Жан-Луи Марголен — Китай, Вьетнам, Лаос, Камбоджа
Пьер Ригуло — Северная Корея
Коммунистические системы Азии, если сравнивать их с подобными европейскими режимами, имеют три особенности. Во-первых, они порождены прежде всего стараниями партийных аппаратов своих стран, за исключением Северной Кореи, оккупированной Советами в августе 1945 года. Им удалось (это относится и к послевоенному Пхеньяну) установить собственные независимые режимы, привитые на древе их прошлого, вскормленные марксизмом-ленинизмом советского образца и сильно сдобренные национализмом. Этого не скажешь о Лаосе — налицо его полная зависимость от «старшего брата», Вьетнама.
Во-вторых, сейчас, когда пишется эта книга, упомянутые режимы все еще господствуют, хотя в Камбодже власть держится ценой огромных уступок.
И, наконец, никому не доступны пока центральные архивы этих государств, кроме тех, что разоблачают тиранию Пол Пота. Закрыты и архивы Коминтерна в Москве, хотя уже сошла со сцены первая коммунистическая система Азии.
Тем не менее потребовался десяток лет для того, чтобы понять суть этих режимов и их прошлого. Сейчас стало относительно легко посетить Китай, Вьетнам, Лаос или Камбоджу, проехать по этим странам и найти нужные материалы. Доступны важные источники информации, а кое-что уже тщательно исследовано: обзоры политологов, публикации в местной прессе, воспоминания бывших вождей, письменные свидетельства беженцев и диссидентов, записи устных рассказов участников событий. Словом, великие драмы, которые видела Азия, открыты нашим взорам, а руководство Пномпеня даже поощряет разоблачение ужасов режима Пол Пота, как и пекинское руководство — безобразий «культурной революции». Но на сегодняшний день пока неизвестно, что же происходило в упомянутых странах в высших эшелонах власти. Например, смерть маршала Линь Бяо в 1971 году, преемника Мао, им же назначенного, остается и сегодня тайной за семью печатями. Выборочное рассекречивание информации искажает картину, так как, с одной стороны, есть интересные и исчерпывающие материалы и монографии о «культурной революции» в уездах и провинциях Китая, но с другой — истинные намерения и побуждения самого Мао остаются загадкой. Почти не изучены «чистки» 50-х годов в Китае и Вьетнаме или «большой скачок». Режимы еще живут и не позволяют покушаться на их идеологические основы. Замалчиваются события, происходившие в огромных и самых смертоносных лагерях Западного Китая. Судьбы кадровых коммунистов и научно-технической интеллигенции, попавших в жернова репрессий, описаны сейчас подробнее, чем участь «маленьких людей» — самых многочисленных жертв произвола, и возникает иллюзия, будто этих людей не было вовсе! По-прежнему закрыта для внешних наблюдателей Северная Корея, последний бастион ортодоксального коммунизма, и до нас доходят только обрывочные сведения о том, что там происходит. Сведения, которые представлены в нижеследующих разделах, — приблизительны, и в будущем предстоит сделать дополнения и уточнения о численности жертв режимов.
Но когда речь идет о конечных результатах и методах коммунистических систем Азии, невозможно усомниться в истинном характере происходивших там событий…
1. Китай: великий поход в ночь
Исправительно-трудовые лагеря в Китайской Народной республике
Тирания в коммунистическом Китае… Не была ли она копией опыта и методов работы «большого брата» — СССР эпохи Сталина, портрет которого еще в начале 80-х годов красовался на самом видном месте в Пекине? И да, и нет. Нет, потому что, на первый взгляд, в Коммунистической партии Китая не было явных массовых и смертоносных «чисток», и политическая полиция была сдержанной, хотя на заднем плане всегда маячила тяжелая тень ее беспощадного шефа Кан Шэна, вышедшего из партизан Яньани в 40-х годах и бессменно оставшегося на этой должности до конца своих дней в 1975 году. Но решительно — да, если иметь в виду, исключая период гражданской войны, все лежащие на совести режима случаи насильственной смерти китайских граждан. И хотя нет еще строгих статистических данных, но, по серьезным оценкам, выявляются от шести до десяти миллионов явных, прямых жертв, включая сотни тысяч тибетцев. Кроме того, десятки миллионов «контрреволюционеров» провели долгие годы в исправительно-трудовых лагерях, а двадцать миллионов там погибли. Еще раз да, если прибавить к ним двадцать миллионов (а по другим подсчетам — сорок три миллиона), жертв периода 1959–1961 годов, который в этом смысле и в самом деле можно назвать «большим скачком», — жертв голода, лежащего на совести одного-единственного человека, Мао Цзэдуна, с его бредовыми проектами, а позднее — с его же преступным нежеланием признать свои ошибки и постараться сгладить губительные последствия голода. Наконец, если посмотреть на происходившее в Тибете — разве это не геноцид? Здесь в результате китайской оккупации на пять — десять жителей приходилась одна жертва. Отнюдь не притворным было удивление Дэн Сяопина по поводу массового избиения на площади Тяньаньмынь в июне 1989 года, когда погибли около тысячи человек: «Разве это резня? Это мелочь по сравнению с тем, что видел Китай совсем недавно!» Честное признание, не правда ли? А что подразумевалось под «недавними» потерями — прискорбные последствия ужасной гражданской войны (будто она не закончилась давным-давно, и с 1950 года не установился новый режим) или вообще продолжение зловещей истории государства: если не учитывать японскую оккупацию (при которой, впрочем, не было всеобщего голода), то придется переместиться в 80-е годы XIX века. Только там мы найдем убийства и голод, сравнимые по масштабу с теми, что видел недавно Китай. Но и тогда события не были столь планомерными, систематическими и всеобщими, как маоистские зверства. Этот период в истории Китая был исключительно трагическим.
История китайского коммунизма важна вдвойне. Во-первых, начиная с 1949 года пекинский режим контролировал более двух третей коммунистического лагеря. После распада Советского Союза в 1991 году и освобождения ряда восточно-европейских стран из-под гнета коммунизма эта доля приблизилась к девяти десятым, и стало еще очевиднее, что судьба разбросанных обломков «реального социализма» будет все больше зависеть от будущего китайского коммунизма. Во-вторых, с 1960 года, после охлаждения советско-китайских отношений, к Пекину перешла роль «второго Рима» марксизма-ленинизма, а фактически это произошло еще раньше, в период Особого района Яньани (1935–1947 годы) после «Великого похода», когда корейские, японские и вьетнамские коммунисты находили в Китае убежище и средства к существованию. Если режим Ким Ир Сена предшествовал триумфу Коммунистической партии Китая (КПК) и обязан своим существованием советской оккупации, то его выживание во время агрессивной корейской войны (ноябрь 1950 года) — целиком заслуга миллионов хорошо вооруженных китайских солдат-«добровольцев». Формы репрессий в Северной Корее во многом определялись сталинской «моделью», но из маоизма (который с момента существования Особого района Яньаня полностью слился с китайским коммунизмом) хозяин Пхеньяна взял «линию масс»: кадровую подготовку, тотальную идеологическую обработку населения страны и — как логическое продолжение — настойчивое «непрерывное воспитание», ставшее главным средством надзора за обществом. Слова Ким Ир Сена: «линия масс — это активная защита интересов трудящихся, их воспитание и перевоспитание с целью сплочения вокруг Партии, объединения их усилий и мобилизации всех на выполнение революционных задач», — это отголоски идей Мао Цзэдуна.
Влияние Китая на возникшие после 1949 года азиатские коммунистические режимы несомненно. После публикации воспоминаний перебежавшего в Пекин вьетнамского партийного руководителя Хоанг Ван Хоана стало известно, что с 1950 года и до Женевских соглашений 1954 года китайские советники курировали вооруженные силы и администрацию Вьетминя, а тридцать тысяч пекинских солдат «на исключительно добровольной основе» поддерживали в 1965–1970 годах северо-вьетнамские силы в войне в Южном Вьетнаме. Победитель при Дьенбьенфу, генерал Во Нгуен Зяп, в 1964 году прямо признал китайскую помощь: «С 1950 года, после победы Китая, наша армия и наш народ смогли извлечь ценные уроки из действий Народно-освободительной армии Китая. Мы смогли воспитываться на военных идеях Мао Цзэдуна. И это стало важным фактором, определившим зрелость нашей армии, и способствовало нашим дальнейшим победам». Коммунистическая партия Вьетнама (КПВ), позднее переименованная в Партию трудящихся Вьетнама, в знак признательности Мао Цзэдуну вписала в свой Устав 1951 года следующие слова: «Партия трудящихся берет за основу идеи Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина и теоретическую мысль Мао Цзэдуна и будет опираться на них в ходе вьетнамской революции; они станут базой нашей революционной идеологии и путеводным маяком, указывающим направление нашей работы». «Линия масс» и их перевоспитание были поставлены в центр вьетнамской политической системы. Жестокие «чистки» в середине 50-х годов (чинь хуан) стали вьетнамским вариантом «реформы стиля работы» (шэн фен), состряпанной в Яньани. Что касается красных кхмеров в Камбодже (1975–1979 годы), то и они получили мощное вливание в виде китайской помощи и, «творчески» переработав миф о «большом скачке», добились «успехов», которых не удалось достичь и самому Мао. Китайский и другие коммунистические режимы Азии опирались на проверенные временем воинственные традиции (менее укоренившиеся в Северной Корее, хотя Ким Ир Сен и хвастался своими вымышленными подвигами времен антияпонской партизанской войны), плавно перешедшие в перманентную милитаризацию общества. Показательно, что в этих странах на армию были возложены политико-репрессивные задачи, тогда как в советской системе эту роль выполняла политическая полиция.
Насилие как традиция
Всемогущего Мао Цзэдуна при жизни называли «красным императором». Все, что известно о его деспотизме, необузданности, своенравии, кровавых преступлениях и распутстве до последних дней жизни, ставит его в один ряд с тиранами Поднебесной. И все же дикое насилие, возведенное в принцип при правлении Мао Цзэдуна, выходит далеко за рамки отнюдь не либеральной национальной традиции Китая.
Дело не в том, что Китай часто испытывал жажду крови, а в том, что религиозный вектор мироощущения народа приводил к этому состоянию. Две великие китайские нравственные системы — конфуцианство и даосизм — различны в плане идейных предпосылок примат рационального и общественного у Конфуция и опора на индивида и его интуитивно-чувственное иррациональное начало у Лао-цзы, проповедника Дао. Эти две важнейшие национальные «закваски» в разной степени присутствуют в каждом китайце. В кризисные моменты истории вторая нейтрализует первую, и самые обездоленные и растерявшиеся бросаются на носителей конфуцианского начала — просвещенную интеллектуальную элиту («пирамиду грамотных»), то есть государство. Разгорались восстания и крестьянские войны, инспирированные апокалиптическими и мессианскими сектами: движение «Желтых повязок» 184 года, майтрейистов в 515 году, восстание манихейцев в 1120 году под предводительством Фан Ла, восстание «Белого лотоса» 1351 года, «Восьми триграмм» 1813 года и другие. Движущая сила этих восстаний одинакова, в ней сливаются даосизм и народный буддизм под знаменем Будды грядущего, Майтрейи, чье лучезарное и спасительное пришествие состоится ценой великого потрясения «старого мира», а верноподданные — государственная элита — должны способствовать исполнению этого пророчества и в ожидании свершения прославлять его. Прервутся старые связи, в том числе и семейные. Как свидетельствуют хроники династии Вэй 515 года, «и отец не узнавал больше сына, а брат брата».
Нравственно-этические принципы базируются в китайской традиции на уважении семейных уз; там, где они прерываются, поселяется вседозволенность. На место семьи приходит секта и полностью подчиняет себе человека. Тем, кто вне ее, уготованы мучения ада в загробной жизни и насильственная смерть на земле. Например, известны случаи (в 402 году), когда чиновников расчленяли на куски, заставляя жену и детей есть их мясо, а если те отказывались, расчленяли их самих. В 1120 году кровавая бойня унесла жизни миллионов человек. Попирались все нравственные принципы; в одном воззвании (в 1130 году) утверждалось, что «убивать — людей значит выполнять буддийский закон, дхарму»; убийство есть акт сострадания, и оно освобождает дух; воровство приближает всеобщее равенство, а суицид — это счастье на зависть всем. Чем ужаснее собственная смерть, тем возвышеннее воздаяние за мученичество. Как записано в источнике XIX века, «смерть от медленного расчленения человеческого тела на кусочки вознесет жертву на небо, и там она предстанет в пурпурных одеждах». И как не сравнивать далекие кровавые события с жестокостями, сопутствовавшими азиатским революционным движениям нашего века! Не стоило бы тратить время на описание этих чудовищных подробностей, но они помогают понять, почему восторжествовали новые режимы и почему сопровождавшее их насилие кажется нормальным, почти банальным явлением.
Государственные устои должны оставаться крепкими, а всеобщий порядок — незыблемым. Путешественники-европейцы, с опаской ехавшие в Китай в Средние века и в эпоху Просвещения, покидали страну, завороженные царившим в «древней империи» Великим Миром. Конфуцианство — государственная доктрина — в качестве официального учения преподавалось в школах и проникло в самую далекую крестьянскую хижину. Добродетель монарха считалась наивысшей нравственной ценностью. Моделью государственного устройства была семья. Провозглашенные в далекие времена вечные гуманистические принципы осуждали кровопролития, самой большой ценностью признавалась человеческая жизнь. Среди древних мыслителей, труды которых больше двадцати веков считаются каноническими, первым вспоминается китайский философ Мо-цзы (479–381 гг. до н. э.). Вот какими словами он осуждает агрессивные войны: «Если убийство одного считается преступлением, а многочисленные убийства во время нападения на другие государства восхваляются как благое дело, то где граница между добром и злом?». Философ и полководец Сунь-цзы (ок. 500 г. до н. э.) в своей знаменитой книге Искусство войны говорил: «Война подобна пожару: кто не захочет опустить меч, тот от меча и погибнет». Побеждать надо не числом, а уменьем, малой кровью, не затягивая войну: «Никогда еще не бывало, чтобы война продолжалась долго, и это было бы выгодно государству. Сто раз сразиться и сто раз победить — это не лучшее из умений (…). Рано пировать тому, кто победил противника: придет время и обратится против победителя сила проклятий побежденных». Главная заслуга военачальника — сберечь войско, но нельзя допускать и истребления противника: «Пленение вражеской армии есть большее достижение, чем ее уничтожение. Не поощряй убийство!». Это не только нравственное наставление, но и соображение целесообразности: кровопролитие и жестокость порождают у побежденного энергию ненависти и отчаяния, и, повернув ее против соперника, он может переломить события в свою пользу. Чтобы одолеть врага, «лучше сохранить государство противника в целости, чем стереть его с лица земли».
Вот типичное, опирающееся на конфуцианство умозаключение в духе великой китайской традиции: нравственно-этические принципы не формируются в сфере бессознательного, они зарождаются и живут в сфере деятельности, гармонично накладываясь на производительную общественную систему, которая, в свою очередь, стимулирует и охраняет нравственность. Другого рода «прагматизм» проповедовали легисты, современники Конфуция и Сунь-цзы, считавшие, что государство должно утверждать свою силу террором, навязывая его обществу. Легизм проявил свою глубинную несостоятельность, когда его теоретики были в фаворе при династии Цинь, и постепенно сошел на нет в начале династии Северный Сун (9бО—1127 годы). Тогда немилость и ссылка в отдаленный район, не исключавшие помилования и возврата домой, были самым обычным наказанием для провинившегося мандарина. В 654 году при династии Тан была введена система, также карающая за умышленный проступок, но смягчающая наказание раскаявшемуся преступнику. Была отменена круговая семейная ответственность за участие в восстании; усложнилась и стала более тщательной процедура вынесения смертного приговора, упразднены самые суровые наказания и впервые введена система апелляционного суда.
Произвол государства в отношении населения был ограничен. Китайские историки всегда с ужасом упоминают о погребении заживо четырехсот шестидесяти ученых и чиновников по приказу основателя Циньской династии Цинь Ши-хуанди (годы правления — 221–210 до н. э.). Этот бездушный и циничный монарх, взятый за образец Мао Цзэдуном, однажды приказал собрать и сжечь тома китайской классической литературы, он приговорил к смерти или к ссылке почти двадцать тысяч мелких землевладельцев, безжалостно бросил десятки, а может быть, сотни тысяч жизней на строительство первой Великой Китайской стены. При династии Хань (206 до н. э. — 220 г. н. э.) конфуцианство снова вошло в силу, и империя долго не знала ни тирании, ни кровопролитий. Порядок стал твердым, законы строгими. Если бы не многочисленные мятежи и вторжения соседей, жизнь населения можно было назвать более спокойной и надежной, чем в других государствах, включая и большинство стран европейского Средневековья и Нового времени.
