Миловидная девушка с наружностью, нисколько не отвлекающей от прослушивания новостей, монотонным голосом сообщает о том, сколько человек было убито, сколько ограблено, сколько пострадало в ДТП, и о плохой погоде на завтра. По окончании программы уже было набирает воздуха для того, чтобы выдохнуть привычное «Всего вам доброго», как вдруг хватается рукой за микрофон, прицепленный к уху с обратной стороны, невероятно оживляется и залпом выдает захватывающее сообщение о теракте. Глаза ее блестят, щеки розовеют даже сквозь толстый слой грима, призванный надежно скрывать проявление эмоций — информационная жрица впала в экстаз. Сотни людей сейчас напряженно припали к экрану с ее изображением. Замелькали наскоро смонтированные кадры. Дом с неровно оборванным краем, выжившие сомнамбулы, горюющие о потере имущества, и трупы, трупы, трупы. Дикторша многозначительно обещает, что под завалом еще по меньшей мере двадцать человек. Затем опять замирает, внимая потусторонним силам, сохраняющим с ней контакт через провод на ухе, и как-то скисает.

— Как мне только что сообщили, это не было террористическим актом. Причина взрыва в обычной утечке газа. К сожалению, — последнее вырывается неожиданно для нее самой, как довольный румянец сквозь грим. Помолчав секунду, исправляется: — Сожалеем мы, конечно же, о том, что ввели вас в заблуждение, — потом пообещала телезрителям, что виновные, если таковые, конечно, есть, понесут наказание. И только после всего этого пожелала «доброй ночи».

— Как хорошо, что у нас электрическая плита, — задумчиво сказал Лот, входя на кухню.

Молодая женщина, которой было адресовано умозаключение, удивленно подняла на него большие серые глаза. Нож на мгновение перестал нарезать вареную свеклу кубиками.

— Чего?

— Я говорю, хорошо, что у нас электрическая плита, — повторил Лот, усаживаясь напротив нее. Бра над кухонным столом страдальчески замигало, сигнализируя о перепадах напряжения в сети.

— Что ж хорошего? — бросив недовольный взгляд на лампочку, спросила женщина, ссыпая кубики свеклы в большую стеклянную миску.

— Не взорвется. Вон опять передали, что произошел взрыв из-за утечки газа.

Нож не остановился. Кажется, ей совершенно все равно, что происходит в параллельном мире телевидения.

— Где? — нужно же поддержать вечерний кухонный разговор.

— Улица А., кажется.

Взяв из банки огурец, женщина задумалась. Положив его на доску, уже было опустила нож и вдруг вспомнила.

— Это там, где жил М.! Помнишь? — нож замелькал быстрее, беспощадно кроша огурец на крошечные прямоугольнички.

Лот вспомнил М. — молчаливого бледного молодого человека, в которого была без памяти влюблена его младшая дочь. Столько времени прошло! Теперь он уже совсем не сердится. Вначале винил его в смерти дочери, но потом… Потом понял, что М. совсем ни при чем. Пожалуй, он сам даже больше виноват. Он вспомнил тот день, когда вошел к младшей дочери в комнату и принялся укорять за отношения с М. «Я была бы счастлива, будь все так, как ты говоришь», — последовал ответ. Лота тогда поразила сила страдания, заставившая ее лицо стать подобным гипсовой маске, а голос — нереальным, идущим из глубины души, каким он никогда его раньше не слышал. М. ведь не любил ее, никогда не любил.

Женщина боком встала из-за стола, осторожно, как величайшую из хрупких драгоценностей, неся свой огромный живот. «Наверное, уже совсем скоро», — подумал Лот, но для уверенности, вытянув подбородок, спросил:

— Когда сказали, начнется?

— Недели через три, — ответила будущая роженица и, подумав, добавила: — Если ничего не случится.

Лот встал и принялся протирать плиту, старательно очищая эмалированную поверхность от засохших свекольных брызг.

