1

Худородный боярский сын Онисим Крекшин доходов со своей подзолистой, к тому же каменистой, пашни на берегу Финского залива имел немного. Но жил на широкую ногу, притом на немецкий лад, не по-русски. Одевался сам и всех домашних, даже челядь свою, одевал в заграничные дорогие ткани, и ел, даже в будние дни, кушанья заморские. И так навык к нерусской еде, что и огороды развел с травами-овощами, у каких и названий-то русских нет. И травы эти делали его кухню богатой и тонкой. Люди добрые пареную репу едят и хвалят, а у реченого Онисима «салат из пареной репы с кервелем и пореем» — одно блюдо, «салат из пареной репы с кориандром и фенхелем» — второе блюдо, «пареная репа, запеченная с артишоками в белом соусе» — третье блюдо, «та же пареная репа в галанском соусе с омарами» — четвертое блюдо, и всего одна пареная репа давала с разными приправами да с соусами дюжину блюд разного вкуса!

А мог реченый Онисим такую жизнь себе позволить потому лишь, что еще деду его великий государь Всея Руси Иоанн Васильевич Третий, дед нынешнего царя, тоже Иоанна и тоже Васильевича, за посольские и иные государству полезные службы пожаловал привилей: право торговли на своих судах с портами Ганзейскими, и с Аглицкими, и со Свейскими, и с Норвецкими (что ныне под датским королем), и с Ливонией…

А когда в Швеции новый король Густав Первый Вася укрепился и с датчанами воевать начал, отцу Онисима Крекшина, Никифору, случилось какую-то, не в обиду Руси, услугу и королю Васе оказать. И за ту услугу король Вася выдал всему роду Крекшиных охранную грамоту — навечно чтобы им невозбранно было торговать по всему морю Варяжскому, и морю Студеному, и морю Немецкому с проливами Датскими. И ни в мир, ни в войну (пусть бы даже, чего не приведи Господь, Швеция с Русью воевать стали) чтобы никакой обиды от свейского и союзных ему флотов не иметь отнюдь…

А как государь нонешний, Иоанн Васильевич Четвертый, прозвищем Грозный, град Нарву у ливонцев отвоевал и порт велел дьяку Ивану Выродкову там выстроить — так Крекшины торг свой перенесли с устья Невы на Нарву. И завели на отвоеванной землице той верфь, причалы и склады-магазины.

Потом Онисим сговорился с земскими старостами погоста Анкудинова, что в Поморий — и с царева согласия, взявши на себя все тягло оного погоста, перевел его на свои земли, под Нарву. Вольные, черносошные поморские людишки того погоста и допрежь бегали на лодьях да на кочах в Нидарос норвейский, и в Гуль — город аглицкий, и даже в графства Галанского порт Зандам. А уж из Нарвы, откуль в заграницы путь удобнее и короче, стали добираться и до славного вольного града Гамбурха, и даже иногда до французского Гавра…

Причем осели эти поморы не в самой Нарве, где хватало, даже и на целое село, брошенных домов: и горожане были, и рыцари, предпочитавшие все свое побросать и в бега уйти, чтобы только под русскими не жить. Нет, поморы срубили себе деревеньку верстах в десяти от градских стен, на голой пустой земле, среди ижорских поселений. Им, вишь ли, привычно было с чудью белоглазой дружбы водить. А ижорские рыбаки все фарватеры в здешних мелководьях знали — и друзьям-новоселам показали. И даже костры на мысах жгли. Чужие не разумеют: ну костер, да и костер на берегу горит. Должно быть, мальчишки рыбачат или крестьяне в ночное лошадей выгнали да и жгут… А свои, кто в море плывет и язык огня понимает, видели и куда держать, и каких мест избегать, и даже каков ветер на берегу…

И зажили на этой скудной земле, где репа, редька, горох да капуста так-сяк растут, а рожь и ячмень удаются не каждый год — то сам-два соберешь, а то так и посевное зерно не возворотишь, все вымокнет, — зажили тут северные молчуны ладно и сытно.

2

Воеводы царевы уже пол-Лифляндии покорили — но Ревель держался. А с ним от русских заперт был свободный выход из Нарвы в большое море. Впрочем, ни датским, ни любекским, ни иным многим купцам это не мешало. А уж людям Крекшина, имеющим охранную грамоту короля Васи, — и подавно. Торговля шла непрерывно — от самого ледохода да самого ледостава. Посуду и оружье, вина и ткани — к нам. Даже к государеву столу порой корицу, да перец, да раков морских — лангустов — доставлял Крекшин. А от нас в зарубежье — меха и воск, лен и пеньку, и холсты, и кожи, и мед… Сам толстопузый Крекшин после тридцати лет в море не ходил, рыхл стал. Но верные люди его держали глаз за корабельщиками, дабы не утаивали выручку, в каждом рейсе.

