В окно моей комнаты видны железнодорожная насыпь, будка на ней, два куста вербы и лоскут белесого неба.

Утро. Солнце насквозь прожигает стекла, в комнате светло и жарко. Васюта под окнами кормит кур, Я знаю, что она сейчас придет и расскажет какую-нибудь новую историю.

— А вчерась-то… Не слыхали? — начнет она. — Аптекарь чуть не утонул. Налил глаза и пошел в баню. А около бани яма. Он в эту яму с пьяных глаз нырнул и не вынырнул. Почти мертвого вытащили и на «скорой помощи» увезли в приемный покой. Положили там его на стол, завернули рубаху и только было хотели по евоному животу ножом полыснуть, а он очухался, открыл глаза и начал потихоньку матюкаться. Во срамник-то. Говорят, весь спирт в аптеке вылакал.

Потом Васюта побежит к соседке Наталье, а от нее к подружке Марье и всякий раз будет передавать эту историю по-новому. И покатятся по Узору самые невероятные легенды об утоплении бедного аптекаря. Хотя это никакая не история и даже не событие — обыденный серенький случай. Пошел аптекарь в баню, на мостках оступился и упал в яму, сильно ушибся, и его отвезли на машине в больницу. Меня всегда возмущает мещанская страсть находить в человеке только плохое и радоваться этому и раздувать до нелепых размеров. Одни это делают из злобы, другие — ради забавы, третьи — так просто, и сами не знают, для чего. Этим грешат не только мещане, но и интеллигентные, образованные люди. В институте один кандидат юридических наук, кажется, Кениг, читал нам лекции о половых преступлениях. Примеры он брал из интимной жизни замечательных людей. С каким удовольствием он смаковал все дурное, словно бы он сам подсматривал в замочную скважину! И мы, студенты, вместо того чтобы оборвать пошляка, слушали его восхищенно, раскрыв рты. Почему же это так получается? Почему мы не ищем с таким же усердием в человеке хорошие, добрые начала и не развиваем их? Уверен, если бы мы так поступали, и жизнь бы наша была намного светлее и отраднее…

Выходной день. Скука. Не знаю, куда деваться от тоски. Симочка давно уже мне не пишет. Что с ней? Помнит ли она меня? Ее наивный, милый упрек «Ах, Семен, зачем?» — я повторяю теперь по нескольку раз в день.

Разыскиваю последнее ее письмо, читаю какой уже раз тетрадный листок, исписанный Симочкой так мелко, словно бисером усыпанный. В нем много ошибок. Впервые читая, я подчеркнул их красным карандашом. Тогда это мне доставило удовольствие. А теперь я об этом жалею. В письме она грозилась скоро приехать. Но прошло пять месяцев, она не едет и не пишет. Смутное предчувствие беспокоит меня. Почему характер Васюты Тимофеевны с каждым днем черствеет и портится? Разговаривая со мной, не смотрит в лицо, поджимает губы, слова роняет, как драгоценные капли. На днях потребовала деньги за квартиру уплатить за месяц вперед. А вчера заявила, что мясо на рынке подорожало. Черт с ней, с Косихой и мясом, буду ходить в чайную. А приедет Симочка — и все само собой уладится. Но почему же она не пишет? Я теперь очень люблю Симочку. А может, это все только кажется и мои страдания не что иное, как тоскливая блажь? Почему ж я тогда все время думаю о ней? Разве мало в Узоре хороших девушек? А меня вот тянет к ней. Симочка ничуть не красивее, не добрее, не умнее своих подруг. Но у нее есть то, чего нет у других. А что это, я затрудняюсь объяснить. Вся она какая-то уютная. А мне этого уюта очень на хватает. Вот почему, мне кажется, я о ней думаю. Думает ли она обо мне? Надо выяснить немедленно, сейчас же, иначе будет поздно.

Я сажусь сочинять письмо. «Симочка, здравствуй…» В голове вихрем кружится: «милая», «любимая», «радость», «голубка», а нанести эти слова на бумагу не хватает сил.