Вот уже два года, как они с Ноа живут одни. Ребенок, который должен родиться через три недели, от него. И это воспринимается обоими как совершенно нормальное явление. Никто так не любит его дочь, как он сам, и никто не будет внуку лучшим отцом, чем собственный дед. Защитить — это его основное стремление. Защитить нежное, мягкое, уютное, обнимающее его со всех сторон, прогибающееся под его весом, принимающее его форму. Это началось много лет назад. Тогда еще были жена и младшая дочь.

— Папа, а может, узнать… ну… Не пострадал ли он? — спросила у него дочь-жена, старательно устраивая живот под одеялом.

— Зачем, Ноа? — напряженно спросил Лот.

Та промолчала. Младшая сестра сейчас бы с ума сошла, увидев этот репортаж. Может, даже хорошо, что она не видит.

М. сохранился как единственная память о ней. Живой памятник неразделенной любви. Если он умрет, то умрет и реальность их воспоминаний. Воспоминаний о том, что сестра любила живого человека, что она действительно была.

Тихая девушка, ничем не приметная, которую они почти не замечали при жизни. Было так странно и неприятно открыть ее тихую, неслышную красоту, когда Ноа увидела младшую сестру лежащей в гробу в пышном ослепительно-белом свадебном платье. Ее ведь хоронили девственницей… А Ноа, видимо, уже никогда не надеть свадебного платья… На поминках, когда настало время произносить речь об умершей, ни один из присутствовавших не смог сказать ничего определенного: «Она была… была…» — А какой она была? Что ей нравилось? Какой ее любимый цвет? Знали только одно — она любила М. и потому умерла.

— Она умела любить… — неуверенно произнесла тогда Ноа. «А умела ли»? Любовь представилась вдруг огромным драконом, которого сестра оказалась не в силах обуздать, и тот ее сожрал. «Не умела, не умела»! — стучало в голове у Ноа.

Гости нараспев подхватили эту подсказанную добродетель и принялись на все лады воспевать способность отдать жизнь за любовь. Ноа поймала себя на мысли, что до сих пор злится на этих людей, которые один за другим повторяли ее глупость. Жизнь за любовь… Это самое идиотское из сказанного когда-либо!

Тишина воцарилась в тесной спальне, все пространство которой занимали огромная кровать и неправдоподобно большой шкаф. Вскоре дыхание будущей матери стало глубоким и ровным. Лот наклонился над ней и поцеловал в лоб — так, как целовал уже двадцать девять лет. Он не позволит, чтобы и с этой его девочкой что-то случилось.

* * *

Резкий телефонный звонок вырвал Ноа из сосредоточенного вслушивания в собственное тело. Каждое утро, когда Лот уходил на работу, она садилась в мягкое кресло и часами могла концентрироваться на внутренних ощущениях — как ребенок шевелится, как он растет.

— Алло, — вяло и испуганно ответила она.

Трубка равнодушным голосом сообщала, что некто М. из дома, что вчера взорвался, умирает и требует, чтобы она или Лот срочно явились, так как ему необходимо сказать нечто важное. После зачтения предписания трубка поинтересовалась, когда оно будет исполнено.

— Сегодня. Часа через два.

— Очень хорошо, — одобрила ее смирение трубка.

Ее сердце забилось чаще, в такт маленькому сердцу ребенка, и оба этих звука, накладываясь друг на друга, превращали тело в колокол, отбивающий тревожный набат.

Трамвай полон людей, но ее живот внушает священный трепет — все расступаются, давая дорогу будущей жизни. Ей постоянно кажется, что абсолютно каждому окружающему известно, что она беременна от собственного отца, поэтому выражение презрения к общественному мнению стало неотделимо от ее лица.

— Нос задирает, а рожает без мужа! — судачили клуши в подъезде. Ограниченность человека проявляется в первую очередь в характере его домыслов и сплетен. Никто даже не мог предположить истину, гадали о случайных связях, мимолетном курортном романе и даже об искусственном осеменении, а правда, такая ясная и лежащая на поверхности, осталась незамеченной.

