.
Лобсоголдой, наклонясь к самому уху, шепнул джалаирцу несколько слов. Тот доел, левой ладонью - губы, правой - лоб вытер и, не взглянув на Лобсоголдоя с Кокочу, влез под полог юрты ногами вперед.
«Если страшно, - повторял в душе Кокочу, - пусть будет страшно. Пусть душа моя уподобится…» И не успел завершить, джалаирец с изменившимся строгим выраженьем в лице махнул из двери Лобсоголдою: «Хош!»*** Лобсоголдой нырнул под приподнятый им полог.
*** X о ш! - посыл сокола.
«Лучше аргал в дзут по загонам собирать, чем у нойонской юрты в ожидании стоять…» И еще стал придумывать. «У далеких гор Алтан-Таг пасутся в степи Сара-Арки дикие куланы… В час макушки жары, когда, обезумев от слепней, верблюды, быки и запряженные в телеги лошади кричали, как рожающие женщины, когда Льдистосерая Выдра дважды уносила скромного помощника кама в степь… в перхающую пылью степь… м-м… Где затлевающие куски… Где, как ослизевшие куски войлока и грязная ветошь, валялись не преданные ни огню, ни погребению… тела врагов, заскорбевший душой сточетырехлетний Мэрген Оточ снял с багалы девятый бубен…»
- Эй, парень! Ойрат! Эй, не слышишь меня? Оглох?
Коричневолицый джалаирец звал, поманивая рукой, к страшной двери.
Когда голова наклоняется, говорят, то колено сгибается. Зажмуря глаза, Кокочу словно в воду бухнулся с обрыва.
Запах шерсти, зверя и гниющих мясных помоев стоял в юрте Быка Хостоврула густо, как хвои в лесу.
- Что, душа в пятки убежала, вояка Заячий Хвост? - из хоймора, куда Кокочу и взгляд побоялся поднимать, накрыл его сыромясый тяжелый бас. - Говори!
Кашлянул. Кхы-кхы. Воздуху побольше в грудь набрал и…
- Все?
Наклонил голову: все, да.
- Ты ойрат? - продолжал мучить голос.
- Ойрат.
- Утэгэ богол?
- Да, уважаемый. Племя дербенов восемь лет как наши господа. Да, отец тележный кузнец у него. Да, кобыла в затылок укусила, оттого и Кокочу* стали звать.
* К о к о ч у (Кокчу) - Лошадиные зубы.
Да, овцюхи-козлухи мы. Для удовлетворенья естества с козами приходилось нам. Да, кюрбчи, шаману Оточу помогаем по мере сил. Да, девятый бубен у нас…
И, разгорячившись, ободренный нежданно участливым вниманием легендарного кулюка-богатура, в конце концов за очаг осмелился взглянуть. - Ойе! Из-за широко полыхавшего оранжевого огня в упор смотрели два смеющихся черных глаза. - Ойе! Тошнота и ужас к ноздрям смрадным чадом поднялись. Колени ослабели. Сидевший улыбающийся в хойморе на подушке человек глумился, а не участие проявлял к Кокочу.
- Дербены, говоришь! - снова раздался из хоймора голос-бас. - А скажи мне, кюрбчи утэгэ богол, кто нужней человеку, друг или враг?
Кокочу, не ведая, что отвечать, на стоявшего впереди Лобсоголдоя невольно покосился.
- Друг, да? - отгадал взгляд страшный меркит. - Друг и в обиду не даст, и последней лепешкой с тобой поделится. С другом и задушевный разговор хорошо у костерка завести… Это?
Кокочу кивнул. Все было правильно.
Хостоврул поднял огромный, из трех розовых сморщенных долек, палец.
- Ошибаешься, Лошадиный Зуб! Враг нужней человеку, если не трус он. Кто осторожности, хитрости и терпенью лучше, чем враг, научит? Кто воина воспитает в тебе? Кто за лошадью, чтоб не заподпружила, приучит следить? Верно ведь я говорю, Лобсоголдой?
Прямой и недвижный, как воткнутое в землю копье, Лобсоголдой сделал плечами неопределенный жест. Откуда ж, мол, ему-то знать? Уважаемому тысячнику виднее должно быть.
- Вот-вот! - словно ждал того, с оживленьем продолжал разговорившийся Бык. - Ему - «ешь!», а он лижет. Ему - «входи!», а он в щель глядит. «Танараг эндерэг*», говорите? Заспинный враг? А если «вероломный» этот лучшую-то службу и сослужит хану Бату?! Заимев умного врага, на кошму надолго не завалишься отдыхать!