Хорошо жил Крекшин. Только нагрянула такая беда: начал царь Иоанн с крамолой боярской бороться и от лютой, насмерть, борьбы той озверел. А от озверенья государева всему народу стало жить страшно, как в грозу: застигнет в поле и, повинен ли, грешен ли в чем, или вовсе невинен, все едино. Молись православный, не молись — вдарит гром и до смерти убьет!

Стал царь ходить войною на собственных вельмож и на знатные города российские: сначала на княжат Ярославских ополчился, потом — на Ростовских. А потом на господин Великий Новгород, и…

На десятый год после взятия Нарвы русскими полками наступило, наконец, для торговых людей времечко золотое. Государев печатник Иван Висковатов в Можайске с новым шведским королем Эриком Васей мир заключил!

Шведы отвели флот от Нарвы и пропускать русских гостей стали совсем свободно. Правда, от свободы доступа в порт цены на ввозимые товары упали — зато оборот вырос. Год прожили нарвские жители в довольстве, и в мире, и в надежде на совсем уже развеселую жизнь. Но тут… Короля Эрика Васю сверг финляндский герцог Юхан, севший сам на престол, приняв имя: Иоанн Третий Вася. И снова блокада, и снова война…

3

Осенью 7076 года от сотворения мира (как в ту пору на Руси считали; это от Рождества Христова лето 1568) возвращалась из дальнего заморского плавания одна из лучших лодей Онисима Крекшина — трехмачтовый «Св. Савватей».

Мореходы сгрудились двумя кучками: на носу, на крыше поварни, и на корме. Первые — чтобы по команде кормчего Михея большой парус перекидывать быстро — фарватер здесь узок и времени на маневр дает мало, зазевался на полминуты — вынесет враз на мелководье! Последние — чтобы рулем и бизанью править, и тоже быстренько. Парус, промокший по нижней шкаторине от брызг, тяжел, надобно всем впрягаться, кто ни есть на борту: кок не кок, до одного всем.

Кормчий усиленно вглядывался во мрак. Ночь, на счастье, была пасмурная, а луна, смутно желтеющая сквозь облако, — в малой четверти. Авось, шведы и не заметят? Мудрый старик-кормчий не ведал, признают ли люди нового свейского короля Ивана Третьего Васи тарханную грамоту короля Густава или не признают? А рисковать ценным грузом он не хотел. Идя впусте, не побоялся бы и шведов. Но с таким грузом…

Тут и вина ренские в бочках, и сукна тонкие фландрские и аглицкие цветные, и посуда луженая немецкая, и кубки цветного стекла венецейские… Новый-то король ихний не по закону престол унаследовал, а оружьем его взял, — о том кормчий слыхал от верных людей в немецкой земле. Так что, не ровен час, могут и не признать грамоту. А могут издали, не слушая слов, влепить в борт из пушки… Лучше не связываться.

Тут кормчий оторвался от своих мыслей. Пора уж было показаться костерку по правому борту, на Курголовском мысу. А вместо того показалось великое зарево, и сильно уж справа. И великоват огонь, и глубоко в бухте, как бы не на мысу, а на берегу разведен… Уж не снесло ли лодью? Вроде все течения здесь за десяток навигаций изучил, а вот поди ж ты… Если что иное, а не снос — то что же?

А это что за звук? Как бы весла плещут — но как бы и не они. Черед звуков как раз гребной, а сами звуки глуховаты…

4

К левому борту, с мористой, чухонской стороны, подвалил малый челночок. Гребец привстал и швырнул на крутой борт лодьи шнурок-легость с гирькой на конце. Гирька зацепилась за фальшборт, ее подняли и вытянули за шнурок канатец-фалинь с навязанными через локоть узлами. По фалиню гребец взобрался на борт, перехватываясь от узла к узлу.

— Федька, это ты, что ли? — спросил, не веря себе, кормчий. Вовсе не этого мальца ожидал он, а его дядю-лоцмана.

— Я, дядя Михей, — странным дребезжащим голосом ответил паренек.

— А дядя твой, Симеон Гаврилыч, где?

— Не будет его боле! — маловразумительно ответил малец и неожиданно торопливо молвил: — Крестный, дай пищаль.

— Да ты что? Белены объелся, малой?

