На вопрос отца Огодай, пожимая глупо плечами и хмыкая, забормотал:
- Про себя-то я могу сказать, что постараюсь осилить. Но после меня… А что как после меня народятся такие потомки, что, как говорится, «хоть ты их травушкой-муравушкой оберни - коровы есть не станут, хоть салом обложи - собаки есть не будут!» Не выйдет ли в таком случае дело по пословице: «Лося сохатого пропустил, а за мышью погнался!» Что мне сказать? Да только всего и могу сказать!
- Ну а если у Огодая народятся такие потомки, - возразил властелин и эцзг, - что хоть травой оберни - коровы есть не стануг, хоть салом обкрути - собаки есть не будут, то среди моих-то потомков ужели так-таки ни одного доброго не народится?
*
Кланяясь и морща в улыбке заспанные щеки, вошел бокаул* и бочком-бочком с привычной сноровкой стал собирать в грязный передник посуду от вечернего вкушания. В лукавых, взблескивающих глазках мелькало поселившееся с недавнего времени льстивое любопытство.
* Б о к а у л - следящий за трапезой.
- Тарак ей отнеси, - отвечая на эти взгляды, сказал негромко, - хераму* горячего. Мяса.
*Х е р а м - напиток из кумыса (чай).
Про сайгачиху Гульсун не хотелось сейчас.
Полешко подправил в очаге. К растопыренной короткопалой пятерне оранжевые языки ластились. Рука ало-прозрачной была, атласно-нежной.
«Шихэтэ юмада дулда хэбэ!» Имеющие уши да не услышат , имеющие язык да не передадут . Желая скрыть лиходейство, бартмачи отрезают у краденой скотины язык и уши и в деле, заслуживающем небесной кары, у Неба же просят вспоможения. С поры, как в белой юрточке сайгачиха Гульсун поселилась, словно рыльце в пушку! Неужто и он, как такой бартмач, сам себя запутывает тут? Зачем?! Когда за семь лун до объявленного курултая выстрелом с двадцати шагов уложил обыкновенную степную жабу, матушка Эбугай, возликовав от счастливого предзнаменования, устроила семейный совет. Самый старший - Урда наш, хоть и сын Джочи-хана и всем хорош, главой осиротевшего уруга никак не может. Чагадай с Огодаем мать-татарку в неправомощность вменят. Главной женой, объявленной государю-эцэгу, она, Эбугай-учжин, была Джочи-хану. Посему главой осиротевшего рода и преемником улуса Джочи первенца своего Бату-хана предлагает она.
В прицельной стрельбе, в скачках и в борьбе на поясах Бату-хан, по ее мнению, тоже неплох.
Так и порешили.
- Будем, - возгласил, поднявшись, Шейбани-весельчак, - будить тебя, Бату, если заспишься. В дальних походах, в коротких ли стычках брату клянемся служить!
Сделав ножичком для очистки стрел надрезы на пальцах, Урда, Шей-бан, Берке, Тайнгут и он поклялись на верность в предстоящей борьбе. Халат и серебряное кольцо Джочи-хана поднявшаяся до восхода Эбугай наедине, в напутствие, передала. Провожая, козьим молоком дорогу окропила.
Сайгачиными тропами, изюбровыми бродами, болотами такими, что и сытому змею не проползти, ночуя и оплывая от укусов мошки в ивовых шалашах, вышли на шестой день к незнакомому становищу. Лошадей с провисшими подпругами, не имея сил на предосторожность, привязали без разведки к коновязи-бревну.
Урочище Хорходай-Халдун оказалось, стойбище Хорчи-усун.
Вечером, когда насытившиеся и утомленные братья отошли ко сну, сказал Хорчи-усуну: «Хочу, атэкэ, объединить рассеянный уруг мой…» - «Если, - отвечал нойон, - хоть половины добьешься затеваемого, почту за необходимое оказать вспоможение. Если же опростоволосишься, не обессудь, кулюк! Не слышал ты сейчас моих слов».
Наутро приказал зарезать ягненка-кургашку и велел снарядить в дорогу бурдюк питья.
Тоненькая Гулямулюк летала по хошу, и, заметив его внимание, Хорчи-усун по-отцовски с усмешкой подмигнул. Гляди, мол! Я не против. Конь-хулэг поскакал - доскачет! Настоящий мужчина взялся - добьется своего.
Как снег на голову явившись в Каракорум, бессонный и больше двух суток не бравший от волнения еды в рот, не испытывая ни страха, ни затруднения в речи, выступил тогда на всеобщее обозрение:
- Если доблестный Сэбудей раздвигает завещанный Аурухом улус Джочи, то по каковой причине, - спросил у курултая, - сын и преемник его Бату не допускается к оному расширению?
…На южном склоне горы Халдун затеяли пир под развесистым дубом.
Бледноскулый Берке, более прочих склонный к высокой речи, и здесь, на горе Халдун, не ударил лицом в грязь. «Ты из тех, Бату, кто душой и телом всегда за гривой коня! Да укрепит Хормуста-Тенгрий твою доблесть во спасение исстрадавшегося уруга нашего!» И, опорожнив по кругу чашу Оток, плясали и веселились так, что, как говорится, песней облако шевелили, пятками ямы повытоптали до колен.
Чувствуя себя чуть не повелителем грома, оставив братьев, отправился за Гулямулюк.
Хорчи- усун прослезился, когда узнал.
- Наземь ты сбросил, кулюк, дерево-джабраил* с моей шеи! Стоголовый табун, три сотни телег с арбами под тягою дает он, сказал.
* Д е р е в о - д ж а б р а и л - колодка.
Тысячу всадников в боевом снаряжении. Про Гулямулюк, раз пообещал, тоже не возразил.
«Гулямулюк - нежность моя…» Ласточки с писком носились над крупом солового, он вел его медленно в гору под уздцы. Поворачивал, и упруго-выпуклые женские колени касались его локтя. Горный ручей, взбулькивая и звеня, приветом журчал, а камни казались теплыми, живыми на ощупь.
- Вчера сон привиделся, господин. Я олененок, а охотник выстрелил и убил меня.
- Кто? Что за охотник, Гулямулюк?
- Не знаю, господин. Только одежду видно было.
Подумал- подумал и, ничего не надумав, рассмеялся от всей души.
- Ты хорошего человека дочь! - сказал тогда. - Где ж твой ум?
И смутился. И она, видел, покраснела, а потом смех ее зазвучал - в песочнопустынную жажду чистоструйный ручей.
- У меня умишка, как травы вон на той скале! - И еще пуще закатилась, залилась, едва из седла солового не вывалившись.
Когда прибыли, в сторонке от спящих братьев развел огонь, нажарил мяса и, дождавшись, когда земля прогреется под костром, убрав угли, устроил ночлег.
«День удачи, моргнувший косыми глазами тихони…»
Ложе мое, херисче*, в воздух пустой обратилось.
Сила моя мужская ущерблена.
Смехом твоим студеноручьистым упьюсь ли еще когда-нибудь, моя курультю!**
* Х е р и с ч е - прекрасная.
** К у р у л ь т ю - любимая.