Что жизнь-то вообще чудесна, Пека — сын потомственного пастуха Фаддея Трофимова — узнал очень рано. Но он также рано узнал и другое — жить-то живи, но не забывай получше смотреть да оглядываться.

Пятилетним мальчонкой Пека получил в жизни первый щелчок. В те времена в Лукашах около пожарного сарая висел кусок рельса. Это был своего рода колокол, который поднимал лукашан на пожар или на деревенскую сходку. Особым вниманием пользовался рельс у ребятишек. На нем можно было качаться, а иногда колотить этот рельс тяжелым ржавым болтом. И вот как-то этот рельс легонько поцеловал Пеку в затылок. Пеку унесли замертво. Но нет худа без добра. Пека стал самым знаменитым человеком в Лукашах, а поэтому трогать глубокую вмятину на затылке разрешал не всякому.

На восьмом году жизни Пеке посчастливилось попасть под первый трактор, появившийся в Лукашах. Доктора наотрез отказались его вылечить, заявив: «Нам с ним делать нечего». Но Пека все-таки выжил.

А в пятнадцать лет Пека совершил такое, чего и сейчас не могут забыть в Лукашах. Комсомольцы решили из старой церкви сделать клуб. Для этого решили раньше всего снять с купола крест. Решить-то решили, а смельчака — добраться до креста по круглому, обросшему скользким мхом куполу — не находилось. За это дело взялся Пека, предварительно поставив условие, что если он доберется до креста и привяжет к нему веревку, его сразу же примут в комсомол.

Посмотреть на Пекин подвиг сошлась вся деревня.

Пека, прикрепив к босым ногам досочки, утыканные гвоздиками, полез на купол. Внизу, потрясая кулаками, заголосили старухи, призывая господа покарать антихриста. И действительно, жутко было Пеке. Зеленый круглый купол походил на арбуз, и карабкаться по нему было очень трудно. Когда Пека поскользнулся и его потянуло вниз, старухи закричали: «Брось, Пека, бог покарает!»

Как добрался до креста, Пека и сам не помнит. Зато очень хорошо помнит, как батька до полусмерти порол его ременным чересседельником.

Неожиданно для всех Пека отличником окончил среднюю школу.

«Вот и не гляди, что батька пастух. Малец-то — голова!» — удивлялись лукашане, а потом решили, что Пека пошел по маткиной линии и удался в деда Федота, который умел складно и много говорить.

То было перед войной.

С фронта Пека явился офицером, с десятком орденов и медалей.

Жить в колхозе было тяжело. В Лукашах один за другим заколачивались дома. Фаддей Трофимов жил один — жену он схоронил сразу после ухода сына на фронт. Петр пробыл у отца месяц и тоже уехал. Что делал он в городе, в Лукашах точно не было известно, только ходили слухи, что якобы он выучился на юриста и работал где-то прокурором.

Он появился за неделю до Нового года. По пустынной улице прошел невысокий человек с чемоданом в руках, в драповом пальто с серым каракулевым воротником, в новых валенках и в шапке с кожаным верхом. Прошел медленно, пристально разглядывал дома, перешел по лавам через Холхольню и по тропинке свернул в Зареку. Матвей Кожин в это время пилил с женой дрова.

— Кто ж такой? — спросила Анна.

— Да кто ж?.. Не иначе как Петька Трофимов. По походке видно. Вона как носки по сторонам разбрасывает. Его походка.

— Какой справный, — заметила Анна.

Матвей что-то буркнул, плюнул на ладонь и с силой дернул пилу. Пила из реза выскочила и, пробороздив по бревну, уткнулась в овчинную рукавицу.

— Чего стоишь, рот разиня?! — вскипел Матвей.

Анна нехотя оторвала глаза от дома Трофимовых и, вздохнув, принялась пилить.

Когда Петр вошел в дом, Фаддей лежал на кровати поверх одеяла, подсунув под голову руки.

