Проходит лето. Последние августовские дни жаркие, пыльные; ночи — темные, душные. Но осень уже осторожно подкрадывается.

В низинных лугах туманы висят до полудня. По бурым сжатым полям ползают тракторы, а за ними, выискивая червей, стаями бродят грачи. Черные леса с голубыми прогалинами стоят молчаливые и грустные. Птицы уже не поют, лишь изредка пересвистываются или тревожно вскрикивают. Ольха сворачивает листья в цигарку; зеленые подолы молодых берез опоясывает желтая кайма. Акация под нашим окном сморщилась, наполовину осыпалась и торчит, как обшарпанный веник. Ирина Васильевна все чаще и чаще жалуется на ломоту в ногах и пояснице. По вечерам она заваривает огромную бочку сосновой хвои с муравьями и подолгу сидит в ней.

Мы с Алексеем Федоровичем ходим в лес разорять муравейники. Ходить с ним одна морока. Но Ирина Васильевна настойчиво каждый раз навязывает мне старика «порастрястись». До леса и версты не будет. С лопатой и мешком за плечами мы топаем по укатанной мягкой дорожке. Алексей Федорович шаркает резиновыми подошвами сандалий, а за ним тянется длинный хвост пыли.

— Что же ты ног не поднимаешь, Алексей Федорович?

— Чтоб не упасть, — отвечает он и широко улыбается.

В лесу тихо, грустно и отрадно… Пахнет грибами, малиной и прелью. Под старой, затекшей смолой елью находим муравейник. Муравьи, чуя беду, беспокойно суетятся. Один уже успел забраться Алексею Федоровичу за воротник и больно укусить.

— Вот ведь мелкая букаха. А тоже так и норовит зло сорвать, — философствует Алексей Федорович, разглядывая пойманного муравья.

Разворачиваю лопатой кучу, в нос ударяет резкий кисловатый запах муравьиного спирта. Алексей Федорович возмущенно ругается. Мне каждый раз приходится объяснять старику, что муравейник необходим для лечения ног его «бабы», Ирины Васильевны. Ссыпав муравейник в мешок, идем обратно.

В тот день я решил отправить Алексея Федоровича с мешком одного. Вывел его на дорогу, а сам пошел на кладбище. Оно находилось в стороне, на пригорке, в круглой березовой роще. Давно я собирался туда сходить, но все откладывал со дня на день.

Я люблю сельские кладбища за их запущенность и легкую грусть. Их редко посещают. Мимоходом колхозница завернет, тихо поплачет над родной могилкой, потом вытрет слезы, облегченно вздохнет и пойдет по своим делам. Мужчины вообще сюда не ходят. Зато для ребятишек кладбище — веселый уголок: здесь они играют в прятки, гонят из берез «соковку», собирают землянику и грибы. Апалёвское кладбище не было исключением. С одной стороны к нему примыкало засеянное льном поле, с другой — заливной луг Итомли. Могилы разбросаны как попало, большинство без оград и без крестов.

Я сел на плоский камень и задумался. Сквозь высокие заросли иван-чая мне видно поле. Трактор таскает теребилку, а за ним желтым половиком стелется лен. Колхозницы, высоко подоткнув юбки, подхватывают лен и вяжут в тугие снопы. Они приближаются к кладбищу и, дойдя до конца поля, садятся на меже, шагах в пяти от меня, и заводят свой интимный женский разговор.

— Ой, Ритка, — охает высокая, мосластая женщина, — опять тяжела. Что это ты зарядила кажинный год?

— Уж больно мне эта работа по душе пришлась тетка Марья, — весело отвечает полная красивая молодуха.

Бабы дружно хохочут и несут такое — уши вянут. А встать и уйти неловко. Увидят — осрамят на весь колхоз.

— Что это наша невеста притихла? Ленка, ты чего это надулась как пузырь?

— А ну вас в рай, — отмахивается Ленка, известная в Апалёве как самая строгая вдова.

— Ты расскажи нам, как жених от тебя на второй день сбежал, — продолжает приставать Марья. У нее страсть — завести человека, а потом со стороны наблюдать и злорадно усмехаться. И нет ничего проще, как завести Ленку: с пол-оборота заводится.

Ленка злобно сдвигает острые, как ножи, брови и цедит сквозь зубы:

— Дура мослатая… Не ушел — сама выгнала. И не на второй день, а в ту же ночь.

— Да ну! — вскрикивает Милка Шутова, острая на язык срамница. — Аль никудышный оказался?

— А на что мне мужик несамостоятельный, пьяница, — мрачно отвечает Ленка.

— А вот я знаю новую байку. И не придумаешь такой, — вкрадчиво проговорила Марья и хихикнула.

Бабы тесно окружили ее.

— Только молчать, — предупредила Марья и что-то прошептала.

