За окном сентябрь, ясный и тихий. Воздух чист и прохладен. Дышится легко, и дали проглядываются на редкость отчетливо. Далеко-далеко видны словно отчеканенные кромки лесов и пестрые полосы полей. Небо с двойным рядом облаков. Нижние — грязные, лохматые — плывут в одну сторону, верхние — белые, с легкой синевой, как весенний талый лед, — в другую. Каждый звук долго, явственно звенит и откликается.

Поезд с грохотом пересек пыльную улицу Узора. Из под колес выкатился клубок пара, скатился в канаву и запутался в сухой, жесткой траве. Мне очень грустно, что ушел поезд, ушло лето, ушел безвозвратно еще год моей недолгой жизни, и еще ушла от меня навсегда Симочка. С этим поездом она приезжала в Узор. А я ее и не подумал встречать. Почему? Да потому, что она приехала не ко мне и не одна.

Но почему мне только грустно? Почему нет обиды и той щемящей сердце боли, когда от нас уходит любимый человек? Вероятно, в этом повинно время. Оно запылило образ, заморозило страсти, застудило чувства. И с горькой улыбкой я утешаю себя всем известной соломоновой мудростью: «Эх, Семен, Семен, все проходит».

Где же мне ночевать? В кабинете или попроситься к своей уборщице в сарай, на сеновал? Я так задумался, что не заметил, как появилась в кабинете Васюта и заговорила нараспев, растягивая слова и при этом широко улыбаясь:

— Это что ж такое! Его там ждут, а он сидит и не чешется. Пошел, пошел, — потянула она меня за рукав, когда я стал отказываться. — Сам ведь позвал. Так и говорит: «За стол не сяду без жильца». — Васюта оглянулась и таинственно зашептала: — Стар он для Симушки, ох, староват. Не такого я зятя-то ждала, да-а, не такого. — Осуждающе посмотрела на меня, скривила рот и вытерла концом платка сухие глаза, но в ту же минуту оправилась и бойко, восхищенно продолжала: — А так человек-то очень хороший. Два платья мне подарил и платок пуховый. А как ее-то одел!… — От наплыва чувств и радости Васюта закатила глаза под лоб и замахала обеими руками. — С достатком мужчина, из себя видный, представительный. От старой жены у него двое. Ну и то слава богу, хоть алиментов не платит. Ну, пошел, пошел! — И она опять потянула меня за рукав.

Что делать, пошел. Отвязаться от Косихи было невозможно. Впрочем, любопытство тоже сыграло кое-какую роль.

Встреча с Симочкой меня все-таки волновала. Я не представлял себе, как мы будем смотреть друг другу в глаза, о чем говорить. Но вот мы встретились, посмотрели друг на друга и не потупились, заговорили без трепета, как будто мы только сегодня утром расстались.

Она мало изменилась, разве что слегка располнела Но полнота очень ей шла. Ее длинная коса теперь была уложена в тугой узел, и несколько пушистых завитков выбивались возле ушей. И вся она была какая-то светлая, насквозь пронизанная обаянием и радостью.

Она заговорила просто, глаза ее смотрели на меня прямо, без тени смущения. Понизив голос до шепота, я спросил, любит ли она своего мужа. Она не увильнула от вопроса и даже не опустила глаз — спокойно ответила?

— Люблю. Он хороший человек.

— А меня?

— Ах, Семен, ты тогда… — И, не договорив, сдвинула брови к переносице, повернулась спиной…

Есть люди, которые покоряют окружающих с первого взгляда. Борис Дмитриевич Полостов был именно из таких. С первой минуты знакомства у меня не было и намека на неприязнь к сопернику. Полостов — высокий, сильный, отлично сложенный мужчина. Я люблю крупных, сильных людей: и по характеру они добрее, и смотреть на них приятнее. Маленькие, слабосильные — первые задиры. Они желчны, обидчивы, властолюбивы и, как правило, считают себя умнее всех. В компании держатся заносчиво, кричат громче всех и, изощряя свой мозг, беспрерывно острят и язвят. А большие люди смотрят на них, как на детей, и снисходительно улыбаются. Правда, бывают исключения. Но редко.

Полостов показался мне умным, образованным и даже талантливым, хотя и не без странностей. И все эта без показухи, без бахвальства.

Когда мы подходили к дому, Борис Дмитриевич стаял на крыльце в шелковой рубахе с расстегнутым воротом и разговаривал с петухом. Вернее, говорил он, а рябой, тощий, с исклеванным гребнем петух орал и с треском хлопал крыльями и вдруг, согнув шею, перевернулся через хвост и припустился за курицей. Борис Дмитриевич хотел было припустить за петухом, но, увидев меня с Васютой, остановился и, смущенно потирая руки, пошел навстречу.

