Два дня спустя после того, как Юлия отправилась жить in casto Isidis, в доме Павла Фабия Максима был веселый литературный вечер.

Хотя, представляя читателю в первый раз этого знаменитого римлянина, я уже говорил, что это за личность, тем не менее я пользуюсь и настоящим случаем, чтобы заметить, что он был очень образован и после Августа, который всегда покровительствовал талантам, был другом Горация Флакка и обогатил Вергилия десятью миллионами сестерций, что равняется нашим двум миллионам (лир) – будучи самым богатым и самым важным лицом в Риме, собирал вокруг себя всех более или менее известных поэтов и прочих писателей своего времени.

О Меценате также шла слава как о щедром покровителе подобных лиц, и в этом отношении достаточно знать бессмертные оды вышеупомянутого Горация; но дом Мецената не посещали так охотно, как дом Фабия Максима, где гости находили внимательную и разговорчивую хозяйку в лице Марции, жены Фабия, умевшую принять и развлечь своих посетителей.

Таким образом, в доме Фабия Максима часто сходились вместе Овидий, Секст Аврелий Проперций, Педий и Альбий Тибулл, богатство которого давало ему возможность не искать милостей Августа и не заискивать у Мецената и который часто проводил целые месяцы на одной из своих вилл между Пренестой и Тиволи близ Рима, довольный тем, что мог там свободно воспевать Делию, Немезию, Тицеру и восхвалять Мессалу Корвина, в экспедициях которого принимал участие; сходились сюда и Корнелий Галл, до своего изгнания за смелую речь, сказанную им Августу, и Федр, вольноотпущенник последнего; равным образом Азиний Поллион и Александрий Тимаген, также впоследствии впавший в немилость императора за резкое слово, и Лабиен, подвергшийся той же участи, и еще многие другие, пользовавшиеся в то время известностью. Словом, в доме Павла Фабия Максима происходили собрания вроде нынешних литературных вечеров или вроде тех, какие когда-то устраивал во Флоренции Лоренцо, прозванный Magnifico в своих Orti Orticellai. В этих собраниях Овидий читал свои метаморфозы, Проперций и Тибулл – свои элегии, Варий и Поллион – свои трагедии, Федр – свои басни; и оживленны, и умны были тут их беседы.

Это были немногие из переживших республику и с сожалением вспоминавшие невозвратное прошлое, говорившие постоянно о Цицероне и Катоне, Бруте и Помпее, но склонявшиеся уже хвалить милосердие и щедрость Августа, отличавшиеся более осторожным благоразумием, нежели живым и свободным чувством по отношению к литературе и искусству подкупаемым тиранами с целью, чтобы перо и резец оправдывали их произвол и преступления и отвращали внимание толпы от политики и всех серьезных вопросов общественной и государственной жизни. Беседуя о памятниках прошлого времени и поэмах, о благородных подвигах и народных зрелищах, они не критиковали правительство и не думали серьезно о восстановлении республики, так что известный в то время актер Пилад был прав, смело говоря Августу при случаях: «Будь покоен, цезарь, народ занят лишь мной и Батиллом». Один же из знаменитых историков нашего века говорит следующее о мечтах, переживших республиканский Рим:

«Наперебой один перед другим повторяли они народу, что его спокойствие и счастье зависит лишь от Августа, что один он сумел обуздать демона мятежа и гражданской войны, один он даст ему, народу, возможность возвратить потерянное им. На таких только условиях Август – которому усердно подражали в этом и другие покровители литературы – был милостив к писателям: приглашал их к столу, ласково беседуя с ними, дозволяя в честь их аплодисменты в школах и театрах, но свободно философствовать и вести публичные речи им запрещал.

…Во время, спокойное для правительства, людям можно дозволять бесчестить друг друга, укорять друг друга в воровстве, разврате, несправедливости: всем известно, что это делается ради одного искусства перещеголять друг друга в брани, подобно тому, как поступают журналисты; это отвратительно с моральной точки зрения, но правительство не мешает этому, смотря на такое поведение, как на ошибочное, но не преступное. Но правительству, наследующему преступной и кровавой революции, где один может сказать другому: ты задушил моего отца, ты разграбил мое имущество; дом, в котором ты живешь, приобретен тобой изгнанием моего брата из отечества; твои земли – законное наследство моих детей, – то в таком случае необходимо заставить молчать, иначе война и беспорядки будут продолжаться, страсти усиливаться и лишь тишина может успокоить их. Вот почему и Август признавал государственным преступником автора какого бы то ни было оскорбительного сочинения, и суды принуждены были действовать в данном случае с той строгостью, которая ведет к произвольным преследованиям.