— Да давай же поскорее! — сказал паренек таким страшным голосом, что кормчий только качнул сивой головой и приказал принести зуйку, что он просит. Принесли. Федька снарядил оружие и… И выпалил через борт — прямо в середину днища того самого челнока, на котором приплыл. Потом малец скинул за борт легость с гирькой, которую сам же только что сюда и закинул, и перекрестился:

— Ну, вот и все. Умре раб божий Феодор. Утоп я, крестный. Пошел сети дорогие, норвецкие, снимать, чтобы буря не разметала, — да и утоп. И сети потерял, и челн, и себя. Царствие мне небесное!

— Окстись, парень! Что ты несешь-то?

— Не понял еще? Мертвый я, крестный. Мертвый. И я, и ты тоже, и Марфа Васильевна твоя, и детки все, и внучек…

— Ребята, вяжите его! Обезумел парень!

— Погоди с этим, крестный. Я ж никуда не сбегу. И в огни те вглядись лучше. Разве ж то костер?

— Да я уж гляжу, что не костер. Но тогда что же? Может быть, пожар лесной?

— Нет. То село наше догорает.

— Ахти! Неужели пожар?

— Если б так. То поджог, а не пожар.

— Все село в поджоге? Это кто же такой злодей?

— Злодей кто, спрашиваешь? А царь наш. Иван Васильевич, прозвищем Грозный.

— Но-но, парень! — испуганно вскрикнул кормчий. — Ты, я вижу, вконец заворовался!

— Ну, коли и не сам царь, то верные псы его.

— Что ж никто и не тушит? Спасать село надобно!

— Уже не к чему.

— Как то есть так?

— А так, что ни одной живой души там нет. Три дня, как никого, кроме меня не осталось. Ты бы, крестный, приказал паруса покуда свернуть. Я по порядку все обскажу, тогда и порешите, как быть. Может статься, что и приставать не захотите…

— Как то есть «не приставать»? Мы же с товаром…

— Товар теперь ваш.

— Ох, парень, не нравиться мне то, что ты говоришь.

— А мне, думаешь, нравиться?

Кормчий оглядел Федьку-зуйка внимательнее и охнул. Весь в мусоре, в волосах сено, да это бы еще пустяки. Но морда побитая, в синяках, на голове рассечина до крови. А виски у парня седые! Это при том, что ему четырнадцать едва минуло, и в роду у него седели поздно, уже облысевши…

— Ребята, паруса долой и якорь за борт!

Глубины в губе были — не более пяти сажен, грунт на дне всюду — глина с валунами, так что становиться на якорь можно было в любом месте, дно держало надежно.

5

— Неделю назад прискакали в Нарву опричники. Многих казнили, еще больше замучили, запытали. Домов множество пожгли и почти все разграбили, кроме бедных самых. И даже самого государевого окольничего, воеводу Нарвского, как ворога связали и в полон увели. Напали и победили.

— Да неужто ж и Лыкова-воеводу? Михаилу Михайловича? Он же самим царем поставлен.

— И его. Меня-то намедни батюшка в город послал — денег дал и наказал купить на торжище октан навигацкий: лодья Ивана Лопарева в досмотр попала к данцигским мореходам. А те товар в море повыкидывали, а навигацкий прибор весь поотбирали. Вот поэтому я и цел остался.

В городе зашел в корчму «У Рихарда» пообедать — а то на монастырском подворье, в странноприимном дому, где я остановился (пришлось заночевать, потому что октан не хлеб, его на торгу не каждый день увидишь, и делается это не в одночасье), был день строгого поста, одной капустой вареной кормили. Сижу, ем, вдруг слышу — пьяная речь за соседним столом и вроде как батюшку нашего, Онисима Никифоровича, через слово на второе поминают. Ну, я шапку на лоб надвинул, словно чудин, и сижу, щи хлебаю — да так, чтобы ложка о миску не скребла, слушать не мешала — и ушки на макушку! И такое услышал, такое!

Приказчик гостя Петры Лодыгина дружку своему рассказывал, что хозяин его от опричного нашествия бо-ольшую прибыль чает иметь. Дескать, сговорился он с двумя другими торговыми людьми и на кормильца нашего «слово и дело» объявил. Будто бы боярский сын Онисим Никифоров Крекшин в литовскую измену переметнулся со всеми своими людишками. И будто он, под видом заморского торга, от князя Володимера Андреевича Старицкого, который ноне в главных изменниках и злодеях состоит, записки разные через кормчих, доверенных своих, пересылает из Руси и в вольный город Данциг, и в Мемель, а оттуда — изменнику и вору князю Андрею Михайловичу Курбскому! И так же — от князя Курбского в Россию.