В XII веке даже при миролюбивой династии Сун смертный приговор мог быть вынесен почти по тремстам обвинительным статьям. Но каждый приговор обязательно рассматривался императором и скреплялся его личной печатью. В войнах гибли сотни тысяч людей, но цифры общей смертности были на порядок выше из-за эпидемий, голода, наводнений (сопровождавшихся прорывами дамб во время катастрофических разливов Янцзы и Хуанхэ), дорожных происшествий во время военных действий. Тайпинское восстание и его подавление унесли с 1850 по 1864 год, по разным подсчетам, от двадцати до ста миллионов жертв, с 1850 по 1873 год численность населения Китая упала с 410 до 350 миллионов человек. Однако лишь самая малая часть этих жертв приходится на целенаправленные массовые убийства (около миллиона человек, убитых во время Тайпинского восстания); этот период — один из самых напряженных и беспокойных моментов истории, отмеченный многочисленными восстаниями, неоднократными вторжениями войск западных империалистических стран и растущим отчаянием обедневшего населения. К несчастью, в такой обстановке росли два, три или четыре поколения предков революционеров-коммунистов, воспитанных в атмосфере насилия и падения нравов.
Несмотря на это, даже в первой половине XX века еще ничто не предвещало повсеместного разгула изощренного маоизма. Если революция 1911 года не была богата драматическими событиями, то в последующие пятнадцать лет частичной стабилизации при режиме Гоминьдана наблюдались случаи массовых кровопролитий. Так было в Нанкине, колыбели революции, где с июля 1913 по июль 1914 года военный диктатор Юань Шикай казнил несколько тысяч непокорных; в июне 1925 года полиция Кантона расстреляла пятьдесят два участника рабочей демонстрации; в мае 1926 года в Пекине в ходе мирной антияпонской манифестации погибли сорок семь студентов. И, наконец, в апреле-мае 1927 года в Шанхае, а позднее и в других крупных городах Восточного Китая, тысячи коммунистов были расстреляны войсками Чан Кайши, главы нового режима, привлекшего на свою сторону люмпен-пролетариев и бродяг. А. Мальро в работе Условия человеческого существования описывает исключительно жестокие расправы, например, сожжение неугодных в топке паровозов. И если первые эпизоды гражданской войны, где столкнулись коммунисты и гоминьдановцы, не сопровождались крупномасштабной резней, как было во время «Великого похода» 1934–1935 годов, то действия японских войск между 1937 и 1945 годами на обширной оккупированной территории Китая были неописуемо жестокими.
Еще более смертоносными были голодные 1900, 1920–1921 и 1928–1930 годы. Основной удар пришелся на подверженные частым засухам Северный и Северо-Западный Китай: вторая засуха унесла полмиллиона, а третья — от двух до трех миллионов человек. На несчастья, принесенные второй засухой, наложилась дезорганизация транспорта, вызванная гражданской войной. Вряд ли можно усмотреть в этих событиях некий «голодный заговор» и говорить об умышленной жестокости, хотя трагедия в провинции Хэнань в 1942–1943 годах, когда голод унес два или три миллиона жизней, то есть в среднем одного жителя из двадцати, и были случаи людоедства, наводит на подозрения. Несмотря на то, что последствия неурожаев были губительными, правительство, располагавшееся в Чунцине, не пошло на снижение налогов и за долги описывало имущество крестьян. Приближение линии фронта не улучшило положения, напротив, лишенных привычных доходов крестьян отправляли на принудительные работы, такие, как рытье пятисоткилометровых противотанковых рвов, оказавшихся к тому же бесполезными. Эти действия правительства стали прообразом провалов «большого скачка», хотя некоторые неудачи в Хэнани можно было объяснить продолжавшейся войной. Во всяком случае, озлобленность крестьян становилась огромной.
В целом, наиболее чудовищные и многочисленные преступления того периода совершались во множестве глухих китайских деревень, они не привлекали внимания и почти не оставляли следов, ибо совершались в процессе борьбы одних бедняков (или полубедняков) с другими. Помимо «случайных» убийц существовало несметное число настоящих бандитов, порой объединявшихся в страшные банды, которые грабили, занимались шантажом, вымогательством, захватом заложников и которые готовы были убить любого, кто оказывал им сопротивление или отказывался платить. Случалось, бандиты попадали в руки крестьян, и те вершили самосуд при всем народе… Самым большим бедствием были солдаты — куда более страшным, чем бандиты, с которыми они должны были бороться. Известно прошение, направленное деревенскими жителями властям провинции Фуцзянь в 1932 году. Они просили отозвать присланных к ним стражей порядка, потому что, писали крестьяне, «нам хватает разборок и с бандитами». В 1931 году в той же провинции восставшие крестьяне, не желая мириться с постоянными грабежами и насилием, вырезали почти весь присланный им «в помощь» отряд из 2500 солдат. В 1926 году на западе провинции Хунань крестьяне, действуя под прикрытием подпольной организации «Красные пики», избавились от полусотни тысяч «солдат-бандитов», а в 1944 году в том же самом районе, при наступлении японцев, крестьяне, припомнив все, что они претерпели от своих «защитников» в прошлом, начали охоту за отставшими от своих войсковых частей солдатами, ловили их и зачастую живьем закапывали в землю: тогда погибли около пятидесяти тысяч человек. Солдаты, однако, были такие же бедняки, как и их палачи, несчастные и запуганные жертвы рекрутского набора. По воспоминаниям американского генерала Уидемейера, они обрушивались на крестьян, умножая жертвы голода и наводнений.
Некоторые выступления крестьян были направлены против налоговых поборов. В Китае налогами облагались земельные наделы, посевы опийного мака, самогоноварение, свежезабитые свиньи, возводимые строения. Самые страшные удары крестьяне наносили своим же братьям — крестьянам. Бессмысленные побоища между деревнями, кланами и тайными обществами опустошали крестьянские селения и умножали неистребимую ненависть, подогреваемую обычаем кровной мести. Так, в сентябре 1928 года группа «Короткие мечи» одного из уездов провинции Цзянсу уничтожила двести «Длинных мечей» и сожгла шесть деревень. С конца XIX века в восточных уездах провинции Гуандун деревни были поделены на сферы влияния двух смертельно враждовавших групп, носивших названия «Черные флаги» и «Красные флаги». В уезде Пунин той же провинции члены клана Линь преследовали и убивали всех жителей, имевших несчастье носить фамилию Хо, не щадя ни больных проказой, которых они сжигали на кострах, ни проживавших там многочисленных христиан. Эта борьба не имела политической или социальной окраски, местные царьки укрепляли таким образом свой авторитет. Врагом часто был инородец — иммигрант или житель с другого берега реки.
Революция, неотделимая от террора (1927–1946)
Однако, когда в январе 1928 года жители одной из деревень, контролируемых «Красными флагами», увидели на своих улицах отряд с развевавшимся впереди флагом «родного» цвета, они с энтузиазмом присоединились к одному из первых китайских Советов. Это была Хайлуфынская революционная база — первый в Китае советский район, организованный Пэн Баем. Коммунисты держались от Советов в стороне, старались использовать вражду местных группировок; действуя быстро и напористо, они вошли в доверие к населению и поощряли новообращенных деревенских активистов к расправам и насилию. В течение нескольких месяцев 1927–1928 годов за сорок — пятьдесят лет до китайской «культурной революции» и режима красных кхмеров репетировались худшие эпизоды будущих событий. С 1922 года это движение подогревалось крестьянскими профсоюзами, созданными усилиями Коммунистической партии, и закончилось враждебным противостоянием «крестьянской бедноты» и подвергавшихся непрерывным нападкам «землевладельцев», хотя ни вековые традиции, ни даже современная действительность не делали акцент на этом различии. Отмена прежних долговых обязательств и упразднение арендной платы за землю обеспечили Хайлуфынской революционной базе поддержку народа, которой воспользовался Пэн Бай, чтобы установить режим «демократического террора». Все население сгонялось на процессы над «контрреволюционерами», которых неизменно приговаривали к смертной казни. Люди должны были участвовать в расправах, поддерживая красногвардейцев криками «убей, убей!», пока те методично расчленяли жертву на куски, которые присутствующие — иногда и члены семьи казненного — должны были жарить и съедать на глазах еще живого несчастного. Устраивались массовые трапезы с поеданием печени и сердца «врагов» либо митинги, где оратор произносил обличительную речь перед строем пик, увенчанных головами убитых. Тяга к мстительному каннибализму повторится позже в полпотовской Камбодже. С этим перекликаются и другие древнейшие азиатские архетипы, возрождавшиеся в самые бурные моменты китайской истории. Например, в период иностранных нашествий император Ян-ди из династии Суй не только отомстил предводителю восстания 613 года, но и истребил весь его род. «Самое суровое наказание состояло в том, что казнили четвертованием, а голову выставляли на шесте в назидание всем, либо виновному отрубали конечности и расстреливали его из лука. Самым именитым сановникам император даровал право съедать по кусочку мяса казненного». Известный писатель Лу Синь, сторонник коммунизма, свободного от национализма и антизападного духа, написал однажды: «Китайцы суть каннибалы»… Менее массовыми, чем кровавые оргии, были грабежи в монастырях, учинявшиеся отрядами Красной армии в 1927 году, и репрессии по отношению к монахам — даосам. Верующим приходилось перекрашивать изображения своих богов в красный цвет, чтобы спасти их от уничтожения. Началось постепенное обожествление Пэн Бая. За четыре месяца власти Советов провинцию покинули около пятидесяти тысяч человек, главным образом, бедные крестьяне.
Пэн Бай (расстрелян в 1931 году) был ярым сторонником сельского милитаризованного коммунистического движения. Его идею быстро подхватили коммунисты-маргиналы, например Мао Цзэдун, тоже выходец из крестьян, который развил ее в знаменитом Докладе о положении крестьян в Хунани (1927), противопоставив сельский коммунизм городскому рабочему коммунистическому движению, в тот момент полностью разбитому Гоминьданом под предводительством Чан Кайши. Идея стала набирать силу и привела к созданию одной из первых «красных баз» в горах Цзинган на границе Хунани и Цзянси в 1928 году. Седьмого ноября 1931 года (в годовщину Октябрьской революции) в этой провинции были проведены укрепление и расширение Центральной революционной базы и провозглашена Китайская республика Советов, а Мао Цзэдун стал председателем Совета народных комиссаров. До победы в 1949 году китайский коммунизм испытал много превратностей и перекосов, но модель была задана: сосредоточение революционных усилий на строительстве государства, милитаристского по своей природе, способного покончить с врагами, в данном случае — с армией «марионеточного» правительства Чан Кайши, «окопавшегося» в Нанкине. Неудивительно, что в той революционной ситуации стоящие перед армией военно-репрессивные задачи являлись центральными и основополагающими. Революционная ситуация в то время была далека от русского большевизма и еще дальше от марксизма, но именно путем большевиков, путем захвата власти и утверждения национал-революционного государства с 1918–1919 годов шли к коммунизму основатели КПК и их «мозговой трест» Ли Дачжао. Везде, где верх брала КПК, возникал казарменный социализм (особенно чрезвычайные суды и карательные отряды). Пэн Бай тщательно отработал эту модель.
Трудно понять, откуда взялось пристрастие китайского коммунизма к репрессиям: сталинский Большой террор 1936–38 годов был позже террора китайских Советов, жертвами которого стали, по некоторым оценкам, 186 тысяч гражданских лиц в одной только провинции Цзянси с 1927 по 1931 год. Почти все жертвы — противники поспешной аграрной реформы, тяжкого налогового гнета, мобилизации молодежи на войну. Население было пассивным и с неохотой втягивалось в реформы, которые коммунизм внедрял крайними методами (с 1931 года Мао подвергался критике за применение насильственных методов и был временно отстранен от руководства). Местные партийные кадры постепенно оттеснялись от партийной работы (как, например, в уездах вокруг «советской» столицы, Жуйцзиня), и наступление Гоминьдана со стороны Нанкина встретило слабое сопротивление. Силы Нанкина были мобильнее и одерживали победы над самыми удаленными и отрезанными от главных направлений «базами», чьи гарнизоны уже вкусили плоды политики террора. На территории советского района на севере Шэньси вокруг Яньаня творились насилия, которые коммунисты научились «дозировать», действуя более изощренно и менее кроваво. Налоговое бремя было для крестьян невыносимо. В 1941 году у крестьян было изъято 35 % урожая — это вчетверо больше, чем в провинциях, занятых Гоминьданом. Жители деревень открыто желали смерти Мао… Партия подавляла сопротивление и пыталась «оздоровить экономику», поощряя выращивание и экспорт опиумного мака (разумеется, не афишируя этого), который до 1945 года приносил в казну от 26 до 40 % дохода.
Как это часто бывало при коммунистических режимах, активные проводники политики «на местах» стали жертвами подозрений, не прошедших для них бесследно; они умели доходчиво объясняться с крестьянами, и, самое главное, они были частью крестьянского общества, проросли в него многими корнями, и эти корни не были еще перерублены. С некоторыми активистами счета были сведены спустя десятилетия… Наибольшие подозрения почти всегда вызывали те руководители, которые работали в своих родных деревнях, районах, уездах. Оппоненты, сильнее зависящие от центрального аппарата, обвиняли их в «местничестве» — они и в самом деле действовали иногда более осторожно, рискуя даже уклоняться от выполнения директив. За одним конфликтом скрывался другой: члены партии, работавшие в сельских районах, часто были выходцами из зажиточного крестьянства, из семей землевладельцев (наиболее образованного слоя), примкнувшими к коммунистической идее из радикальных националистических убеждений. Партийные работники центральных органов пришли из маргинальных и деклассированных слоев. Это были бандиты, бродяги, нищие, бывшие наемные солдаты, проститутки. В 1926 году Мао предвидел их важную роль в революции: «Эти люди могут очень храбро сражаться и — если мы направим их туда, куда нам нужно, — смогут стать революционной ударной силой». Не стал ли он сам похож на тех, о ком писал? Недаром много позже, в 1965 году, он показался американскому журналисту Эдгару Сноу «опирающимся на дырявый зонтик монахом, одиноко бредущим при свете звезд». Остальное население (кроме твердого оппозиционного меньшинства — нередко тоже представителей элиты), включая бедное и среднее крестьянство, составляли, по словам коммунистических лидеров, классовую опору революции в деревне. (Тем не менее коммунистами было сказано об этих людях: «От них веет пассивностью и холодом».) Деклассированные личности стали самыми активными кадрами революции. Их приобщение к партии, обретение социального статуса, подсознательная жажда реванша, а также уважительное отношение опирающегося на них Центра толкали их на радикальные действия и — как только представится случай — на расправу с провинциальными коммунистами. Такое противостояние объясняет начавшуюся после 1946 года кровавую истерию аграрной реформы.
Первая большая «чистка» смела в 1930–1931 годах революционный район Донгу на севере провинции Цзянси. Напряженность обострилась здесь в результате активной деятельности политического полицейского формирования Гоминьдана — корпуса АБ («антибольшевистского»), умело подогревавшего подозрения в измене среди членов КПК. В партию в большом количестве вступали члены тайных обществ. Она значительно окрепла после того, как в 1927 году туда пришел руководитель «Общества трех принципов». Подозрения сделали свое дело, началась «чистка». Сразу же были ликвидированы кадры на местах, затем «чистке» подверглась Красная армия. Были расстреляны две тысячи военных. Части заключенных в тюрьму местных руководителей удалось бежать, и они попытались поднять бунт против Мао Цзэдуна, «партийного императора», который пригласил их приехать к нему на переговоры, арестовал и собирался расстрелять. После того как одно из подразделений Второй армии восстало, армию расформировали, а весь ее офицерский состав ликвидировали. В течение года был уничтожен каждый десятый среди военных и членов партии; счет жертв шел на тысячи. Из девятнадцати высших партийных руководителей революционного округа Второй армии, основоположников этой революционной базы, двенадцать были расстреляны как «контрреволюционеры», пятеро расстреляны гоминьдановцами, один умер от болезни и один скрылся, навсегда сойдя с революционной стези.