Бабы наперебой закричали:

— Надьку Кольцову?!

— Около?!

— Чушь городишь, Марья!

— Обстругал, бабоньки, вот крест, обстругал. Марья перекрестилась. — Вчерась вечером в сарае. А накрыла их Зинка Рябова. Ох уж и ругались они…

— Надо же подумать. А какую из себя недотрогу скромницу корчила, — возмутилась Ленка.

— Не верю я тебе, Марья. Всем известно, не язык у тебя, а помело поганое, — спокойно сказала густобровая, с белым дородным лицом колхозница. Она сидела в стороне и не принимала участия в разговоре.

Словно подхлестнутая, вскочила Милка:

— И я не верю. Кому нужна эта пресная вобла?

— А ты чем лучше, шлюха бесстыжая, — злобно выдавила Ленка.

Милку так и подбросило:

— Да неужто хуже?! — Она, как молодая кобылица изогнулась и вызывающе топнула ногой.

Выходка Милки взорвала баб. Они гуртом набросились на нее и принялись отчитывать на все лады. Милка, не ожидавшая столь дружного напора, растерялась сникла и тихо заплакала.

— Ты не вой, а скажи, ненасытная, почему ни одного мужика не пропустишь? — размахивая кулаками, наступала на нее Ленка.

— Да бесхарактерная я, бабоньки, — с отчаянной решимостью заявила Милка и заревела дурным голосом.

Бабы брезгливо посмотрели на нее, плюнули и пошли вязать снопы.

Я возвращался домой, и настроение у меня было скверное. Проходя огородами, увидел Ирину Васильевну. Она с большой корзиной из ивовых прутьев ползала между грядками и собирала огурцы.

Когда я открыл дверь в избу, услышал громкий и сердитый голос Наденьки:

— Дура ты, Зинка! Какая ты набитая дура!

Я хлопнул дверью — голос Наденьки смолк. Алексей Федорович сидел на кухне за столом и посасывал из носика заварника холодный спитой чай. Увидев меня, он смущенно отставил заварник в сторону, вытер усы и спросил:

— Где же баба моя? Целый день сижу, а ее все нет.

Я постучал по дощатой перегородке.

— Войдите, — ответила Наденька.

Она стояла у стеллажа и перебирала книги: вытащит книжку, посмотрит и опять поставит на место. На диване сидела Зина Рябова. Как они не походили друг на друга! Если природа сшила Наденьку наспех, резко и угловато, то над Зиной она любовно потрудилась, придав ее формам легкость и плавность. Голова у Зины была кудрявая, щеки полные, губы пухлые и сочные. Ее круглые, с большими чистыми белками глаза никуда не звали, ничего не просили, не раздражались, не восхищались — смотрели, да и только.

Как-то Зина, придя к Кольцовым и не застав Наденьки дома, поднялась ко мне в мезонин. Я писал. Зина поздоровалась и без приглашения подсела ко мне. Положив на кромку стола упругие, как мячи, груди и подпирая кулачком подбородок, спросила:

— И не скучно вам?

Я искоса взглянул на ее припухшие маслянистые губы и подумал: «Наверное, жирные блины ела».

— Не знаю, куда с тоски деваться, — пожаловалась Зина и зевнула. — А я не смогла б работать писателем.

— Почему?

— Да так… Не знаю… — Она виновато улыбнулась и покосилась на кровать, на перевитые в жгут простыни, на скомканное одеяло.

— Давайте я лучше вам кровать застелю.

— Не надо…

Зина усмехнулась, лениво встала, пошла к выходу оглянулась и нехотя закрыла за собой дверь. Я хорошо знал мужа Зины, механика колхоза, очень строгого очень правильного и очень скучного человека…

Наденька продолжала перебирать книги, Зина внимательно разглядывала ногти. Они были явно смущены.

Наденька вытащила томик Бунина, полистала и подала Зине:

— На, почитай.

Зина молча взяла книгу и поспешно вышла.

Невольно подслушанный разговор колхозниц, странное поведение девушек возбудили у меня любопытство. Но заводить разговор на эту тему было крайне неудобно. Наденька, по-видимому, вовсе ни о чем не хотела разговаривать: выбежала на кухню, разыскала тряпку и принялась усердно наводить в доме чистоту.

За окном раздался голос Ирины Васильевны:

— Путешественники, где мешок-то с муравьями?

Поиски мешка были долгими. На все вопросы Алексей Федорович отвечал:

— Положил куда-то…

У него была страсть все, что лежит под рукой, прибирать и прятать, по пословице: «Подальше положишь — поближе возьмешь». А спрятав вещь, старик тотчас же о ней забывал. Был случай, когда Алексей Федорович прибрал мой фотоаппарат. Ирина Васильевна неделю потратила на поиски и случайно обнаружила фотоаппарат на печке, в голенище старого валенка.