* Т а н а р а г э н д е р э г - вероломный.
- У нас говорят, когда дурак в котел заглядывает, умный за огнем следит.
Голос у анды тот же все - один звук на одной струне. Алые шевелящиеся губы в ухмылку сложились. Лобсоголдой от друга анды на себя внимание переводил, и тот, Бык, понял это.
- А у нас, у меркитов, знаешь, как говорят, Лобсо? Кто чересчур занозист, тому чересчур и попадает!
Кокочу застежку дэла на груди расстегнул. Если амулета из лягушечьей лапки коснуться успеть, мангусьи поползновения в зародыше пресекаются, сказал Оточ. Бык Хостоврул ведь, по слухам, сырым мясом утробу насыщает, любого хитрого за три шага упреждает, любого сильного в бараний рог скручивает…
Смрад, запах подгнивающей сладкой убоины отравляли дыхание до тошноты. Голос-бас глуше-глуше из-за очага долетал. Ноги Кокочу заподгибались, свет меркнуть начал в глазах.
Лобсоголдой похлапывал, поглаживал его по щекам, а Эсхель-халиун в плечо тыкалась горячей мордой. Как оказался подле, что случилось и получилось - нет, не помнил ничего.
Стрела судьбы, обдав ветерком остудным висок, мимо пролетела. Уцелел он.
* * *
* * *
За покрывающейся медленным снежком речкой, за темным леском - оранжево-красная косолицая луна из красной в желтую превращалась. Звезды, чтоб сверху им наблюдать, зазябшими кулачками глазки-алмазки протирали. К сторожевым монгольским кострам подползала на брюхе изголодавшаяся, трепещущая алчбою тьма.
У тележных ярусов трудяги кешиктены наружную работу довершали. На бесшумной походкой шествующего тысячника-бухэ** глаз они не осмеливались поднимать.
** Б у х э - силач
Миновав все три шатра царевичей Золотого Рода, Бык Хостоврул у обтерханной до жердинных пролысин юрты остановился. Боевая походная юрта если и выделялась, то тем, что прочие подальше отступили,
отпятились от нее. Если гнев хозяина к сердцу не принимать, а, памятуя о цели, сохранять хладнокровие, неприятная добытая Оточем весть очень к месту может оказаться.
- Кхе-кхе! - вдвигая бревновидное колено за обындевевший полог, прокашлялся (Хостоврул). - Сайн байну! Если войдем, не сильно ль обеспокоим хозяина?
Ответа не последовало. В хойморе на почетном месте сидели с Сэбудеем два худошеих худородных урянхайца. Прямя сутулые спины, ели саламату, пачкая седые бороденки. Между трех опорожненных деревянных чаш красовался крутобедрый тонкогорлый китадский кувшин. На трех скрещенных копьях по-походному горел, шевеля тенями, почернелый от копоти светильник-каганец.
Без приглашения и как бы с простодушной невозмутимостью встретив сверкнувший бешенством взгляд Сэбудея, Хостоврул сел у хадаха*. Пусть, дескать, благопочтенные пообсуждают важные свои дела, он со своим мелким и неважным у дверей покуда посидит.
* X а д а х - придверной столбик.
И, как и рассчитывалось, худоурянхайцы поднялись и, черными скрюченными пальцами обтирая бороденки, пятясь и кланяясь, покинули хлебосольного земляка.
- У быка шея толстая, но и она, тысячник Хосто, в ярмо попадает! - орлиный этот клекот-хрип, за сердце хватающий монголов «голос степи».
Легко, без помощи рук Хостоврул встал на ноги.
- То, что многомудрый Сэбудей-богатур изволит возвестить, то и правда для нас, - и, в мгновение ока продвинувшись за очаг, упал на колено, в шутку подставляя «под ярмо» лоснящуюся жирным потом шею.
Пламя в каганце ненадолго вытянулось и зачадило. Сэбудей же богатур - нет, не пошевельнулся даже. Вывернутое веко над пустой, обезображенной шрамом глазницей дрогнуло.
- Говори!
Чтобы распрямиться, Быку пришлось отступить от крышевого ската. Толково, ясно и избегая выспренности, изложил добытое Оточем «о третьем слева».
- Третий слева - хан Берке это? - уточнил Сэбудей.
Берке.