По этой же схеме, после того как Мао обосновался в Яньани, был ликвидирован основатель опорной революционной базы, легендарный партизан Лю Чжидань. В центральном аппарате партии было немало сотрудников, талантливых по части вероломства и макиавеллизма. Операцией руководил «большевик» Ван Мин, «рука Москвы», жаждавший выслужиться и подчинить себе войска Лю. Тот, ничего не подозревая, не сопротивлялся аресту и после пыток не признался в «измене»; его видные сторонники были тогда похоронены заживо. Соперник Ван Мина Чжоу Эньлай освободил Лю Чжиданя, продолжавшего настаивать на праве самостоятельно командовать армией, за что получил клеймо «крайне правого» и был отправлен на фронт, где его убили, возможно, выстрелом в спину…
Наиболее известная «чистка», предшествовавшая 1949 году, началась в июне 1942 года с удара коммунистов по самой блестящей интеллигенции Янь-аня. Через пятнадцать лет «чистка» повторилась уже в масштабе всей страны. В 1942 году Мао начал с объявления двухмесячной кампании свободы критики. Затем активные участники кампании были «приглашены открыто побороться» на многочисленных митингах с Дин Лин, заявившей, что объявленное коммунистами равноправие мужчин и женщин — это демагогия, и с Ван Шивэем, осмелившимся требовать свободы творчества и предостерегавшим творческих работников от искушений власти. Дин признала критику правильной, покаялась и напала на строптивого Вана. Последний был исключен из партии и расстрелян в суматохе временной эвакуации из Яньани в 1947 году. Догма о том, что интеллигент должен подчинить творческие интересы политическим, изложенная председателем партии в феврале 1942 года в Беседах о литературе и искусстве, возымела силу закона. Повсеместно велось шэн фен («обучение новому стилю работы») вплоть до полного подчинения интеллигенции. В начале июля 1943 года кампания вспыхивает с новой силой, борьба идет не на жизнь, а на смерть. Дьявольской душой этой «спасительной кампании», призванной защитить борцов революции от слабостей и тайных сомнений, становится член Политбюро КПК Кан Шэн, поставленный Мао Цзэдуном в июне 1942 года во главе нового комитета по воспитанию, призванного руководить «исправлением». Кан Шэн — «затянутая в черную кожу черная тень» на черном коне, всегда в сопровождении дикого черного пса» — был креатурой советского НКВД, организатором в коммунистическом Китае первой подлинно «массовой кампании» повальной критики и самокритики. Он проводил выборочные аресты, а затем, выбивая признания, расширял круг обвиняемых и соответственно — арестованных. Никто не мог так искусно организовать публичное шельмование жертвы и ее экзекуцию. Он продвигал вперед «светлые и безупречно правильные идеи Мао — вершины теоретической мысли». Обращаясь на митинге к присутствующим, он заявлял: «Вы все агенты Гоминьдана… мы еще долго будем перевоспитывать вас». Аресты, пытки, смерти (более шестидесяти только в ЦК, в их числе и самоубийства) настолько распространились, что вызывали беспокойство руководства партии, хотя Мао предупреждал: «Шпионов столько, сколько волосков на меховой шубе». Однако, с 15 августа были отменены «беззаконные методы» репрессий, а 9 октября Мао Цзэдун, полностью изменив курс (проверенная тактика!), заявил: «Мы не имеем права разбрасываться людьми, даже аресты, возможно, были ошибкой», и прежняя кампания была тотчас закрыта. Критикуя в декабре свои недавние действия, Кан Шэн был вынужден признать, ЧТО «ТОЛЬКО» 10 % арестованных были виновны и жертвы следует реабилитировать. Сам же Мао принес публичные извинения перед собранием высших партийных работников в апреле 1944 года и трижды поклонился памяти невинных жертв, сорвав аплодисменты присутствующих, показавших тем самым решительное неодобрение политики крайних мер. Однако вряд ли можно было стереть воспоминания о терроре 1943 года у тех, кто его пережил. Падение популярности Мао компенсировалось страхом, надолго вбитым в души людей.
Репрессии становились еще изощреннее, а политические убийства долго готовились даже в тех случаях, когда терроризм можно было списать на счет войны с Японией или Гоминьданом (3600 жертв за три месяца 1940 года только на небольшой территории провинции Хэбэй, взятой под контроль коммунистами). Под особым прицелом находились отступники, что было характерно и для тайных обществ. Как признавался один отставной партизанский командир, «мы убили много предателей, чтобы остальным некуда было свернуть с революционного пути». Расширялась тюремная система, и смертные приговоры выносились гораздо реже, чем прежде. С 1932 года Советы провинции Цзянси расширили сеть исправительно-трудовых лагерей, цинично ссылаясь на закон, принятый еще при Гоминьдане. В 1939 году осужденные на долгие сроки были переведены в производственно-трудовые центры, в то время как повсюду заседали трибуналы, обеспечивающие непрерывность потока новых заключенных. Преследовалась тройная цель: не провоцировать недовольство населения слишком жестокими наказаниями, использовать бесплатную рабочую силу и пополнить отряд верноподданных на основе теперь уже правильного «перевоспитания». Даже военнопленные японцы получают шанс — «перевоспитавшись» — вступить в ряды Народно-освободительной армии, преемницы Красной армии Китая, и бороться против Чан Кайши!
Методы маоистов в Яньани глазами советского деятеля сталинской эпохи
[100]
Партийная дисциплина держится на бессмысленно жестоких формах критики и самокритики. За что и кого критиковать на каждом собрании, указывает председатель ячейки. «Избивают», как правило, одного коммуниста на каждом собрании. В «избиении» участвует каждый. Должен участвовать. За «избиваемым» единственное право: каяться в «ошибках». Если же он не признает их и полагает себя невиновным или не в достаточной мере «покаялся» (…), «избиение» возобновляется. (…) Настоящая психологическая муштра. (…) Я понял одно трагическое обстоятельство: этот безжалостный метод психологического принуждения, который Мао называет «нравственным очищением», создает удушливую атмосферу в партийной системе Яньани. Некоторые коммунисты — а таких немало — покончили с собой, бежали или сошли с ума…
Метод чжэнфынэ отвечает принципу: «Все должны знать все о каждом». Это глумливая и низменная программа любого собрания. Интимное, сугубо сокровенное и личное — все предается унизительному суду. Под маркой критики и самокритики устанавливается контроль за мыслями, желаниями, поступками.
Аграрная реформа и городские «чистки» (1946–1957)
Китай в 1949 году, когда коммунисты пришли к власти, не был страной спокойствия и гармонии. Выливавшееся в резню насилие давно стало привычным средством управления страной, ее защиты и сведения счетов с соседями. Методы захвата власти соответствовали принципу: насилие против насилия (одна из жертв Пэн Бая, судья местного масштаба, сам организовывал расправы над членами местного крестьянского союза), и большинство сельских жителей принимали насилие как нормальный порядок вещей и как метод борьбы за власть. Именно поэтому данный период истории Китая выглядит благообразно и в официальной постмаоистской исторической науке (до начала «антиправого движения» 1957 года «Великого Кормчего» почти «не в чем упрекнуть»), и в глазах многочисленных очевидцев, которые извлекли из событий прямую пользу (или считали, что это польза) и спокойно устроились за счет несчастий своих соотечественников. «Чистки» не слишком коснулись коммунистов (включая интеллигенцию). Тем не менее речь идет об одной из самых кровавых волн репрессий, инициированных компартией; при том, что, как было сказано выше, это был относительно спокойный период в истории Китая. Судя по размаху кампании, численности ее жертв и ее продолжительности (после коротких передышек почти ежегодно запускалась очередная «массовая кампания»), а также по тому, как искусно она была спланирована и виртуозно управлялась Центром, это был новый качественный скачок жестокости. Яньаньская «чистка» 1943 года стала лишь прологом, генеральной репетицией в масштабе одного уезда (Особого района), отделенного от главной территории страны. Кровавые расправы с некоторыми слоями общества приняли размах неведомого Китаю геноцида против всей нации (даже монголы в XIII веке не пошли дальше северных провинций империи). Некоторые жестокости списывались на гражданскую войну (длившуюся уже три года), как, например, убийство пятисот жителей, большей частью католиков, во время захвата маньчжурской деревни Шиванцзы. Когда в 1948 году коммунисты перешли в решительное наступление, они не торопились освобождать военнопленных, как делали раньше в пропагандистских целях. Не поместившиеся в тюрьмах сотни тысяч пленных стали первыми поселенцами новых исправительно-трудовых лагерей (лаодон гайцзао, или, сокращенно лаогай), совмещавших перевоспитание заключенных и военные действия. Но самые худшие эксцессы военного времени имели место в тылу, вне всякой военной необходимости.
Деревни: усмирение и социальная инженерия
В отличие от революции 1917 года в России, китайская революция 1949 года шла из деревень в города. И поэтому вполне логично, что городским «чисткам» предшествовала аграрная реформа. У коммунистов был давний опыт в этой области, но в 1937 году им пришлось отложить это фундаментальное мероприятие своей программы, так как первоочередной задачей стало создание и сохранение антияпонского «единого фронта» с центральным правительством Гоминьдана. После поражения Японии они вернулись к этой идее в обстановке развернувшейся в 1946 году гражданской войны, которая должна была привести их к власти, В сельские районы — чаще всего территории, только что «очищенные» от врага Народно-освободительной армией, — направлялись тысячи бригад, составленных таким образом, чтобы входившие в них агитаторы-профессионалы были непременно выходцами из других районов и не могли, следовательно, симпатизировать местным жителям, отдавать предпочтение одному из семейных кланов или сочувствовать тайным обществам. С продвижением армии реформа распространилась до южных и западных границ страны, не коснувшись пока еще Тибета.
Было бы ошибкой видеть в этой аграрной революции, которая перетасовала одну за другой сотни тысяч китайских деревень, лишь управляемый сверху переворот; столь же наивно считать, что коммунистическая партия пошла навстречу «чаяниям масс», которые имели основания быть недовольными своим положением и требовать перемен.
Вопиющей несправедливостью тех лет было имущественное неравенство крестьян. В деревне Длинный Овраг (провинция Шаньси), где наблюдал революционные события Уильям Хинтон, 7 % крестьян владели 31 % плодородных земель и 33 % всего рабочего скота. По статистическим данным 1945 года, 3 % сельских богачей принадлежало, в среднем по Китаю, 26 % земель. Имущественное неравенство усугублялось ростовщичеством (ссудный процент был 3–5 % в месяц и доходил до 100 % в год), которым злоупотребляли богатые жители.
Богатые или просто менее бедные? В южных приморских районах Китая встречались помещики, которым принадлежало несколько сот гектаров земли. Более скромные владели двумя-тремя гектарами. В Длинном Овраге из тысячи двухсот жителей села самые богатые землевладельцы едва ли имели по десять гектаров. Границы между крестьянскими имущественными группами были очень размытыми, и большинство сельских жителей занимали среднее положение между безземельной беднотой и собственниками, жившими в основном за счет наемного труда. По сравнению с резкими социальными контрастами послевоенной Восточной Европы и тем, что сейчас наблюдается в Латинской Америке, в китайской деревне было относительное равенство. Конфликты между богатыми и бедными не были причиной беспорядков. Как в 1927 году в советском районе Хайлуфын, так потом и во всем Китае, появились социальные «инженеры» — коммунисты, самым главным из которых был Мао. Они-то и начали искусственное стравливание сельских групп, их произвольное разделение и разграничение (партийный аппарат установил твердые «квоты» на социальные группы сельского населения — с обязательными 10 %—20 % «привилегированных»). Цифра из этого интервала в конкретной деревне зависела от прихотей и уловок диктуемой Центром политики, и всегда можно было сослаться на то, что неравноправие — главная причина крестьянских бед.
Вышеупомянутые агитаторы начали с того, что разбили всех крестьян на четыре группы: самые бедные, бедняки, середняки и богачи. Из классификации были исключены те, кого называли «землевладельцами», в данных условиях — будущие жертвы репрессий. Иногда — из-за несовершенства дискриминационного критерия или потому, что бедняки вошли во вкус, — некоторых несправедливо причисляли, идя дальше распоряжений партии, к «богачам». Сельским авторитетам поневоле пришлось вступить в продуманную игру. Завершение кампании было для них мучительным, а для политиков — эффективным. Следовало заставить участвовать в реформе «широкие массы» таким образом, чтобы они сами оказались «замаранными» и боялись ответственности в случае поражения коммунистов, а также, если возможно, создать у них иллюзию, что они действуют по собственной воле, лишь поддерживаемые новой властью. По всей стране и путь, и цель стали едиными. От деревни к деревне, от района к району лишь немного менялись конкретные условия. Сегодня все знают, каких усилий стоила показуха «крестьянской революции» самим активистам, которым приходилось кулаком вбивать в людей нужные идеи. Не потому ли во время войны многие предпочитали убегать в зону японской оккупации, только бы их не забрали в Народно-освободительную армию? Крестьяне, всегда инертные, зависимые от землевладельцев и даже готовые тайком платить тем прежнюю арендную плату, хотя государство, приступая к реформе, снизило ее, были весьма далеки от понимания идеалов партии и от того, чтобы самим стать частью новой общественной системы. Агитаторы делили крестьян по принципу их политической активности на активистов, индифферентных, отсталых и приспешников землевладельцев. Затем с грехом пополам они подверстывали эти категории к существующим социальным группам, получая некие социальные суррогаты, складывающиеся в общность, где не последнее место занимали сведение счетов или корыстный интерес, а иногда даже желание избавиться от ненавистного супруга. Классификацию можно было произвольно изменить: например, чтобы не затягивать с переделом земельных угодий, власти Длинного Оврага (240 дворов) произвольно уменьшили число бедняцких хозяйств с девяноста пяти до двадцати восьми! Кадровые коммунисты из гражданского населения становились «пролетариями», а коммунисты-военные — «бедными» или «средними крестьянами», тогда как и те и другие в действительности вышли из привилегированных слоев….
Ключевым мероприятием аграрной реформы стали так называемые собрания горечи. Перед односельчанами представал предварительно названный «предателем» зажиточный крестьянин, иногда несколько крестьян, часто их объединяли с действительными пособниками японских оккупантов, «забывая» при этом (но не в 1946 году — самом начале кампании), что бедные крестьяне тоже, бывало, грешили сотрудничеством с японцами. То ли из страха перед недавно могущественным столпом деревни, то ли понимая несправедливость происходящего, присутствующие не сразу входили в раж, и организаторам этого судилища приходилось на первых порах самим подавать пример, пиная и унижая несчастных. Затем нерешительные присоединялись к злобствующим активистам, и фонтан разоблачений бил ключом. Атмосфера накалялась, и уже нетрудно было, возродив в памяти пытки из арсенала крестьянских войн, спровоцировать людей на вынесение «хозяевам» смертного приговора (приняв сначала решение о конфискации их имущества). Нередко приговор приводился в исполнение на месте при более или менее активном участии крестьян. Но чаще всего партийное руководство требовало, чтобы обвиняемого отправили под конвоем в главный город уезда или провинции для подтверждения приговора, вынесенного жертве односельчанами. За период, завершившийся в 1976 году смертью главного режиссера этого театра, где большие куклы в совершенстве затвердили свои роли и где разыгрывались драмы классовой борьбы и трагедии самобичевания, в зрителях и актерах побывал весь Китай. Здесь демонстрировалось традиционно китайское изысканное искусство ритуала и конформизма и все то, что циничная власть использует в своих интересах.
Нет точных данных о числе жертв аграрной революции, но если бы «по разнарядке» убивали минимум одного крестьянина в каждой деревне, то это число приблизилось бы к миллиону человек, а большинство авторов сходятся на двух-пяти миллионах. От четырех до шести миллионов китайских «кулаков» были отправлены в девять лаогаев; вдвое большее число жертв на совести местных властей, обычными методами которых были слежки, трудовые повинности, преследования во время «массовых кампаний». В деревне Длинный Овраг по крайней мере пятнадцать человек были расстреляны, и если экстраполировать эту цифру на всю страну, то число жертв достигнет ужасающей величины, тем более что в этой деревне реформа началась раньше, чем в других местах. После 1948 года превышать полномочия уже не разрешалось, хотя до этого репрессии регулярно потрясали деревню. Характерны были такие акции, как уничтожение всех членов семьи председателя местной католической общины (церковь после этого закрыли), избиение и конфискация имущества ставших на сторону богачей бедных крестьян, выявление «феодального происхождения» в трех предшествующих поколениях (после чего почти все жители подверглись угрожающему пересмотру «сословной принадлежности»), жестокие истязания (часто приводившие к смертельному исходу) с целью выбить признание о местонахождении некоего мифического «клада», постоянные допросы, сопровождавшиеся пытками каленым железом, преследование членов семей, подвергшихся расправе, разрушение и разорение их семейных захоронений. Некий ответственный работник, в прошлом бандит, принудительно выдал четырнадцатилетнюю девочку замуж за своего сына и объявил всем: «Мое слово — закон, и всякий, приговоренный мною к смерти, умрет». Именно по этой причине, т. е. по произволу властей, на другом краю Китая, в провинции Юньнань, Хэ Лю, полицейский при прежнем режиме, внесен в списки «землевладельцев». Но к принудительным работам его приговорили уже как «чиновника». В 1951 году в самый разгар местной аграрной реформы его водили от деревни к деревне как «классового врага», приговорили к смерти и казнили, не предъявив никакого конкретного обвинения. Его старший сын, военный, поднявший в свое время восстание в одной из армейских частей Гоминьдана и уговоривший однополчан перейти на сторону НОАК (Народно-освободительной армии), получил официальную благодарность от властей, а позднее его назвали «реакционером» и поставили «под надзор». Все эти действия, как представляется, одобрялись основной массой односельчан, которым впоследствие разрешали делить экспроприированные земли. Некоторые крестьяне, часто из-за того, что были обижены их семьи, объявляли себя незаконно пострадавшими. Их стремление отомстить обидчикам реализовалось в годы «культурной революции» в проявлениях ультрарадикализма в отношении нового истеблишмента, то есть избиение козлов отпущения не закончилось и после того, как крестьяне единодушно пошли за партией-«защитницей».
Реальные цели, которые преследовало это мощное движение, были прежде всего политическими, затем экономическими и, в последнюю очередь, социальными. Несмотря на то что 40 % земель было перераспределено и передано новым владельцам, сосредоточение больших земельных площадей в руках малочисленной группы крупных феодалов, а также непомерная скученность поселений в Китае помешали беднейшим крестьянам получить достаточную свободу землепользования. На долю каждого в среднем приходился надел площадью не более 0,8 га. В других государствах этой части азиатского региона (в Японии, на Тайване, в Южной Корее) в те же годы успешно завершились достаточно радикальные земельные реформы, проходившие в условиях большего, чем в Китае, имущественного неравенства сельского населения. Известно, однако, что в названных странах не зарегистрировано ни одного кровавого передела земель, и хозяева экспроприированных владений получили более или менее удовлетворительную компенсацию от правительства. Отвратительная дикость китайского варианта передела земель объяснялась, таким образом, не потребностями реформы, а политическими целями тотального захвата власти коммунистической партийной верхушкой. В Китае он сопровождался формированием активного воинствующего меньшинства, то есть надежных партийных кадров, «сделками на крови» приобщенных к расправам с крестьянством. Строптивцы и мягкотелые получили наглядный урок того, как партия в случае надобности умеет развязывать самый крайний террор. Это позволило в конце концов «внушить» народу глубокое понимание процессов и взаимоотношений в недрах деревни, призванных в перспективе создать условия для накопления промышленного капитала посредством коллективизации.
