Обещание Фабия Максима было исполнено; на другой же день в Помпее получен был манифест императора Августа о помиловании лиц, находившихся в тюрьмах за беспорядки во время муниципальных выборов, и о сложении с города наложенных на него по поводу этих беспорядков страшных налогов.

Этот манифест вызвал всеобщую радость, которая была тем более искренна, что милость императора была для всех совершенно неожиданна; но причина ее скоро стала известной в небольшом городе.

Сперва сами дуумвиры сообщили, что дощечки за императорской печатью, полученные ими, были доставлены одним из служащих у Мунация Фауста; потом в городе узнали, что в тот же вечер в гавани видели либурну мизенской флотилии, таинственно вошедшую в гавань и ушедшую из нее поздно ночью; говорили, что на этой либурне в Помпею приезжали важные государственные особы, говорили также, что в ту же самую ночь Мунацию Фаусту отдали давно любимую им женщину, и отдали ему ее самым неожиданным для него образом. Сопоставляя все эти обстоятельства, общая молва, несмотря на упорное молчание Мунация Фауста, стала приписывать ему причину милосердия Августа и в нем увидела спасителя осужденных и города.

Но жителям Помпеи оставалось непонятным, каким образом Мунаций Фауст, известный своими независимыми убеждениями и странными похождениями, поставившими его во враждебные отношения к самому государю, мог быть посредником между ним и городом.

Ввиду этого совершенно естественно, что находились люди, которые сомневались, чтобы милосердие цезаря было делом нашего навклера, а приписывали ее исключительно великодушию цезаря.

Между тем в доме Мунация Фауста царили любовь и счастье.

Быть может, читателю будет интересно узнать, каким образом Ливия Друзилла согласилась отпустить на свободу Неволею Тикэ, которой она дорожила за ее достоинства. Чувствуя себя спокойной и счастливой в дни торжества горячо любимого ею сына, Ливия Друзилла легко склонилась на просьбу своего мужа дать свободу Неволее Тикэ.

Тацит говорит, что эта хитрая женщина, чтобы легче достигнуть того, чего она добивалась, часто бывала уступчивой к просьбам своего мужа. На этот раз Август поставил ей на вид, что по поводу счастливых событий и триумфа Тиверия следовало бы исполнить долг справедливости и возвратить помпеяйцу Мунацию любимую им женщину; что этим поступком он, Август, уплатил бы и свой старый долг признательности за немаловажные услуги, оказанные ему сенатором Мунацием Плинком, родственником Мунация Фауста. Этих доводов было совершенно достаточно, чтобы прелестная Неволея Тикэ была отпущена Ливией без всякого сопротивления и отдана Фабию Максиму для передачи Фаусту.

Последнему же пришлось снова снарядить в путь свое судно. Он поспешил вычистить, исправить и снабдить его всем необходимым к плаванью, и, приготовившись, он ждал минуты отхода в море.

Этой минуты ему не пришлось долго ждать. Однажды ночью постучались в заднюю дверь его дома. Это был Фабий Максим.

– Поцелуй свою жену, Мунаций, и отправимся в путы он уже на твоем судне.

Неволея Тикэ, нежно обняв своего мужа, проговорила:

– Молю всех морских богов и нашу Венеру, чтобы они поскорее возвратили мне тебя.

Полчаса спустя любящая женщина смотрела с балкона своего дома на облитое лунным светом судно Мунация, снимавшееся с якоря и выходившее в открытое море. В эту минуту, несомненно, ей припомнилась ее собственная одиссея: плаванье ее на этом же судне, первая встреча с Мунацием и первые мгновения их взаимной любви, предсказание старой Филезии, хотя поздно, но все-таки осуществившееся; она вспомнила со слезами о несчастной участи этой преданной корсару женщины, о еще более несчастной своей подруге детства, дочери Мосфена, и о смерти своего старого отца, не перенесшего похищения любимой дочери.

– Наконец, – воскликнула она, вдыхая полной грудью ночной воздух, – я нахожусь на вершине моего счастья!

И действительно, и счастье и довольство окружали ее; имея полное право распоряжаться состоянием своего милого Фауста, она и сама была богата, получив от своего мужа привезенное им из Греции наследство ее отца.