По радио исполняют фортепьянный концерт Шопена. Дивная, неземная музыка захватывает меня, и я забываю и о Симочке, и о Васюте, и о своей неуютной жизни. Я слушаю без волнения, без радости, уронив на стол голову. Пианист едва касается пальцами клавиш, а мне больно, словно он бьет по сердцу. Музыка смолкла, и мне так грустно, словно мимо промелькнуло что-то неповторимо прекрасное.

Вошла Васюта и остановилась в дверях комнаты, держа руки под фартуком.

— Завтрак-то готовить или в чайную пойдешь? — И ушла, что-то бормоча под нос.

Я скомкал письмо, швырнул его в печку, оделся и пошел в чайную.

По случаю воскресенья чайная пустовала. У входа дежурил хромой бездомный пес Пират. Обычно, когда в чайной народу невпроворот и официантки мечутся как угорелые, Пират околачивается меж столов, с успехом попрошайничает.

В просторной, с низкими потолками комнате, словно голубая кисея, висел кухонный чад, пахло дымом, луком и еще чем-то отнюдь не съедобным.

За соседним столом инструктор райкома Ольга Андреевна Чекулаева отчитывает повара Федю Тюлина. Федя стоит перед ней навытяжку и, как солдат, повторяет одно и то же:

— Так точно. От нас не зависит.

— А грязь от вас тоже не зависит? — спрашивает Ольга Андреевна.

— Так точно. Это дело официанток, — бойко отвечает Федя.

— А плохие обеды тоже от вас не зависят?

— Так точно. Не зависят.

— От кого же тогда?

— От потребсоюза. Что дают — из того жарим, парим, варим.

— А мухи в борще от кого зависят? — Чекулаева подцепила ложкой муху и поднесла под нос повару.

Федя даже не моргнул и бойко заявил:

— Это не муха, а жареная луковка.

Ольге Андреевне пришлось пригласить свидетеля — меня. Под строгим надзором двух пар глаз Федя стал близоруко и внимательно изучать муху.

— Ну да, луковка, самая настоящая подгорелая луковка. Откуда же тут мухе быть? Разве что с потолка свалилась!

Ольга Андреевна приказала Феде немедленно убрать тарелку с борщом. Федя взял тарелку и, ворча, что надо самой дома обеды готовить, а не по чайным шляться, пошел на кухню.

Аппетит у Ольги Андреевны пропал. Она отказалась от борща с гуляшом и выпила один лишь стакан чаю. Я же от роду не брезглив. Что мне муха, когда я пережил ленинградскую блокаду! Но из солидарности тоже не стал обедать, только вместо чая заказал бутылочку пива.

Время уже подходило к полудню. Я пожаловался Чекулаевой на безысходную скуку. На это Ольга Андреевна ответила, что и ей хотелось бы немножко поскучать, да нет ни минуты свободного времени.

— Отчет о работе парткабинета готовить надо? Надо. Статью в газету написать надо? Надо, Семен Кузьмич, — улыбнулась она и загнула второй палец. — В среду опять занятие по марксизму, и к экзаменам в институте готовиться ой как надо! Сессия на носу, а у меня еще и конь не валялся. Когда же тут скучать! На сон не хватает времени. Жаловаться на скуку с тоской могут только бездельники да пустые люди.

Я хотел ей возразить, но она меня перебила:

— А ты что, не можешь найти себе в выходной день разумного дела? Не можешь? — И, не ожидая моего ответа, заявила:

— Так я это дело тебе сейчас подберу. Поезжай в колхоз и проведи занятие с коммунистами.

Я сказал, что у меня занятия по пятницам. Она усмехнулась:

— Знаем мы эти пятницы! Уверена, опять не поедешь, скажешь, что завален делами. По-хорошему поезжай. Теперь тебе ехать-то недалеко — каких-нибудь пятнадцать километров поездом.

Время до вечера девать некуда. Погода отменная; полное безветрие и солнце. Оно захватило все небо и нестерпимо колет поселок жгучими лучами. Воздух застыл, и Узор как будто вымер. Пират от жары дышит как загнанный. Язык у него изо рта вывалился и болтается, как тряпка. Около чайной куры лениво перетряхивают лошадиный помет. На самой макушке высоченной ели чучелом торчит ворона. Ей даже каркнуть лень. Ни писать, ни читать — ничего не хочется, и спать — тоже. И в самом деле, почему бы не поехать в колхоз? Провести занятие — и гора с плеч.