Города: тактика «салями» и методы экспроприации
Хотя движение развивалось так, как было запланировано, Мао Цзэдун решил лично одобрить кровавые репрессии и заявил в трудный момент ввода китайских войск в Северную Корею в ноябре 1950 года: «Мы решительно должны расправиться со всеми реакционными элементами, которые заслуживают смерти». Важность этого высказывания в том, что оно сделано отнюдь не по поводу аграрной реформы, почти завершенной в Северном Китае (а в Южном Китае, «освобожденном» несколько позже, реформа в это время разворачивалась в более оппозиционных по духу провинциях, например, в Гуандуне, где к началу 1952 года она еще продолжалась). Это высказывание обозначило начало аппаратной «чистки» в городах в рамках планомерной, целенаправленной, равномерной либо ударной серии мероприятий под лозунгом «движение масс». «Чистка» должна была немного «образумить», а потом и окончательно подчинить интересам партии разные группы городского населения: интеллигенцию, буржуазию, включая и мелких хозяев, беспартийных активистов, некоторых слишком уж независимых коммунистов — всех, кто мог угрожать тоталитарной власти КПК. Совсем немного — всего несколько лет — разделяло начало «тактики салями» и установление европейских народных демократий. Это будет время самого откровенного советского давления — как на экономику, так и на политико-репрессивный аппарат тех стран. По-своему, но решительно, будет укрощена в Китае уголовная преступность («между оппозиционерами, классовыми врагами и бандитами — всеми «врагами народной власти» — установились опасные связи») и подавлены криминальные и криминогенные элементы общества. Все, кто связан с проституцией, игорными домами, курильнями опиума и т. п., будут искоренены; по данным самой КПК, два миллиона «бандитов» были «ликвидированы» в 1949–1952 годах и, вероятно, столько же отправлены в места заключения.
Система государственного подавления, выстроенная еще до победы революции в Китае, быстро накопила необходимые силы. В конце 1950 года в стране было 5,5 миллионов милиционеров, в 1953 году— 3,8 миллиона пропагандистов и активистов и 75 тысяч осведомителей, призванных координировать действия первых и вторых, а может быть, и умерять их рвение… Усовершенствовав отработанную еще при Гоминьдане систему соглядатайства и сплошной слежки (баоцзя), власти городов создавали у себя домкомы из пятнадцати — двадцати семей, а те, в свою очередь, подчинялись уличным или районным комитетам. Ничто не должно было ускользнуть от внимания жильцов: ни чужой припозднившийся гость, ни приезд «чужака» на пару дней к соседу. Об этом следовало сообщать в домком. Каждый горожанин должен был иметь хюкоу, то есть справку о том, что он житель данного города. Это должно было предотвратить тайную несанкционированную миграцию из деревни. Каждый уполномоченный был связан с милицией. Ее численность росла, она формировалась сначала из тюремных или судебных служащих «старого режима», которые позднее, когда была исчерпана их временная полезность, стали естественной мишенью карательных мероприятий. После взятия Шанхая в мае 1949 года там было 103 городских полицейских участка, в конце года их стало 146. Политическая полиция — силы безопасности — насчитывала 1,2 миллиона человек. Везде, даже в самом отдаленном городке, открылись временные «кутузки». Места заключения в больших городах были безнадежно переполнены: в центральной тюрьме Шанхая, например, на 100 квадратных метрах размещались до 300 заключенных, а всего их здесь находилось восемнадцать тысяч. Скудное питание, бесчеловечное обращение, физические истязания (например, удар прикладом, если заключенный поднимал голову в строю: во время переходов она должна быть низко опущена). Средняя смертность среди заключенных, видимо, значительно превышавшая 5 % в год (это средняя цифра в тюремной системе 1949–1978 годов), на принудительных работах в Гуанси достигала 50 % за полугодие, а на некоторых шахтах Шаньси умирали до 300 заключенных в день. Садистские пытки были привычным делом. Чаще всего провинившихся подвешивали за запястья или большие пальцы рук. Известен случай, когда китайский священник умер после допроса, продолжавшегося 102 часа без перерыва. Безудержно зверствовали надзиратели; начальник одного из лагерей лично убил или заставил заживо похоронить 1320 человек: о многочисленных изнасилованиях не приходится и говорить. В начале кампании заключенные — среди них много военных с боевым опытом — еще не были сломлены морально, и многочисленные мятежи осужденных заканчивались бойней. На нефтяных полях в Яньчане была казнена не одна тысяча из двадцати тысяч работавших там каторжников. В ноябре 1949 года на одной из лесозаготовок тысяча человек из 5 тысяч восставших были живьем зарыты в землю.
Кампания за «искоренение контрреволюционных элементов» началась в июле 1950 года, а в 1951 году одна за другой были развязаны еще три кампании: «три против» (против коррупции, бесхозяйственности и бюрократизма государственных и партийных кадров), антибуржуазная «пять против» (против взяточничества, коррупции, уклонения от уплаты налогов, должностных преступлений и разглашения государственной тайны) и нацеленная против прозападной интеллигенции «реформа мышления». Участникам этих кампаний предстояло пройти все ступени «перевоспитания» и показать в своих «рабочих коллективах» (дан вэи), какого «прогресса» они достигли. Совпадение по времени всех трех кампаний означало, что ни один член общества отныне не останется в тени, а понятие «контрреволюционный» стало настолько многогранно и растяжимо, что любое идейное расхождение с линией КПК — в настоящем или прошлом — может стать достаточным для осуждения. Это означало передачу неограниченных репрессивных полномочий райкомам партии и парткомам предприятий. С одобрения Центра и при помощи «вооруженной руки», то есть органов безопасности, стало возможным творить расправу. Есть все основания вслед за Аленом Ру назвать эти кампании «красным террором», особенно страшным был 1951 год.
Некоторые цифры впечатляют: за одну ночь в Шанхае были арестованы 3000 человек, за четыре месяца — 38 000. В Пекине в один день вынесено 220 смертных приговоров с публичным приведением в исполнение, в течение девяти месяцев состоялось 30 000 обличительных митингов. В Кантоне за два месяца произведено 89 000 арестов, 23 000 из них закончились смертным приговором. 450 000 частных предприятий (из них 100 000 в Шанхае) подверглись строжайшей ревизии, после чего больше трети хозяев и множество сотрудников были признаны виновными в денежных махинациях, чаще всего в уклонении от уплаты налогов, и наказаны в зависимости от тяжести преступления (около 300 000 жертв получили разные тюремные сроки). Особое внимание было обращено на горожан-иностранцев. В 1950 году арестованы 13 800 «шпионов», преимущественно служителей культа; арестован и приговорен к пожизненному заключению даже итальянский епископ. В результате этих действий из 5500 католиков — миссионеров, работавших в Китае в 1950 году, — к 1955 году уцелел едва ли десяток. Верующие китайцы подверглись невиданной по размаху расправе без единого свидетеля: не менее 20 000 арестов в 1955 году и сотни тысяч брошенных в тюрьмы христиан всех конфессий в течение двух последующих десятилетий. Из числа политических и военных кадров Гоминьдана, с помпой амнистированных в 1949 году с единственной целью — предупредить их бегство на Тайвань и в Гонконг, в течение последующих десяти лет был казнен каждый десятый, и пресса совершенно серьезно оправдывала это тем, что «терпимость масс к реакционерам небезгранична». Уголовное законодательство способствовало усилению репрессий: различая среди «контрреволюционеров» «активных» и «исторических», и карая последних, оно произвольно вводило принцип обратной силы закона. Кроме того, иногда использовалось обвинение по аналогии (основанное на трактовке преступления с учетом наиболее близкого к нему), когда не совершивший правонарушений арестант умышленно подводился под статью закона. Выносились неоправданно суровые приговоры. Минимальный срок за «обычное» преступление, как правило, — восемь лет, но нормы приближались к двадцати.
Очень трудно дать общие количественные оценки масштабам репрессий. В 1957 году Мао Цзэдун сам назвал число ликвидированных в кампаниях контрреволюционеров — 800 тысяч человек. Число расправ в городах приближается к миллиону, что составляет треть от числа «ликвидаций» на селе. Поскольку на одного горожанина приходилось примерно пять сельских жителей, можно предположить, что именно город тяжелее всего пострадал от репрессий. Картина будет еще более мрачной, если учесть два с половиной миллиона заключенных в «лагеря перевоспитания», то есть около 4,1 % от числа горожан; доля сельских жителей, находившихся в тюрьмах, составляла 1,2 %. Следует помнить и о многочисленных самоубийствах среди осужденных и подследственных, это число равно 700 тысячам, по данным Чжоу Чинвеня. Случались дни, когда в Кантоне происходило до пятидесяти самоубийств «контрреволюционеров». Приемы «чистки» в городах не отличались от приемов проведения аграрной реформы, но маоисты превзошли даже сыск в СССР, где он был почти исключительно полицейским и строго секретным. Местный комитет партии сохранил контроль за действиями полиции, и в городах старались заставить максимально широко участвовать в репрессиях само население, не давая ему, разумеется, такой реальной власти, как в деревнях.
Рабочие, поголовно состоявшие в уличных комитетах, устремились в атаку на «логово тигров капитализма», заставляли их (капиталистов) демонстрировать всем бухгалтерские книги своих частных предприятий, выслушивать критику и заниматься самокритикой, соглашаться с необходимостью государственного контроля над частным производством. Если те полностью «раскаивались», то могли сами участвовать в группах народного контроля и обличать других частников. Но если они что-то скрывали, процедура повторялась. Почти так же обращались с интеллигентами. Те должны были посещать собрания «смирения и возрождения», проводимые в учреждениях, где они состояли на службе, честно признавать свои ошибки, доказывать коллегам, что прежде заблуждались, настаивая на «либерализме» и «приоритете западной культуры», а теперь разобрались в происках «американского культурного империализма», убили того «старого дьявола», что сидел в них и исподтишка нашептывал сомнения и пробуждал собственные мысли. Подобная проработка могла занимать до двух месяцев в году, с полным отстранением на этот срок от работы. У обвинителей было достаточно времени, от их бдительного суда некуда было спрятаться. Оставалось только самоубийство — старый как мир выход, единственный и традиционный для тех, кто сгорал от стыда после очередного отступничества, позора обязательных обличений коллег или просто был безнадежно сломлен всем происходящим. То же самое, но с большим размахом происходило во время «культурной революции» и сопровождалось физическим насилием. Ни один житель города, ни одна мелочь из его жизни не ускользали от бдительного ока всевидящей партии. С 1951 года владельцы предприятий должны были по первому требованию представлять для ревизии свои бухгалтерские реестры, их душили налогами; с декабря 1953 года они обязаны были открыть для государства свои капиталы, а с 1954 года — отчислять часть доходов в общественные комитеты по продовольствию. (В стране уже была введена всеобщая карточная распределительная система). В октябре 1955 года началась генеральная ревизия, и в январе следующего года всем частникам было «предложено» принять активное участие в коллективизации, за что было обещано каждому скромное пожизненное содержание, а некоторым — пост технического директора на их бывших предприятиях (в годы «культурной революции» все эти гарантии были отменены). Один директор из Шанхая, не согласившийся отдать государству предприятие, был предан суду своими рабочими, через два месяца разорен и отправлен в трудовой лагерь. Многие владельцы небольших мастерских, ограбленные в одночасье, кончали жизнь самоубийством. К хозяевам больших корпораций относились лучше. Опытные и компетентные специалисты, пока еще полезные государству, они имели прочные и плодотворные связи с богатой китайской диаспорой в других странах, за поддержку которой Китай тогда жестоко конкурировал с Тайванем.
А чудовищная мясорубка тем временем работала бесперебойно, и, разумеется, все кампании, запущенные в 1950–51 годах, были объявлены выполненными в 1952–53 годах. Уже не оставалось «сырья» для перемалывания. Однако безжалостные репрессии не прекращались, и в 1955 году развернулась новая кампания — за «уничтожение скрытых контрреволюционеров» (суфань), особенно болезненно обрушившаяся на интеллигенцию, включая теперь тех соратников по партии, которые отважились показать хотя бы минимум независимости. Так, блестящий писатель марксист Ху Фэн, ученик высокочтимого Лу Синя, высказал в июле 1954 года ЦК КПК сомнение в полезности вбивавшегося в головы писателей партийного принципа «пяти кинжалов», особенно той его части, которая призывает к подчинению творчества «генеральной линии партии». В декабре того же года против него разразилась кампания: известные деятели литературы и искусства должны были соперничать друг с другом в обличениях, а позднее к их улюлюканью присоединились и «широкие массы». Подвергнутый остракизму и изолированный от мира писатель в январе 1955 года представил на всеобщий суд свою самокритику, но она была отвергнута. В июле того же года его арестовали вместе со ста тридцатью «пособниками», десять лет он провел в лагерях, а в 1966 году его снова ждали арест и этапирование из лагеря в лагерь вплоть до полной реабилитации в 1980 году. В эти же годы впервые были проведены повсеместные аресты членов партии, а газета «Жэнъминъ жибао» объявила о затаившихся в рядах партии 10 % «скрытых предателей», и, видимо, эта цифра стала служить руководством к действию.
Источники не единодушны в оценке численности жертв кампании «су-фань»: одни считают, что была арестована 81 тысяча человек — довольно скромная цифра. Другие говорят, что были 770 тысяч погибших. Китайские тайны… А когда вспоминают о знаменитых «Ста цветах» в мае — июне 1957 года, соглашаются, что это была уже подлинно массовая репрессивная акция, одна из серии целенаправленных кампаний, где уничтожение «ядовитых ростков» подогревалось надеждами на провозглашенную Мао Цзэдуном либерализацию общества, которую он в течение нескольких недель обещал, а потом отменил. Он преследовал двойную цель. С одной стороны, в период любых свежих веяний и «исправления ошибок» (а эти «веяния» чувствовались даже в тюрьмах) у кого-то нет-нет да и вырвется нечаянное словечко, а то и более смелое суждение, и потом ничего не стоит выявить и сокрушить тех, у кого были «дурные мысли». С другой стороны, такой нелицеприятной и поощряемой критикой можно упрочить единство партийных работников, крепче сплотить их вокруг радикальной позиции председателя партии. XX съезд КПСС подчеркнул эту тенденцию к узакониванию репрессивной практики в Китае — усилению контроля судов за деятельностью госбезопасности и за исполнением приговоров. Кроме того, эта политика способствовала укреплению культа Мао. Коммунисты из интеллигентов, которые «обожглись» после Яньани, в целом предусмотрительно держались в тени. Но сотни тысяч наивных людей (нередко это были «попутчики» с 1949 года), особенно членов «демократических партий-захребетниц», до которых у КПК все никак не доходили руки, оказались заложниками своего собственного выбора, и на них пришелся удар «антиправого» дышла. И вот — почти без расстрелов — от 400 до 700 тысяч человек (по скромным подсчетам, 10 % китайской научно-технической интеллигенции), украшенные позорным ярлыком «правый», получили солидную «двадцатку» — достаточный срок, чтобы раскаяться, — с отбыванием заключения в лагерях или в забытой богом деревушке. Те из них, которые дотянули до окончания срока, пережили голод 1959–1961 годов, отчаяние следующих лет и еще несколько лет ураганного марша хунвэйбинов, услышали в 1978 году о первых реабилитированных. Миллионы научно-технических работников (сто тысяч в одной Хэнани) и студентов временно — а некоторые и пожизненно — «приобщались к сельскому труду» в отдаленных районах Китая. Это было не только своеобразной мерой наказания, но и предвидением «большого скачка», который обрушился на те местности, где были сконцентрированы ссыльные «правые».
Когда началась кампания борьбы с «правыми», тюремной изоляции предшествовала общественная изоляция. Никто больше не желал знать отверженного, даже если речь шла о том, чтобы просто дать ему немного горячей воды. Он должен был ходить на работу, но только для того, чтобы делать признание за признанием, посещать одно за другим собрания по «воспитательной критике». Соседи по дому, коллеги по работе, даже их дети не дают ему перевести дух. Сарказм, оскорбления, запрет ходить по левой стороне улицы, «потому что ты — правый», детская считалка, заканчивающаяся словами «народ будет бороться с правыми до смерти», — эти нападки приходилось выслушивать без ропота, чтобы не было еще хуже. Случались многочисленные самоубийства. С помощью бесконечных анкет и публичной самокритики, с помощью «чистки», которая (о бюрократическое чудо!) должна была затронуть минимум 5 % членов каждого рабочего коллектива (7 % — в университетах, ставших особой мишенью для критики со времени «Ста цветов»), партийные функционеры стали во главе основных культурных учреждений: весь блестящий цвет культурной и художественной интеллигенции Китая первой половины века был уничтожен. «Красные охранники» (хунвэйбины и цзаофани) впоследствии постарались истребить даже воспоминания о них.