Мешок с муравьями отыскался в хлеву под кучей соломы.

Поговорить с Наденькой мне так и не удалось в тот день, а утром она уехала в район. Грязная сплетня переметнулась через Итомлю и поползла по колхозу. Судачили и перемывали кости Наденьке во всех бригадах в каждой семье и только молчали в доме Кольцовых. Ирина Васильевна хмурилась, поглядывала исподлобья. Наденька тоже переживала, хотя делала вид, будто ее ничто не касается, но резкая нервозность и острая подозрительность выдавали ее с головой.

Около больше не появлялся в доме Кольцовых. Он был по-прежнему весел и беспечен. Его чувства к незнакомке, внезапно вспыхнув, мгновенно сгорели. Девушка в полосатой кофте оказалась племянницей апалёвского бригадира. Приехав к дядюшке провести отпуск, она недельку поскучала в деревне и укатила обратно в город. Ее отъезда даже не заметили. Все мысли и разговоры вертелись вокруг Наденьки. Одни поносили ее, другие — Около, нашлись и такие, что открыто осуждали Зину Рябову: не к лицу, мол, замужней женщине заглядывать под чужие подолы.

Прошла неделя-другая, и сплетня постепенно стала меркнуть. С Около все сошло как с гуся вода. Авторитет Наденьки был навсегда подорван. Кличку «халда» заменила новая — «обструганная вековуха». И это доконало Наденьку. Она повяла: лицо совсем осунулось, подбородок заострился, губы беспрерывно дрожали. Острая на язык, решительная до дерзости, Наденька превратилась в боязливую ходячую тень. Открутив картину, украдкой бежала домой и запиралась в своей комнате.

Ирина Васильевна болезненно переживала все это: она внезапно как-то вся обмякла, ее гордую властность сменила робкая угодливость, в острых, насмешливых глазах появилась слезливая жалость. Словно глаза просили и умоляли: «Ну простите же ее. Мало ли что в жизни случается. Зачем же вы так жестоки».

В один из вечеров, когда Наденька, свободная от работы, сидела запершись в своей комнате, а мы с Ириной Васильевной перебирали крыжовник на варенье, вошел Около. Подпирая головой притолоку двери, он остановился на пороге, пригладил ладонью волосы и, уставясь на запыленные носки сапог, буркнул:

— Здрасьте…

Ирина Васильевна ничего не ответила и, схватив из решета горсть крыжовника, стала торопливо бросать ягоду за ягодой в плоское эмалированное блюдо. Лицо Около — мрачное, усталое, с черным пятном мазута у виска — болезненно перекосилось.

— А Надежда Михайловна дома? — спросил Около и переступил с ноги на ногу.

Рука у Ирины Васильевны задрожала, крыжовник посыпался на пол.

— Извините, коли так. — Около тяжко вздохнул, нахлобучил до ушей кепку и толкнул дверь.

Ирина Васильевна вскочила:

— Да куда же ты… погоди… экий нетерпеливый. Она беспомощно оглянулась на меня и потянула Около за рукав: — Дома она, дома…

Около прошел боком мимо Ирины Васильевны в комнату Наденьки. Старушка плотно закрыла за ним дверь, нагнулась ко мне и прошептала:

— А ты иди к себе в мезонин. И я уйду. Пусть они поговорят. Их дело. Бог даст, и уладят. Иди, иди в мезонин-то.

Корявая, медноликая луна тускло и холодно освещала мою тесную каморку. Я подвинул стул к окну и опершись подбородком на подоконник, прижался к стеклу лбом. На улице царствовала чуткая тишина. Только циркал сверчок, да нудно верещала в объятиях паука муха. Донесся гулкий отрывистый выхлоп движка, на секунду движок смолк, потом сухо закашлял и, откашлявшись, ворчливо зарокотал и застукал.

Хлопнула калитка, под окнами зашаркали грузные шаги Около. На меня напало странное забытье. Мне урывками снились то Наденька, то Около, то Ирина Васильевна, то все вместе; и тут же стоял Алексей Федорович, улыбался ласково, снисходительно, как будто жалел всех и понимал больше всех, что все это досадные, глупые мелочи, которые постоянно раздражают нас и мешают жить. Когда я очнулся, то понял, что не спал а думал долго, упорно и беспорядочно об этих людях.

Рассветало. Над землей висело ясное, чистое небо, и над болотом одиноко, как свеча, догорала Венера. Внизу лежала густая ночная тень. И на нее из окна Наденькиной комнаты падало желтое плоское пятно света.

В полдень почтальон принес газеты и открытку из районного комитета комсомола. Ирина Васильевна долго вертела в руках открытку, близоруко рассматривала и бормотала:

— Вызывают. Зачем же это ее вызывают? Стало быть, надо, коль вызывают, — и сунула открытку под картонку отрывного календаря.