— Вот же злодей!

— И то еще не все. Сговорился он также показать, будто товары за рубеж и из-за рубежа мы ввозим негодящие, и вся наша торговля — только для отводу глаз. А все доходы наши и Онисима Никифоровича — и не от торговли вовсе, а от воровства нашего: якобы плата за соглядайство, плаченная врагами царя российского! Так и это еще не все! Еще один донос на епископский двор отправили: будто батюшка-кормилец наш — еретик и молится не на святых угодников образа, а на поганые парусины, из немецких земель вывезенные.

— Ахти! И что же?

— А то, что не стал я дослушивать долее, побег на монастырское подворье, отвязал лошаденку свою и поскакал в село наше во весь дух. Мало, что коня не загнал! Известил старосту и боярина нашего. Сразу начали собираться. Известно же, что от опричного суда ни правому, ни виноватому нет другого спасенья, кроме утека. Порешили утечь в свеям в Выборг-град. Да немного времени не хватило: нагрянули эти…

Главный у них — сам ростом с колокольню, кафтан весь златом расшит, яко пасхальная риза у попа, — а по колено, стало быть, с чужого плеча достался. Наверное, с убитого содрал или с замученного. У седел у каждого — метла, а с другой стороны — голова собачья отрубленная.

— Тьфу ты, Господи! А эта пакость зачем же?

— Крамолу, значит, выметать, как метлой, и врагов государевых загрызать, яко псы, будут. И шли они с облавой. Кто из наших к ижорцам в их деревеньку спасаться побег — первыми на опричников и наткнулись. Их — в кнуты, девок всех снасильничали. А сборы наши недоконченные нам в доказ вины поставили: мол, точно изменники! Боярина нашего сразу под стражу, а людишек — на дыбу по очереди, чтобы доносы подтвердили. Ну, послабже кто, не выдержали…

— И что ж сказывали?

— А много ли с дыбы скажешь? — огрызнулся зуек. — Кивнет на вопрос или там крякнет: «Да!» — и все. Да им и не надобно было много. Это так только, для потехи. Одни с бабами и девками забавлялись, другие — с клещами да дыбой. Смотря по тому, чья к чему душа лежит. А больше всего средь них охотников чужие сундуки потрошить да свои тороки нашим добром набивать оказалось…

— А что, много ли наших-то до смерти поубивали?

— А всех до одного.

Сгрудившиеся вокруг кормчего и зуйка поморы замерли. Пошевельнуться боялись. А зуек деревянным голосом, точно не о родных, близких и соседях сказывал — как неживая кукла, «автомат» по-заграничному, продолжил:

— Как допросы кончили да с женщинами натешились, всех в срубах заперли и подпалили. Так и сгорели все. Боярина нашего на воротах вздернули, а рядом — жену его, Олену Ильинишну на ее же косе. А наших всех пожгли.

— Неужто ж и деток?

— Тех, кого прежде того не истребили. Всех. Только Карпа-приказчика в Москву увезли, чтобы еще пытать насчет подробностей нашей якобы измены. Только не довезут, я думаю.

— Что так?

— Да он еле жив после дознания огненного и палочного.

— А ты сам-то как жив?

— А я в толмачи попал. В гостях у нашего кормильца Онисима Никифоровича, царствие ему небесное, был иноземец. Как бы фряжин, именем Жиован Брачан. Про него в купецком навете ни слова сказано не было, — а ломать его опричники поперву опасались, потому как у него цельный сундук был бумаг с государьскими печатями разных держав. Он нашего языка якобы не разумел — а они все, по московскому обычаю, не бельмеса в немцех. Ну, а я помаленьку ж немецкий понимаю, на меня и показали. Ну, послушал я — точно, по-немецки говорит, только не совсем так выговаривает, как ганзейцы. Я собрался переводить с умом да с оглядкой — не то, что он скажет, а то, что надобно сказать. Но он умнее меня оказался вдесятеро. Зело хитер был сей фряжин — впрочем, он и не фряжин вовсе, а словен. Императорский подданный, а по вере реформатор-лютор. Дружбы с нашим боярином водил не измены ради, а ради союза с Русьским государством супротив турок, ляхов и иных врагов общих земли нашей и ихней. Дескать, на южных ляшских украинах и в царьстве венгерском, что ноне под турком, ноне довольно много-де люторов, Да и словен тоже…

А когда не поверили ему опричники и на дыбу потащили, он мне вскричал, что дела те все важные, но токмо для прикрытия — а наиважнейшее его дело в том заключается, что везет он через Русь из-за края тайные бумаги к Аглицкого королевства печатнику Вилиму Сесилу, и где они схоронены, обсказал. Я про те бумаги опричникам говорить вовсе не стал, а наврал, что-де фрязин пощады просит и многими карами государевыми за обиду свою грозит. Они только посмеялись — и для меня огонь развели.