М. лежал в небольшой палате для умирающих — в такой, где уже нет никаких приборов. Два раза в день ему кололи морфин. Опаленное взрывом лицо и руки, на которых не хватает пальцев, покрыты бинтами. «Как мумия!» — подумала Ноа, инстинктивно прикрыв руками живот.

Они поздоровались. Голос М. неуловимо изменился. Осознание скорой смерти сделало его трагичным, глубоким, исходившим из вечности. Он звучал мелодично, весомо и необыкновенно реально. Ранее она часто ловила себя на мысли о том, что речь М. словно записана на пленку: одинаковые фразы причудливо тасовались, каждый раз складываясь в различные геометрические фигуры. Странная вещь, теперь его голос — необыкновенно звучный, глубокий, идущий из пустоты.

М. даже рад, что умирает физически, то есть совсем, потому что душа его отлетела вместе с Л. — молодым человеком, которого он любил и имеет несчастье пережить на два дня.

Ноа молчала — странный человек М. Позвал ее — старшую сестру девушки, покончившей с собой из-за него, чтобы перед собственной смертью рассказать, как он тоскует по своему погибшему любовнику! Угадав ее мысли, умирающий слегка улыбнулся, насколько это было возможно при его ожогах, и перешел к сути:

— Знаю, вы считаете меня виноватым в ее смерти. Я и сам так считаю. Потому мне так необходимо успеть все рассказать. Я всегда чувствовал себя перед ней виноватым. С того момента, как мы познакомились. Много раз я думал, что пора прекратить этот обман, но, глядя в ее чистые, полные любви и надежды глаза, — не мог. Я даже старался, силился ее полюбить — она ведь была замечательной, лучшей из всех женщин, которых я знал.

Ее чувство — светлое, настоящее, без условий и оглядок — завораживало чистотой и отсутствием надежды. Я бы и сам хотел так любить, но так, наверное, может только женщина. Я любил Л. по-другому, с бесконечным количеством оговорок и условий… Мы постоянно ссорились из-за всякой ерунды — кому мыть посуду, кто какие брюки наденет… Она бы никогда не стала спорить из-за такого, я уверен, но я не чувствовал в ответ ничего, кроме благодарности, а она ведь хотела другого. Правда? Еще в самом начале я хотел ей сказать, что очень хорошо к ней отношусь, она действительно мне дорога, но не так… В общем, я не хотел ее. Совершенно не хотел, но понимал, что должен хотеть, потому что она ждет, ищет во мне страстного мужчину-любовника. И поверьте, более всех женщин на свете этого заслуживает. Мне было приятно, что она выбрала меня, но это так тяжело — знать, что чей-то мир сошелся клином на тебе. С ней было спокойно. Это спокойствие, которое дает полная уверенность в чьей-то любви. Особенно она ценится в тяжелые моменты. Когда мы с Л. ссорились, я всегда находил рядом с ней утешение. Утешение в ее страдании, что я люблю другого человека. Утешение в том, что кто-то понимает и разделяет мои чувства, переживает то же самое. Вам это, наверное, кажется жестоким? Да, мне тоже так казалось. По этому поводу я, пожалуй, испытываю самые большие сожаления.

В моменты нашего с ней сопереживания, — думаю, это правильное слово, — я проникался к ней удивительной нежностью, мне хотелось прижаться к ней, согреться в ее чувстве. Это стало вершиной моего обмана. Она радовалась — искренне радовалась — моему удовольствию, но стоило только Л. появиться снова, и я уже не мог без него. Он смеялся надо мной, над моими мучениями. Постоянно говорил, что я должен жениться, завести детей и дачу, вести жизнь мирного обывателя, каким, в сущности, по его мнению, и являюсь. Я страшно злился на него — и еще больше хотел. Смотрел на его тело и сгорал. Иллюзия того, что она чувствует то же самое, когда смотрит на меня, была подобна материализации отражения!