…Народ, живший на средства правительства, не обращал внимания на эти факты, но верил громким хвалам придворных, которые распространяли слух, будто бы он, Август, был рад видеть в Тите Ливии защитника памяти Помпея и наградил его за похвалы, расточаемые им Помпею; что о Цицероне отзывался будто бы таким образом: это был великий человек, любивший свое отечество; о Катоне: хороший гражданин и хороший человек, поддерживающий установленное правительство. И что тут удивительного? Разве Август не считал себя восстановителем древних добродетелей? Желая возвысить императорский Рим, историки и поэты только и делали, что расточали похвалы Августу; по их словам, он восстановил древние добрые нравы, возобновил разрушавшиеся храмы и статуи, почерневшие от пожаров, искупал своими благодеяниями и своей высокой нравственностью преступления предков, женский пол сделал по-прежнему стыдливым и матерей счастливыми своими хорошими детьми. Было естественно после этого, что за такого рода деяния Августа провозгласили божественным, а он, сделавшись властелином на земле, согласился называться богом».

Во время упомянутого вечера в доме Павла Фабия Максима разговоры вертелись вокруг предмета, занимавшего собой в те дни весь Рим, а именно: говорили об облегчении наказания старшей Юлии, переменой ее ссылки с острова Пандатария в калабрийскую Реджию.

Марция, добрая и простая Марция, в своей доверчивости не видевшая, как говорится, далее своего носа, не переставала восхвалять Ливию и наивно рассказывала всем, будто бы по ее увещаниям Ливия уже не питает прежнего гнева к дочери Августа. Некоторые соглашались с ней, так как льстить Августу и его жене было пороком, свойственным писателям и преимущественно поэтам того времени. Только один из них иронически улыбался. Не увлекался панегириками и Овидий; но он молчал, так как боялся каким-нибудь нескромным замечанием выдать свои мысли и планы, сохранить в тайне которые он клялся недавно на ночном собрании, происходившем на его вилле.

Между тем Проперций, как нарочно, обратился со следующим вопросом к тому из упомянутых нами гостей Фабия Максима, который своей иронической улыбкой не скрывал своих убеждений, отличных от убеждений остальных:

– Разве ты не думаешь, что таким облегчением наказания дочь императора обязана Ливии Августе?

– О, разумеется, ее материнскому милосердию; кто может возражать против этого? – отвечал он Проперцию тоном очевидно насмешливым и вслед за тем, обращаясь к Овидию, продолжал: – Я полагаю даже, что вследствие этого Юлия, жена Луция Эмилия Павла, удалилась in casto Isidis и в тишине храма благодарит богов. Твоя Цинция, о Проперций, может рассказать тебе о той жизни, полной молитв и созерцания, какую проводят они там, в святилище Изиды.

При этих словах Секст Аврелий Проперций не мог удержаться, чтоб не сказать с гневом:

– Будь проклят тот день, когда божественная дочь Инака и Тонанты прислала к нам с берегов Нила свои обряды и своих бесстыдных жрецов.

– Смотри, чтобы и младшая Юлия не приготовила себе помещения и содержания, подобных тому, какими пользуется теперь ее мать. Август, отец отечества и народа, как поет о нем хор наших поэтов, не шутит с членами своего семейства, и Ливия также дорожит честью своего дома.

Так говорил Федр, вольноотпущенник Августа, им очень любимый.

