– Фабий, ты винишь меня и, быть может, думаешь, что мне ничего не стоило сослать свою дочь на Пандатарию? Но что сказали бы обо мне, главе государства, если бы я первый нарушил законы, изданные мной самим против женщин, отдающихся прелюбодеянию? Тиверий добровольно поселился на острове Родос, но верь мне, что причиной такого его решения было поведение развратной Юлии, а не его зависть, как говорили, к моим внукам, Каю и Луцию. Мне, как главе семейства и отцу, оставалось заступить права отсутствующего мужа и наказать ее, так как она осквернила весь Рим своим бесстыдным поведением и своими оргиями.
– И весь мир, божественный Август, восхваляет тебя за это и сравнивает с Луцием Юнием Брутом, осудившим на смерть своих сыновей за заговор в пользу возвращения Тарквиниев, и с Титом Манлием Торкватом, наказавшим своего сына смертью за нарушение военной дисциплины; но народ не верит, что те лишения, каким подвергается Юлия в месте своей ссылки, не имеющая права ни употреблять вино, ни пользоваться некоторыми удобствами жизни, ни видеться со своими друзьями, суть следствия твоих приказаний.
– Но чьих же, если не моих? – вскрикнул Август.
– Народ приписывает это ненависти Ливии. Прости мне, о Август, эти слова, высказываемые мной из преданности к тебе…
– Клевета, о Фабий, все это клевета! Не Ливия ли уговорила меня перевести Юлию с острова Пандатария в Реджию, где она может пользоваться большей свободой и большими удобствами жизни?
– Народ, преданный тебе, ожидал не этого от твоего милосердия.
– Чего же он желал?
– Прощения и возвращения Юлии.
– Народ! Народ! – вскрикнул Август, побагровев в лице. – Знаешь ли ты, Фабий, чего бы желал я тому народу, который вмешивается в грязные истории моего дома? Я желал бы ему подобных дочерей и подобных жен.
– Ошибка искуплена твоей дочерью, божественный Август, и ты прости ее. Что же касается народа, то он вмешивается в твои домашние дела, потому что любит тебя и смотрит на радости и на горести своего государя, как на свои собственные.
– Я дал клятву богам, хранителям Рима, что никогда не прощу ей ее преступления.
– Но народ еще недавно освободил тебя от этой клятвы.
– А каким это образом?
– Ты объявил, что тогда лишь поддашься чувству сострадания и возвратишь Юлию в Рим, когда огонь помирится с водой.
– Да, ну так что же?
– А то, что вчера народ бросил в Тибр им самим приготовленные и зажженные факелы и доказал, что огонь может находиться в добром согласии с водой.
– Оставь шутки, о Фабий: пусть народу будет известно, что Юлия тогда лишь возвратится из ссылки, когда, как сказал наш славный Публий Вергилий Марон:
Фабий замолчал и во время молчания, наступившего за этим разговором, припоминал в своем уме следующее: «Странный человек! Он забыл о том, каким он сам был прежде. Он забыл о своем развратном поведении в Галлии и о том, как позднее, когда в Риме был голод, он устроил отвратительный пир, на котором приглашенные мужчины изображали собой двенадцать главных богов, а женщины двенадцать богинь; сам Август изображал Аполлона, так что на другой день народ говорил, что всю пшеницу пожрали боги, между которыми Цезарь был Аполлоном, но Аполлоном-палачом; такое прозвище было дано этому богу жителями одного из городских кварталов».
Фабий припомнил также целые сотни совершенных Августом прелюбодеяний и его низкий поступок со своим другом, Меценатом, заключавшийся в тайной связи его с женой последнего, Терентиллой, и одно из писем Антония, где он, упоминая о его связи с Друзиллой, сделавшейся теперь императрицей и также не отличавшейся строгостью, держал пари, что он соблазнит и Тертуллу, и Руфиллу, и Сильвию Титисцению. Фабию казалось, что он еще видит перед собой Афенодора – философа, который, желая исправить развратного Августа, поступил следующим образом: сев в закрытые носилки, он приказал нести себя в дом Августа, и, когда этот, воображая, что к нему несут одну из его любовниц, бросился к носилкам, философ, выходя из них с кинжалом в руке, сказал ему: «Видишь, как ты рискуешь. Разве ты не боишься, что какой-нибудь республиканец или оскорбленный и ревнивый муж может воспользоваться подобным случаем, чтобы лишить тебя жизни?» Припоминая все это и многое другое из прошлой жизни Августа и видя такую его строгость по отношению к своей дочери, Фабий в эту минуту думал об Августе то же самое, что высказал о нем Аврелий Виктор, а именно: «Предаваясь сам разврату, он в то же время был его немилосердным преследователем, подобно тем людям, которые с особенной строгостью наказывают других преимущественно за те пороки, которым они сами не чужды».