Но тут Павлушка, оружничий боярина нашего, содеял, что заранее решил: забрался в пороховой погреб под домом Онисима Никифоровича — и взорвался. Из подсальных оконец ка-ак пыхнуло, земля дрогнула, полы во многих палатах провалились. Все попадали — а я как дунул, и убег! Ижорцы меня спрятали. Они мне сказывали, что в Нарве деется, они и ларец с тайными бумагами фряжина из потаенного места добыли…

— Неуж с тобою они?

— Ларец тяжеленек, мешал бы удирать, ежели что. А бумаги я сохранил. На мне они. Ну, а теперь главное, крестный. Боярин наш, как узнал про сговор купецкий, опечалился и сказал, чтобы деревня вся собиралась в свеи отплыть. А отец мой и другие лоцмана чтобы вышли в море, перехватить вашу лодью и поворотить ее в Выборг же, к берегу не причаливая.

Но поелику и боярина удавили и из погоста никто, кроме меня, не утек, только приказчика в оковах увезли домучивать в Москву, то взамен отца казненного я вот вас встретил и передаю вам последнюю волю всех наших мертвых: живите! А для того надобно немедля поворачивать и на чужбину уходить!

— Куда ж на чужбину-то? В свейской земле сейчас новый король, не в пример прежнему, к русским лют. Ежели и примет без урона — так ведь против Руси служить заставит. А это нам никак не возможно. То же в Данциге или в Риге…

— Не-ет, уходить надобно подалее, в такую страну заморскую, какая из-за своей отдаленности с Россией воевать не может. В Англию, к примеру, — сказал кто-то из команды.

А старейший на борту, дед Митроха, шлепнув себя по плеши, сказал так:

— И думать не о чем. У нас же бумаги фряжиновы, что Федя-зуек уберег. Они заместо пропуска в Аглицкую страну всем нам послужит…

— И то…

— То, да не про то! — возразил кормчий Михей. — Те бумаги ведь до самых тайных дел аглицких касаемы. А уж мы-то знаем, что с тайными делами только свяжись — ввек уж потом едва ли развяжешься. И во всех странах они действуют одинаково: допросы, пытки, тайные человекоубийства, темницы… Им, может, только и нужно будет вызнать, ведомо ли нам то, о чем в тех бумагах писано, — а половину народа изведут, сгубят, покуда отстанут. Уж лучше причалить да опричникам сдаться: тоже замучают, так хоть свои, русские. Их хоть по матери послать можно — поймут…

До свету рядились старшие в лодье. А и то: трудно ведь решать, зная, что твое решение потом уж никакими силами не исправить. И что если уж прощаться с Родиной, то — навек…

И все же — иного-то выхода у них, сирот, ведь не было, иной выход означал мученическую смерть непонятно за что. С тяжелым сердцем Михей приказал поднять якоря и повертать на Запад…

6

Поначалу беглецам редкостно повезло. Из прежде ливонской, а ноне шведской гавани Падисе шла боевая галера. Остановила лодью. Все на ней порешили: тут-то нам и конец пришел. Убежать нет возможности: утренний бриз как раз (это уж было не первого дня бегства, а следующего утро) уже спал, штиль стал почти полный и паруса пообвисли. А на галере, с ее мощными веслами и более чем сотней гребцов, что есть ветер, что нет — без разницы. Или даже нет: в штиль ей лучше, потому как в спокойной воде каждый гребок полный, а в волнение неровно: один полный, второй воздух черпает и ходу не дает. Ладно. Легли в дрейф, одели припасенные еще на тот рейс чистые рубахи, чтобы смерть, коли придется, встретить в чистом.

Но капитан галеры оказался мятежником, ненавистником нынешнего, ляхам преданного, короля Юхана Третьего. А тарханную грамоту короля Густава Васи он признал не токмо что законно действующей, но едва ли и не святой. И целовал королевскую подпись на грамоте, и спросил, не требуется ли чего из припасов, и беглецы осмелели и взяли у шведа две бухты смоленого каната на перетяжку такелажа и два же бочонка воды пресной. Да от себя капитан подарил им мушкет с сошками и картузом пороха да водки ячменной бочоночек. А боле им шведы и не попадались.