Иду на станцию и успеваю как раз к приходу поезда. Поезд стоит в Узоре одну минуту, и билетов в летнее время на него не бывает. Но это меня не волнует. Перехожу на другую сторону поезда, степенно прогуливаюсь вдоль вагонов и, как только они трогаются, вскакиваю на подножку, а следом за мной вскакивает парень в темно-синем костюме.

Паровоз набирает скорость, мелькают семафор, будка, Васютнн дом, придорожный кустарник. Упругий прохладный ветерок хлещет в лицо, пузырем надувает рубаху. Чудесно! Усаживаюсь поудобней на подножке, закуриваю. Парень тоже закуривает и косо поглядывает на меня:

— Далече?

— До «Новой жизни».

— Зачем?

— По делу.

— А кто вы будете?

Мне почему-то стыдно признаться, что я судья.

— Инструктор.

Парень смотрит на меня в упор и сплевывает окурок.

— Инструктор? Понятно… А какой инструктор?

Врать — так уж врать до конца!

— По физкультуре.

Парень усмехается:

— И давно?

— Что давно?

— Инструктором стали?

— А вам какое дело?

Глаза у парня стекленеют.

— Хватит врать! Судья Бузыкин, кажись? Ну, что смотришь? — И он весело усмехнулся: — Своих не узнаешь? Пуханов я. Судил меня год назад за хулиганство.

Мне показалось, что поезд споткнулся и пошел назад. Я схватился за поручень с такой силой, что в глазах потемнело. Я онемел от страха. Да и как не онеметь! Преступник и судья на одной подножке поезда.

Это случилось в Павском сельсовете. История и трагичная и тривиальная. Пуханов — он, кажется, тогда был трактористом — ходил в женихах. Его невеста, редкой красоты девушка, но избалованная и пустая, работала секретарем директора МТС. Цвет ее глаз уловить было почти невозможно. Темнота их в одно мгновение сменялась синевой, синева — прозрачной голубизной, порой они были золотистыми и в ту же минуту гасли, становились темными, глубокими, как омут. У нее все было легкое — и фигура, и походка, и руками она умела взмахнуть, как крыльями птица.

Пуханов парень видный, отчаянного нрава, любил ее до безумия. Об этом можно судить по преступлению, которое им было совершено из ревности. Оно отличалось невероятной дерзостью.

Незадолго до свадьбы внезапно появился молоденький лейтенант. На нем все блестело: сапоги, погоны, пуговицы, кокарда. Этот блеск затмил солнечный свет, и голова секретарши закружилась, как карусель.

Поначалу тракторист не обращал на это особого внимания. Прошла неделя, другая, и до Пуханова дополз слушок, что его невеста уезжает навсегда с лейтенантом.

Секретарша устроила не то помолвку, не то просто вечеринку. Хотя отвергнутый жених и не был приглашен, но он явился с компанией дружков и с выпивкой. Невеста перепугалась, но Пуханов заверил, что пришел гулять по-хорошему. И все было бы хорошо. Тракторист вмиг подружился с лейтенантом, за столом сидел с ним в обнимку, пил осторожно, был весел, остроумен, громче всех пел и ловчее всех плясал. Начались танцы. И тут секретарша все испортила. Пуханов пригласил ее на вальс, но она ему отказала и бросилась в объятия лейтенанта. Пуханов и это стерпел. Но когда она, танцуя, стала целоваться с офицером, нервы у Пуханова сдали…

В суде Пуханов рассказывал: «Меня словно кто ударил по голове — все завертелось, в глазах потемнело, и я полетел в какую-то пропасть». Он схватил стол и с невероятной силой ударил его об пол. Стол крякнул и развалился на куски. Гости бросились вон, давя у двери друг друга. Первым выскочил лейтенант, без шапки и шинели. Пуханов носился по дому как ураган. Бил, громил, топтал, корежил. Когда уже больше бить и ломать было нечего, он сорвал с петель дверь, унес на спине и бросил в реку.