— Здесь Фаддей Романыч Трофимов живет? — спросил Петр сдавленным голосом.

— Я Фаддей Трофимов, — ответил, приподнимаясь, старик.

Петр прошел по избе, посмотрел на стены, на запыленные рамки с фотографиями, на генерала с журнальной обложки, у которого видны были лишь погоны да пуговицы, на икону с мрачным ликом чудотворца и присел на лавку у окна.

— Тебе кого? Аль меня? — спросил Фаддей и, не получив ответа, опять лег.

С болью глядел Петр на стол, покрытый рваной клеенкой, на лампу, из которой сочился керосин, на засаленный рукав полушубка, свисавший с печки. У скамейки дремал большой черный кот, Петр погладил его. Кот, старательно выгнув спину, потерся об его валенки.

— Если ты, товарищ, насчет пастуха, так я буду пастухом. Кому же еще быть, как не мне, — проговорил Фаддей, спуская с кровати ноги.

Петр почувствовал, что дальше молчать невмочь, что его душит.

— Папа, ведь это же я.

Петр поддержал шагнувшего к нему отца и крепко обнял.

— Сынок, Петька, приехал, — пробормотал Фаддей, гладя лицо и плечи сына. — Вот ведь плохо видеть стал, Петенька. Совсем не вижу в сумерки.

Он заторопился вздуть лампу и долго шарил в печурке спички. Зажгли лампу. Сквозь мутное стекло чуть виднелся рваный язык пламени.

— Давненько ты, наверное, стекло не чистил, — заметил Петр.

— Какое там, — махнул рукой Фаддей, — обхожусь так. За керосином далеко ходить, да и не нужна она мне. А ты голодный, Петька? Я сейчас печку затоплю, поужинаем. И мясо найдем, и яички есть… Давно тебя поджидал, — говорил Фаддей, гремя заслонкой.

— Не надо, папа, — остановил отца Петр, — есть чем поужинать. Печкой мы займемся завтра.

Он достал из чемодана банку консервов, круг копченой колбасы и полбуханки хлеба, поставил на стол бутылку коньяку. Фаддей разыскал стопки и старательно вытер их подолом своей рубахи. Отец с сыном выпили. Фаддей, понюхав корку, спросил:

— Это какое же?

— Коньяк.

— Ага, — понимающе кивнул Фаддей. — Дорогой, поди?

— Да не дороже нас с тобой, — улыбнулся Петр и пристально посмотрел на отца. — Папа, на что ты деньги тратил, которые я тебе посылал?

— Да зачем их тратить? Разве деньги тратят? Деньги в хозяйстве сгодятся.

— Да в каком хозяйстве? — возмутился Петр. — Деньги я тебе присылал, чтобы ты на них жил, чтоб мог нанять человека белье постирать, пол вымыть. Ты смотри, что у тебя за рубаха!

Фаддей обиделся.

— Да на что тебе сдалась моя рубашка? Не рваная — и ладно, а изорвется — починю, нешто у меня рук нет. — И, помолчав, добавил: — А деньги твои, Петька, целы, все сберег.

— Да как же ты жил? — изумился Петр.

— А ты что ж думал, мы здесь с голоду пухнем? — усмехнулся Фаддей. — Я же пастух. А пастух нынче самый зажиточный человек в колхозе… А ты надолго ль ко мне? Ну-ну, налей мышьяку-то.

Фаддей выпил, закусил колбаской и весело взглянул на сына.

— Так много ль погостишь у меня?

— Я совсем приехал, отец, — глухо ответил Петр.

— Та-ак, — протянул Фаддей, — значит, не выдюжил, сорвался.

— Нет, отец, выдюжил, не сорвался.

— Аль несчастье какое? Может, она одолела? — и Фаддей пощелкал ногтем бутылку.

Петр улыбнулся:

— Да ты, я смотрю, недоволен…

— Мне-то что… живи.