Ну, а датчане беглецов за союзников почли, пропустили через свои узкости беспошлинно и без задержки. Даже не заинтересовались, чего ради эти люди русского царя везут в Англию аглицкие товары.

Но уж как вышли в беспокойное из беспокойных Немецкое море — везение кончилось.

Жестокая буря настигла «Св. Савватея» уже в проливе Скагеррак — пришлось укрыться на норвецком берегу, в маленьком портишке Рундаль. Власти там мирные, можно даже сказать — равнодушные к войне, которую их король ведет, и вообще к политике. Но жадные: втрое взяли за отстой и вчетверо — за потребные припасы. А потом — шторм за штормом! Если и выпадет денек без бури — так только один, а не два-три подряд, волнение успокоиться не успевает, все зыбь да зыбь, и с ветром, и без. Проломило правую скулу лодьи, пришлось заводить пластырь из бычьей кожи. Носовая мачта свалилась, по-иноземному фок-мачта, за минуту до того, как кормчий собрался отдавать уж приказ, чтоб ее срубали. Да за борт троих смыло…

А потом захватили лодью некие отчаянные моряки на суденышке вдвое короче «Св. Савватея» и под неслыханным флагом в шесть продольных полос одинаковой ширины: сверху рыжая, потом голубая, потом белая и снова: рыжая, голубая, белая. Взяли они лодью на крюк, попрыгали в нее и вопят: «Оранье бовен!» И тут же флаг свой подняли. Командир у них был зело страховидный: глаз правый вытекши, пальцев на обеих руках пять, от углов губ шрамы до ушей — кто-то ему, должно быть, пасть порвал, губы бритые, а на шее белокурая борода с сильной проседью. А на шляпе у него медная бляха с невиданным и никому понаслышке хотя бы не известным гербом: нищенская сума да две руки в перчатках пожимающиеся.

И первый вопрос их был не — «Чьи, откуда и куда?» — и даже не «Что везете?», а — «Какого вероисповедания?»

Кормчий ответил. Вождь захватчиков изумился:

— Праф-фоо-слафф-ни. Католики или не католики?

Кормчий Михей аж за борт в крайнем гневе плюнул: мол, не знаю, кто ты сам есть, капитан, но душой кривить не стану: мы — греческой древней веры христианской, а орденцам-ливонцам, да полякам и ихнему папе — первые ненавистники. Вот так, и делай с нами что хошь!

Теперь пошли нормальные расспросы: чьи, куда, зачем. Услышав, что перед ними московиты, направляющиеся в Англию по не названному ими делу, вождь захватчиков пощипал нижнюю губу и заорал:

— Э-эй, кто там трюмы потрошит? Отставить! Это же наши союзники!

Но хоть и союзники, а все же кой-что потаскали из трюмов, вождя не слушая. Вернее, слушая с опозданием. Кто что тащил, тот то и утащил; кто еще не выбрал, что себе на память о встрече прихватить, копошился в трюме, покуда не выбрал. Кто уж принес добычу к себе, назад вдругорядь не пошел. Ну да ладно, отпустили с миром — и то хорошо.

Такова была самая первая встреча Федьки-зуйка с «морскими гезами» — восставшими против испанского владычества подданными Нидерландов, избравшими себе в правители герцога Оранского. Протестанты по религии, гезы дрались со всем католическим миром — с Испанией и Португалией, с Польшей и папством. Так что получалось, дерущаяся который год с Орденом и Литвой, неразрывно связанной с Польшей, Московия была союзницей протестантов. Хотя из государств, где протестантизм уже победил, регулярные дружественные отношения имелись разве что только с Данией да отчасти с Англией…

7

А вскоре лодью взяли на крюк англичане и привели в устье реки Колн, которое они сами именуют «Блэкуотерз» — «Черные воды». Река та действительно какую-то черную муть несет и оттого ее воды впрямь как чернила. Там село на мель аглицкое судно. Плоскодонный же «Св. Савватей» проскочил. Пришлось англичанина стаскивать с мели. Стащили — спасибо, прилив как раз начинался. А он, вместо «спасиба» за помощь, объявляет лодью и все, что на ней, от посуды в трюме до компаса на мостике, своей добычей! «Призом»! А?

Но когда, потея от страха, что все тайные бумаги к дьяку Вилиму Сесилу гроша ломаного не стоят и тогда весь его экипаж сгноят в каторжных рудниках на юго-западе Аглицкого королевства, кормчий Михей объявил, что имеет слово и дело до этого самого Сесила, — все вмиг переменилось!