Торговое судно Мунация, казалось, желало угодить своему навклеру и радовалось чести нести на себе повелителя всего известного тогда мира: оно шло так быстро, как будто его двигала целая тысяча гребцов. Причина быстрого хода судна заключалась в том, что Мунаций, видя благоприятное направление ветра и желая им вполне воспользоваться, приказал поднять все паруса. При постоянстве благоприятного ветра судно могло пристать на следующий же день к острову Пианоза.

Зная всю лежавшую на нем ответственность, он строго наблюдал за ходом судна, оставаясь большую часть времени около кормчего.

Август, уверенный в счастливом исходе путешествия, – несомненным предзнаменованием ему служило в данном случае то обстоятельство, что ранним утром паруса судна были обильно смочены росой,– не оставался в бездействии. Он успел расспросить Мунация о том, в каком положении находилась Кампанья, и о беспорядках, имевших место при недавних муниципальных выборах в Помпее. Узнав истину, он был очень рад тому, что отменил свое решение. При этом он убедился, как трудно доходит истина до ушей государя и скольких несчастий избегнул бы народ, если бы государи, выходя из обыкновенно окружающей их испорченной среды, узнавали о всем совершающемся из первых источников, видели вещи собственными глазами, находились бы в общении со своими подданными и обо всем их расспрашивали.

Скоро мы увидим, какие, вследствие упомянутых расспросов, были сделаны Августом распоряжения относительно военной колонии в Помпее.

Август и Фабий Максим провели ночь в известной уже читателю диаэте купеческого судна, и цезарь спал тут спокойнее, чем в своем палатинском дворце. Никогда он не просыпался в таком хорошем расположении духа.

К утру следующего дня судно было уже очень далеко от берегов Помпеи; паруса были по-прежнему подняты, хотя море было спокойно, а прохладный ветерок умерял жар, который на суше был нестерпим.

Рассказывая о ссылке Агриппы Постума, я уже упоминал об острове Пианоза, называвшемся у древних римлян Planasia; здесь же достаточно заметить, что этот остров лежал близ большого острова Aethalia (нынешняя Эльба), недалеко от устья Умброны, в Этрурии.

К Пианозе судно пристало лишь рано утром на второй день плаванья.

Этот остров охранялся сильным военным караулом, и лишь только Август и Фабий Максим вступили на берег, как один из караульных, подойдя к ним, спросил у них, кто они такие и что им нужно.

– Позови ко мне центуриона Сульпиция.

При этом Август не обнаружил своего звания, решив, как и на судне «Тикэ», сохранять свое инкогнито; но караульный по повелительному жесту незнакомца, взглянув на него пристально, угадал, кто перед ним находится. Его догадку оправдали изображения на монетах, лежавших у него в кармане, и, не осмелившись ни словом, ни жестом обнаружить свою мысль, он поспешил позвать начальника.

Когда центурион, управлявший островом, подошел к Августу, последний шепнул ему несколько слов на ухо. Он, без сомнения, при этом назвал себя, так как центурион мгновенно побледнел, но тотчас же принял прежний спокойный вид, опасаясь, очевидно, обнаружить сообщенную ему тайну.

– Веди меня к пленнику, – сказал Август и вместе с Фабием Максимом последовал за центурионом.

На островке находилась арка с башней наверху, с которой открывался вид на весь островок и морскую поверхность. В эту башню вела железная дверь. Подойдя к ней, центурион постучался. Послышался звук цепей, и дверь отворилась.

Войдя в башню, наши путники очутились среди солдат, игравших в какую-то игру; возле них стояли кружки с местным вином.

– На ноги! – крикнул на них центурион.

Солдаты повиновались.

– Отворить дверь, ведущую к пленнику!

Это приказание было тотчас же исполнено.

Из комнаты, в которой находились солдаты, низкой, темной и сырой, со стенами, испещренными латинскими и этрусскими словами, вела узкая лестница, стены которой также были покрыты плесенью и неприличными надписями.