Л. привлекало во мне другое, не мое тело — не мое тепло, он просто любил смотреть, как я работаю. Тихо садился рядом, старался понять мой замысел, повторял мои движения кистью. Даже немного учился рисовать, что при его взрывной и взбалмошной натуре был верх старания и прилежания. Он копировал меня, мои движения, перенимал мои привычки. И все это только для того, чтобы однажды, тряхнув головой, сбросить их, как конь нерешительного седока, и исчезнуть.

Я учился у нее терпению. Как она меня ждет, как терпеливо переносит отказы, как ничего не хочет взамен. Часто я задумывался — за что она меня так любит? Ведь я для нее ничего не сделал! Однажды я спросил у нее об этом, а она ответила: «Просто ты есть». Эти ее слова: «Просто ты есть» — я чуть не заплакал. Сжал ей руку. Господи, если бы я только мог в нее влюбиться! Я физически ощутил боль, оттого что никак не могу ее полюбить!

Тяжелее всего было то, что она винила во всем себя, считала, что дело в ней. Что это она недостаточно хороша, недостаточно сексуальна, красива, умна и еще бог знает что. Я постоянно говорил: «Ты замечательная. Лучше всех», а она глядела на меня, давая понять, что считает мои слова ложью. «Если я и вправду такая, тогда почему ты меня не любишь?» или просто «Ты меня не любишь», — говорили ее глаза.

В сущности, и то и другое ей было все равно. Она просто с этим смирилась — главным стало то, что она любит меня, а я не против этого. Пусть любит, если ей так хочется. И все было как было. Временами я возобновлял попытки в нее влюбиться. Старался вести себя как влюбленный. Даже попытался ее поцеловать, но ничего не почувствовал, а она вся задрожала от страсти. Я бы все отдал за ответную дрожь, поверьте мне. Верьте мне!

М. подался всем телом в сторону Ноа, но тут же со стоном откинулся обратно — даже с уколом морфина он испытывал сильнейшую боль при каждом, даже самом легком и незаметном, движении. Сделанное усилие стоило ему нескольких минут нестерпимых страданий, было видно, как его потрескавшиеся губы сжались, скривились, скорчились в невыносимой для человека муке. Отдышавшись, он продолжил:

— Однажды она спросила, что мне от нее нужно, и я честно ответил — ничего. Она отвернулась и сказала, что нам лучше не видеться больше. Ее руки были нервно сцеплены в замок. «Прощай», — сказала она и сделала несколько шагов. Я молчал. Она стояла несколько секунд спиной ко мне, но не шевелилась. Потом повернула голову: «Если я сейчас уйду, то уйду навсегда», и так смотрела, словно сверлила меня… «Мне будет ее не хватать», — подумал я, но решил, лучше пусть уйдет. Так она не будет надеяться, встретит кого-нибудь. Она постояла еще немного, потом очень медленно пошла. Оглянулась дважды или трижды: «Позови, останови меня!» — но я молчал. Даже не смотрел на нее, отстраненно курил сигарету. Пусть она уходит! Лишить ее надежды — лучшее, что я могу. Сохраню о ней только самые нежные и добрые воспоминания — других все равно нет. Женщина, женщина, женщина — только ее образ для меня за этим словом, а потом я узнал, что ее не стало. Вы себе представить не можете, что я пережил! Даже Л. как-то отошел на второй план. Я рисовал ее по памяти. Десятки набросков. Л. ревновал — однажды сорвался и крикнул, что она, даже мертвая, не оставляет меня в покое, что она специально это сделала. Я его ударил. Он тогда притих как-то, потом схватил куртку, бросился к двери, а возле самого порога остановился. Сел в коридоре, несколько минут было тихо, потом он вернулся в комнату, обнял меня за плечи и сказал, что не уйдет больше. Я спросил, почему, а он ответил: «Она покончила с собой, думая, что мы вместе, а если бы я сейчас ушел, то получилось бы, что она умерла зря, понимаешь?» Я не ожидал такого от него, мне даже в голову не приходило, что он, такой насмешливый женоненавистник, на самом деле восхищался и завидовал силе ее чувства!