Фаддей медленно наполнил стопку коньяком, опрокинул ее, долго мотал головой и вдруг грохнул по столу кулаком:

— Недоволен! Я зачем тебя учил?!

Петр смолчал. Старик еще хотел что-то крикнуть, но, видимо, вспышка гнева уже потухла. Он сгорбился и, упираясь руками в колени, покачал головой.

— Нет, видно, не получился из тебя человек. Опять ты в деревню. Батька — пастух, и сын тоже не лучше. А я в тебя верил, вот как верил. — И Фаддей, уставясь в угол, перекрестился.

Петру стало обидно и жаль отца… Но в тот вечер он ему ничего не сказал. Сказать было нужно, да слов не нашлось.

Неделю Петр занимался домашними делами. Открыл вторую половину избы, натопил печь, вымыл cтены, протер окна, набил свежей соломой матрацы, собрал отцовское белье и отдал соседке в стирку. Фаддей ему кое-как помогал.

Вскоре в Лукашах прошел слух, что из района едет сам секретарь райкома Максимов — снимать Лёху Абарина с председателей.

В субботу состоялось общее собрание колхозников. Собрание происходило в доме правления колхоза, в шестистенной избе, когда-то конфискованной у кулака Самулая. Этот дом объединял сразу три колхозных учреждения: управленческое, хозяйственное и культурное. В бывшей кухне разместился склад хомутов, молочных бидонов, мешков и прочих предметов, вроде дырявой банки из-под керосина и полутора десятков бутылок; в проходной комнате находилось правление: стоял шкаф, похожий на большой ящик, поставленный на попа, три табуретки и длинная, от дверей до окна, скамейка. Третью — большую квадратную комнату — называли клубом.

На собрание Петр пришел раньше всех и одиноко уселся в уголок, под плакатом, который восторженно звал убирать урожай. Первыми появились две женщины. По старомодной, со сборками, шубе, по тяжелой бордовой шали и по рябинкам на щеках Петр сразу узнал Татьяну Корнилову. Татьяна, охнув, неуклюже опустилась на переднюю скамью. Вторая женщина, в летнем сером пальто, была в три раза тоньше Татьяны и казалась девочкой-подростком. Когда она развязалась и стала поправлять волосы, Петр узнал и ее. Это была молодая вдова Ульяна Котова. Они обе посмотрели на Петра и громко засмеялись. Через минуту Ульяна одна взглянула на Петра, и глаза их встретились. Ульяна покраснела, а Петр, вздрогнув, поспешил отвернуться, — так много было тоски и надежды в черных Ульяниных глазах.

Пришли еще двое стариков: Еким Шилов и Андрей Воронин. Сняв шапки, они поклонились и, сев рядышком, не мигая уставились на стол, за которым счетовод Сергей Михайлов, уткнув нос в бумагу, торопливо писал. Шумно ввалилась компания краснощеких парней. Они заняли заднюю скамью и сразу же, как по команде, полезли в карманы за табаком. Среди них Петр с трудом узнал по горбоносой журкинской породе смуглого непоседу — Арсения Журку.

Через два часа собралось человек сорок. Больше было женщин и стариков. Счетовод поднял голову и, поглядев близорукими глазами, сказал:

— Кажется, сегодня все пришли.

«И только-то… — подумал Петр. — А сколько сюда собиралось народу пятнадцать лет назад! Плечом не пошевелить».

Вначале колхозники сидели молча, изредка перебрасываясь словами, а потом заговорили. Особенно выделялся густой голос Татьяны.

— Дали бы мне волю, я этого Абару-пьяницу повесила бы на поганой веревке, — повторяла она.