Через день поздно вечером ко мне в мезонин постучалась Наденька. Вошла она решительно, без тени смущения:

— У меня к вам просьба. Дайте слово, что выполните.

— Не знаю.

— Она вам по плечу. Даёте слово?

— Бери.

— Подготовьте и прочтите лекцию в клубе центральной усадьбы колхоза на тему… — Она на минуту замялась и быстро договорила: — О любви и дружбе.

— Что?! — воскликнул я.

— О любви и дружбе, — повторила она. — А что вас смущает?

Не выдержав ее острого, пристального взгляда, я отвернулся.

— Значит, договорились?

— Что делать, — вздохнул я.

— Бай-бай. — Она насмешливо помахала мне рукой и вышла. «Да, здорово тебя там, голубушка, накачали», — подумал я.

К лекции я готовился добросовестно, как никогда. И в то же время меня не покидала тревога за исход ее.

Слишком свежи еще были в памяти недавние апалёвские события.

На лекцию пришла не только молодежь, но и пожилые, и даже старухи. Столь необычно повышенный интерес к рядовой лекции был не случаен. Все они явились открыто судить Наденьку. В зале клуба находился муж ее подруги, Леонтий Романыч Рябов. От одного присутствия этого прямого до тупости и непогрешимого до глупости человека веяло холодом. Он больше всех был возмущен поступком Наденьки и поклялся огнем выжечь в колхозе распутство.

Скучным, чужим голосом Наденька изложила причины, вызвавшие лекцию.

— Так, так, правильно. Давно пора, — сказал кто-то в зале, и посыпались ехидные смешки.

Наденька гордо вскинула голову, переждала смех спокойно сошла с трибуны и села на подоконник скрестив на груди руки.

…Лекция кончилась, никто не встал и не вышел. Все продолжали сидеть и чего-то ждать. Тишина стояла гнетущая, только пощелкивали семечки.

— Позвольте мне сказать пару слов. — Леонтий встал, одернул пиджак. — Можно?

— Леонтий, не надо, — схватила его за рукав Зина. — Слышишь, не надо…

Леонтий отмахнулся от жены, как от мухи, и стал пробираться между рядами. У Наденьки презрительно сузились глаза.

Леонтий поднялся на сцену, но на трибуну не взошел, а встал рядом. Поджарый, темноволосый, с бугристым лбом и волевым подбородком, Леонтий слыл в колхозе как беспощадный говорун. Под любой случай он умел подвести «принципиальный» тезис. Его боялись все: и председатель, и секретарь парторганизации. Он усиленно лез в начальство. Колхозники его терпеть не могли и злорадно говорили: «Бодливой корове бог рог не дает».

Леонтий взъерошил волосы и выкинул руку:

— Товарищи, поблагодарим докладчика за теплый идейный, содержательный доклад. — Он повернулся ко мне, поклонился и накрыл ладонью ладонь.

Громко и сухо захлопали в зале.

— Признавая глубокую эрудицию уважаемого нами товарища, — продолжал Леонтий, — нельзя не отметить и существенный пробел в докладе. — Сделав упор на слове «пробел», Леонтий широко развел руки: — Доклад сделан вообще, в отрыве от жизни, не увязан с событиями последних дней, с людьми той аудитории для которой он предназначен. Я не упрекаю докладчика, — Леонтий, широко улыбаясь, еще раз поклонился мне, — я только попытаюсь восполнить этот пробел.

Леонтий круто повернулся, взошел на трибуну, вынул из кармана пачку листков и положил перед собой.

Долго и утомительно читал он их. В зале щелкали семечки, хихикали. Около, зажав в кулак папиросу, курил, выпуская в рукав дым. Наденька смотрела в окно. Высокая, тонкая, как спица, труба колхозной водокачки охапками выбрасывала черный дым. Дым расползался по небу, мутнел, лохматился и таял, и вместе с ним мутнел и таял голос Леонтия.

Гулко, как камень, упали в зал слова: «Надежда Кольцова». Леонтий выждал и мягким, вкрадчивым голосом продолжал:

— Кольцова — наша старейшая комсомолка, активная, в партию готовится вступить. А как она своим личным примером воспитывает молодежь? — Он опять выждал и резко ответил на свой вопрос: — Аморально… разлагающе.

— Кольцову не задевай, — грубо перебил его Около. Леонтий поморщился:

— Товарищ Околошеев, не беспокойтесь. О вас я тоже скажу.

— А я не беспокоюсь. Только Кольцову не трожь. Слышишь, Рябов, не трожь. А то плохо будет, — с угрозой повторил Около.

Лицо у Леонтия окаменело. Он надменно поднял голову и выставил резко очерченный подбородок:

— Вы думаете, что говорите, Околошеев?

— Раньше не думал, а теперь решил… — ответил Около и, сильно ссутулясь, пошел к сцене.