Тем временем зрелое и вооруженное идеями маоизма общество обретало четкие формы. Потрясения «культурной революции» поколеблют его лишь на короткое время (чтобы эта страница была перевернута, понадобилось ждать первых великих реформ Дэн Сяопина). Направляющим лозунгом стали слова Великого Кормчего: «Помни о классовой борьбе!» Она началась в 1951 году всеобщим наклеиванием ярлыков на каждого члена общества, продолжилась в кампаниях аграрной реформы, массовых городских движениях, а завершилась только в 1955 году. Главную роль в борьбе играл рабочий коллектив, но последнее слово оставалось за полицией. Речь идет о нелепом расчленении общества, которое имело поистине дьявольские последствия для десятков миллионов людей. Известно высказывание в 1948 году некоего чиновника из уже упоминавшегося нами Длинного Оврага: «Образ мыслей определяется способом зарабатывать на жизнь». И если следовать логике маоизма, социальные (определенные довольно произвольно) и политические группы перемешивались, чтобы составить затем две группы: «красную» (рабочие, бедные и средние крестьяне, партийцы, военные из Народно-освободительной армии и «мученики-революционеры») и «черную» (землевладельцы, крестьяне-богачи, контрреволюционеры, «вредные элементы» и правые уклонисты). Между этими двумя формированиями вклиниваются «нейтральные категории» (интеллигенты, капиталисты и т. п.), которых перебрасывают ближе к «черным» вместе с деклассированными, маргиналами, «партийными работниками, идущими по капиталистическому пути», и «шпионами». Во время «культурной революции» интеллигенция была официально объявлена «гнусной девятой категорией», разумеется, «черной». Ярлык буквально прирастал к коже: даже официально реабилитированный правый становился первоочередной мишенью ближайшей массовой кампании и никогда уже не мог вернуть себе права снова жить в городе. Адская логика сложившейся системы была такова: будущий враг всегда должен быть под рукой, его поспешат разгромить, а потом уничтожат, и «запас» нужно непрерывно пополнять. Одного можно объявить преступником или лишенцем, другого — например, кадрового коммуниста, — правым уклонистом…
Речь не идет о классах в марксистском толковании, скорее имеется в виду формирование неких каст, по типу индийских, хотя китайская традиция, подчеркнем это, не знала ничего подобного: устойчивая социальная система сложилась в Китае задолго до 1949 года (хотя позднее она не раз переворачивалась вверх дном). Впрочем, социальный статус в Китае обычно переходит от отца к детям (жена, напротив, сохраняет свою добрачную социальную принадлежность): подобное наследование способствовало окостенению общества, называвшего себя революционным, и не оставляло надежд тем, кому не повезло с генеалогией, — «худородным». Дискриминация становилась неизбежной для «черных» и их детей, будь это поступление в высшие учебные заведения или активное участие в жизни общества (согласно директиве, принятой в июле 1957 года), не говоря уже о приеме в политические организации. Таким отверженным трудно было вступить в брак с «красным», они подвергались остракизму, так как окружающие боялись трений с властями, неизбежными, если поддерживались знакомство с изгоями. Приклеивание ярлыков и уродливая травля достигли апогея во время «культурной революции» и продемонстрировали свою пагубность даже с точки зрения режима.
Самый страшный голод в истории (1959–1961)
На Западе уже давно прижился миф о том, что, конечно, китайская модель демократии далека от совершенства, но все-таки «Мао удалось дать каждому китайцу, по крайней мере, чашку риса». Увы, нет ничего более ложного: мы еще увидим, что, с одной стороны, весьма скромные продовольственные нормы на душу населения за время его правления существенно не выросли, несмотря на невиданные в истории, неимоверные усилия, прилагавшиеся в Китае для того, чтобы поднять крестьянство. С другой стороны, гораздо важнее то, что Мао и созданная им государственная система непосредственно виновны в национальном бедствии, которое останется в историческом прошлом Китая как самый страшный, унесший несметное число жертв, голод.
Допустим, что Мао не ставил целью истребить своих соотечественников. Но зато можно утверждать, что его совсем не интересовали миллионы тех, кто умер голодной смертью; в эти черные годы он был больше озабочен тем, как бы получше скрыть произошедшую катастрофу, чтобы никто не догадался, что народные беды лежат на его совести. Среди охватившего страну хаоса трудно было разобраться, что породило неудачи: нереальные планы или срыв грандиозных замыслов. Обнаруживаются экономическая некомпетентность, неосведомленность о сложившейся в стране ситуации, самодовольный отрыв от народа и волюнтаристский утопизм всего партийного руководства, и в первую очередь председателя КПК. Кооперирование сельского хозяйства в 1955–1956 годах вначале было положительно воспринято большинством крестьян. Кооперативы объединяли крестьян в пределах одной деревни, и право выйти из кооператива не было пустым обещанием: например, в 1956–1957 годах 70 тысяч хозяйств воспользовались этим правом в Гуандуне, и многие кооперативы были распущены. Наглядный успех кампании и хороший урожай 1957 года побудили Мао в августе 1958 года сформулировать и навязать колеблющимся задачи «большого скачка» (выдвинуты на обсуждение в декабре 1957 года и окончательно утверждены в мае 1958 года), а средством достижения его целей должны были стать «народные коммуны».
По замыслу Мао, одновременно и за очень короткий срок предстояло (тут же появился лозунг момента — «три года труда и лишений и тысяча лет благоденствия») перевернуть весь жизненный уклад крестьян, обязав их вступать в гигантские объединения из десятков тысяч крестьянских дворов: обобществлялись орудия труда и собственность, в том числе — продукты питания; за этим планировался грандиозный рост сельскохозяйственного производства на базе строительства гигантских оросительных сооружений и внедрения новых агрономических методов и в конце концов — полное стирание грани между сельским и индустриальным трудом; этому должно было решительно способствовать повсеместное строительство кустарных мастерских и малых плавильных печей (идея, достойная Хрущева с его «агрогородом»). Главная задача состояла в том, чтобы добиться «самообеспечения» каждой общины и одновременно с этим — развития промышленности, то есть местных производственных предприятий, ускоренными темпами. Предполагалось, что излишки продукции «народные коммуны» будут сдавать государству, которое направит часть полученного дохода на развитие крупной индустрии, что обеспечит ее дальнейший рост. В такой идиллии — до коммунизма оставалось рукой подать — вот-вот произойдут накопление капитала и быстрый подъем уровня жизни. Дело было за малым — претворить в жизнь спущенные сверху планы…
В течение нескольких месяцев все шло как по маслу. Под трепещущими на ветру флагами работа кипела днем и ночью, производилось «больше, быстрее, лучше и экономнее», местные власти рапортовали о рекорде за рекордом. Планка поднималась все выше и выше. Преследуемая цель — 375 миллионов тонн зерна в 1958 году, в два раза больше собранных годом раньше 195 миллионов тонн (довольно высокий показатель). В декабре было объявлено, что задача выполнена. Однако правда и то, что сотрудники Центрального комитета по статистике, несомненно «правые уклонисты», выражали после посещения полей свое недоверие… Никто не сомневался, что Великобритания, которую Китай планировал перегнать через пятнадцать лет, при таких темпах останется позади уже через два года, потому что — так говорит председатель Мао — «ситуация отличная». И снова растут производственные задания, нормы выработки, заполняются закрома, и есть решение сократить пахотные земли для обустройства на них производственных мастерских. Образцовая провинция Хэнань посылает двести тысяч своих работников на помощь в другие провинции, где результаты скромнее. «Социалистическое соревнование» движется дальше ликвидированы частные наделы, закрыты сельские рынки, отменяется право увольняться из трудового коллектива и проводится повсеместный сбор металлической кухонной утвари для переплавки в сталь, нередко снимаются с петель деревянные двери для поддержания огня в пресловутых малых плавильных печах. В качестве компенсации все принадлежащие коммуне запасы продовольствия разрешено пустить на общественные трапезы. «Поесть мяса… Самое революционное желание», — вспоминает один из участников трапез в Шаньси. Ведь не за горами новый невиданный урожай… «Воля масс — решающая сила» — такими заголовками пестрели газеты в Хэнани в дни местной конференции по проблемам орошения земель в октябре 1957 года.
Но вскоре местные руководители партии, которые иногда спускаются с небес на землю (чего не скажешь о самом Мао), убедились, что, сами того не подозревая, попались в собственную ловушку, западню притворного оптимизма, выдуманных успехов. Они поняли, что ослеплены мнимым всемогуществом своих высоких начальников, получивших посты за заслуги во время «Великого похода», взявшихся командовать экономикой и рабочей силой, как армией на марше. Стало ясно, что чиновнику проще подтасовать показатели трудовых достижений и заставить подчиненных сделать то же самое для получения намеченных результатов, чем признаться, что священные задания не выполнены. Ведь, по Мао, «сползание влево» (волюнтаризм, догматизм и насилие считались левизной) было всегда не так опасно, как правая «серость». В 1958–1959 годах чем грубее была ложь, тем быстрее продвигался вверх ее автор. Бег ускоряется, страсти накалены, потенциальные скептики сидят в тюрьме или роют оросительные каналы.
Причины разыгрывающейся драмы — чисто технические. Некоторые агрономические методы были навеяны опытом советского академика Лысенко и — при волюнтаристском отрицании генетики — стали в Китае, как и в стране Большого брата, непреложной догмой. Навязанные крестьянам, они приводили к удручающим результатам, но Мао уверял, что «чем гуще посеять зерна, тем легче им взойти в хорошей компании; когда они растут вместе, то чувствуют себя лучше». Вот что значит творчески применить к природе понятие классовой солидарности! Тем временем загущенность посевов в пять-десять раз выше нормы убивала молодые всходы, слишком глубокая вспашка сушила почву и выступала соль, а пшеница оказалась не слишком «хорошей компанией» кукурузе. Принудительная замена традиционного ячменя пшеницей на холодных высокогорьях Тибета стала катастрофой для местных жителей. Причиной других ошибок стало не копирование советских методов, а собственная инициатива. Уничтожение вредителей зерна — воробьев — привело к потерям урожая из-за засилья насекомых-паразитов; огромная сеть ирригационных сооружений — примитивных и размещенных по принципу «где густо, а где пусто» — оказалась непродуктивной, а то и вредной, и поэтому в одних районах поля были залиты водой из-за разрыва ненадежно состыкованных гидротехнических сооружений, а в других — почва подвергалась быстрой эрозии от избыточной сухости; кроме того, строительство унесло множество человеческих жизней. На полях провинции Хэнань погибали десять из шестидесяти тысяч рабочих.
Деятельное стремление потрясти мир будущими урожаями зерновых (как и выплавкой стали — чем больше, тем лучше) губило на корню вспомогательные сельскохозяйственные производства, в том числе животноводство, как правило, незаменимое для сохранения продовольственного баланса; в Фуцзяни ради расширения посевов риса были уничтожены ценнейшие чайные плантации.
И, наконец, экономические ошибки. Распределение финансирования в экономике было чудовищно разорительным. Отчисления в фонд накопления капитала были неоправданно большими (43,496 бюджета в 1959 году), но расходовались они в основном на обычно безуспешную ирригацию сельскохозяйственных земель и на массированное развитие промышленности в крупных городах. Появился знаменитый лозунг Мао — «Китай идет на двух ногах!». Вся «кровь» сельскохозяйственной «ноги» должна перекачиваться в промышленную «ногу». Столь нелепое распределение ассигнований влекло за собой диспропорцию рабочей силы, занятой в разных сферах экономики: в 1958 году на государственные предприятия был направлен 21 миллион рабочих, прирост рабочего класса составил 85 % за один год! В результате за период 1957–1960 годов рабочий класс стал составлять не 15 %, а 20 % населения Китая, и государству приходилось его кормит. Сходные процессы шли на селе, где крестьяне должны были заниматься всем на свете: сооружать малые плавильни, вся продукция которых была некондиционной и годилась только на свалку, разрушать старые деревенские постройки и строить новые дома и т. д., — кроме работы на полях. Еще не были обмолочены «сногсшибательные» урожаи 1958 года, а государство уже решило снизить на 13 % площади, отводимые под зерновые. Результатом такого соединения «экономического бреда и политического вранья» стала уборочная кампания 1960 года — тогда у голодных крестьян не было сил убрать урожай. Провинция Хэнань, первой объявившая о полном — на 100 % — завершении ирригационных работ и строительства дамб, стала впоследствии одним из наиболее пострадавших от голода регионов; по оценкам из разных источников, здесь погибли от двух до восьми миллионов человек. Отчисления зерна государству в это время достигают самых высоких цифр: 48 миллионов тонн (17 % зернового запаса) в 1957 году, 67 миллионов (28 %) в 1959 году и 51 миллион в 1960 году. Обманщики оказались в ловушке, но больше всего, к несчастью, пострадали те, кем они командовали. Было объявлено, что в Фыньяне, «образцовом» районе провинции Аньхой, собрано в 1959 году 199 тысяч тонн зерна, больше, чем годом раньше (178 тысяч!). На самом же деле было собрано 54 тысячи тонн по сравнению с 89 тысячами в 1958 году, но государство потребовало свою долю, — 29 тысяч тонн «фантомного» урожая! Следовательно, в следующем году всех ожидала пустая рисовая похлебка да очередной сюрреалистический лозунг на злобу дня, напечатанный в газете «Жэнъминъ жибао» в конце 1959 года: «Жить в воздержании в год изобилия». Китайская пресса пустилась превозносить животворную силу послеобеденного сна, а китайские светила медицины — восхвалять уникальную физиологическую организацию китайского индивида, способного автономно продуцировать даже излишнее количество жиров и протеинов.
Казалось, время ослабить петлю и приступить к исправлению положения настало уже в декабре 1958 года. Однако начавшиеся трения в отношениях с СССР и, особенно, выступление авторитетного маршала Пэн Дэхуая на июльском пленуме КПК 1959 года против проводимой самим Мао стратегической линии вынудили Великого Кормчего по соображениям чисто политической тактики отказаться признать стоящие перед страной трудности и, следовательно, хотя бы малейшую ошибку со своей стороны. На смену слишком проницательному министру обороны Китая пришел другой маршал, Линь Бяо, который вел себя как услужливый приспешник «Кормчего». Отправленного в отставку Пэн Дэхуая в 1967 году вначале исключили из партии, а потом арестовали и приговорили к пожизненному заключению. Он умер в тюрьме в 1974 году: Мао был злопамятен. Пытаясь направить свою власть в новое русло, Мао Цзэдун бросил в августе 1959 года новый клич к углублению «большого скачка»: теперь нужно было распространить опыт «народных коммун» и на города (что в конечном итоге провалилось). Самый большой голод в Китае был еще впереди, но Мао выживет. Потому что — как будет утверждать потом Линь Бяо — «историю делают гении…».
Голод охватил всю страну. Каждая спортплощадка в Пекине была вскопана под огород. Два миллиона кур закудахтали на балконах столицы. Несмотря на огромные земельные площади и разнообразие сельскохозяйственных культур, не спаслась ни одна провинция. Этого достаточно, чтобы опровергнуть ссылки властей на «самые ужасные в этом веке природные катастрофы». Если смотреть правде в глаза, то 1954 и 1980 годы были более неблагоприятными с точки зрения погодных условий. В 1960 году только восемь из ста двадцати китайских метеостанций зарегистрировали сильную засуху, а одна треть всех станций — сухую погоду. Урожай 1960 года— 143 миллиона тонн зерна — был на 26 % ниже урожая 1957 года (чуть больше, чем в 1958 году). Он упал до уровня 1950 года, а численность населения Китая возросла на сто миллионов человек. Города оказались в более благоприятном положении за счет близости центральных властей и введения твердых норм на продовольствие. В наиболее тяжелый момент — в 1961 году — горожане получали в среднем 181 кг зерна на душу населения, тогда как крестьянам отпускали по 153 кг. Нормы продовольствия на человека снизились в деревнях на 25 %, а в городах — на 8 %. Мао Цзэдун, верный традициям великих китайских правителей, но вопреки угодливо сотканной вокруг его имени легенде, проявил весьма скупое сочувствие к страданиям таких грубых и примитивных созданий, как крестьяне. Различные районы пострадали неодинаково: сказались неравные условия в разных провинциях и даже уездах. Самые уязвимые в голодные годы прошлого века провинции Северного и Северо-Восточного Китая и на этот раз пострадали больше других. Напротив, провинция Хэйлунцзян на самом севере Китая, почти не освоенная в хозяйственном отношении, была мало затронута голодом и стала пристанищем для голодных беженцев, население в ней выросло в эти годы с 14 до 20 миллионов человек. Как и в Европе голодных лет, сильно пострадала экономика районов Китая, специализировавшихся на выращивании промышленных культур (сахарного тростника, масличных культур, кормовой свеклы и, главное, хлопка), производство которых упало местами на две трети. В этих районах голодающему населению просто не на что было покупать продукты. Там цены свободного (черного) рынка на рис, например, выросли в пятнадцать-тридцать раз. Тяжелое положение усугублял партийно-маоистский догматизм. Политика того момента категорично навязывала «народным коммунам» диктат самообеспечения и накладывала запрет на перевозку продуктов питания через территориальные границы. Остро ощущалась нехватка угля. Голодные шахтеры бросали забои и уходили на поиски еды или работали на приусадебных огородах. Голод провоцировал всеобщую апатию и рост преступности.