В суде Пуханов держался вызывающе. В последнем слове заявил, что ни в чем не раскаивается. Лейтенант на другой же день после скандала уехал. Когда я стал допрашивать секретаршу, она вся затряслась, заплакала и попросила простить своего первого жениха. Пуханова осудили на год лишения свободы. Он выслушал приговор и удивленно спросил: «За что? За разбитые горшки? А что тут разбито вдребезги, — он постучал кулаком по груди, — так это вам ничего? Эх вы, судьи!» Милиционер тронул его за рукав и сказал: «Пойдем».

— Пойдем, — вздохнул Пуханов и погрозил кулаком:

— Погодите, отбуду срок, я вам все припомню!

Милиционер завернул ему руку за спину и вывел на улицу. И вот через полтора года его угроза, казалось, готова осуществиться. Я мертвой хваткой вцепился в поручень и сжался в комок, думая: если он меня не прирежет, то не так просто будет ему сбросить меня с подножки. А Пуханов насмешливо сквозь зубы цедил:

— Судья и преступник на одной подножке поезда. Вот так встреча! Расчудесные чудеса.

Я его плохо слышал. Страх отнял у меня способность соображать. В голове вертелась одна дикая мысль: махнуть с подножки под откос. Но поезд шел быстро, и как раз по тому перегону, который здешний народ прозвал «проклятым». Осенью на ходу здесь из товарного вагона вывалилась свинья, и совсем недавно на этом перегоне паровоз сбросил с рельсов корову. Только бы проскочить этот проклятый участок, там начнется подъем. Я мысленно молил бога, подгонял и торопил поезд. Пуханов, казалось, не обращал на меня никакого внимания. Сидел он на ступеньке сгорбясь, втянув голову в плечи. Но вот он пошевелился, кинул на меня косой взгляд и сунул руку в карман. И в то же мгновение какая-то неведомая сила толкнула меня с подножки. Я очень плохо помню, как это получилось… Его рука ухватила меня за воротник, придавила к ступеньке. Лицо у него было как мел, а в расширенных глазах метались огромные зрачки. Пуханова трясло. Он долго не мог поймать в пачке папиросу. Наконец это ему удалось, и он в пять глубоких затяжек выкурил ее. Я чувствовал себя так, словно меня опустили в парное молоко.

Накурившись, Пуханов несколько успокоился и, покачивая головой, стал размышлять вслух:

— Ну и ну… Вот так дела… Час от часу забавней! С чего это ты?… Жить, что ль, надоело?… — И вдруг резко спросил: — Испугался? Меня?

Я не ответил. А что я мог ему сказать? Пуханов продолжал рассуждать:

— Вот люди, только о себе думают. — И опять обратился ко мне: — Если бы ты, судья, разбился, мне бы была последняя амба. Наверняка приписали бы убийство. Просто ужасно подумать. — Он весь содрогнулся и с горечью произнес: — А я там как зверь вкалывал, чтоб досрочно освободиться. А тут… — И, не договорив, махнул рукой.

Начался подъем. Поезд, сбавляя скорость, лязгал буферами, дергался.

Пуханов встал, с презрением посмотрел на меня и плюнул.

— И ехать-то с тобой противно! Того и гляди, еще какую-нибудь штуку выкинешь, — сказал он и прыгнул с подножки, несколько шагов пробежал за вагоном и упал. Он лежал плашмя, не двигаясь, а потом медленно поднялся и стал тереть ушибленное колено.

Мне теперь ничто не угрожало. Но было так плохо, словно я совершил непростительную подлость. Когда я вспоминаю этот дорожный случай, меня передергивает, как от озноба… И в то же время этот случай заставил меня смотреть по-другому на человека. В самом плохом, отвратительном я пытаюсь отыскать хоть крупицу доброго, хорошего. И когда мне преподносят человека как идеальный пример, я этому так же не верю, как не верю, когда мне говорят о человеке как о кладезе зла и пороков.