К правлению подкатила машина. Вместе с Лёхой Абариным вошли секретарь райкома Максимов и плотный мужчина с густыми короткими усами на широкоскулом лице. На нем был новый дубленый полушубок с пышным белым воротником, лохматая шапка и черные катанки. На секретаре райкома мешковато сидело бобриковое пальто с поднятым воротником. Мужчина в полушубке похлопал руками в кожаных перчатках и широко улыбнулся, отчего верхняя губа у него приподнялась и нос сразу обеими ноздрями сел на усы. Максимов снял кепку и тоже улыбнулся, но не так жизнерадостно, скорее грустно.

Лёха, видимо, чувствовал себя скверно. Он сел за стол, толстыми короткими пальцами расстегнул ворот шубы и тоскливо посмотрел в сторону окна. Лицо Лёхи было сонное, опухшее, с крупными складками под глазами. Он походил на человека, которого только что разбудили, кое-как нахлобучили шапку, против воли, полусонного, привели сюда и посадили за стол. Лёха пальцем, как палкой, постучал по столу и открыл собрание.

В президиум избрали Татьяну Корнилову, двух бригадиров, Максимова и счетовода Сергея — писать протокол.

Лёхе дали слово — доложить о состоянии дел в колхозе «Вперед». Но не успел председатель и откашляться, как вскочил Арсений Журка.

— Прошу простить, — он прищурил левый глаз, — мне кажется, Алексей Андреевич не сможет этого сделать.

— Почему же? — удивился Максимов.

— Опохмелиться Алексею Андреевичу надо, — протянул Журка.

Все захохотали, а Татьяна закричала:

— Нет, пусть расскажет, пьяная рожа, до чего колхоз довел.

Лёха лениво посмотрел на нее:

— Ну, чего орешь-то? Постеснялась бы людей.

— А что мне люди! — заголосила Татьяна. — Самому министру скажу, — и, обратившись к секретарю райкома, сказала: — Вот, товарищ Максимов, до чего он нас довел, мазурик, — штанов не осталось.

Стало тихо. Татьяна оглянулась и, присмирев, стала кутаться в шаль…

Доклад председателя прошел под шумок. Его не слушали, да и сам он старался говорить невнятно, комкая фразы. Из сказанного Петр запомнил, что на трудодень досталось по пятьсот граммов ржи и по рублю деньгами, что кормов едва хватит на ползимы, а сорок гектаров разостланного льна засыпаны снегом.

Выступил Максимов. Но Петр ничего не слышал, в голове колом стояли рубль и сорок гектаров льна под снегом. Голос секретаря райкома донесся до Петра, как из тумана:

— Мы рекомендуем вам в председатели товарища Трофимова.

Петр прислушался.

— Он послан сюда партией. Работать идет с желанием, человек, по-видимому, серьезный. — Максимов махнул рукой и добавил: — Да что я вам о нем рассказываю. Вы лучше меня должны знать: он же ваш односельчанин.

После минутного молчания кто-то громко произнес: «Та-ак».

— Позвольте вопрос, — поднял руку Арсений. — Вот у меня такой вопрос. — Журка опять прищурился. — А сколько ему колхоз платить будет?

— А это уж сколько он с вас запросит, — уклончиво ответил Максимов.

— Ага. Ну что ж, поторгуемся! Поторгуемся, товарищи колхозники? — вызывающе крикнул Журка.

Колхозники насторожились. «Ну и огарок вырос», — подумал Петр о Журке. Но подумал без злобы: то, о чем говорил Арсений, лежало на языке и у Татьяны, и у Екима Шилова, и у Кожина — у всех; но они молчали. И Петр бессознательно, нутром почувствовал, что молчание страшнее Журкиного глумления.

Встал Матвей Кожин.

— Я вот что скажу, — начал он. — Петра Фаддеича я знаю. И не против, чтоб он был председателем. Только пусть вначале скажет нам — по своей воле идет в колхоз или по приказу.

— Скажи, Петр Фаддеич, пообещай нам, — подхватил с озорством Журка.