Беглецам и еды, и пива вволю, и караул от обидчиков к сходням приставили…

И ничья они не добыча, а почетные гости вольного и древнего града Колчестера и всех привилегированных и славных Пяти Портов Ее Величества королевы Елизаветы!

А кормчего и Федьку-зуйка с его бумагами в карете с конвоем повезли в стольный город Лондон к самому лорду Сесилу или как его там…

8

И зуек Федюшка, родившийся на палубе невдалеке от норвецкого порта Бергена, и старик Михей, и все беглецы со «Св. Савватея» бывали, и даже не по одному разу, в Англии. Но вот от побережья вдаль никогда допрежь не забирался из них никто ни в Англии, ни в более привычных Германии или Дании. Поэтому сейчас, из окна кареты, смотрели с любопытством и неотрывно, примечая малейшие с Русью различия и донимая приставленного стражника расспросами…

Расспросами на языке не вполне английском. Скорее, это -был портовый жаргон восточного побережья Англии, здорово отличающийся от говора южно-английского побережья, откуда происходил стражник-сассексец. К тому же московиты ввертывали в разговор слова и нижненемецкого, и свейского, и норвейского, а то даже эстонского или финского языков, если не вспоминалось нужного аглицкого… Но стражник попался им, на их счастье, говорливый и сообразительный, так что разговор шел бодро. Московиты слушали и дивились.

Оказалось, к примеру, что здоровенные, высокие каменные избы с малыми оконцами под самой стрехой, чуть не на каждой версте попадающиеся посредь луговин, — не людские домы, а… овины! Точнее если сказать — то шерстомойни, шерстечесальни и прядильни. А бурого цвета мокрые кучи возле каждого дома — вовсе не навоз, а «торф» — замена дровам, добываемое со дна болот земляное топливо на зиму. Из него же и теплые сараи можно строить.

— И строить из него, и топить им печи. Все из одного! Чудно. А есть его нельзя? — спросил Федор.

Стражник сказал:

— Есть нельзя, но как удобрение он хорош, особливо на подзолах и с известью вообще на любых кислых почвах. К тому же торф — наилучшая подстилка для скота, все впитает.

Федор с уважением поглядел на невзрачные мокрые кучи. Затем московиты обратили внимание на то, что людей почти и не видать, — хоть трава зеленая, сочная, коси ее и суши! Но косарей на лугах не видно было, одни овцы. Потом обогнали, тоже от побережья движущиеся, возы вонючей бурой травы — и стражник объяснил, что нет, московитам не померещился запах моря среди сущи. Это не от залива какого, это от тех возов. Потому что не трава это вовсе, а водоросли. Зачем? А для удобрения полей.

И уж вовсе удивились русские, узнав, что обыкновенный розовый клевер не сам растет, а сажен нарочно. И не только на корм скоту, но и ради удобрения почвы. А канавы нарыты в лугах не для водопоя, а для осушения: вода стекает с луговин в эти канавы, а по ним, соответственно приданному нарочно для того уклону — в реки. Так сырые луга превращают в сухие, а бесплодные болотины — в сырые луга. Для выпаса овец пригодные.

— Не, у нас не так. У нас только попробуй известь альбо ту же водоросль в землю закопать, даже тайно — подсмотрят, донесут — и объявят тебя еретиком и слугой дьяволовым. Особливо ежели что уродится лучше, чем у соседей. Навоз само собою, его от века вносят и у нас. А то, чего от веку не делалось, — то все от лукавого! И сколько родится на такой удобренной земле? Что-о?! Сам-пять самое малое, а то и сам-шесть, и в самые урожайные годы — до сам-девять? Неужто? Ле-е-епота-а! — прямо-таки запел в восхищении кормчий. И тут же осадил себя: — Да, нам это никак не погодится. В России за такой урожай убьют, яко колдуна, и осиновый кол в могилу загонят!

Михей был крестьянский сын, пошедший в моряки смолоду. Он все примерял на свой опыт. Федька же был потомственный моряк, и удобрения, урожаи, уход за скотом его никак не задевали. Вот то, что избы сплошь каменные, и крыши чаще черепитчатые, нежели соломенные (а если соломенные, то аккуратные — не похоже, что после недорода их на корм скоту раздергали, а поправить так руки и не дошли), и окна часто — даже в деревнях — со стекольями… И ни единого дома не видать, чтоб топили по-черному, надо всеми домами — трубы торчат…

— Ну, хорошие, хорошие тут урожаи. Вернее, неплохие. И дома тут хорошие. Аккуратные. А вот небо какое-то невеселое. За крыши цепляется, — строптиво сказал зуек. — И одежда у тутошних людей сплошь немецкая, неподобная. Куцая какая-то…

— А то ты сам не хвалил немецкие кафтаны дома, яко удобные! — с усмешкой напомнил кормчий. Но Федьку уже было не удержать. Он и сам недоумевал, чего это его вдруг понесло хвастать тем, над чем сам же дома всегда издевался.