Наденька вспыхнула, вскочила с подоконника, хотела что-то сказать и не смогла: горло перехватили слезы, и она, закрыв руками лицо, опять села на подоконник.

Около встал напротив трибуны и, сумрачно глядя в надменное лицо Леонтия, спросил:

— Ты думаешь, что в том сарае со мной была Кольцова? Ошибаешься, не она. А знаешь кто? Нагнись, я пошепчу на ушко. — Около поманил пальцем.

Леонтий невольно нагнулся, но тотчас же гордо выпрямился и процедил сквозь зубы:

— Хватит комедию ломать. Здесь не цирк.

Около повернулся лицом к народу и, указывая большим пальцем через плечо на Леонтия, насмешливо сказал:

— А был я в сарае с женой этого оратора.

Все онемели от удивления. Первым опомнился Аркадий Молотков:

— Вот так дуля! Нокаут, Леонтий! Считаю до десяти.

— Ложь! — завопил Леонтий, поднял кулаки и с грохотом опустил их на трибуну. — Ложь!

И в тот же миг вскочила Зина, крича и ругаясь замахала руками:

— Остолоп переученный, пень большеротый! Как я тебя просила не выступать! Что же ты наделал, граммофон бездушный! — Она зарыдала, упала на стул и забилась, как подбитая птица.

Зал грохнул от хохота. Леонтий все еще стоял на трибуне, перебирая листки, мял их и машинально прятал в карман. Наденька сидела какая-то обмякшая, но глаза у нее лучились, и трудно было понять от чего — от слез или радости.

Незаметно легла на землю мягкая северная ночь. Было темно, когда мы возвращались домой. Наденька всю дорогу сокрушалась:

— Зачем он сказал! Зачем он сказал…

Мне это надоело, и я прикрикнул на нее:

— Не ной! Правильно сделал, что сказал. Наденька заступила мне дорогу, схватила за лацканы пиджака и принялась трясти:

— Правильно, правильно… Да что вы понимаете? Он же разбил семью.

— Помирятся.

— Думаешь, помирятся?

— А почему бы им не помириться?

— Если б они помирились!

— Любят — помирятся.

— Никого Зинка не любит и не любила.

— Зачем же она за него вышла?

— Годы. За кого-то выходить надо, — со вздохом ответила Наденька и поправила волосы. — А какую свадьбу мы справили им! Сколько я сил потратила! Зато свадьба была так свадьба, такой в жизни не видели в Апалеве. — Наденька опять вцепилась в мои лацканы. — А вдруг они не помирятся? Это же позор, удар по комсомольской организации, по мне. Я же больше всех старалась.

— Да помирятся они. Все в жизни проходит. Она засмеялась:

— Вы — как бабушка: «Все проходит, внученька. Три ближе к носу, и все пройдет».

В лицо дохнуло сыростью. Мы подходили к Итомле. Вода в реке стояла неподвижно, как в болоте. На той стороне реки лежало черное пустынное поле. Наденька опустилась на сухую, жесткую траву.

— Наверное, будет дождь.

— Вряд ли. Небо чистое.

— Зато росы нет. — Наденька туго натянула на колени юбку и поежилась. — А почему бы им не помириться. Ведь ничего у них не было.

— Как не было?

— Смешного много, серьезного — ни на грош.

— Ну а что же было? — спросил я. Она засмеялась и махнула рукой:

— Ладно, расскажу… Зинка хоть мне и подруга, а до того неумная дура, что поискать. Она давно на Около пялила свои белобрысые зенки. Ну вот и допялилась. Проучил ее Около что надо, с перцем. — И Наденька громко захохотала. — А получилось так. Я в тот вечер опаздывала на картину в малинниковскую бригаду. По дороге до Малинников километров пять. А напрямик через Итомлю и трех не будет. Выскочила я из дому и напрямик по полю. Бегу мимо сарая и слышу: кто-то храпит и взвизгивает, словно его душат. Меня так всю и затрясло. Страшно, но все-таки решилась. Подкралась к сараю, глянула в щель и… обалдела. Около перекинул Зинку через колено, одной рукой зажал рот, а другой нахлестывает по одному месту и приговаривает: «Не модничай — муж есть, не жадничай — муж есть».

Я настежь распахнула дверь и говорю: «Что вы тут делаете?»

Около выпустил Зинку, повернулся ко мне и ухмыляется во весь рот: «Замужнюю молодежь воспитываю».

А Зинка, подлая, одернула подол и на меня — как кошка лезет в волосы. Едва ее оттащил Около. Уж как она меня только не поносила. Выскочила я из сарая и до самых Малинников бежала без передышки. Вот как она меня отчитала. А потом умоляла никому не рассказывать.

Я усмехнулся и покачал головой:

— И эту чужую грязь ты решилась носить?