Петр вышел к столу… Четыре десятка людей не спускали с него глаз. Глаза были колючие и насмешливые, строго выжидающие или равнодушно-пустые; и только одни большие Ульянины глаза в эту минуту были мягкие и влажные. Петр мгновенно увидел эти глаза и, опустив голову, проговорил:

— Я ничего обещать вам не хочу, — он замялся и стал вертеть пуговицу, — не то что не хочу, а просто не могу, — и Петр развел руки. Пуговица упала и, подпрыгнув, покатилась под лавку. Никто не проронил ни слова, как будто не заметили. И сам Петр не заметил, кто и когда ему подал пуговицу. Он услышал только чей-то глубокий вздох.

Он оглянулся и твердо сказал:

— Я иду по своей воле… Я коммунист.

— Ты нам скажи, сколько платить тебе, — торопливо напомнил Журка.

Петру стало жарко, подкатило желание крикнуть тоже злое и резкое, но он сдержался и сухо ответил:

— Я буду работать за трудодни.

Поднялся шум. Старики нагнулись и кричали друг другу в уши:

— За трудодни, говорит.

Абарин поплевал на ладонь, пригладил волосы и, подмигнув счетоводу, засмеялся. Багровое лицо его тряслось, шуба колыхалась, и вместе с ней колыхались серые клочья шерсти, торчащие из дыр. Петр стиснул зубы и резко бросил:

— Как видите, товарищи колхозники, не обременю вас.

И опять все примолкли. Петр смело взглянул на колхозников и увидел, что теперь они опускают глаза.

…В тот же вечер Петр провел заседание вновь избранного правления и настоял, чтобы подняли заваленный снегом лен. Правленцы долго и упорно сопротивлялись, доказывая, что хотя снег и неглубок, зато скован ледяной коркой, так как после оттепели были сильные морозы. Больше всех шумел бригадир Егор Королев:

— И думать нечего о льне, зубами его не выдерешь.

— Надо взять лен, это же тысячи! Оставлять его — безумие, — убеждал Петр.

— Так-то так, — соглашался Матвей Кожин, — только с нашим народом не осилить.

— Так неужели нет никаких способов взять из-под снега лен? — в отчаянии спросил Петр и посмотрел в угол, где сидел, помалкивая, председатель ревизионной комиссии Сашок Масленкин. Сашок, низкорослый мужичонка с детским выражением глаз, по-видимому, решил, что председатель спрашивает его, покраснел, неловко поднялся и бессвязно пробормотал:

— Снег ломать бороной если… Лошадь в борону — и ломать.

Все посмотрели с удивлением на Масленкина. А счетовод, хлопнув Сашка по плечу, серьезно сказал:

— Золотая голова у тебя, Сашок. Жаль, что язык чугунный.

Поддержка малозаметного Сашка оказалась решающей.

Всю эту ночь Петр не спал… И, не дождавшись рассвета, пришел в правление. Он зажег лампу и долго ходил из угла в угол… И чем больше ходил Петр, тем больше раздражался. Раздражало все: и пол, усеянный окурками, и старые плакаты с призывами, и громоздкая печь без дверки, и глухая, тоскливая тишина. За окном терлась о раму озябшая ветка молодого тополя. Так прошел час. Устав ходить, Петр сел за стол, подкрутил у лампы фитиль. Желтый свет на минуту заглянул в темный угол за печку и, как бы убедившись, что там никого нет, потихоньку выбрался оттуда. Петр встряхнул лампу. Свет опять метнулся в угол, но сразу же там стало темно, как в печной трубе. Язык пламени задергался и стал быстро садиться, потом мигнул два раза и потух. Мутное, с лиловыми тенями прилипало к окнам зимнее утро. А тополь все терся и терся, изредка нетерпеливо щелкая по раме.

В девять часов Петр вышел на улицу. Серое небо висело низко и за деревней сразу сливалось с таким же серым, тяжелым снегом. Дул сырой западный ветер. Председатель поднял воротник и направился к дому бригадира.