- Если птица турпан, - развивал удачу Хостоврул, - птенцов за собой увлечь не может, то таковых птенцов уничтожает она! Если дозволительно полюбопытствовать у многоуважаемого…
- Иди! - оборвал его Сэбудей. - Если потребуется, пришлю к тебе. - И махнул куцепалой рукой, морщась и с трудом скрывая отвращение.
«Помеха», о каковой кешиктены с бавурчинами шептались за телегами, о коей Гуюк-хан в жалобах-донесениях в каганат, а осленок этот Бури v костров в открытую возмущались, про что старые нойоны-чербии как о «губительном для боевого монгольского духа» говорили, ныне, с присовокуплением добытого Оточем, безусловно становилась подлежащей уничтожению! «Женщина в боевом походе - нехорошо».
Полешко- другое в жмурившиеся красно-черные угли бросив, сидел (Сэбудей) раздумывал вполусонь. Женщина зависть с напряжением вносит. Женщина -роскошь. Лишь избыток власти ее способен терпеть. Покуда Бату-хан два-три сражения сам не выиграл, таковой, с избытком, власти не будет у него. Правда, до того времени и «третий слева» заспинный умысел не воплотит. С третьим слева не торопиться можно, а с ликвидацией «помехи» усилия приложить! Дзе.
И Сэбудей-богатур, сам того не ожидая, привстал на колени и, обратя готовое заплакать лицо к дымнику, взмолился во внезапной тоске:
- О Высокое Небо! Помоги!
И тотчас на закаменело обезображенном одноглазом лице выразилось восторженное смятение.
- Что? - показалось, прошелестело из тоно со знакомым смешком. - Все пыхтишь, все землю роешь, старый кабан?
В бархатисто-горловом ласкающем звуке голоса знакомые насмешка и любовь.
- Это ты, энкчемэг*?
* Э н к ч е м э г - краса мира.
Не сказал, помыслил лишь в себе, а откликом покатился вновь из наружной тьмы серебристо-глуховатый, единственный во вселенной смешок.
- Зачем забыл меня, энкчемэг? Для чего к себе не заберешь верного пса? - И горло дрогнуло от обиды, как у малого дитя.
- Терпение, милый мой! - был ответ. - Сам ведь знаешь: не все исполнено из необходимого пока.
* * * *
* * *
Крепкие ножки упористо разведя, довольная, лодраздавшаяся в боках Эсхель-халиун мочилась вразбрызг пенящейся уверенной струей. Раз Эсхель-халиун сыта, довольна, он, Лобсоголдой, показать Кокочу кое-что хочет. «А то неровен час отправят тебя…»
Пошли по готовящемуся к ночлегу хоту. С неба снежинки падали. Давно он хура анды Кокчу не слушал, говорил Лобсоголдой, давненько угд-дуу про белую юрту не пел. «Ночью с рукой в изголовье лежу. В небо на звезды печально гляжу…» Прошли, миновали один, самый большой, Гуюк-ханов шатер, затем самый яркий - Бури. По углам и у дверей возле обоих таранили взглядом тьму замеревшие в неподвижности кебтеулы. «В щеку коли их острым копьем, - усмехнулся Лобсоголдой, - черная кровь потечет с них ручьем…» Третий, самый маленький, но с односкатным проходцем к белой, украшенной лоскутками юрте, был Бату-ханов.
- Пришли! - объявил Лобсоголдой. - Подожди-ка меня.
Он приблизился к стражнику, охранявшему заднюю туургу*, и что-то шепнул ему.
* Т у у р г а - стена.
Друг за другом - бочком - прошли вдоль проходца, обогнули белую со стороны двери, и с той, другой, в одном, ведомом лишь ему месте Лобсоголдой приподнял бусмур**.
** Б у с м у р - веревка по окаему юрты на средней высоте.
Такое не забывается, нет! За очагом на небольшом возвышении, подвернув гладкие колени в оранжевых шароварах, в дэле из золотой фанзы сидела… девушка-цветок! Смазанные жиром скулы блестели у нее, как весеннее солнце.
Игла неведомой прекрасной печали с тупой болью вошла в сердце Кокочу. О благоухающей воды сон! О изумрудная звездочка в колодезной тьме.
* * * *
* * * *
- Раз, два, три, - взад-вперед качает сжатым кулаком Лобсоголдой, - хоп! - выбрасывает палец. - Ну, а ты? Что же ты, Кокчу?
Вернувшись на полешки за юрту-гер, играли сидели в хороо***, как когда-то в степи, а в это время где-то в глубине хота, в юрте или в шатре судьба Кокочу взвешивалась в чьей-то жесткой руке.