Результатом голодных лет в такой индустриально развитой провинции, как Ляонин, стало падение собственного производства сельскохозяйственной продукции в 1960 году до половины объемов 1958 года и снижение ввоза продуктов питания: в 50-х годах сюда ввозилось ежегодно 1,66 миллиона тонн продовольствия, а в 1958 году все провинции Китая получили 1,5 миллиона тонн.
То, что голод имел политические причины, видно из того факта, что самая большая смертность приходилась на те провинции, где правили самые радикальные маоисты, хотя их провинции в прежние годы были главными экспортерами зерна. Это Сычуань, Хэнань, Аньхой. В Аньхое, центре Северного Китая, жертвы голода наиболее многочисленны. Здесь в 1960 году смертность достигла 6,8 % (по сравнению с 1,5 % в обычные годы), а рождаемость упала до 1,1 % (против прежних 3 %). В результате за один только год население уменьшилось на два миллиона человек, что составляет 6 % от всего населения провинции. Активисты Хэнани в унисон с Мао уверяли, что в трудностях виноваты утаивающие зерно крестьяне. Вот высказывание представителя городских властей Синьяна (города в провинции Хэнань), где проживало десять миллионов человек и где возникла первая в стране «народная коммуна»: «Еды хватит, и зерно есть. Беда, что 90 % населения не в ладах с идеологией». Именно на сельское население осенью 1959 года обрушивается атака сродни военной, и начальники, отставив на время тезис об «общих классовых шеренгах», извлекают на свет приемы времен партизанской войны с Японией. Не менее десяти миллионов крестьян отправлены в тюрьмы, а многие гибнут от голода. Дан приказ отобрать у владельцев и разбить вдребезги всю кухонную утварь (уцелевшую после переплавки в некондиционную сталь), чтобы тем было неповадно кормиться дома и расхищать кооперативные ресурсы. Нельзя разводить огонь, хотя на носу суровая зима! Шквал репрессий обрушивается на все население. Тысячи арестантов подвергаются систематическим пыткам, детей убивают, ошпаривая кипятком и запахивая в поля вместо удобрения, а в это же время по всей стране прокатывается кампания под лозунгом: «Учиться у Хэнани!». В провинции Аньхой, где принято решение «держать красное знамя, даже если 99 % из нас умрут», тем временем возрождаются обычаи прошлого: людей живьем закапывают в землю или пытают каленым железом. Запрещено хоронить покойников, власти боятся, как бы массовые похороны не переросли в общественные демонстрации протеста. Запрещено подбирать беспризорных детей: «Чем больше детей мы подберем, тем больше их нам подбросят». Отчаявшиеся крестьяне бегут в города, где их встречают пулеметным огнем. В уезде Фыньян погибли 800 человек, а 12,5 % его сельского населения, или 28 тысяч крестьян, были наказаны различными способами. Дело обернулось настоящей антикрестьянской войной. Как писал Жан-Люк Доменак, «слияние утопии с политикой всегда приводит к террору в обществе». В ряде деревень голод унес половину крестьян. В Хэнани было официально зарегистрировано 63 случая каннибализма, особенно в разгар «сезонных торгов», когда родители отдавали своих детей на съедение.
В середине XX века, в эпоху первых космических полетов, в стране с сетью железных дорог протяженностью в 30 тысяч километров, с радио и телефоном совершались жестокости, подобные тем, что случались в средневековых европейских монархиях, где борьба за выживание шла не на жизнь, а на смерть. Теперь же подобные зверства творились в стране с населением, равным населению всего мира в XVIII веке. Толпы истощенных людей утоляли голод отварами трав или древесной корой, а в городах — листьями тополей. Они бродили по дорогам в поисках съестного, нападали на продовольственные конвои. Иногда безысходное отчаяние толкало их на бунт, подобный разразившемуся в уездах Синьян и Ланькао в Хэнани. После расстрела двух-трех «зачинщиков» все оставалось по-прежнему: еды все равно не было, болезни и эпидемии умножали смертность, рождаемость падала, потому что голодным женщинам было не до детей. Заключенные трудовых лагерей (лаогаев) тоже сотнями умирали голодной смертью, их положение было столь же зыбким, как и свобода крестьян, иногда осаждавших лагерные ворота с просьбами о подаянии. Три четверти лагерной бригады, где с августа 1960 года работал Жан Паскуалини, через год умерли или были при смерти, а живые, чтобы продержаться, были вынуждены выискивать червей и непереваренные зерна кукурузы в конском и коровьем навозе. Люди стали подопытным материалом, на котором проводилось апробирование новых «питательных» эрзац-смесей, например, муки с 30 % целлюлозы для выпечки хлеба или болотного планктона с рисовой кашей. От первого продукта весь лагерь страдал непроходимостью кишечника и некоторые умирали в мучениях; от второго также болели, а самые слабые гибли. Наконец, специалисты выбрали оптимальный вариант — труху из молотых стержней кукурузных початков, и это «достижение» триумфально внедрялось по всей стране.
В масштабах Китая смертность подскочила с 1,1 % в 1957 году до 1,5 % в 1959 и 1961 годах, достигнув пика — 2,9 % —в 1960 году. Рождаемость упала с 3,3 % в 1957 году до 1,8 % в 1961 году. Без учета снижения рождаемости (около 33 миллионов) потери от возросшей от голода смертности исчисляются за период 1959–1961 годов от 20 миллионов человек (это обнародованные в 1988 году данные, которые можно считать официальной статистикой) до 43 миллионов 116. По всем показателям, особенно по абсолютным цифрам, это не только самый жестокий голод за всю историю Китая (на втором месте стоит голод 1877–1878 годов, унесший на севере страны от 9 до 13 миллионов жизней), но и самый тяжелый в мировой истории. Голод 1932–1933 годов в СССР, в сходных политико-экономических условиях, все-таки нанес государству меньший ущерб (он стоил жизни примерно 6 миллионам человек), чем голод в Китае периода «большого скачка», если судить по соотношению потерь к численности всего населения в Китае и в СССР. Смертность в деревнях была на 30 %—60 % выше, чем в городах в обычные годы, а в 1960 году она удвоилась (2,9 % против 1,4 %). Крестьянам удалось продержаться дольше по сравнению с горожанами, потому что они начали забивать скот, который считался неприкосновенным запасом. С 1957 по 1961 год было забито на мясо 48 % государственного свиного стада и 30 % всего тяглового скота. Что касается технических культур, особенно хлопка — базовой культуры сельского хозяйства Китая, то закрепленные за ними посевные площади уменьшились примерно на одну треть между 1959 и 1962 годами. Падение производства технических культур отразилось на соответствующих отраслях промышленности. С конца 1959 года правительство вынуждено было снова разрешить торговлю на крестьянских рынках, но из-за падения государственного сельскохозяйственного производства рыночные цены были столь высоки, что мало кто из голодного населения мог делать покупки на рынке. В 1961 году цены на свиное мясо на рынке были в четырнадцать раз выше, чем в государственных магазинах. Однако на зерно цены выросли еще больше, особенно на пастушеском Северо-Западе, где оно традиционно было в дефиците. В провинции Ганьсу люди умирали от недоедания даже в 1962 году, и нормы зерна на душу населения были там вдвое ниже, чем требовало даже полуголодное существование.
Воспоминание о «большом скачке», или как Вэй Цзиншэн порвал с маоизмом
«Приехав сюда, я часто слышал, как крестьяне ругали «большой скачок», называя его концом света, и радовались, что остались в живых. Я стал их расспрашивать во всех подробностях. Тогда я уже кое-что понимал, знал о трех годах природных бедствий, что никакие они не природные, а все дело было в заведомо неправильной политике. К примеру, крестьяне рассказывали, что в 1959–1960 годах — как раз во время коммунистического ветра — голодуха была такая, что у них не осталось сил собрать созревший рис, а урожай в тот год был отменный, и многие умирали с голоду, глядя, как зерна падают из метелок на землю, и их гонит ветер. В некоторых деревнях никто не мог дойти до посевов. Раз я пошел с родственником в другую деревню в нескольких ли от нашей. Нас пригласили туда в гости, ну, мы и пошли. Миновали безлюдную деревню, где не было ни одного крытого дома, а все крыши были сорваны и стояли одни глинобитные стены.
Я был уверен, что все покинули деревню во времена «большого скачка» и укрупнения деревень, поэтому удивился:
Разве нельзя снести стены и распахать землю под пашню?
Мой спутник сказал, что, дескать, эти дома ведь кому-то пока еще принадлежат, и можно ли сравнять их с землей без спросу?
Разглядывая хибарки, я не мог поверить, что в них кто-то живет.
Конечно, никто! Все умерли от голода при «коммунистическом ветре». Ни один не вернулся. Тогда земли отдали соседним бригадам. Только люди думали, может, кто вернется, и не стали трогать домишки и дворы. А теперь уж столько времени прошло, боюсь, никто не вернется.
А мы уже шли вдоль деревни. Сорняки грелись под теплым солнцем, а изумрудная трава пробилась через глинобитные стены, и все это так не вязалось с ухоженными полями риса вокруг, которые еще больше подчеркивали запустение. Глядя на сорняки, я вдруг вспомнил сцену, некогда разыгравшуюся перед моими глазами: родители обменивались детьми, чтобы не видеть, как тех отдадут на кухню. Я отчетливо видел страдальческие лица родителей, жевавших мясо детей, вместо которых они отдали своих. И малыши, гонявшие бабочек на лугу недалеко от заброшенной деревни, которую мы миновали, казались мне воплощением тех маленьких жертв. Мне тогда было жаль и детей, и, особенно, их родителей. Кто заставил их глотать — под рыдания и горькие причитания других родителей — то, что им не могло бы присниться раньше и в самом страшном сне? Я понял тогда, кто был тот палач, подобного которому тысячи лет до этого не рождала земля. То был Мао Цзэдун. Он и его банда, их политика и государственная преступная система заставляли обезумевших от голода родителей отдавать плоть от плоти своей, чтобы утолить голод плотью от плоти других, обезумевших от голода родителей.
Чтобы смыть с себя только что совершенные преступления и убийство демократии, он, Мао Цзэдун, затеял «большой скачок» и заставил тысячи и тысячи обезумевших крестьян убивать — лопатой по голове — своих соседей и спасаться самим, поедая под угрозой смерти своих же друзей детства! Не они были убийцы, не эти крестьяне, убийцы были Мао Цзэдун и его клика. Лишь тогда я понял, почему Пэн Дэхуай нашел в себе силы выступить с критикой против ЦК КПК и Мао Цзэдуна. Я понял, почему крестьяне так ненавидели коммунизм и хмурились, когда начались нападки на политику трех свобод и одной гарантии Лю Шаоци: просто-напросто они не хотели больше видеть своих умирающих детей или убивать соседей в приступе отчаяния, чтобы выжить самим. И эта причина перевешивает все идеологии, вместе взятые!».
Государство отреагировало на кризис мерами, в данной ситуации целиком и полностью преступными. Было решено продавать зерно за рубеж, в первую очередь в СССР. Экспорт составил 2,7 миллиона тонн в 1958 году, 4,2 миллиона тонн в 1959 году и 2,7 миллиона тонн в 1960 году. В 1961 году, наоборот, — ввозится 5,8 миллиона тонн (против 66 тысяч в 1960 году), но это очень мало для такой страны, как Китай. По политическим причинам Китай отказывается от помощи США, и ни одна страна, способная предоставить помощь, не подозревает о злоключениях социализма по-китайски. Самым бедствующим государство выдало субсидии — в общей сложности 450 миллионов юаней в год, то есть по 0,8 юаня каждому жителю страны, а килограмм риса стоит на рынке 2–4 юаня… «Китайский коммунизм, — вещает тем временем руководство, — сумел «свернуть горы и покорить природу..»», оставив своих строителей умирать от голода.
С августа 1959 и до 1961 года партия, словно оцепенев после тотальной катастрофы, затаилась в ожидании дальнейшего поворота событий. Критиковать «большой скачок» — детище Мао — было опасно, но положение было настолько безвыходным, что человек номер два в китайском руководстве, Лю Шаоци, заставил-таки Мао отступить на оборонительные позиции и вернуться к «мягкой» коллективизации, какой она была перед движением за «народные коммуны». Снова были разрешены приусадебные участки, крестьянские рынки, частные ремесленные мастерские. Проведено разукрупнение гигантских хозяйств. Жители каждой деревни были объединены в отдельную рабочую бригаду, равнозначную прежней деревне и управляемую крестьянами. Эти меры позволили быстро ликвидировать голод, но не крайнюю бедность населения. Сельскохозяйственное производство, набравшее силу между 1952 и 1958 годами, было разгромлено и не смогло оправиться в течение двух последующих десятилетий. Было подорвано доверие крестьян, и слишком свежи в памяти неудачные проекты (политика «народных коммун») и гибельные бедствия 1959–1961 годов. Валовое производство сельскохозяйственной продукции выросло вдвое между 1952 и 1978 годами, но и население за те же годы увеличилось с 574 до 959 миллионов человек, и таким образом прирост продукции на душу населения оказался совсем небольшим. Только в 1965 году, а в провинции Хэнань в 1968–1969 годах, страна вышла на уровень промышленного производства 1957 года (в валовом исчислении). Сельскохозяйственному производству предстояло еще расти и расти. Постыдная бесхозяйственность «большого скачка» урезала экономические показатели почти на четверть. Лишь в 1983 году страна смогла выйти на рубеж 1952 года по важнейшим показателям сельского хозяйства. Документы периода «культурной революции» подтверждают, что крайняя бедность сельского населения, долгие годы находившегося на грани голодания и лишенного самого необходимого для жизни (одна бутылка масла воспринималась как семейное сокровище), и рана, нанесенная «большим скачком», рождали недоверие к пропагандистским ухищрениям режима. Неудивительно, что бесправные крестьяне быстрее всех откликнулись на либеральные реформы Дэн Сяопина и стали ударной силой рыночной экономики Китая ровно через двадцать лет после «народных коммун».
Но катастрофа 1959–1961 годов — «великая тайна» маоистского режима, в раскрытие которой внесли значительный вклад многие иностранные очевидцы, так никогда и не была признана таковой. Лю Шаоци в январе 1962 года сделал большой шаг вперед, заявив на закрытой конференции кадровых работников, что недавний голод на 70 % был спровоцирован людьми, а не обстоятельствами. В тот момент нельзя было прямо указать на Мао как виновника этой трагедии. Даже после его смерти и до вынесения «окончательного приговора» КПК в 1981 году «великий скачок» не подвергался осуждению, во всяком случае во всеуслышание.
Лаогай: тайный ГУЛАГ
Основные места заточения Лаогая (1)
Основные места заточения Лаогая (2)
Застенки китайского коммунизма полны трупов, и самым непостижимым, без сомнения, является то, что ему удается скрывать их столь длительное время от взоров всего мира.
Китайская система концлагерей — это тайна за семью печатями.
Даже в недавних, относительно подробных аналитических трудах, посвященных КНР, практически ничего не говорится о почти тысяче крупных лагерей (см. карту), и об огромном множестве центров заключения поменьше. Здесь приговаривали не к «заключению» или «принудительному труду» (как при прежней власти), а к «исправлению» или «перевоспитанию трудом». Населенные пункты нового места жительства арестантов благоразумно были названы народными предприятиями. И не всякий мог догадаться, что под вывеской «Химическое красильное предприятие» в Цзиньчжоу скрывалась тюрьма № 3 провинции Хубэй или что «Хозяйство по выращиванию чая» в местечке Индэ — одна из исправительно-трудовых колоний № 7 провинции Гуандун. На письмах указан был указан безликий номер почтового ящика. Тюремные законы эры маоизма запрещали родственникам видеться с отправленными на «обучение». Сроки пребывания в таких заведениях были не меньше года. Семьи обычно не знали, в какие места вывезены их близкие. О смерти заключенного родным либо не сообщали, особенно во времена «культурной революции», либо делали это много позже. Дети бывшего председателя КНР Лю Шаоци, содержавшегося в особо секретной тюрьме, узнали о его смерти (последовавшей в ноябре 1969 года) лишь в августе 1972 года. Только тогда им разрешили навещать мать, с 1967 года также находившуюся в тюрьме. Во время редких переездов заключенных из лагеря в лагерь они становились как бы невидимыми. Как правило, вне камеры они шли молча, низко опустив головы, но на железнодорожной станции инструкции менялись: «В поезде вести себя естественно. Категорически запрещено опускать голову. Если нужно в уборную, дайте охране знак — кулак сжат, большой палец отставлен в сторону. Разрешается курить и разговаривать. Никаких шуток. Охрана открывает огонь без предупреждения».
Нечего было и думать о том, чтобы получить устные или письменные свидетельства о жизни бывших заключенных. При Мао надзор был очень строгим, да и мало кто выходил тогда на свободу. К тому же свобода давалась под жестокую клятву молчать о том, что пережил бывший арестант, иначе — новый срок. Поэтому воспоминания писались только иностранными жертвами китайских репрессий, а их было не так уж много, кроме того, правительства их государств предпринимали меры по их освобождению и иногда добивались успеха. Заключенные-иностранцы, составлявшие очень незначительную часть всех заключенных, понимали, что на них возлагалась тайная миссия поведать миру о страданиях армии молчаливых теней, их солагерников. Так случилось с Жаном Паскуалини (китайское имя — Бао Жован). Один из соседей по камере как-то объяснил Жану, почему остальные заключенные так бережно относятся к нему, Бао Жовану, заботятся о его здоровье и безопасности. «Все эти люди, — объяснял он, — и я сам (…) и мечтать не можем о том, что нам посчастливится выйти отсюда. Мы здесь до конца наших дней. А ты, Бао, — другое дело. Возможно, придет час — тебе откроют главную дверь (…) и ты уйдешь. Иностранца могут выпустить. Нас — никогда. Только ты расскажешь всем о нас, если выйдешь отсюда. Потому-то мы так хотим, чтобы ты жил, Бао (…), и пока ты здесь, обещаю, будешь жив. И в других лагерях о тебе будет кому подумать. Ты ценный груз, старик!».