Мной овладела маниакальная страсть взять что-нибудь на память о ней. Это и заставило меня прийти к вам. Помните? Ваша мать открыла дверь и молча отступила. Помню, необыкновенно поразило меня тогда обилие искусственных цветов в вашей квартире — я столько сразу никогда до этого не видел. Искусственные розы, лилии, всевозможные гирлянды превращали помещение в какой-то сплошной дешевый погребальный венок. Извините…

М. слегка замялся, потом продолжил.

— Я прошел в ее комнату. Не помню, как угадал, что это ее. Удивился, что вещи разбросаны по полу, на стенах плакаты, календари. Я представлял ее комнату по-другому, «девичьей светелкой» — белой, очень скромной и чистой. Ваша мать сказала, что ничего не трогала, и я могу унести все, что захочу. Моя фотография в рамке стояла на столе. Знаете, только она умела удачно меня фотографировать…

Я не знал, что взять. Огляделся. Сел на кровать. На этой кровати она умерла. Подушка сохранила черные разводы от туши. Я погладил эту подушку — немую свидетельницу всех ее переживаний и грез, — и решил, что возьму именно ее. Когда я приподнял подушку, то увидел под ней тетрадь.

Вот она. Почему-то женщинам нравится цвет плоти.

Единственной двигающейся рукой М. подвинул к Ноа розовый предмет, который до этого незаметно лежал у него сбоку, между телом и стеной. Ноа вздрогнула, эту тетрадь она и вправду несколько раз видела у сестры, но не обращала внимания. М. улыбнулся, приняв испуг Ноа за всплеск чувства.

— Смешная, правда? Написано: «Дневник для девочек». Весь в сердечках. Как вы понимаете, я открыл и начал читать, честно признаться, не мог оторваться. Здесь все про меня. Прекратил, когда сгустились сумерки, — букв не стало видно, и я понял, что засиделся. Прочтите теперь вы, чтобы простить меня, не винить в ее смерти. Она никогда меня ни в чем не винила.

«Но он чувствует себя виноватым», — подумала Ноа, погладив свой живот.

— Да, я чувствую себя виноватым, — испугал ее чтением мыслей М. — За то, что сразу не сказал ей о том, что никогда в жизни не хотел женщину! Но не сказал лишь потому, что всегда надеялся, что однажды встретится такая женщина, которую я захочу, полюблю — в полном, целостном смысле этого слова, со страстью и нежностью одновременно. Я боялся соврать, понимаете? Но страсть… Страсть острее, когда она опасна, когда она запретна! Я желал Л. сильнее всего на свете, потому что понимал смертельность и безысходность своей любви — она ведь губительна, это табу! Мы ведь как бельмо для вас, мы смердящие источники разложения вашей морали, ваших «устоев общества» — язвы, которые должны быть выжжены огнем и серой. Содом! Лик смерти над нашей постелью — как самый последний закат… Я любил Л., страсть сжигала меня! Я горел! Каждый раз был последний! Понимаете? Это был мой ад — каждый раз без надежды на завтра! Нет, вы не можете понять. Грех может быть дороже рая, дороже жизни, души!!!

М. стонал, бинты безжалостно врезались ему в обгоревшее мясо.

Ноа гладила свой живот, глядя, как М. бьется в предсмертной агонии. Ребенок вел себя спокойно, даже слишком.

«Мне совсем не жаль М.», — вдруг пришло Ноа в голову. «Это он виноват в смерти моей сестры», — заключила она, раз и навсегда покончив со своими сомнениями.