Действительно, таков был Август с нравственной стороны, каким он является в этих размышлениях Фабия с самим собой, и, чтобы не возвращаться более к этому предмету, я дополню от себя следующее.
Август родился в Риме во время консульства Марка Туллия Цицерона и Марка Антония, от сенатора Кая Октавия и Ации, дочери сестры Юлия Цезаря, Юлии. Юлий Цезарь усыновил его и, назвав Октавианом Каем, сделал его своим наследником. Оставшись на четвертом году сиротой, он получил образование благодаря попечению о нем диктатора, который вписал его, еще юношей, в класс патрициев и наградил его военными знаками, учрежденными в память африканской войны, хотя Октавиан, по своей молодости, не мог принимать в ней никакого участия. На девятнадцатом году он учился красноречию в Аполлонии, по ту сторону Ионийского моря, и упражнялся в военном искусстве, живя вместе с солдатами и любимый ими, когда узнал об убийстве Цезаря, происшедшем в римском сенате. Его сильно поразило это известие, и в первое время он был в нерешительности относительно партии, к какой выгоднее было бы ему примкнуть. Его отчим, Марций Филипп, и мать старались охранить его от всякого рискованного предприятия; но, подстрекаемый своими друзьями и особенно Марком Випсанием Агриппой, он решился, наконец, искать своих прав на наследство Юлия Цезаря, захваченное в то время Антонием. Возвратившись с этим намерением в Рим, он стал защищать свои права перед народом с публичных трибун, льстя своим слушателям и давая им слово исполнить обещания, данные народу его дядей; некоторые из них вскоре осуществил, устроив публичные игры и зрелища в честь победы, одержанной при Фарсале, над великим Помпеем.
В то время, как я сказал, ему было только девятнадцать лет, но на вид он казался еще моложе, по описанию, дошедшему к нам от Цицерона, которого он, возвращаясь из Греции, посетил в Куме, желая посоветоваться с ним о своем деле.
Он обещал Цицерону, надеявшемуся найти в нем послушное орудие к восстановлению республики, следовать его советам и, зарекомендовав себя перед сенатом успешным исполнением поручения собрать войско, был послан консулами, Авлом Ирцием и Каем Вибием Панзою, во главе своих легионов против Марка Антония, отказавшегося возвратить ему захваченное им имущество Юлия Цезаря и осаждавшего в то время Модену, защищаемую Децимом Брутом. Тут Октавиан Август одержал полную победу. В этой войне погибли оба консула, и молва указывала на Октавиана как на виновника их смерти: говорили, что Ирция он изменнически убил в самой битве, а Панзе отравил рану с той целью, чтобы самому остаться главой войска и республики. После этого он попросил себе консульства, и, когда ему отказали в нем по причине его молодости, он завладел им силой и был консулом вместе с Квинтом Педием. Двинувшись затем против самого Рима и войдя в него, он деспотически командовал всеми, грабя и осуждая по своему желанию.
Увидев себя на вершине счастья, он стал искать случая отделаться от сената и самого Цицерона, которому он был многим обязан. Пользуясь слабостью своего товарища по консульству он заставил его согласиться издать закон, в силу которого призывались к суду все те, которые советами или делом принимали участие в смерти Юлия Цезаря. Вследствие этого закона все заговорщики были тотчас указаны разными доносчиками; но так как ни один из этих заговорщиков не явился в суд, то они все были осуждены заочно.
Вскоре затем, сбросив окончательно маску и протянув одну руку Антонию, а другую Марку Лепиду, он разделил с ними власть над республикой, запечатлев этот договор кровью своих врагов или, лучше сказать, стойких защитников свободы и опубликовав на стенах и углах Рима указ против них, столько же жестокий, сколько безнравственный и безумный. Список лиц, подвергавшихся преследованию, заключал в себе, как говорят, триста сенаторов и две тысячи всадников; во главе первых Антоний поставил своего самого злого врага, Цицерона; и хотя впоследствии приверженцы Августа уверяли всех, что он восставал против этого и не желал зла Цицерону, но эти уверения не разубедили потомства. Август вместе с прочими триумвирами был доволен смертью оратора; а с той минуты, как он отбросил в сторону свою притворную деликатность, он выказал себя более жестоким и кровожадным, чем Антоний и Лепид. Нельзя себе представить, говорит Веллей Патеркол, ничего нелепее и гнуснее тех поводов, к каким прибегал Цезарь, – так называли уже в то время Октавиана по его собственному желанию, – чтобы преследовать граждан и самого Цицерона. И нельзя сказать, чтобы и в этом последнем случае Цезарь действовал по настоянию других: лишь для спасения его чести, то есть чтобы сказали, что Цицерона отняли у него силой, Лепид притворно пожертвовал своим собственным братом Павлом, а Антоний своим дядей, Луцием Цезарем; на самом же деле и тот и другой остались живы, скрывшись, при участии самих же триумвиров, в безопасное место; между тем как Цицерон, находившийся в то время на своей вилле Формиана, близ Гаэты, был зарезан варварским и предательским образом убийцами, приведенными туда центурионом Эреннием и военным трибуном Попилием Леной, тем самым, которого Цицерон защитил когда-то в уголовном процессе. Голова Цицерона, доставленная Антонию, по желанию последнего была выставлена на той самой трибуне, с которой великий оратор столько раз охранял имущество, спасал людей от смерти и защищал свободу.