Петр постучал. Никто не ответил. А когда он резко ударил по раме, в избе что-то грохнуло, за стеклом показалось лицо и сразу пропало. Вскоре заскрипели двери, и на крыльцо в валенках, с полушубком на плечах, без шапки вышел Егор Королев.

— Кого надо?

— Пора уж, Егор Иванович.

— А, Фаддеич, — осклабился Егор и, шаркая валенками, подошел к Петру. — Здорово.

— Здорово, бригадир, — ответил Петр, не подавая руки.

Егор, почесывая под полушубком живот, зевнул.

— Чего так рано?

— С людьми говорил?

— Сейчас пойду.

— Ладно, — и Петр, круто повернувшись, пошел в правление.

К десяти часам собралось всего восемь человек, в том числе Сашок, Матвей, Ульяна, бригадир и агроном — полная, румяная девушка с равнодушными голубыми глазами.

Петр отозвал ее с бригадиром в сторону и строго спросил:

— Где люди?

— Сказали — придут, — в один голос заявили они.

— Хорошо, будете сами работать, — предупредил их председатель.

Весь день поднимали лен. Работали без обеда до вечера. Ночью Петр мучительно думал: «Неужели и завтра так?» Тяжелые, порой безнадежные мысли не давали ему покоя: «Ведь для них же стараюсь. Разве они сами себе враги?»

На второй день народу собралось больше, а на третий — вышли почти все. Петр работал наравне с колхозниками. А через неделю присланные из района машины вывезли тресту.

За лен колхоз получил пять тонн пшеницы, а на текущий счет перечислили десять тысяч рублей. Счетовод составил ведомость на выдачу первого аванса. Но взять эти деньги из банка оказалось не так просто. Колхоз считался в районе миллионером по долгам, и со всех сторон набросились кредиторы.

— Счет арестован, — заявил Петру управляющий банком, когда он приехал за деньгами.

Петр растерянно посмотрел на чек.

— А как же быть-то теперь?

— Финансовая дисциплина. Пять тысяч мы уже списали за ссуду.

— Пять тысяч! — Петр зябко поежился. Перед глазами замелькали снег, кучи тресты, обветренные лица, красные, скрюченные пальцы. Матвей, со сдвинутой на макушку шапкой и охапкой льна, грозит ему пальцем: «Смотри, Фаддеич, не подведи…» Худенькая фигура Ульяны. Ульяна сбросила варежки и быстро выбирает лен, то и дело поднося пальцы ко рту. Окутанная паром лошадь с бороной, за ней маленький, с виноватым обмороженным лицом Сашок… Татьяна, подхватив на лету сдернутый ветром платок, кричит: «Давай, бабы, давай! Председатель обещал пять рублей».

— Списали? Что же я им теперь скажу?

Управляющий протер очки и, помахивая ими, посочувствовал:

— Да, тяжело. Да ты не один в таком положении.

— Выдайте хоть остатки. Поймите, что вы отрубаете мне руки.

— Не могу, дисциплина.

Однако деньги Петру удалось вырвать с помощью секретаря райкома. Так, вместо обещанных пяти, колхозники получили на трудодень по два рубля и по килограмму пшеницы.

Незаметно пролетел месяц. Беспокойство, заботы изменили Петра. Он похудел, лицо его осунулось, и отцовский полушубок болтался на нем, как на гвозде. Все шли к нему: доярки требовали сена, свинарки — отрубей, конюхи — упряжи. Все было нужно, и ничего не было. Бригадиров колхозники не слушались, и Петр видел, что их надо заменять. Но кем? «Людей, людей! Ах, если бы мне еще десяток настоящих. Закрутилось бы, завертелось».