Привезенный в Рим еще юношей вместе с другими пленниками с вершин македонских гор, он вскоре выказал хорошее образование, полученное им в своем отечестве. Знакомый с мыслями Меандра, с поэтическими произведениями Симонида и греческими трагиками, отличаясь стремлением к знаниям, он тотчас принялся за изучение произведений лучших латинских писателей. Македонянин по рождению, языку и воспитанию, он, несмотря на это, сильно полюбил свое новое отечество, Лацию, и считал своим долгом быть ей полезным. Но какой путь было ему избрать для достижения славы, о которой он мечтал? Все места были заняты, и каждая отрасль греческого искусства имела уже в Риме своего почти официального представителя. Оставалась только греческая басня, не переданная еще римлянам на их языке, и Федр отдался этому роду литературы. Он стал более переделывать, нежели переводить Эзопа. Последний оставил по себе немного басен, Федр же написал их много; но зависть умалила его славу как баснописца, что предчувствовал и он сам в следующих словах: «То, что в моих произведениях окажется достойным перейти в потомство, зависть припишет гению Эзопа, а то, что менее удастся, та же зависть будет приписывать исключительно мне».

Будучи еще невольником Августа, Федр отличался острым и насмешливым умом, и, оставляя своих господ в покое, он зло подсмеивался над их льстецами и врагами; он пользовался также милостью Ливии, которая нередко беседовала с ним запросто, находя удовольствие слушать его острые замечания, полные аттической соли и высказываемые изящным языком.

Вдали от своих господ, когда ему представлялся случай или когда он знал, что его не подслушает какой-нибудь из шпионов, особенно поощряемых Августом, он не щадил и Августа с супругой, метко остря на их счет.

В ту минуту, когда беседа по поводу перемены места ссылки старшей Юлии сделалась особенно оживленной, в гостиную вошел Павел Фабий Максим. Он был в веселом настроении духа и, поздоровавшись с друзьями, тотчас вмешался в их разговор.

– Я против тех, – сказал он, – которые стараются видеть черное даже в самых святых вещах, и против тебя, Федр; ты возносишь до небес Августа, а в сущности сам не веришь своим словам, донимая его своей несправедливой иронией.

При этих словах Овидий пристально посмотрел в лицо Фабия, как бы желая узнать, говорил ли он это серьезно или лишь для того, чтобы лучше скрыть свои тайные мысли, которые были известны Овидию.

– Я говорю это серьезно, – продолжал Фабий, – и в том беру тебя свидетелем, Назон.

– Как так? – спросил его удивленный певец Коринны.

– Что скажешь ты, что скажете вы все, мои друзья, если я открою вам, что именно сегодня Август, которому известна моя любовь к его дочери, поручил мне перевезти ее с острова Пандатария в Реджию?

– О! – воскликнули все, пораженные этой новостью, а Овидий вскочил даже на ноги от удивления.

– А ты, Публий Овидий Назон, что скажешь ты еще, если я прибавлю, что Ливия Августа, именно она сама, просила своего супруга о том, чтобы и ты сопровождал меня в этой поездке?

– Непостижимо! – заметил взволнованным голосом поэт, сердце которого при этом известии забилось сильнее.

– Но, быть может, ты пожелаешь ехать со мной? – спросил его с улыбкой Фабий.

– Чтобы я не пожелал? Подай мне только знак, о Фабий, и я последую за тобой до самых Геркулесовых столбов.

– Но, разумеется, не ради меня одного, не правда ли? – И Фабий насмешливо сощурил глаза.

– И ради тебя, и…

– И ради цезаря, хочешь ты сказать?

– Поспеши же с приготовлениями к отъезду.

Марция, добрейшая Марция, довольная счастливой судьбой поэта, сказала в свою очередь:

– Ты, Публий Овидий, был совершенно не прав в своем суждении о Ливии Августе, которая, как мне кажется, доверяет тебе и уважает тебя. Как мог ты думать, что умная Ливия Друзилла забыла сладкие звуки твоей лиры, умерявшие ее горе после смерти Друза Нерона?

Проперций, поднявшись со своего места, подошел к Овидию и, пожимая его правую руку, напомнил ему его собственный стих:

Судьбе любовника ее судьбу вручают.

– Лишь бы, – возразил Овидий, – не оправдалась на мне вторая строчка этого двустишия:

Какой неравный бой! Страшусь быть побежденным!

Но, заметив, что Тимаген Александрийский и Федр как бы не разделяют общей радости и намерены поздравить его, оставаясь молча на своих местах, он подошел к первому из них и сказал:

– Что думаешь ты обо всем этом, Тимаген?