— Здравствуйте, здравствуйте, — говорил он, подходя, — значит, вы и есть судья. Очень, очень рад. У меня был один знакомый судья, Зусин Модест Петрович, в одной квартире жили. Не знаете такого? Оригинальный человек. О своих подсудимых не мог без слез говорить. И давал им всем только «от и до». Вы тоже так судите?

Все это он проговорил быстро, но не торопясь. Сочным, звонким баритоном и, взяв меня под руку, повел в дом, не переставая балагурить.

— А Узор мне ваш сразу понравился. Ничего сквернее и не видывал. А вы что пьете? Водку, чай? А я так и то и это. У меня специально припасена бутылочка «Петровской». Фу, ну и запахи же у тещи в сенях.

За столом Борис Дмитриевич полностью овладел разговором и заговорил всех окончательно. О серьезном он говорил несерьезно, а о пустяках — наоборот, с умным видом. Судил обо всем резко, порой даже бранчливо, но обязательно с усмешкой, и выходило весело.

За каких-нибудь полчаса он успел рассказать десяток анекдотов. Симочку они не интересовали, а Васюта не понимала, хотя и слушала их с широко открытым ртом и выпученными глазами. Полостов рассказывал их ради меня. Я терпеть не могу анекдоты, особенно если они рассказываются с целью просто посмешить. Борис Дмитриевич рассказывал их забавно, обязательно по какому-нибудь поводу, к месту.

— О боже, бывают же такие чудеса, — вздыхает он, переходя от анекдотов к дорожным приключениям. — Ехал с нами в одном вагоне невзрачного вида человечишко. Сидел в уголке тихо, как мышка, сжимая под лавкой ногами какой-то мешок и пугливо озираясь. И вдруг пропал. Никто не заметил, как вышел. Да и вообще, кому до него дело! Значит, приехал, если вышел. А на следующей станции в вагон вваливается наряд милиции, и прет прямо в наше купе, и шасть под лавку. Вытаскивает мешок — обычный мешок, в каком бабы на рынок кур возят. Вытащили, показывают нам и хохочут: «Вы знаете, граждане, что в этом мешке? Триста тысяч!» Оказывается, этот тип, банковский работник, вез на весь район деньги. А на станции выскочил в буфет выпить кружку пива. Пока пил — поезд ушел. Если б деньги пропали, какую бы ты финансистишке статью пришил?

— Преступную халатность, — сказал я.

— А это сколько?

— Предельно три года.

— Да здравствует правосудие! — захохотал Полостов, и все тело его всколыхнулось и тоже засмеялось, и только спокойными и серьезными оставались глаза. Как я заметил, у Бориса Дмитриевича вообще улыбались только брови и губы, а глаза, серо-зеленые, оставались острыми и хитрыми. Выражение их менялось, когда он обращался к Симочке. Тогда в них появлялось что-то кроткое и по-детски восторженное.

Поначалу мы изучающе примеривались, обращались друг к другу на «вы», при этом зачем-то обязательно наклоняя голову, украшали речь такими фразами, как: «Позвольте мне по этому вопросу высказаться» или «Как я заметил, вы очень тонко выразились», и т. п. До слез хохотали над плоской остротой. Но вскоре как-то незаметно перешли на «ты», заспорили, перебивая друг друга, сыграли в шахматы и расстались наипервейшими друзьями.

Наша дружба завязалась не случайно, закономерно, из потребности общения столь близких по характеру натур. Да и с кем я мог искать в Узоре общения? Разве что с Сергеем Яковлевичем! Но он постоянно занят. Полостов, как и я, в Узоре одинок. Все же он счастливее меня. Около него теплая, обаятельная Симочка. Мне же вдвойне плохо. Я все время чувствую вокруг себя пустоту и стужу.

Прошла неделя, и мы уже не могли провести вечер друг без друга. Правда, первые впечатления об уме, таланте его потускнели и стерлись, но все же он приятней и интересней других.

Полостову пятьдесят лет, он полковник на пенсии. Выйдя в отставку, сразу же поступил учиться на какие-то краткосрочные курсы по подготовке учителей. Во время учебы познакомился с Симочкой. Окончив курсы, приехал в Узор, чтоб навсегда в нем осесть учителем географии в средней школе.