Такая же участь постигает Кая Торания, бывшего опекуном Октавия и которого не нужно смешивать с мангоном, фигурирующим в моем рассказе.
Но союз злых людей не бывает продолжителен. После битвы при Филиппах против Брута и Кассия, в которой Брут был убит, Лепид – человек, отличавшийся одним лишь тщеславием, был исключен из триумвирата, и с тех пор республикой правили Октавиан и Марк Антоний; их совместное правление длилось около двенадцати лет, пока между ними не возгорелась вражда, окончившаяся битвой между ними при Акциуме; побежденный в ней, Антоний умер вскоре в Египте, в мавзолее Клеопатры, куда он вошел, проколов себя мечом; после же его смерти Октавиан сделался полновластным государем Рима и всего мира. Тогда, по предложению Мунация Планка, он назвал себя Августом, и это имя сделалось с тех пор самым благородным, вероятно потому, что его производили или от слова augurium, что равнялось слову «священный», или от auctus с целью возвеличения.
Умный и ловкий политик, Кай Октавиан, которого мы впредь будем называть Августом, убил республику и создал тиранию. Но он не выражал ее открыто, а скрывал ее под республиканскими формами. Под предлогом сделать сенат более авторитетным он исключил из него своих противников и возвратил классу всадников право суда, оставив за собой, как за трибуном, право апелляционных решений последней инстанции в делах уголовных; вместе с этим он приискивал средства улучшить материальное положение народа, всегда избегая с удивительной предусмотрительностью всех таких мер, которые напоминали бы массе потерю свободы. Таким образом, оставляя без внимания советы Агриппы, откровенного и честного воина, которому был обязан многими военными успехами и благоразумными распоряжениями в сфере гражданского управления и который повторял ему: «Возврати отечеству свободу и убеди мир в том, что ты брался за оружие с единственной целью отмстить за своего отца», в то же время на сообщения Тиверия о жалобах в народе отвечал обыкновенно: «Пусть жалуется на словах, лишь бы оставлял нам действовать».
Его собственному военному искусству приписывают подчинение Римской империи Кантабров, Аквитании, Паннонии, Далмации со всей Иллирией, кроме того, Реции, Винделиции и альпийских жителей, называвшихся салассами; недопущение вторжения варваров из Дации; он же отбросил, с помощью своих военачальников, германцев на другую сторону Эльбы, сделал римскими подданными убиев и сикамбров, отнял вновь от парфян Армению и вытребовал обратно римские знамена, захваченные у Марка Красса и Марка Антония.
Среди стольких удач при нем было лишь два постыдных поражения римских войск в Германии: первое, бывшее, так сказать, преходящей неудачей, потерпел Марк Лоллий, галльский проконсул, от сикамбров, узипетов и тентеров, вскоре сумевший, однако, оправиться и одолеть неприятелей; второе же поражение было, действительно, вполне постыдным, о котором читатели узнают из рассказываемой мной истории.
Сообщив в общих чертах деяния Августа, я скажу два слова и об его внешности. Он был хорошо сложен, роста скорее среднего, который при пропорциональности всех частей тела казался небольшим лишь тогда, когда Августу приходилось стоять рядом с человеком высокого роста. В молодости он имел белокурые волосы, завивавшиеся в кольца от природы, нос орлиный, взгляд необыкновенно живой, глаза настолько полные огня, что случалось, – как сказал ему однажды какой-то солдат, – что они ослепляли подобно солнцу. В зрелом возрасте лицо его приняло величественное выражение, которое умерялось добротой и симпатичностью, качества, притягивавшие к нему его окружавших.
Вернемся теперь в сиракузу, – читатель припомнит, что так называлась комната, где Август занимался делами и где помещалась его библиотека, – там мы оставили Августа и Павла Фабия Максима, разговаривавших о старшей Юлии, которая должна была переселиться с острова Пандатария в Реджию.