— Ну и что… Грязь не сало, потряс — отстало. — Наденька вскочила, потянулась, хрустя суставами, и мечтательно проговорила: — Все проходит! Лишь бы они помирились…

Серым печальным утром я покинул Апалёво. Ночью прошел дождь, и дорога была сплошь усыпана мелкими мутными лужами. Около вел машину. Мы с Наденькой тряслись в кузове. В лицо дул прохладный липкий ветер. По сторонам ползли раскисшие поля бурой зяби зеленой озими и молодого клевера. Наденька зябко ежилась под холодным резиновым плащом. Я настойчиво упрашивал ее пересесть в кабину, но она робко улыбалась из-под капюшона, отрицательно качала головой.

Машина покатила по обочине низкого заболоченного луга. Он весь был изрыт ямами, завален черными торфяными кучками. Экскаватор, вытянув длинную тонкую шею, выхлебывал из ям жидкий торф. Он то с лязгом опускал изжеванные стальные челюсти, то поднимал их и тогда из огромного белозубого рта вываливалась непрожеванная черная каша, а по губам, как у неопрятного старика, стекала маслянистая жижа.

Желтым пятном проглянуло солнце. Серый занавес тумана закачался, натянулся, как резина, не выдержав лопнул, разлетелся на куски и, клубясь, пополз от солнца в разные стороны. Наденька сбросила на спину капюшон и протянула навстречу солнцу руки:

— Смотрите, красиво-то, как весной!

Терпеть не могу людей, вслух восхищающихся красотами природы и требующих этого восхищения от других. «Какая березка, что за прелесть, вы только полюбуйтесь, — восклицает разомлевшая дачница. — Да не та же, а вот эта!». А березка обычная, рядом с ней десятки березок, и ничуть не хуже. Сколько в этом восклицании наигранности, саморисования и фальши. Я же просто не могу без этой березки жить. Поле, лес — мой родной дом. И глупо у себя дома восхищаться тем, что десятки лет неизменно перед твоими глазами.

Но возглас Наденьки меня не покоробил. В этом солнечном после дождя сентябрьском утре улавливались трепетные отголоски весны.

Минуту назад все серое, унылое, печальное сейчас сияло, звенело, искрилось и радовалось. Омытые листья берез, осин, еще не желтые, но уже слегка побледневшие, просвечивались насквозь и казались по-весеннему светло-зелеными и липкими. В облаках проталинами синело ласковое небо. И неожиданно, как весной, где-то в болоте на брусничной кочке заболмотал тетерев.

Рыхлое облако заслонило солнце, и сразу же все померкло, по-осеннему пригорюнилось. Один лишь зачарованный тетерев продолжал самозабвенно болмотать, перепутав времена года.

Машина, буксуя, вскарабкалась на глинистый пригорок и стала осторожно спускаться на мост через узкую ленивую, с зеленой водой речушку. И в тот момент, когда под нами загромыхал деревянный настил, заднее колесо, свистя, зашипело, и машина, осев на левый борт съехала с моста и остановилась на обочине дороги. Около выскочил из кабины и, взглянув на смятую покрышку, безнадежно свистнул и зашагал к мосту. Мы пошли за ним. Около молча пошевелил ногой перевернутую байдачную доску и показал острый шестидюймовый гвоздь.

— Ясно. Придется вам пешочком дотопать. Здесь чепуха — километра три.

Я снял с машины саквояж:

— До свидания, Около.

Он осторожно пожал мне руку и кашлянул в кулак:

— Хочу вам пару слов сказать. Можете обижаться — ваше дело. А мое дело — сказать. Могу и не говорить, как хотите.

— Ради бога, говорите. Даже очень рад, — пробормотал я и почувствовал, как вспыхнули уши, — чему радовался, мне и самому было непонятно.

Около сошел с дороги и сел на край канавы Я опустился рядом. Подошла и Наденька, но не села, а остановившись напротив, с удивлением посматривала то на меня, то на Около. Он пожевал сухой стебель василька, сплюнул и нервно потер лоб.

— Зачем вы так… — Около замялся, взглянул на Наденьку и, уставясь на рыжие носки сапог, с трудом выдавил: — Так неубедительно пишете?

Он, видимо, ждал возражений и не отрывал глаз от сапог.

— Я не так выразился. Не смог подобрать нужное слово.

— Да уж ладно, как можешь, — сухо ответил я.

И тут Около прорвало. Он заговорил смело и уверенно. И я понял, что к этому разговору он давно был подготовлен и только ждал случая.