Самая густонаселенная тюремная система всех времен
Лаогай… «Черная дыра», куда «яркое солнце маоизма» загоняло десятки миллионов безымянных людей (50 миллионов до середины 80-х годов, по самым скромным подсчетам Гарри By, — цифра дает представление только о порядке величины). Многие остались там навеки. Если доверять приблизительным данным Жана-Люка Доменака, согласно которым погибали десять миллионов человек ежегодно, то есть 1 %—2 % населения Китая, а иногда — в решающие моменты жизни страны — до 5 %, то получится, что почти двадцать миллионов китайцев умерли в заключении, из них приблизительно четыре миллиона не выжили в голодные годы «большого скачка», в период между 1959 и 1962 годами (а к «достаточным» нормам продовольствия, впрочем, минимальным, страна подошла только в 1964 году). Суммируя исключительно важные свидетельства Ж Паскуалини и исследования By и Доменака, можно восстановить примерную картину того, что происходило в самой закрытой из трех крупнейших мировых концентрационных систем века.
Эта система характеризовалась не только необъятностью и бесконечностью (до 1978 года, первой большой волны освобождений), но и разнообразием. Во-первых — типов заключенных: 80 % «политических» в 1955 году (нетрудно было придать политическую окраску нарушениям, подпавшим под обычное право, она становилась отягчающим обстоятельством), около 50 % в начале следующего десятилетия и почти две трети от общего числа осужденных в 1971 году, что указывает на растущее недовольство режимом в разных слоях населения и на всплеск преступности в нестабильном обществе. Во-вторых, это разнообразие исправительных учреждений: центры предварительного заключения; тюрьмы (среди них были специальные заведения для «падших» представителей власти); собственно лаогай в чистом виде; более «мягкие» формы изоляции от общества — лаоцзяо и цзюе. Центры заключения (их было около 2500) представляли собой отстойники на пути в тюремно-лагерный архипелаг. Они располагались в городах, где подсудимые подвергались разным по длительности — нередко до десяти лет! — следственным мероприятиям. Здесь же отбывались незначительные — продолжительностью до двух лет — сроки наказания. До 13 % заключенных находились в тюрьмах, которых насчитывалось в стране не более тысячи. Они подчинялись, в основном, непосредственно центральным властям и соответствовали европейским тюрьмам «строгого режима». Здесь под усиленным надзором содержались самые закоренелые и опасные преступники (в частности, приговоренные к смерти с исполнением приговора в течение двух лет; это удивительный воспитательный прием китайского права, милостиво дающего преступнику отсрочку приговора ради его, преступника, «искреннего перевоспитания»). Существовали камеры, где отбывали сроки так называемые неприкосновенные заключенные и те, кто «на виду» — высокие партийные чиновники, иностранцы, священнослужители, инакомыслящие, шпионы и т. д. Условия жизни в тюрьмах были разными и иногда вполне сносными. Так, в пекинской тюрьме № 1 арестанты ели досыта и спали не на голых нарах, а на циновках — мечта всех прочих поселенцев архипелага. Но это образцовое учреждение, и сюда водили на экскурсии иностранцев. Однако здесь была железная дисциплина, тяжелые условия на принудительных работах, напряженная идеологическая «накачка». И здешние обитатели зачастую добивались отправки «на свежий воздух», в исправительно-трудовой лагерь, где, как им казалось, было лучше.
Самый массовый преступный контингент отбывал наказания в огромных исправительно-трудовых лагерях, разбросанных в малонаселенных и полупустынных районах Северной Маньчжурии, Внутренней Монголии, Тибета, Синьцзяна и, особенно, Цинхая — этой «провинции-тюрьмы», китайской Колымы, где летом умирали от палящей жары, а зимой от ледяного холода… Цин-хайский лагерь № 2 с 50 тысячами депортированных — самый обширный и населенный в Китае. Отдаленные лагеря западных и северо-восточных районов Китая имели репутацию очень строгих. Исправительно-трудовые заведения, базировавшиеся на заводах в городах, славились гораздо более суровым режимом, чем крупные «воспитательные» сельскохозяйственные колонии. Почти все заключенные Китая отбывали свои сроки в лагерях, расположенных в той же провинции или в том же уезде, где они родились и выросли (только Шанхай принимал заключенных из других провинций), и в лагерях Восточного Китая нельзя было встретить заключенных из Тибета. В отличие от советских лагерей, исправительно-трудовые учреждения Китая интегрированы в экономику провинций и уездов, где они находятся, и лишь в исключительных случаях участвуют в общенациональных экономических проектах, таких, например, как «Дорога дружбы», которая должна была соединить Китай с Советской Киргизией, но осталась недостроенной в результате тридцатилетнего перерыва в советско-китайских отношениях…
Узники исправительно-трудовых лагерей делились на три группы, имевшие разный статус. Самая многочисленная и постоянная группа, по замыслу Мао, подлежала «исправлению трудом» в лагерях лаогай. Эти заключенные были осуждены на средние или длительные сроки и сгруппированы по типу военных формирований (дивизии, батальоны, роты и т. п.). Они были лишены гражданских прав, работали бесплатно и очень редко виделись с родными и близкими. В тех же лагерях, реже в специальных учреждениях, содержались лица, которым предстояло «перевоспитание трудом», или лаоцзяо. Это введенное в августе 1957 года в разгар борьбы с правым уклоном административное наказание — не предусмотренная законом форма изоляции от общества за нарушения, ранее отслеживавшиеся органами безопасности. У таких заключенных не было приговоров (то есть их пребывание в лагере не имело твердого срока), за ними были сохранены их гражданские права (хотя в таких лагерях не голосовали на выборах), они получали часть заработной платы (но основная ее часть вычиталась за пропитание и крышу над головой). Инкриминируемые им правонарушения не являлись тяжкими, и их отсидка в лаоцзяо длилась всего несколько лет, но им упорно намекали на то, что если они будут вести себя плохо, то… Дисциплина, условия содержания и труда в лаоцзяо были такие же, как и в лаогай, за теми и другими заключенными надзирали сотрудники ведомства госбезопасности.
В несколько более «привилегированном» положении находились «проштрафившиеся поднадзорные», содержавшиеся в условиях цзюе, иногда их называли «свободными работниками». Но свобода их была очень относительной, так как этим заключенным запрещено было покидать место работы, которым чаще всего был лагерь. Два раза в год им давался краткосрочный отпуск. Надзиратели и охрана относились к ним лучше, чем к другим категориям. Им платили больше, чем в лаоцзяо, они могли вызвать к себе семью или вступить в брак. Условия жизни у них были «комфортнее», чем у других лагерников. Но, по сути, это было «гетто для освобожденных»: несмотря на послабления, даже они иногда состояли «при лагере» всю оставшуюся жизнь. До 60-х годов почти 95 % тех, кто получал освобождение из трудовых лагерей, были арестантами цзюе. В начале 80-х годов их было 50 %. От 20 % до 30 % освободившихся тогда же приходилось на узников лаоцзяо. Но из-за того, что эти люди были вырваны из своей среды, потеряли работу и право на прописку в городе, порвали с семьей (как правило, городские власти заставляли оставшегося на свободе супруга оформлять развод с «преступным элементом»), они до конца жизни оставались на подозрении, и, что самое ужасное, им некуда было податься и негде провести остаток дней. Смирившиеся со своей участью, без надежды на будущее, эти люди вызывали жалость даже у узников лаогай. «Свободные работники, которые нам встречаются на пути, представляют собой жалкое зрелище. Ленивые, неприспособленные, грязные. По-видимому, они давно смирились со своей долей, дескать, что ни делай, все впустую, и в определенном смысле они правы. Они бродят постоянно голодные, под окрики охранников и надзирателей, ночуют в бараках вместе с заключенными. Их единственное отличие от нас — это то, что они могут навестить семью, и больше ничего. Конечно, они получали жалованье, но это была такая малость, что все уходило на еду и одежду. Этим свободным рабочим было плевать на все (…)». При Мао любой срок заключения был чаще всего пожизненным.
В поисках «нового человека»
Не ограниченная сроками изоляция гражданина от общества делала в корне невыполнимой задачу тюремной системы, обозначенную высокопарными фразами: исправить заключенного, преобразить его в «нового человека». В самом деле, по словам Жан-Люка Доменака, объявлялось, что «заключение это не наказание, а, дескать, данная преступнику возможность стать полноправным членом общества». Секретная инструкция органов госбезопасности регламентирует воспитательные приемы воздействия на заключенного: «Выходить на суд можно только, если ты уже осознал свои преступления. Осознание преступления — обязательная предпосылка, а покорность перед судом — первый шаг к перевоспитанию. Осознание и покорность — суть два главных урока, которые должно преподать арестанту и твердить ему в течение всего периода перевоспитания». Из этого следует, что, порвав со своим прошлым, заключенный уже готов к усвоению «правильных идей». «Настоятельно необходимо уяснить четыре базовых воспитательных принципа, что позволит направить политическое мышление преступника в правильное русло. Это марксизм-ленинизм, вера в идею Мао, в Коммунистическую партию Китая и в народно-демократическую диктатуру». Как следствие этой ориентации, государственные исправительные учреждения становились местом обучения этих «плохих учеников» — беспокойных и несообразительных, судьбой которых стала тюрьма. «Добро пожаловать к нашим новым товарищам по учебе!» — таким транспарантом встретил трудовой лагерь Ж Паскуалини. Главное — учеба. И это не праздные слова: она продолжалась в течение всего срока «перевоспитания», не менее двух часов каждый вечер в тюремной камере. Но если «успехи» некоторых заключенных были неудовлетворительны или если по стране шла новая политическая кампания, учеба растягивалась на целый день, на неделю, а то и на месяц. Для новичков период «безостановочной» учебы мог продолжаться от двух недель до трех месяцев. На уроке предписывается подчиняться жесткой дисциплине. Категорически запрещалось ходить, вставать (если заключенный хотел сменить позу, нужно было попросить на это разрешение), разговаривать и… дремать, а это желание было особенно острым у людей, весь день занимавшихся тяжелым физическим трудом. Получивший католическое воспитание Ж Паскуалини с удивлением обнаружил, что уроки марксизма-ленинизма не исключали медитации, исповеди и отпущения грехов, с той разницей, что эти «таинства» были массовыми и признания делались во всеуслышание. И цель была другая: не восстановить прерванное единение с Богом, а спрессовать всех в единую массу, душой и телом преданную партии. Для разнообразия уроки откровенного (и, непременно, самого подробного) признания своих прегрешений тем или иным заключенным перемежались комментированными читками газеты «Жэнъминъ жибао» (во время «культурной революции» изучали Труды Мао Цзэдуна, а сборник цитат (Цитатник) из его произведений требовалось иметь при себе постоянно). Популярны были также «обсуждения» текущих событий, незаметно переходившие в назидательную беседу.
Цель в каждом случае была одна — полностью обезличить заключенного. Староста камеры, такой же заключенный, как и остальные, зачастую бывший партиец, играл главную роль. «Он без устали втягивал нас в дискуссии, требовал, чтобы каждый непременно высказался, без конца читал нам нравоучения. Посторонние, естественные в нашем положении мысли о семье, еде, спорте, развлечениях и, само собой, о сексе, были категорически недопустимы. Правительство призывает нас учиться вместе и следить друг за другом — этот девиз висел в тюрьме на каждом шагу». Заключенные должны были непрерывно «очищаться», признаваться в неблаговидных поступках. «К какой бы категории заключенных мы ни принадлежали, мы все виноваты в преступлениях, потому что позволяли себе очень плохие мысли», — убежденно учил староста. А раз так, значит, среди арестантов засела зараза: мысли — капиталистические, империалистические, реакционные, и в конечном итоге все правонарушения — политические. Да и может ли быть иначе в обществе, где от политики некуда спрятаться.
Решить проблему просто: надо сменить идеи и — так как веление сердца в Китае сопровождается действием — выковать из себя подлинного революционера, а то и героя вроде Лэй Фына. Солдат этот сгорал от желания стать безмозглым «винтиком» в механизме «Великого Дела», которое его потом и раздавило, а в начале 60-х годов маршал Линь Бяо объявил его примером для подражания. «Заключенный очень быстро привыкает говорить лозунгами, и слова ни к чему его не обязывают. Опасность в том, что он непременно будет мыслить лозунгами. Примеры — на каждом шагу».
Моча и диалектика
Однажды холодным ветреным вечером я вышел из камеры во время учебы на двор помочиться. Ледяной ветер ударил мне в лицо, и мне совсем не хотелось бежать к уборной метров двести. Я зашел за угол склада и помочился около стены. В конце концов, думал я, кто меня увидит в такой темноте? Я подошел к складу и пописал на стену.
Однако я ошибался. Сильный удар сзади чуть не сбил меня с ног. Обернувшись, я увидел во тьме фигуру и лишь по голосу узнал нашего охранника.
«Забыл о порядках? О правилах гигиены? — закричал он. — Назови свое имя!»
Я назвал себя. То, что произошло потом, стало мне хорошим уроком на всю жизнь. (…) «Я признаю, что не прав, гражданин надзиратель, но мой проступок — лишь нарушение внутреннего распорядка тюрьмы, а вот вы сами — вы преступили закон. Сотрудники тюрьмы не имеют права бить заключенных. Физическое насилие запрещено».
Воцарилось ледяное молчание. Фигура задумалась, и я приготовился к худшему.
«Твоя правда, Бао, — ответил он сдержанно, — допустим, я виноват, не отрицаю, и я сделаю признание перед всеми на ближайшем собрании самокритики надзирателей. А ты сможешь, вернувшись в камеру, написать мне подробное признание?» Такой поворот озадачил меня. И, растрогавшись, — где это видано, что надзиратель признается перед арестантом, — я пробормотал: «Да, конечно, я все напишу».
(…) Я пришел в камеру, взял карандаш и приступил к исповеди. А через несколько дней во время очередного еженедельного собрания, где мы отчитывались в своих проступках, я громко зачитал свое признание перед всей камерой.
«Мой проступок, — добавил я, закончив читать, — кажется, на первый взгляд, не очень тяжким, но если внимательно проанализировать случившееся, то мои действия говорят о том, что я не уважаю распоряжений руководства тюрьмы, затягиваю процесс перевоспитания. Помочившись у стены, я тем самым тайком пошел на поводу у своей лени, и это малодушие. Решив, что никто из руководства меня не видит, я словно плюнул в лицо нашей администрации. И я прошу только об одном — наказать меня за мой проступок как можно строже».
Это признание передали охраннику Яню, и я ждал, что он скажет мне. Собрав все свое мужество, я уже готовился к карцеру. Через два дня Янь пришел в нашу камеру.
«Несколько дней назад, — сказал он, — один из вас вообразил, что может нарушать правила распорядка, и совершил грубый проступок. (…) На этот раз мы его простим, но не думайте впредь, что сможете отделаться оправдательным письмом».
«Промывание мозгов», о котором так часто пишут на Западе, не имеет ни малейшего отношения к тому, что делалось здесь. Никакого индивидуального подхода и тонкого метода. Лишь грубое внушение прямолинейной идеологии, и она получала тем больший отклик, чем упрощеннее было сознание воспринимающих ее. Цель состояла в том, чтобы не дать заключенному ни малейшей возможности проявить себя. Она достигалась многочисленными средствами. Самый простой — не кормить заключенного досыта. Это отбивало охоту сопротивляться и сводило внутреннюю жизнь человека к мыслям о еде. Затем — постоянное вдалбливание в голову «правильных» понятий на фоне отсутствия у арестанта свободного времени (весь день расписан по минутам и занят учебой, работой, дежурствами), своего угла (камеры переполнены, всю ночь горит свет, разрешено иметь минимум предметов первой необходимости), возможности выражать свои собственные суждения (несмотря на то что выступления на занятиях поощрялись начальством, каждая фраза до последнего слова фиксировалась в личном деле). Когда в 1959 году Ж. Паскуалини осмелился на молчаливое неодобрение китайской интервенции в Тибете, это дорого ему стоило. Обычными методами были еще, например, такие: тюремное начальство отбирало нескольких заключенных и заваливало их пропагандистской работой, а потом рапортовало о высоком уровне идеологической подкованности всего контингента. Заключенные непрерывно обыскивали своих товарищей, оценивали результаты работы друг друга (от этих оценок зависел рацион питания). Особенно большое значение придавалось критике и самокритике. Одни критиковали других, а те покорно соглашались с каждым словом и отчаянно ругали себя. Самокритика призвана была стать доказательством того, что работа по «перевоспитанию» идет успешно.