Кстати замечу, что кроме своей библиотеки Август основал знаменитую аполлоновскую библиотеку, также на Палатинском холме, в которой были собраны все лучшие произведения греческих и латинских писателей; при ее устройстве имели в виду библиотеку Азиния Поллиопа, находившуюся на Авентине, украшенную изображениями писателей и бывшую, по времени своего открытия для публики, первой в Риме.
Отношение Августа к народному чувству по поводу принятых им мер против своей дочери, как мы видели, произвело на Фабия очень тяжелое впечатление; они оба молчали, не находя предмета для разговора; из неловкого положения вывел их в эту минуту номенклатор, известивший о приходе Публия Квинтилия Вара.
Когда он вошел, Август обратился к нему со следующими словами:
– Ты кстати пришел, о Вар, и, вероятно, скажешь мне, что нового в Риме и что говорят по поводу несчастной Юлии? Послушаю еще тебя.
– Народ желал бы видеть ее в Риме, принятой в твоем семействе и любимой тобой.
– А ты что думаешь об этом?
– Я думаю лишь то, что она единственная дочь божественного Августа, воспитавшего ее к добру, научившего ее любить серьезные занятия и домашнее хозяйство настолько, что она сама пряла шерсть и приготовляла себе одежду, и что Августу доставляло удовольствие слышать похвалу ее добродетелям; я припоминаю ему, что никто в Риме не осмеливался возражать на следующие слова, написанные почтенным Валерием Максимом: «О целомудрие, охраняющее жилище Августа, богиня, ты бодрствуешь над пенатами Августа и над брачным ложем Юлии».
– Другие времена, о Вар, другие времена! – возразил Август. – Я действительно хотел приучить ее к святым древним обычаям и вручил ее воспитание людям ученым и умным; в моем доме окружало ее лишь честное и хорошее: для нее пригласил я Арея, Дионисия и Никанора из Александрии, Афенодара из Тарса, Аполлодора из Пергама, и Веррия Флакка, и Вария, и Марона, и Горация, и Корнелия Галла, и… – хотел он сказать, Овидия, но закусил свои губы, вспомнив его не слишком целомудренные песни, – все труды их были напрасны. Ее любовники, ее развратные оргии, рассказы о которых ходили по всему Риму, тебе ведь небезызвестны. Ты был в Сирии, о Вар, когда я, несчастнейший отец, желая спасти честь моей фамилии и показать, что законы созданы мной для всех, принужден был подвергнуть ее заслуженному наказанию.
– Но искупление, длившееся столько лет, было сурово, и, возвратившись сюда, она изменит, в этом никто не может сомневаться, свои привычки.
– Ты думаешь это? Посмотри же на ее дочь, как действует на нее это суровое искупление ее матери. Уже начинается серьезный шепот и о ней, и если об ее поведении заговорят громче, то ее мать оставит Пандатарию для того лишь, чтобы очистить там место для жены Луция Эмилия Павла.
– Раскаявшаяся мать станет удерживать свою дочь от ошибок, – заметил тут Фабий Максим.
– Нет, нет, я не могу, я не должен следовать вашему совету. В Риме не найдется ни одного дома, который не был бы заражен прелюбодеянием, нужно с этим покончить раз навсегда: поняли вы меня? И мой дом должен послужить примером. Имели ли какое-нибудь влияние, о Фабий, твои советы и увещания твоей Марции на эту маленькую змею, оставленную мне моей дочерью и согретую мной на собственной груди? Нет, она не довольствуется развратом, она еще составляет заговоры и увлекает в них своего мужа… Это сделалось его занятием! Молодой Лепид, Цинна, Мурена, Фанний Цепион, Игнаций, Плавуций Руф, а теперь моя дочь, мой зять…
И, говоря это, Август, сильно взволнованный, ходил неровными шагами по своей обширной библиотеке, повторяя шепотом слова, которые не раз слышали от него приближенные к нему лица:
– О, как счастлив был бы я, если бы никогда не имел ни жены, ни детей.
После нескольких минут молчания, в течение которых Август немного успокоился, Фабий Максим нашел нужным заметить ему:
– Вспомни, цезарь, как однажды тебе подали оскорбительное письмо, причем сказали тебе, что оно могло быть написано усыновленным тобой Агриппой Постумом, а между тем оно было…
– От Юния Новата; хорошо, что же ты хочешь этим сказать?
– А то, что находятся такие, которые с целью выказать тебе свою преданность злодейски клевещут на близких и дорогих тебе людей.
– Нет, Фабий, в этом случае мне говорила… – И он готов был уже произнести имя, когда в дверях сиракузы показалась Ливия.
Не подслушала ли она, быть может, разговора мужа со своими близкими друзьями?