— Я слушал в клубе ваш рассказ. Он мне не понравился. Он никому не понравился. Вы это сами поняли. Плохо вы вообще разбираетесь в жизни. У вас молодая девушка этакой феей-лебедушкой приходит на свиноферму в поисках славы. Неужели вы не знаете, что на свиноферме грязный, тяжелый труд? Хорошо знаете!! Вас Надежда Михайловна таскала по фермам… Любая колхозница понимает, что нелегко ходить за свиньями, но она понимает и другое — что кому-то эту работу нужно делать. И не о славе она думает…

Около умолк и опять уставился на свои сапоги. Наденька, подняв голову, следила за белесыми облаками которые, как сало, затягивали бледно-синее небо. Я взглянул на часы. Около пошевелился, оторвал глаза от сапог и усмехнулся:

— А уж как вы робко трогаете наши недостатки осторожно… пальчиком. — Он пошевелил мизинцем. — Ну вот все, что я хотел сказать. — Около поднялся, в широкой улыбке растянул губастый рот и подал мне руку. — А так вы вообще пишете ничего. Есть, которые пишут хуже…

До станции оказалось не три километра, а добрых пять. И всю дорогу мы молчали. Я был подавлен откровениями Около. Это, видимо, понимала и Наденька. Она шла позади, далеко отстав от меня. Показались серые станционные постройки, водонапорная башня, пронзительно, как коза, заверещала дрезина. Наденька рысцой догнала меня, взяла под руку:

— Простите, Около, он не хотел вас обидеть. Такой уж он непокладистый. Всегда правду напрямик ляпает.

«Вот так утешила», — подумал я.

— Конечно, неприятно, когда правду прямо в глаза, — торопливо говорила Наденька. — Но Около порядочный парень. Прошлой зимой бригадир подбил его махнуть налево машину дров. Продали они дрова. Бригадир в магазин за пол-литром, а Около его за воротник: «Стоп, погоди, сначала деньги в правление сдадим». Приволок бригадира к председателю и говорит: «Вот, привел вора тепленького…» Поэтому-то его все в колхозе уважают…

Поезд по каким-то неизвестным причинам запаздывал. Наденька побежала в город, пообещав скоро вернуться. В большом неуютном вокзале с высоким гулким потолком и белыми скучными стенами было тихо и пусто. Пассажиры, а их было десятка полтора, дремали по углам.

Я сел на громоздкий деревянный диван и попытался вздремнуть. Нет ничего тоскливее ожидать поезда в пустом вокзале, да еще не зная, когда он придет: минуты тянутся часами, и часы — вечностью.

Две женщины за высокой спинкой дивана вели бесконечно длинный разговор на семейные темы. Сначала одна многословно и бестолково рассказывала о проделках мучителя-зятя. Другая, слушая ее, поминутно вскрикивала: «Ахти мне, ирод!» Потом они поменялись ролями. Вторая принялась охаивать молодую сноху, а первая вскрикивать: «Ба-а-а! Ой, лихо мне!» А когда репродуктор местного радиоузла зашипел, пассажиры встрепенулись: хриплый окающий голос дежурного по станции объявил о прибытии поезда.

Началась посадка, а Наденьки все еще не было. Вышел дежурный, ударил в колокол. Протяжно загудел паровоз. На перрон вбежала Наденька и со всех ног бросилась ко мне. Я подхватил ее и крепко обнял, она чмокнула меня в щеку и сунула за пазуху пачку газет. Я вскочил на подножку.

— До свидания! — закричала Наденька и побежала рядом с вагоном. Вагон обогнал ее, Наденька остановилась, закачалась, схватилась за грудь. Поезд набирал скорость, а Наденька, прижимая руки к груди, смотрела ему вслед и кивала головой.

Я прошел в вагон, сел и стал просматривать газеты. В районном двухполосном листке прочитал о себе похвальную статейку. Автор не пожелал открыть себя и поставил под ней две буквы: «Н. К.». «Н. К., Н. К., — повторил я и грустно улыбнулся. — И здесь ты, Наденька, осталась верной себе, сделать человеку что-то доброе, хорошее и отойти в сторонку. Сколько ты людям приносила добра и всегда оставалась незамеченной. Желала другим счастья, старалась им помочь, найти и сохранить его и искренне радовалась чужому счастью. А когда ж ты будешь радоваться своему? Неужели так будет до конца? Это же страшно несправедливо. И я не верю этому и горячо протестую. Наденька будет счастлива! Может быть, не скоро, но обязательно будет. Это неписаный закон жизни. Вероятно, моя философия слишком старомодна и по-детски наивна. Но если кто-то насмеется над ней, он также насмеется и над Наденькой».

Я вынул из саквояжа объемистый сверток. И чего только в нем не было: и яйца, и пшеничные, теплые еще пышки, пирожки, масло, кусок домашнего окорока, банка варенья и даже соленые огурцы.

«Боже мой, Ирина Васильевна! — мысленно воскликнул я. — На неделю хватит. А ехать-то мне всего каких-то семь часов».