— Верьте мне, пожалуйста… — сказал М. с какой-то надеждой, протянув остаток руки в том направлении, где должна была быть посетительница. Ноа инстинктивно, бессознательно отшатнулась от его руки, прикрыв свой живот. Ребенок беспокойно зашевелился. Потом осторожно подошла, наклонилась, взяла с его груди розовую тетрадку и тут же отпрянула назад.

— Так вы все еще вините меня? — спросил М. Ноа вздрогнула: она думала, что М. уже умер или, по крайней мере, потерял сознание.

— Да. Вы не могли полюбить мою сестру. И не имели сил честно ей об этом сказать.

М. как-то болезненно сглотнул.

— Вы не поняли… Вы даже не услышали! Уходите, глухая, мертвая! Вон! Ваше прощение не стоит меня! Если бы я знал, то не позволил бы вам оскорблять своим присутствием последние минуты моей жизни! Умереть проклятыми, без покаяния и прощения — удел Содома и Гоморры. Уходите. Не оборачиваясь, уходите! Не смейте наблюдать мою смерть, величие карающего Бога! Вы не достойны этого!!!

Он метался на кровати, расшвыривая свои бинты, с ужасным стоном и хрипом, кровь выступила на белых марлевых лентах. М. поднялся, его тело словно взлетело в последней судороге в воздух и, замерев так на секунду, освободило наконец душу. И как только она покинула этот мир, тошнотворный запах серы наводнил палату, больницу, весь город.

Ноа шла быстро, не оглядываясь, почти бежала, насколько это было возможно. Розовая тетрадка горела в ее руке.

В трамвае она открыла ее и стала читать.

23.03

Сегодня М. был так задумчив, так молчалив. Я пытаюсь понять, о чем он думает. Заглядываю в его глаза. А он их опускает. Прячет от меня свою душу. Не хочет пускать в нее. Мне так хочется обнять его, прижаться… Нет. Согреть его. Согреть его! Но моего тепла для него не существует. Есть только Л.! Л. как маяк — его свет не греет и даже не пробивается сквозь туман, но М. упорно идет к этому маяку, каждый раз разбиваясь о прибрежные скалы. Так и я…

25.03

Наши отношения всегда заканчиваются погружением под землю. Это своеобразные похороны-встречи, сопровождаемые торжественным молчанием. Никогда больше во мне не бывает такого разрывающего душу желания жить вечно. Я хватаюсь за его руку, как за уходящую душу, пытаясь остановить смерть. Жизнь дарит мне прощальное счастье: он снимает жесткую кожаную перчатку — глухая броня против прикосновений всегда покрывает его тело — и позволяет моей руке немного подержать теплое, нежное счастье.

Все мое существо замирает на этих тонких длинных пальцах, которые поглаживают всю мою душу, сконцентрированную в этот момент на кончиках подушечек, которых он едва касается. Каменный пол неумолимо течет к двери. Двери, которую он заботливо распахнет, облегчая мне переход в иной мир.

Турникет-Харон нагло потребует платы за перевозку через Лету. Забвение, в которое он погружается в тот момент, когда я растворяюсь в сонме жужжащих и толкающихся душ. Еще мгновение, и бездушная металлическая лестница медленно опустит меня в ад.

Я ненавижу все двери, турникеты и эскалаторы в мире.

27.03

Сегодня мы не виделись, я вырезаю лепестки для розовой гирлянды, которую мама хочет повесить в гостиной. Искусственные розы похожи на манекены — их форма идеальна, этим они и скучны. Идеальная форма скучна… Мы ценим искусственные розы меньше настоящих, потому что они не умирают, они будут висеть в своей гирлянде, такие же идеальные и нетленные, как и в день создания.

Мы не ценим того, что не умирает. Роза, которой суждено увянуть, погибнуть через несколько дней, одаривающая нас прощальным ароматом, цветением, через которое уходит ее жизнь, — дорога нам… Дорога тем, что отдает жизнь. Искусственная роза ничего не отдает — потому она не ценна. Она висит в своей гирлянде среди сотни ей подобных, пыльная и засиженная мухами…

Милый мой М.! Моя жизнь принадлежит тебе! Но почему-то я постоянно чувствую себя искусственной розой.