Ничто не ускользнуло от глаз императора, и мысль, что в таком ужасном месте находится сын его дочери Юлии, когда-то им усыновленный и без вины осужденный на заключение, стеснила сердце Августа, и им овладело сильное волнение, которое было естественно в его положении именно в ту минуту, когда он готовился увидеть своего внука после стольких событий.

Пройдя несколько ступеней, Август и Фабий Максим, сопровождаемые центурионом, вступили на площадку, с которой вела лестница в следующий этаж. На этой площадке находилась только одна небольшая дверь, перед которой стоял часовой с алебардой в руке.

По знаку центуриона он спустился вниз к своим товарищам потолковать насчет неожиданного и странного посещения.

Центурион отодвинул задвижку и отворил дверь.

– Цезарь Август! – вскрикнул Агриппа Постум, вскочив на ноги.

– Сын мой! – воскликнул, в свою очередь, император, открывая ему свои объятья.

– Итак, я прощен тобой? – спросил юноша сильно взволнованным голосом.

– Моим сердцем, да, Агриппа, и скоро ты будешь прощен публично; надейся и крепись.

Август опустился на трехножный стул, обессиленный волнением.

Он окинул взором всю комнату. Прежде всего, он заметил товарища Агриппы по заточению, необыкновенно похожего на Агриппу, и спросил:

– Это твой Клемент, не правда ли?

– Да, отец; он остается по-прежнему моим верным и преданным слугой; он ест со мной черствый хлеб тяжелой ссылки и заточения, разгоняет мою бесконечную скуку, и так как закон освобождает того невольника, который ест за одним столом со своим господином, то прошу тебя, признай его свободу.

Август изъявил свое согласие. Агриппа же, как бы желая подтвердить справедливость своих слов, указал Августу на лежавший перед ним хлеб; последний был, действительно, не лучше хлеба, потребляемого нищим бродягой. Август убедился в этом, взяв хлеб в руки и осмотрев его. Затем, бросив еще взгляд на комнату и заметив ее слишком скромную меблировку, состоявшую из двух простых кроватей, стола и нескольких стульев, он убедился, не без сердечной боли, что на этот раз его строгий приказ, данный им в минуту гнева, был в точности исполнен.

– Центурион, – сказал он, – с этой минуты пленник должен пользоваться свободой на всем острове; предоставь ему самые лучшие комнаты и хорошую пищу.

– Приказ твой будет выполнен, божественный Август.

– Итак, я не уеду вместе с тобой? – спросил с грустью и взволнованным голосом Агриппа Постум.

– Потерпи еще некоторое время, пока сенат не отменит указа о твоей вечной ссылке и не восстановит указа об усыновлении.

– А что будет с Клавдием Нероном Тиверием?

– Ему придется повиноваться тому, кто будет его государем.

Упав перед Августом на колени, Агриппа Постум стал целовать его руки, обливая их слезами.

– Отец! Тюрьма умудрила меня, но еще более пользы принесла мне печаль видеть себя отвергнутым тобой.

Август был заметно тронут. Имея в виду слабое здоровье цезаря и испытанное им душевное волнение, Фабий Максим сказал:

– Агриппа, нам невозможно оставаться здесь долго; мы должны спешить в Рим, где великодушный цезарь приготовит все к твоему возвращению.

– О отец, о государь, о божественный Август, могу ли я просить у тебя помиловать других?

– Кого?

– Мать… сестру…

Лицо Августа приняло строгое выражение, но только на секунду. Желая ободрить Агриппу, он отвечал ему, употребляя одно из своих обыкновенных выражений:

– Я дал клятву не прощать их, удовольствуемся пока этим Катоном; я оставляю тебе власть возвратить их из ссылки и положить конец их наказанию.

Агриппа Постум не осмелился настаивать. Август перед уходом снова обнял его с родительской нежностью и оставил его успокоенным и полным надежд на блестящую будущность.

Уезжая с острова, Август и Фабий Максим приказали центуриону держать в строгой тайне их посещение.

С того дня младший сын Марка Випсания Агриппы не подвергался прежним строгостям, и центурион относился к нему с глубоким почтением, предвидя в нем будущего императора.

Конец нашего рассказа покажет, можно ли было верить словам Августа.