*** Х о р о о - национальная народная игра «в пальцы».
Чтобы друга-анду от ненужной тревоги отвлечь, Лобсоголдой про девушку-звезду рассказал.
Разгромленный сокрушенный царь кабшкирд дочь за милость к себе свирепому монголу отдал. Гульсун зовут.
- Гульсун?
Все еще трудящиеся над шкурой бавурчины, давая спине отдых, поочередно замирали, сидя столбиками и засунув в подмышки замерзшие пальцы. На Кокочу с Лобсоголдоем не смотрели они.
- Эдакая хатахтай**** губки надует, - бывалым тоном рассуждал, улыбаясь, Лобсоголдой, - насурмленною бровью поведет, и мы с тобой, Кокчу, и на штурм, и в атаку отправимся, полагая, что за монголов.
**** Х а т а х т а й - красавица.
Где- то на другом берегу залаяла орусутская собака.
Сидеть становилось холодно, на душе уныло.
Лобсоголдой поднял со снега брошенный давеча прутик и переломил.
- Знаешь, Кокчу! Не могу понять, постигнуть я, для чего, для какой такой цели мучается человек. Ума не приложу!
Кокочу задумался, хотел отвечать - шаман Оточ говорит, дескать, затем и затем, - как один из бавурчинов поманил Лобсоголдоя ножом. Иди-ка де. И за плечо себе показал, когда поднялся тот.
Шагах в пяти-шести за работающими бавурчинами маячила в густящейся тьме знакомая широкоплечая фигура.
Лобсоголдой шел неспешной, на пятках, словно к прыжку всякий миг готовой походкой. Кокочу с замиранием сердца следил, и кожа у него на щеках и лбу зябла от напрягающейся тишины. Стройно-сутуловатый анда, как камышовый увертливый кот манол, к ирвэсу* приближался. Как быстрокрылый сокол-чеглок, к громаде грифу-бородачу подлетал.
* И р в э с -барс.
* * * * *
* * * *
Хан дважды не говорит, судьба по два раза не благоприятствует!
- В другой раз, Лобсо, - косясь широко расставленными темными глазами на бавурчинов, сказал Хостоврул, - пускай козолюб твой поостережется плохие вести развозить! За шерстью отправляясь, самому б остриженному не воротиться… - И с нарочито хищным весельем захохотал громко. Пускай, мол, если Лобсоголдоев анда слышит, потрусит немножко.
Лобсоголдой, из последней силы принуждая себя, раздвигал губы в искательной улыбке.
Бурулдаю велено передать через Кокочу: Большой Совет завтра. И нойоны его, и чербии явятся пусть числом не менее девяти. И пускай козолюб-богол поторопится. Нынешней ночью луна в небе плоховата.
* * * * *
* * * * *
По захолодевшему шерстистому крупу Эсхель-халиун погладя, в черно-снежную ночь за стремя анду подтолкнул. «Не давай, Кокчу, никому обрывать воротник своей шубы! Крепче за гриву судьбы уцепись…»
Нескладная широкотазая фигура удалялась, растворяясь в синеющей мгле.
Снег светло сиял под луной на ладонях берегов. Середина речки была серой, выдутой ветром до взбугрившегося местами льда. Прощальная улыбка Кокчу - вот, мол, анда Лобсо, живой ведь я! - так и запечатлелась в нем, как последний привет. Что ж, если в жизни не увидятся, может, кто знает, после смерти встретятся еще!
В юрте, разбросав по одеялу короткие ноги, спал возвратившийся с дневного дежурства Джебке. Тоже нукер и десятский верных , как и Лобсоголдой.
У очага на деревянной досочке лежали две лепешки. Спасибо, Джебке! Укрываясь одеялом, еще подумал: «Как-то там Кокчу наш в темноте? Страшно, наверное».
«Сделав зло, - говорила мать, - опасайся беды! Ибо всему живому необходимо воздаяние по заслугам». Отчего ж Быку-зверю не воздастся никак? «Небу - сокол, младенцу - молоко, а жизни истина необходима, сынок!» - отец говорил. Если любовь есть, отец говорил, власть - не нужна! Добывая власть, человек силой хочет любви добыть… В бою, где, расстреляв стрелы и потеряв копье, он, безоружный, прыгнул с Эберту на скакавшего мимо врага, он, Лобсоголдой, уважение и благодарность Быка Хостоврула заслужил. За доблесть пред строем объявив прощение девяти будущих проступков, вечером им с Джебке в юрту молодую, приседающую от ужаса кипчачку привели. И плохо это было, не то.