1.04

С самого утра я жду розыгрыша. Что кто-нибудь меня разыграет. Кто-нибудь выкинет что-то забавное, и мы будем смеяться и валять дурака целый день. М. звонил один раз и не вспомнил про Первое апреля. Да здравствует День глупости и вранья — Международный женский день!

2.04

Сегодня М. говорил о неотвратимости возмездия за грехи. Говорил, что только безгрешные — бессмертны, но лично он не встречал ни одного бессмертного или хотя бы долгожителя. А какие грехи у меня? Я не помню ни одного случая в своей жизни, когда я кого-то серьезно обидела, сильно завидовала кому-то или желала зла. Единственный мой грех — в постоянном желании грехопадения. Чистота, которой я должна гордиться и радоваться, тяготит меня. Все с презрением говорят о женщинах, навязывающихся мужчинам, а я жажду его поцелуев, его тела, его страсти. Мой грех — желание. Значит, я скоро умру.

4.04

Мне кажется, что я больше не выдержу. Я, как карусельная лошадь, бесконечно бегу по кругу. М. все время рядом, но дотронуться до него невозможно. Я бегу, бегу, бегу за ним, ничего не вижу, кроме него, никого не жду. Есть только он, вернее, его спина. А он бесконечно несется по тому же самому кругу, но за Л. Сколько это может продолжаться?! Кто-то должен прекратить. Каждый раз я думаю, что это должна сделать я. Но потом… почему, собственно, я? Может, настанет день, когда Л. уйдет навсегда, но он каждый раз уходит навсегда и каждый раз возвращается!.. И М. умирает и воскресает. Мне просто нет места. Мне нет места…

6.04

Он не звонит. Я звоню каждый день. Он страдает. Я тоже. Мы словно в капсулах — переживаем одно и то же, но никогда не соприкоснемся. Страдание — единственное, чем я могу делиться, — у меня скопился целый океан. Моя грудная клетка просто разрывается. Слезы приносят облегчение, но ненадолго. Самое лучшее — сон. Я стараюсь как можно больше спать, чтобы не чувствовать этой надрывной боли в груди. Я принимаю снотворное с самого утра. Спать! Спать! Каждый раз надеюсь, что однажды проснусь и ничего не буду чувствовать, разлюблю его — но каждый раз просыпаюсь с этой же болью. Как будто у меня рак души.

10.04

Мама что-то подозревает. Стала за мной шпионить. Я ее ненавижу!

Так больше нельзя, нужно поговорить, раз и навсегда определиться. Завтра. Завтра решится моя судьба. М. должен сказать, решить. Пусть он скажет, что не любит, чтобы я шла к черту. Я готова к этому. Но если он будет опять врать, стараться меня успокоить… Нет. Он должен наконец сказать правду! Я никогда от него ничего не требовала. И это будет первый и последний раз — пусть скажет, что меня не любит, никогда не любил и я ему не нужна. Он должен сказать мне правду!

11.04

Господи! Да за что мне все это?!

Я не хочу жить! Я больше не хочу жить так! Я сойду с круга, с этого проклятого круга! Эту боль можно вырвать только вместе с жизнью.

Милый мой М., я тебя люблю!!! Люблю!!! Я так тебя люблю!!! Я люблю!!!

Этими словами были исписаны следующие три листа.

Кондуктор объявил, что ее остановка следующая. Ноа закрыла тетрадь сестры. Дождь заполнил мир, все открытые пространства, стучал в окна, просачивался в щели. Дождь очистил город от запаха серы, наполнив его солнечными бликами, отразив их в своих каплях. И солнце, повторенное миллионами оконных стекол и луж на асфальте, изгнало все тени, утвердив Свет.