Ночами Петр забывался в мечтах. Он видел свой кирпичный завод. Горы красного кирпича. Кирпичные скотные дворы, кирпичные дома с белыми наличниками, клуб. По южному склону бывших барских полей тянется колхозный сад. До реки рядами спускаются яблони, усыпанные полосатыми анисами, золотистой китайкой; словно чернилами облитые, устало опустив тяжелые ветви, стоят сливы. В пойме реки зреют помидоры, на глазах разбухают кочны капусты… Деньги, деньги текут на счет. Управляющий торопливо подписывает чеки, а счет пухнет и пухнет. Уже два миллиона. Из города в колхоз едут лукашане. «Мы к вам, Петр Фаддеич, примите». — «А где вы были, почему не приезжали восстанавливать?» — «Нас никто не звал».

— «Никто не звал», — Петр приподнялся, нащупал под подушкой папиросы. — «Никто не звал», — вслух повторил он.

«Если написать, а? Написать письма…» Порою ему становилось обидно и горько до слез. «Как все-таки несправедливо, — рассуждал он, — кричат: «В деревне теперь техника». А в городе — на заводе, фабрике — разве ее мало? А людей там сколько — тысячи, а у нас… Ах, если бы мне еще десятка два. Закрутилось бы, завертелось».

Петр разведал адреса уехавших лукашан и послал им письма. Весь месяц с нетерпением ждал ответов. Но их не было.

В марте начали готовиться к севу. Дела шли плохо. Скот отощал. Кормили его одной соломой, да и то не вдоволь. Настроение людей падало. Начались прогулы, бригадиры жаловались на грубость и ругань колхозников. Нужно было что-то предпринимать. Петр продал колхозный лес. Продал тайком, на корню, ведомственному леспромхозу. Деньги получил, минуя банк, и выдал на трудодень по три рубля. Лукашане благословляли председателя, но были и недовольные.

— Не тот выход, Петр Фаддеич, не по-хозяйски. Лес нам нужен. Не умирать же мы собираемся, — упрекнул Матвей Кожин.

— Знаю, что делаю, — обрезал Петр.

— Ну, коль знаешь, так и делай, — обиделся Матвей и, не простившись, хлопнул дверью.

Петр был взбешен, хотя отлично видел, что Матвей прав, и это его еще больше злило.

Отношения с отцом оставались натянутыми. Не помирило их и председательство Петра. На председателей Фаддей смотрел так: вначале попрыгают, потом поважничают, а под конец проворуются или сопьются, как Абарин. Свое недовольство Фаддей проявлял косыми взглядами и упорным молчанием. Но продажа леса взорвала старика.

Перед тем как сесть ужинать, Фаддей долго и истово крестился, необыкновенно аккуратно резал хлеб, боясь уронить крошку. Петр, наблюдая, как отец старательно скоблит ногтем ложку, думал: «Что с ним сегодня?» Наконец Фаддей начал хлебать щи, сопя носом и шумно дуя на ложку. Поев, Фаддей отодвинул миску в сторону.

— Лес продал?

— Ну продал, — нехотя ответил Петр.

— Су-кин ты сын! Старики сто лет пуще ребенка берегли лес, над каждым деревом тряслись. А ты, сопляк, как им распорядился?

— Да как ты не поймешь, папа! — воскликнул Петр. — Разве я от хорошего лес продал?

— Всем хорошо не сделаешь.

— Я хочу заинтересовать людей.

— «Заинтересовать»! — передразнил Фаддей. — Так разве надо интересовать? Нынче лес продал, а завтра чем будешь интересовать?.. Молчишь.

Петр не выдержал. Он схватил полотенце и уткнулся в него лицом… Фаддей убрал со стола и, кряхтя, забрался на печку. А Петр все сидел, не отрываясь от полотенца. Потом он поднялся, вымылся и стал снимать сапоги. Фаддей окликнул сына:

— Петька, подь сюда.

Петр подошел.

— Я вот что скажу: жениться тебе надо. Вот брал бы Ульяну Котову. Хорошая баба, обмоет и обиходит.