Прощаясь со мной, Ирина Васильевна пообещала еще пожить года два-три…

Старушка не сдержала своего слова. Ирина Васильевна умерла той же осенью, и, как мне рассказывала Наденька, внезапно и без хлопот. «Истопила бабушка печь, прибралась в доме, прилегла на кровать. Полежала немножко, зовет меня. Я подошла. Лежит она строгая-строгая и говорит мне: «Я сейчас помру. А чтоб тебе не было страшно, сбегай за соседкой». Пока я бегала бабушка отошла…»

Около сам строгал гроб, копал могилу и поставил на кладбище синюю оградку с кустом сирени и голубой скамейкой.

И все по-новому пошло в доме Кольцовых. Мой приезд их не огорчил, да и не обрадовал, он был просто ни к чему.

Когда я подходил к дому, Около скатывал с прицепа сосновые бревна. Увидев меня, он кивнул, словно мы накануне виделись, и позвал Наденьку. Она выскочила на крыльцо, обвязанная полосатым фартуком. Наденька вытерла о фартук мокрые руки и, смущенно улыбаясь протянула:

— Надо же! Вот не гадала!.. А мы строиться надумали. Дом-то совсем трухлявый. Того гляди развалится, — озабоченно сказала она и поджала губы, и тут же спохватилась: — Ой, что же я лясы точу, а там картошка горит. Хоть разорвись с этим хозяйством.

Она бросилась в дом и сразу вернулась.

— Что же вы стоите? Заходите. Завтракать будем Около, кончай возиться. Слышишь, что я говорю! — прикрикнула Наденька.

— Слышу, не глухой, — сквозь зубы процедил Около и сильным толчком лома спустил на землю бревно.

— Подумаешь, не глухой, — запальчиво проговорила Наденька и прищурилась. — А почему ты так со мной разговариваешь? Кто я тебе, а?

— Хватит дурачиться… Иду, — проворчал Около Бросил лом и пошел умываться.

Наденька, доказав мне, что Около у нее покорный муж, а она хозяйка ужасно строгая, притворно вздохнула и пожаловалась:

— Грубый он еще у меня. Учу-учу, а все без толку.

Сразу было видно, что в доме командуют молодые, и командуют по-своему. Стол на кухне был заставлен чугунами, мисками, завален картофельной шелухой. В уголке у зеркала сидел Алексей Федорович. Он не изменился: щеки по-прежнему румянились, и глаза по-детски улыбались. В «чистой половине» избы был полный развал, словно хозяева куда-то поспешно собираются уезжать. Посредине комнаты стоял раскрытый чемодан, ящики комода все были выдвинуты, на диване лежала куча белья, а поверх ее, вытянувшись, спала кошка. На столе, на стульях, на окнах — везде валялись книги и патефонные пластинки.

Вошел с мокрым лицом Около, стал искать полотенце, не найдя, вытерся наволочкой.

— Около, очисти стол, — приказала Наденька. Около перетаскал к печке чугуны с мисками, протер мочалкой клеенку, и мы сели завтракать.

Молодая хозяйка с лихвой доказала, что влюблена по уши. Суп был пересолен, картошка пережарена, а молоко кислое.

— Корову сдали в колхоз. Кому с ней возиться? А молоко берем с фермы. И вот каждый раз скисает Отчего — не пойму! — оправдывалась Наденька.

— Бидон надо чисто мыть и прожаривать, — веско заметил Около.

— А ты сиди, лопай и не суйся в бабьи дела. А то вот порсну ложкой по лысине. — Наденька перегнулась через стол, легонько стукнула мужа по лбу, а потом с удовольствием облизала ложку.

Да, все здесь было по-другому: от повадок Ирины Васильевны не осталось и следа. Словно ворвался ураган, перевернул все, взбудоражил и выдул из старого кольцовского дома тихий, убаюкивающий покой. Молодые жили безалаберно, но весело, ели что попадет под руку, зато с аппетитом, часто ссорились, но тут же мирились.

— Ну а как же теперь с общественной работой, Наденька? — спросил я.

Около безнадежно махнул рукой:

— По-прежнему носится как угорелая. Зато видели какой в доме порядочек…

Наденька вспыхнула, вскочила, смахнула с ресниц слезу и обиженно прошептала:

— Бессовестный, ну какой же ты бессовестный! Сам же знаешь: у меня стирка!

— Что-то она больно затянулась. Как в колхозе посевная.

— Неправда, неправда. Позавчера только начала. А ты черствый, бездушный и… и…

Думать, подбирать слова ей страшно мешала бурная радость, она старалась быть грозной, а была смешной и трогательной, она хотела казаться несчастной, а сама вся сияла, залитая мягким, теплым светом, тем светом который раньше лишь изредка на минуту вспыхивал на ее некрасивом лице. Она была безмерно счастлива… Чего же еще надо!

1961