С первых дней преподавательская деятельность пошла у Бориса Дмитриевича, как говорят, через пень-колоду. Он решил ввести свою методику преподавания. Что это за методика, я не знаю. Но говорят, что на уроках у полковника Полостова ребятишки ходят на головах.

По вечерам мы встречались или у него дома, или у меня в суде. Как ни уговаривал меня Полостов остаться у Васюты квартирантом, я наотрез отказался и поселился в суде, в крохотной комнатушке, в которой ночевала уборщица и сторож Манюня. Для этого мне пришлось освободить ее от обязанностей сторожа и взять их на себя. Когда я сообщил об этом по телефону своему шефу, он неодобрительно проворчал: «Мне — что, смотри сам. Как бы чего не вышло!» А что могло выйти? Как сказал один старик: «Разве ж разумный человек по своей воле в суд пойдет? Ни в жисть не пойдет! Его туда беда с милиционером за воротник тянут».

А меня другое тянуло в дом Васюты Косых, хотя каждый раз я уходил из него разбитый и подавленный, давая себе слово больше никогда здесь не появляться.

Мне приятно сидеть в чистой, теплой, уютной комнате. От намытых полов пахнет можжевельником и свежестью. Все свои мысли и заботы Васюта сосредоточила на уничтожении в доме грязи. Она весь день скребет и чистит. Да и внешне Васюту теперь не узнать — одевается нарядно, ходит степенно, говорит односложно: «Да», «Нет», «Ни к чему». Соседи называют ее теперь не Васюта Косая, а по имени и отчеству — Васюта Тимофеевна. По вечерам она сидит на кухне в очках и читает одну и ту же книгу — роман «Начало жизни». А зять ее в это время сгорбился над шахматами, играет с судьей.

Полостов играет прилично, но уж очень обдумывает каждый ход. Я же передвигаю фигуры, как хорошо отрегулированный автомат. Да и как тут думать сосредоточенно! За спиной по половицам ходит босиком Симочка. Я прислушиваюсь к ее шагам и просматриваю ход пешкой. Борис Дмитриевич мгновенно выигрывает партию, начинает другую. Симочка стоит у жарко натопленной печки, то покачиваясь из стороны в сторону, то глядит на нас подбоченясь, то поднимет руки к голове, чтоб поправить волосы, и все время говорит, то смеясь, то грустно, то с какими-то тяжкими, притворными вздохами. Лицо у нее раскраснелось, пышет жаром и счастьем. Меня подмывает схватить ее в охапку и убежать. Куда?! Да не все ли равно, лишь бы убежать с ней. Но это несбыточная мечта. Не только потому, что рядом сидит ее законный муж, но, главное, потому, что Симочка теперь со мной слишком спокойна и откровенна.

Как-то мне посчастливилось застать Симочку дома одну. Борис Дмитриевич задержался в школе, а Васюты не было. Я страшно обрадовался и попросил Симочку посидеть со мной, поговорить. Она села рядом на диван, поджала под себя босые ноги, зябко съежилась, накрылась шерстяным платком.

— Знаете, Симочка, что… — начал я не своим каким-то деревянным голосом.

— Что?

Это слово она не сказала. Я уловил его по движению губ.

— Что я до сих пор люблю тебя, — сказал я, стараясь придать голосу твердость.

Она подняла на меня глаза и, как прежде, посмотрела на меня прямо и открыто. Я тоже смотрел ей в глаза в упор и долго. Но она не отвернулась, не мигнула, у нее даже не дрогнули ресницы.

Я заговорил торопливо, сбивчиво, с жаром, что люблю в первый раз, а может быть, в последний. Уверял, что мне без нее и жизнь не в жизнь. Расхваливал ее мужа, говорил, что он достойнее меня во сто крат, а я так несчастлив…

Кончил я свой жалобный монолог такими словами:

— Симочка, я тебя ни в чем не обвиняю. Я даже рад, что у тебя так счастливо сложилась судьба. Я больше докучать не буду и ходить к вам больше не буду. Но знай, что я одинок, как никогда, и очень страдаю.

Но она даже не шелохнулась и не повела бровью, и на лице ее ничего нельзя было прочесть, кроме равнодушного недоумения. Я ждал ответа на свое признание. Симочка же молчала. Мне стало обидно. И я с горечью сказал:

— Я не верю, что ты любишь Полостова.

— А вот люблю, — живо откликнулась она. Я усмехнулся:

— Раньше и мне то же говорила.

— Я и тебя любила.

— А теперь?

Она посмотрела, закуталась в шаль, сжалась в комочек.

— Ну что же ты молчишь?

— А что мне говорить?