Хотя Фаддей и не смотрел на сына, Петр, нахмурясь, отвернулся.

— Об этом мне не было времени думать.

— Тебе и умереть времени не будет.

О продаже леса узнали в районе. Эта сделка заинтересовала прокурора, и благодаря ему лес остался стоять на месте. Петру на бюро райкома записали выговор.

Случалось, что у Петра опускались руки. Подкатывало желание бросить все и бежать. В эти минуты находилась тысяча причин, оправдывающих такое решение. Может быть, он и оставил бы Лукаши, если бы не памятная встреча у колхозного сарая.

Как известно, осенние ночи в наших краях очень длинные, очень темные и очень грязные. В одну из таких ночей Петр пешком возвращался из райцентра. Он сильно промок, усталость качала его из стороны в сторону, а в голове, как комар, ныла и ныла мысль: «Брось все и уйди. Уходи, уходи… Что тебе, больше всех надо?»

Около Лукашей Петр свернул с дороги и пошел к дому напрямик, усадьбами. Внезапно он услышал, как с глухим стуком к стене сарая привалилась дверь. Трофимов завернул за угол и увидел старуху с вязанкой сена.

— Ты что здесь? — крикнул Петр.

— Не погуби, кормилец! — заголосила старуха и бросилась в ноги.

— Ты что, с ума сошла, бабка?!

— По нужде, кормилец, — причитала старуха, — по нужде…

Петру было неприятно и стыдно, словно это его уличили в преступлении. Он поднял старуху и, стараясь говорить как можно мягче, спросил:

— Чья же ты будешь?

— Бобылка я, Аксютка Синицына, — всхлипнула старуха и вытерла концом платка глаза. — Одна у меня и есть коровушка. А сенца накосить нет мочи. В колхозе-то я все время работала. А теперь силушки не стало.

— Что же, ты так и живешь?

— Так, так, кормилец.

— Воруешь?.. — с горечью спросил Петр.

Аксютка вздохнула:

— Что же поделаешь?.. Бог смерти не дает, — и она опять завыла: — Помоги, кормилец! Положи мне содержание!

Этот вой больно ударил Петра.

Он крикнул:

— Не реви! Положу!

Он дал себе слово «положить ей содержание». Но, кроме Аксютки, были престарелые Иваны, Екимы, Афанасии, и все они нуждались в содержании…

Прошел год.

В середине февраля в Лукаши приехал Иван Копылов, по прозвищу Конь. В первый же день, под вечер, Конь пришел на дом к председателю и заявил:

— Давай, председатель, жилье и работу.

— Бери животноводство, — предложил ему Петр.

— Нате вам, боже, что нам негоже, — усмехнулся Конь. — А как с жильем?

— Будем тебе избу ставить, а пока расколачивай любой дом.

— А как хозяева?..

— Ну, это моя печаль.

— И тоже ладно, — сказал Иван. — Можно идти, товарищ начальник?

— Действуй, товарищ Копылов, — в тон ему ответил Петр. И они крепко пожали друг другу руки.

Приезд Овсова в Лукаши совпал с посевной горячкой. Петр измотался, как говорят, и физически, и душевно, дни и ночи проводя в бригадах. Он, как хозяин, рассчитывал делать одно, а районные руководители тянули на другое. Петр стремился увеличить посевы льна, создать кормовую базу за счет яровых, клевера и вики. Райком настаивал на кукурузе. Петр доказывал, что опасно новую, неосвоенную культуру засевать на больших площадях.

— Сорок гектаров, не меньше, — требовал уполномоченный.

Но не это больше всего смущало Петра. Безлюдье — вот что было страшно. Народу выходило на работу так мало, что нередко Петра брала оторопь… Появление в Лукашах Копылова, а следом за ним Овсовых подняло дух председателя.

— Видимо, и моя слеза до неба дошла, — шутил он.