– Я скажу тебе, – отвечал тот сурово, – словами Публия Вергилия Маррона: бойся данайцев и их даров.

– А я тебе отвечу своим способом, – сказал Федр, когда Овидий обратился к нему с вопрошающим взглядом. – Выслушай следующую басенку Эзопа и заруби ее себе на память:

Телочка, коза, овца и лев

Не доверяйся тем, кто посильней тебя! К примеру приведу и басенку такую: Однажды телочка, коза и смирная овечка В лесу с могучим львом затеяли дружить. Случилось как-то раз им всем поймать оленя, И начал так добычу лев делить: Как лев часть первую себе я оставляю, По праву сильного, вторую отрываю, Я значу больше вас – и третья часть моя, Четвертую ж кто тронет часть, моих когтей тот бойся. Таким-то образом, над правдой издеваясь, Добычей общею лев смело завладел.

И Федр повернулся к нему спиной, не прибавив к сказанной им басне никаких разъяснений.

Но Овидий под влиянием волновавшего его в эту минуту чувства не стал доискиваться морали этой басни, приписывая недоверие ее автора его сарказму и резкому характеру; он был занят одной мыслью – увидеть поскорее свою Коринну.

Вместе с тем он торопился сообщить все это жене Луция Эмилия Павла и с этой целью отправился в храм Изиды.

Когда поэт, будучи введен к Юлии, увидел там Деция Силана и Мунация Фауста, то лицо его приняло озабоченное и строгое выражение, так как в эту минуту он вспомнил то, что говорилось в городе о разврате, совершаемом в стенах этого храма; равным образом вспомнил и то, что сказал Федр на вечере Фабия Максима, а именно что жене Луция Эмилия Павла следует вести себя осторожнее, чтобы избежать судьбы своей матери. Под влиянием этих мыслей Овидий готовился сделать Юлии выговор, но она, питавшая к нему дочернее чувство, заметив его неудовольствие и желая смягчить его, встретила поэта его же стихом, сказанным ею притом с обворожительной улыбкой:

Не спрашивай о том, что делается тут, Вблизи Богини льна [92] .

Такой выходкой хитрая красавица обезоружила поэта, затем, со свойственной ей развязностью, она продолжала:

– Публий Назон! Наш друг, Деций Силан, преследуя цель, о которой шла речь на твоей вилле, привел ко мне Мунация Фауста, навклера, и вместе с тем члена одной из знаменитых фамилий Помпеи: он готов содействовать осуществлению плана, задуманного Луцием Авдазием.

Овидий, затаив в своей душе неудовольствие и упрек, готовый было слететь с его уст, обратился тут к Децию Силану со следующим вопросом:

– А куда лежит твой путь, Деций?

– В Тирренское море, а оттуда в греческие воды.

– А когда отправляешься?

– Завтра на заре мы уезжаем в Гостию; там ожидает нас судно друга моего, Мунация Фауста.

После этого Публий Овидий Назон сообщил о поручении, данном императором Августом Фабию Максиму, упомянув, разумеется, о том, что и ему приказано отправляться вместе с Фабием, чтобы с ним сопутствовать Юлии в ее переселении в Реджию, и что они также выезжают на завтрашний день.

Тогда Мунаций Фауст позволил себе предложить поэту свое судно.

– Мы все, – сказал он Овидию, – отправляемся в путь в интересах одной и той же личности; не могу ли я отвезти и тебя вместе с Павлом Фабием Максимом на Пандатарию? Моему судну все равно приходится плыть мимо этого острова.

– Как я, так и Фабий Максим, в чем я не сомневаюсь, будет тебе за это очень благодарен.

Юлия, в свою очередь, поблагодарила предупредительного молодого человека.

Затем, обсудив в последний раз некоторые частности общего им дела, отъезжающие стали прощаться с дамами. Юлия просила Публия Назона передать от нее ее матери несколько утешительных слов; Неволея Тикэ со слезами на глазах сказала еще раз прости своему жениху; и Мунаций, Деций и Овидий поспешно вышли из храма.

По их уходе молодая милетская девушка побежала припасть к жертвеннику Изиды, чтобы молить египетскую богиню быть покровительницей в пути любимому ею навклеру и о том, чтобы он поскорее возвратился.