— Раньше ты любила меня, а теперь?

Она нервно передернула плечами;

— Теперь люблю Бориса Дмитриевича.

Я уныло опустил голову и уставился в пол, как больная собака. Симочка бесшумно встала и вышла из комнаты.

Я почти никуда не хожу. Только по утрам выползаю на рынок и раз в неделю в библиотеку. Набираю охапку книг, без разбору, что попадет под руку, и глотаю, не пережевывая, ночи напролет. Единственно, кто еще меня помнит и навещает, так это Ольга Андреевна Чекулаева. Позвонит по телефону и спросит:

— Ты еще жив, Буза?

— Существую.

— А как?

— Надо бы лучше, да не умею.

— Ну так я к тебе вечерком забегу и поучу немножко.

Она приходит, сильная, здоровая, и сразу же начинает наводить у меня порядок. Закатывая рукава кофты, Ольга категорически заявляет:

— Все мужчины порядочные поросята. И образ жизни у них — как внешний, так и внутренний — поросячий.

— Вот что, голубушка, — говорю я, — если ты желаешь сотворить ближнему добро, то вначале сотвори его в душе. А потом принимайся за это дело с тихой радостью, без попреков и оскорблений.

Ольга Андреевна, чтоб не рассмеяться, стискивает зубы.

— Подумаешь, великая радость чистить твой свинарник!

— Оставь и уходи.

Она вспыхивает:

— Эх ты, бревно неотесанное! Другой бы на твоем месте за великую честь почел, что к нему пришла такая молодая и красивая женщина. Что улыбаешься? Может, скажешь, что я не красивая?

Она вплотную подходит ко мне, кладет руки на плечи и сильно встряхивает:

— Отвечай мне, красивая я?

Глаза у нее темнеют. Мне становится почему-то жутковато, я опускаю голову и бормочу:

— Красивая.

— А еще какая? — шепчут ее губы.

— Сильная.

— И ты меня боишься?

Она ждет ответа с нетерпением. Пальцы ее словно клещами сжимают мое плечо. А я стою, молчу и краснею. Ольга Андреевна отходит к окну, смотрит на улицу. Видит ли она что-нибудь там, я не знаю. Скорее всего ничего не видит — мешают слезы. Она давно любит меня. Но я как-то странно ощущаю ее красоту и любовь. Они не вызывают во мне ни волнения, ни желания. Ольга Андреевна как быстро вспыхивает, так же быстро остывает. Минутная слабость прошла. Я таскаю ведра с водой, дрова, мусор, а она чистит, скребет и моет, и делает это все с большим удовольствием.

Но вот уборка кончена. В комнате жарко и сыро, как в прачечной. Подсыхает пол, над плитой сушится полотенце. Из чайника хлещет пар, а крышка звенит, подпрыгивает.

Двенадцатый час ночи. Но мы все еще сидим. Чтобы как-нибудь протянуть время, Ольга Андреевна начинает опять уборку. Моет посуду, подметает пол и делает все это нарочито медленно. Посуда вымыта, стол насухо вытерт, Ольга оглядывается, что бы еще такое сделать, и, убедившись, что делать совершенно нечего, садится, положив на колени руки. И так, не шелохнувшись, сидит долго, морщит лоб, кусает губы. Она хочет что-то сказать и не решается — ждет, когда заговорю я. А я молчу, нехотя перевертываю страницы книги.

— Знаете что? — прерывает она молчание, обращаясь ко мне почему-то на «вы».

— Что? — равнодушно откликаюсь я.

Ольга испуганно вздрагивает и говорит совершенно не то, что хотела сказать.

— Который час?

— Вероятно, первый.

— Так много? А спать не хочется, — говорит она, грустно улыбаясь. — Ну, я пошла.

Ольга встает, снимает с гвоздя пальто. Я помогаю ей просунуть в рукава руки и по ее грустным глазам вижу, как ей не хочется уходить. И, словно в подтверждение моей догадки, она, вздохнув, говорит:

— Если бы ты знал, как мне не хочется!

— Чего не хочется?

— С утра ехать в командировку.

— Я провожу тебя.

— Зачем?

— Да так…

— Не надо. Прощай. — И хлопает дверью. Каждый раз, уходя, она бросает мне это слово. Но я знаю, что она придет, и придет обязательно, чтоб сказать мне его еще раз. Придет, раскрасневшаяся от радости, стыда. Она радуется, ей приятно видеть меня, сидеть рядом, дышать одним воздухом.

Мне тоже приятно бывать у Симочки, дышать с ней одним воздухом.

1962