Он вертел головою, красный от стыда за свои нелепые слова — более от стыда не за сказанное, а за то, что еще скажется сейчас, — и все же выпалил:

— Так одно дело — дома, и другое дело — здесь. Вот и дым от ихнего земляного топлива противный идет, едкий, — он старательно покашлял, — от него за полверсты в горле першит. Потому у них и трубы, что эдакий дым не перенести — не то что наш, русский, от березовых дров.

— Давай-давай, малец. Это хорошо, что ты за обычаи своего народа заступаешься. Хуже, если бы тебе сразу все наше показалось лучше своего, — неожиданно поддержал его стражник. Но тут же добавил: — Хотя, по-моему, из того, что я от вас за дорогу услышал, менять наше на ваше решительно не стоит.

— А, надо полагать, найдутся среди наших и такие, кто рады будут завтра же забыть, что они русские люди, — горько сказал кормчий. — Ох, найдутся. И как запретишь, коли мы сюда насовсем приплыли, и вживаться в здешнее житье-бытье все равно нужно…

И замолчал надолго…

На постоялом дворе в городке Челмсфорде заночевали, сменили лошадей — и ввечеру въехали в стольный город Лондон.

9

Лорд Сесил оказался уже не тайных дел одних вершителем, а всей вообще политики Аглицкого королевства. Дородный, видный мужчина с умными добрыми глазами и озабоченным выражением большого плоского лица, украшенного окладистой светлой бородой, он принял русских почти сразу: пришли в приемную, доложили свое дело секретарю лорда-казначея (так именовался ныне мистер Сесил, как сказали нашим беглецам), мужчине на вид лет тридцати пяти — сорока, одетому в темное, с волчьим каким-то лицом и жалобными глазами, тот сразу зашел к лорду-казначею, обсказал, в чем и чье дело, и тут же воротился с сообщением, что лорд-казначей примет их сегодня же, сразу после обеда, в три часа дня. Не опаздывать! Если, мол, опоздаете — прием просто отменяется, а просить повторно можно не ранее как через месяц в то же число…

Погуляли, к каждому прилично одетому прохожему приставая с просьбой время сказать по часам. И пришли назад за час до назначенного времени.

Итак, лорд Сесил прочитал бумаги из ларца, которые россияне так и не развернули во все дни, что лежали эти бумаги у Федора-зуйка, очень бегло, снова сложил, позвонил в колокольчик, и когда секретарь вошел, сказал непонятно:

— Последние новости от нашего резидента на Островах Пряностей. Передайте их сэру Фрэнсису Уолсингему и заодно сообщите, что мистер Джиован Брачан, наш курьер, погиб в России при доставке сих бумаг. Доставил же их в Англию вот этот сердитый молодой человек. — как вас звать-то, юноша? Ага, стало быть, Тэдди Зуйокк?

Секретарь вставил, что у московитов фамилии, как правило, заканчиваются на «офф». Мистер Сесил добродушно поправил запись в своей памятной книжке. Потом приказал выдать русским награду за нежданную уже, но важную весть и спросил, для государыни его нет ли какой тайной бумаги от царя Ивана Васильевича. Кормчий удивился: нешто станет великий государь передавать государственные письма с простым лодейным кормчим, не с посланником, и тем достоинство ронять — и русское, и царское? Но виду почти не подал, что удивлен, а ответил кратко, что нет, мол, таковых писем не имеем. Мистер Сесил, похоже, тем заметно огорчился.

Он спросил, какие у московитов планы. Услышав, что, ежели только будет на то его воля и позволение, они остались бы все навек в Англии, сказал, что храбрые и опытные моряки здесь в цене всегда. Так что, если кто хочет — может поступить в королевский военный флот, а кто того не желает — волен служить по найму. Ни в том, ни в другом никому из них препон чиниться не будет никаких. И даже напротив…

Воротясь в Колчестер, кормчий собрал людей и объявил, о чем и как шла речь в Лондоне. Трое сразу решились идти в военный флот, а остальные надумали такое: держаться кучно и искать, к кому бы на службу так поступить, чтобы всем скопом остаться. Но оказалось, что сплошь русскую команду не хотел иметь ни один хозяин. Пришлось им разлучаться…