Ноа вошла в квартиру, небрежно бросив розовую тетрадь на кухонный стол, захламленный грязной посудой, заляпанный чаем и остатками вчерашнего ужина. Ушла переодеваться, затем, словно спохватившись, набегу завязывая халат, вернулась и аккуратно, извиняясь перед памятью сестры, стерла ладонью налипшие крошки, прижав к груди, понесла «Дневник для девочек» в их с отцом спальню.

Когда Лот вернулся с работы, она не стала рассказывать, что была в больнице, но решение промолчать пришло не сразу. Она весь вечер прокручивала в голове произошедшее и не знала, говорить отцу или нет, поэтому молчала. Когда они легли спать, Ноа спросила:

— Пап, а ты не чувствуешь запаха серы?

Лот удивленно посмотрел на нее:

— Тебе кажется, что пахнет серой?

— Да…

— Это, наверное, от беременности, — Лот привычно поцеловал ее лоб.

В один из погожих дней они гуляли в саду. Боковые дорожки были свободны от людей, так как не содержали ничего искусственного вроде статуй и скамеек. Бабочки кружились в легком хаотическом танце над простыми маленькими цветами.

— Они такие легкие, папа.

— Потому, что живут один день. У них нет прошлого.

Ноа вопросительно посмотрела на отца. Тот расстелил свою куртку в тени, чтобы беременная дочь могла сесть.

— Папа, когда мы ушли от мамы, что ты чувствовал? — Ноа часто спрашивала об этом, но каждый раз будто впервые. И Лот отвечал ей каждый раз по-новому — ведь эти ответы были бесконечно важны для нее. Уходя от жены, он почувствовал себя воздушным шаром, сбросившим балласт. Тело дочери стало его небом. Как описать это чувство?

— Я… Наверное, облегчение.

— А мама?

— Думаю, ничего.

— Почему?

— Твоя мама… Ее маниакальное увлечение фотографиями и искусственными цветами. Это желание постоянно останавливать время, предаваться воспоминаниям! Как-то она сказала, что хочет всегда оставаться такой, как сейчас. «Всегда оставаться», понимаешь? Бабочки легкие, потому что им нечего помнить. Вся их жизнь — это сейчас, это один день. А твоя мать не хотела! Она постоянно оглядывалась. Настоящее и будущее ее как бы не интересовали.

— Но ты ведь говорил ей об этом?

— Я пытался. Она не понимала. Говорила, что мечтать — это для дураков, а то, что случилось, — уже случилось, вот об этом уже можно говорить, а будущее неизвестно, и рассуждать о нем глупо. Это сковывало ее жизнь, ее движение вперед. Она хотела остановить время, чтобы не стареть, но получилось так, что ничего с ней не происходило, а она все равно старела. Как соляной столп — хоть он ничего и не делает, но от ветра все равно крошится.

Лот обхватил ее голову руками, покрывая поцелуями глаза, щеки, лоб.

— Это так важно — не оглядываться! Счастье, что дети не имеют прошлого. Важно научиться не копить его!

Он поцеловал ее долгим теплым поцелуем, поглаживая огромный живот. Ребенок нетерпеливо толкал его ладонь, возвещая о своем скором приходе.

— Ноа! Я так тебя люблю! Я тебя одну люблю!

Она обхватила его голову руками, прижимая к себе что есть силы.

— Ты ведь никогда не оставишь меня… нас? Правда?

— Нет, Ноа. У тебя меня заберет уже только смерть.

Ноа гладила седые волосы отца, проводила пальцами по его морщинам. И вдруг почувствовала, как холодная змея мучительной тоски, тревоги, желания задержать именно этот момент, когда все цветет, когда бабочки… вползает ей в сердце. Она провела ладонями по лицу отца, по его глазам и вдруг, неожиданно для себя самой, вцепилась ногтями в его покрытые мелкими морщинами скулы.

— Я тебя ненавижу, папа!