Еда — это оружие
«Чем лучше кормят в тюрьме — а это единственно важная вещь, самая сильная мотивация во всей пенитенциарной системе, — тем чаще радуются заключенные. Я имел несчастье попасть в Аллею тумана на траве через месяц после того, как нормирование рациона стало официальным методом следствия. Совершенно пустая и водянистая каша из маисовой крупы, маленькие твердые сухари из вотоу да еще овощная бурда сделались центром нашей жизни и объектом самого пристального внимания. Каждый день нам давали одно и то же, и мы худели. Мы научились жевать каждый кусок как можно дольше, растягивая порцию насколько возможно. Ходили слухи, и рассказы некоторых очевидцев это подтверждали, что в трудовых лагерях еды навалом и она вкуснее. Как я узнал потом, эти байки и сплетни нарочно подбрасывались нам — это было изобретение следователей, чтобы вынудить нас побольше наговорить на себя. Прожив около года в такой обстановке, я был готов сознаться бог знает в чем, лишь бы поесть досыта.
Тюремщики прекрасно знали, что значит для заключенного недостаток еды. Нам давали еды ровно столько, сколько надо, чтобы не умереть, и никогда — досыта. Лень и ночь у нас сводило животы. За пятнадцать месяцев тюрьмы мне только раз дали риса; мяса я не ел ни разу. Через шесть месяцев после ареста на месте живота у меня была впадина, а на коже появились характерные омертвевшие участки, мне было больно, когда я ложился в казенную кровать. Кожа на ягодицах свисала складками, как грудь у старухи. В глазах темнело, голова кружилась. Мой авитаминоз достиг такой степени, что ногти на пальцах ног ломались, едва я прикасался к ним. Можно было обходиться без ножниц. Волосы стали выпадать.(…)
Раньше нам жилось получше, чем сейчас, — говорил мне Лю, — раз в две недели давали плошку риса, ломоть настоящего белого хлеба в конце месяца, а по большим праздникам — под Новый год, Первого мая и Первого октября — немного мяса. Не так уж было плохо!
Все изменилось после одного случая. Во время кампании Сто цветов в тюрьму приехала делегация от народной инспекции. И они возмутились, что заключенных кормят досыта! Мыслимо ли, заключили они, чтобы контрреволюционерам — отбросам общества и врагам народа — жилось лучше, чем многим крестьянам. И с ноября 1957 года мы даже по праздникам не видим ни риса, ни мяса, ни пшеничного хлеба.
Мы постоянно бредили едой, просто сходили с ума при одной мысли о ней. Были готовы на все, даже проситься в трудлагерь. А следователи тут как тут. У них даже бумажка была заготовлена — дескать, прошу вас разрешить мне доказать обществу, что я раскаиваюсь в совершенных преступлениях и хочу загладить свою вину в исправительно-трудовом лагере. И никто не вышел из Аллеи тумана на траве, пока не подписал такое заявление. А после, как бы трудно ни приходилось в лагере, любой надзиратель мог тебе ткнуть в лицо эту бумажку. Мол, сем сюда просился. И он был прав на все сто».
Другие способы давления на заключенного были старыми и испытанными, в первую очередь, это всевозможные провокации. После того как заключенный признавал свои «преступления» и обещал помогать начальству, примерно вести себя, всячески способствовать «перевоспитанию» других заключенных, его вынуждали доносить на своих «сообщников» или непокорных сокамерников (ведь если он хотел «исправиться», нужно было быть искренним, и, кроме того, есть «такой замечательный способ» раскаяния, как изобличение тайных замыслов соседей). В кабинетах следователей часто висел такой плакат: «Мы снисходительны к тем, кто признает свою вину, суровы к тем, кто запирается, простим того, кто заслужил наше доверие, и вознаградим за особые заслуги». Многие заключенные, надолго приговоренные к нечеловеческому труду, начинали усердствовать и буквально «рыли землю» в надежде на снижение срока хотя бы на пару лет. Но вся проблема в том — и это не раз подчеркивал Паскуалини, — что никто никогда не признавал, что заключенные заслужили свободу: либо их «примерное поведение» недостаточно перевешивало тяжесть наказания, либо они сами толком не знали, какой срок им будут снижать, потому что приговор объявлялся устно, то есть осужденный не имел на руках своего приговора, а некоторые вообще попали сюда без суда и следствия, и в таких обстоятельствах вожделенное «снижение срока» на деле оборачивалось отбыванием полного срока заключения. «Коммунисты, — говорил заключенный с большим лагерным опытом, — и не думают держать данные своему «врагу» обещания. Ничем не брезгуют, лишь бы вытянуть из вас то, что им нужно. Все идет в ход — хитрости, уловки, угрозы, обещания. (…) И запомни покрепче — предателю они сами не дают спуску».
Дисциплинарная прибавка к сроку грозила тем заключенным, которые не хотели признаваться, отказывались доносить («сокрытие сведений от руководства карается как преступление»), сеяли сомнения в других, подавали апелляцию на вынесенный приговор и не доверяли «воле правосудия». В таких случаях они вместо пяти лет проводили в лагерях всю жизнь… Иногда сами заключенные вредили друг другу. «Карьера» старосты тюремной камеры зависела от его «паствы», и он жестоко третировал неуступчивых, а двуличные были у него на поводу. Для них находилась возможность выслужиться, инсценировать «испытание на прочность» или «сопротивление». Жертву подсказывало начальство, место было выбрано заранее — камера или тюремный двор, время назначено, и процедура давно отлажена. Все шло как по маслу в смертоносной атмосфере крестьянских погромов, сопровождавших аграрную реформу. «Нашей жертвой на сей раз был заключенный лет сорока, обвиненный в ложных убеждениях. Он махровый контрреволюционер, так обзывал его надзиратель, приложив ко рту картонный рупор. (…) Иногда тот поднимал голову в надежде сказать нам что-то в ответ — нас не интересовало, правду или неправду, — мы сразу же обрушивались на него. — «Лжец!», «Позор человечества!», «Предатель!» (…). Это повторялось опять и опять в течение трех часов, и мы все больше мерзли и хотели есть, а от этого зверели еще больше. Я думаю, тогда мы могли бы разорвать его в клочья, чтобы добиться своего. Позже, поразмыслив, я понял, что и нас самих в тот момент начальство проверяло на прочность, наблюдая, готовы ли мы бездумно исполнять приказ и оскорблять любого человека, даже достойного уважения».
Неудивительно, что в таких условиях почти все заключенные, судя по внешним проявлениям, готовы были полностью подчиняться своим мучителям. Мы не будем настаивать на том, что это особенность китайского характера. Пленные, попавшие в китайские тюрьмы и лагеря во время французской войны с Вьетминем и прошедшие ту же, но более щадящую, школу «перевоспитания», интуитивно выбирали подобную линию поведения. Эффективность «перевоспитания» опиралась на одновременное действие двух мощных факторов психологического насилия: во-первых, формирование у воспитуемого ярко выраженной инфантильности, младенческой зависимости от матери — партии и отца — государства, которые как бы заново учат свое дитя говорить и ходить (низко опустив голову, трусцой, под окрики надзирателей), умерять аппетит и гигиенические потребности и т. д.; во-вторых, слияние с коллективом себе подобных, воспитывающее рефлекторную способность контролировать свои жесты и слова, не высовываться, при этом исключается возможность встреч с преж-ней семьей, которую заменяет новая. Впрочем, жену заключенного, как правило, принуждали оформить развод с мужем, а детей — отречься от отца сразу после его ареста.
Насколько, однако, успешно это обновление, перерождение заключенного? Он говорит лозунгами и двигается, как робот, теряется среди других и растворяется в общей массе, его больше нет, он прошел через «моральное самоубийство», отгородился от внешних соблазнов, научился выживать, уцелел. Наивно было бы думать, что ему легко держать язык за зубами и что он привык к двойной морали. Зато теперь он не презирает Большого брата и принимает решения исходя из соображения личной пользы, а не собственных убеждений. Паскуалини пишет, что как-то раз (это было в 1961 году) он поймал себя на мысли, что «его перевоспитание продвигается очень успешно, и он уже искренне верит любому слову охранников». И тут же добавляет: «Я очень хорошо знал, что в моих интересах первым делом вести себя так, чтобы ни в коем случае не нарушать тюремных правил». В качестве противоположного примера он рассказывает об одном ультрамаоисте, старосте тюремной камеры, который — чтобы все видели его преданность режиму и рвение — так рьяно призывал сокамерников встать пораньше и поработать в пятнадцатиградусный мороз (трудовые повинности при такой температуре отменялись), что даже надзиратель прервал его излияния и сделал ему замечание, что это совершенно «противоречит духу преданности Партии». Только тогда остальные заключенные вздохнули с облегчением. Как и многие китайцы в подобном положении, они не очень поверили доводу надзирателя, но молча предпочли не иметь неприятностей.
Преступник по всем статьям!
Отметим, что в тюрьме никогда не принималась в расчет возможность ложного обвинения или оправдательного приговора. В Китае арестовывали не потому, что человек виноват. Здесь действовала другая логика: раз арестован — значит, виноват. Только так, потому что любой арест проводила полиция — «орган народного правительства», которую направляла Коммунистическая партия под предводительством Мао Цзэдуна. Оспаривать обоснованность своего ареста значило идти наперекор революционному курсу председателя Мао и показывать свою подлинную сущность контрреволюционера. Все, даже самый младший надзиратель, могли положить конец этому безобразию и возмутиться: «Как! Замахиваться на народное правительство!» Единственный удел заключенного — безропотно признаваться в грехах и всем подчиняться. Соседи по нарам только поддакивали начальству: «Ты контрреволюционер, как мы все. Других сюда не сажают». Замороченный этими невразумительными логическими построениями, циркулирующими в замкнутом круге, обвиняемый начинал сам изобретать обоснования ареста. «Расскажи-ка нам, как ты оказался здесь», — первым делом спрашивал следователь. Арестованный сам формулировал обвинительное заключение, где были и рекомендации относительно «заслуженной» кары, и подписывался под ним. Потом, если возникали какие-либо серьезные проблемы, «признания» возобновлялись — всегда без свидетелей, и, если следователь был недоволен, все начиналось с нуля. На это уходили месяцы кропотливого труда, заполнялись сотни протоколов — вся жизнь арестованного была как на ладони, с самого детства. Наконец наступала очередь бесконечных допросов, они растягивались на месяцы, а некоторые длились до «трех тысяч часов». «Все время принадлежит партии», — без устали твердили следователи, их излюбленными методами воздействия были ночные допросы и угрозы увеличить срок заключения или даже довести дело до смертного приговора. Иногда заключенному показывали комнату пыток: будто невзначай проводили мимо открытой двери и уже потом только успокаивали — «тут-де у нас музей».
Физические расправы в тюрьме были редкими. По крайней мере, с середины 50-х годов и до «культурной революции» о них не упоминалось. Формально пытки, побои, даже оскорбления были запрещены; заключенные знали об этом и делали попытки спровоцировать надзирателей — возможно тогда начальство из боязни разоблачения хотя бы немного ослабит узду. Но начальство знало приемы «скрытого наказания действием», как, например, «испытание на прочность» (побои от других заключенных не были запрещены) или жуткий каменный мешок — карцер, где холодно и нечем дышать. В нем трудно было даже повернуться, тем более, если круглые сутки на ногах были цепи, а руки за спиной скованы наручниками. Заключенный не мог толком ни поесть, ни умыться, ни оправиться… Если наказание длилось больше недели, узник, голодный и доведенный до животного состояния, зачастую там и умирал. Постоянно находиться в тесных наручниках — та же пытка, только «скрытая», и она широко практиковалась. Очень скоро боль становилась невыносимой, руки отекали, на них появлялись незаживающие язвы. «Надеть на заключенного наручники, покрепче стиснув ему запястья, — это форма пытки, очень распространенная в тюрьмах Мао. Бывало, ноги заковывали в цепи на уровне щиколоток. И еще было крайне жестокое наказание: наручники соединяли цепью с оконной решеткой, и арестант не мог ни поесть, ни попить, ни справить нужду. Цель была одна: унизить заключенного (…). Когда народное правительство постановило отменить все виды пыток, они все равно остались, только стали называться наказание или убеждение».
Как я сопротиолялась Мао
Утром того дня, когда я должна была вернуться в тюремную больницу, надзирательница вдруг сунула мне в руки чернильницу с пером:
«Садись и пиши признание. Следователь ждет».
Я взяла свернутый в трубку лист бумаги, переданный следователем, расправила его и поняла, что это не просто чистый лист, как те, что мне давали в 1966 году для написания автобиографии. На этом листе в красной рамке сверху было отпечатано: «Всегда помни!», а ниже цитата из Мао Цзэдуна: «Им дано единственное право — слушаться и подчиняться. У них нет права говорить и действовать, когда их не просят об этом». В самом низу галочка: «Подпись преступника».
При виде оскорбительного слова «преступник» меня захлестнула ярость, и я решила: не подпишусь! Однако после минутного размышления я нашла — как мне казалось — способ повернуть ситуацию в свою пользу и нанести удар маоистам.
Я нарисовала еще одну рамку под цитатой Мао и вписала туда те же слова: «Всегда помни!». Ниже я вписала другое назидание Мао Цзэдунэ, позаимствованное не из Красного цитатника, а из статьи О способе разрешения противоречий среди народа. Цитата гласила: «Везде, где появляется контрреволюция, мы должны безжалостно ее подавить, но если мы допустили ошибку, то обязаны непременно ее исправить».
Я передала бумагу надзирательнице, и в тот же день меня вызвали на допрос.
В комнате сидели те же люди, знакомые мне по прежним допросам, кроме одного военного. Угрюмые лица… Я не ожидала другого, была готова ко всему еще тогда, утром, когда решилась восстать против их права считать меня преступницей, хотя я не совершила никакого преступления. Не дожидаясь особого приглашения, я сразу же поклонилась портрету Мао и прочитала вслух цитату, на которую указал следователь: «В борьбе с собаками-империалистами, а также с теми, кто защищает интересы землевладельцев и реакционной клики Гоминьдана, мы должны направить на их подавление всю силу нашей диктатуры. Им дано единственное право — слушаться и подчиняться. У них нет права говорить и действовать, когда их не просят об этом».
Следователь тем временем уже разглядывал лист бумаги, который утром передала ему надзирательница. Я села на стул. Вдруг следователь ударил кулаком по столу и закричал:
«Что это ты тут написала? Думаешь, мы будем шутить с тобой?»
«Ваше поведение несерьезно», — поддержал следователя пожилой рабочий из комиссии.
«Если не пересмотрите свое отношение к делу, — врезал мне молодой рабочий, перещеголяв того, пожилого, — вы никогда не выйдете из этого места».
Не успела я и рта раскрыть, как следователь швырнул на пол мою бумажку, разметал по столу другие листки из моего досье и поднялся с места:
«Возвращайся в камеру и перепиши все, как положено!»
Ко мне подошел охранник и увел меня.
Главная задача следствия — получить признание (после чего вина уже автоматически «доказана») и собрать доносы от «свидетелей», подтверждающие «искренность» сделанного признания и расторопность полицейского сыска маоизма, у которого было неписаное правило — арестовывать подозреваемого после трех поступивших на него доносов. А дальше все шло по накатанному пути… За редким исключением, следователь знал, как «расколоть» арестованного. Для этого существовал целый ряд профессиональных приемов: показать допрашиваемому, что в его ответах есть противоречия; сделать вид, что следствию давно все известно, и дело только в признании арестованным своего преступления; сравнить признания подследственного с другими признаниями или доносами — здесь следствие прибегало к силе или к услугам многочисленных добровольных осведомителей (благо в городах на каждом углу были предусмотрены специальные ящики для подметных писем); невозможно было скрыть от дознания любой, даже давно забытый факт биографии подследственного. Когда Ж. Паскуалини получил возможность прочитать все доносы из своего тюремного досье, он был поражен их количеством: «Это стало для меня настоящим потрясением. Сотни страниц писем, даже анкеты с разоблачениями.
И подписи коллег, друзей, а то и случайных знакомых, с которыми я виделся, может быть, пару раз (…). Сколько их было, предавших меня? Тех, кому я доверился, не подозревая ничего плохого!» Нень Чэн, освобожденная из заключения в 1973 году, так ни в чем и не признавшись (исключительный случай, явившийся результатом ее выдержки и мужества, а также — отчасти — следствием некоторых ударов по судебно-полицейской системе страны в годы «культурной революции»), многие годы прожила в кругу родных, друзей, учеников, каждый из которых прежде давал против нее показания в той или иной форме в органах госбезопасности, причем сами эти люди иногда этого не скрывали: они считали, что у них не было выбора.
Когда следствие подходило к концу, начиналась подготовка к выходу в свет «романа из жизни преступника», бывшего «коллективным творчеством» двух соавторов — судьи и подсудимого, виртуозной интерпретацией «неопровержимых улик». «Преступление» должно быть достоверным и жизненным, поэтому обвинителям необходимо было позаботиться о правдоподобии следственных фактов. Для этого использовался эффектный прием — привлечение «соучастников». Дело основательно перетасовывалось, и обвинение приобретало уже другой характер: упор делался на оппозиционные настроения и политический радикализм. Всплывало некое письмо к другу-иностранцу о том, что в годы «большого скачка» в Шанхае были снижены нормы выдачи зерна населению, и это становилось основанием для обвинения в шпионаже, хотя «крамольные» цифры публиковались во всех газетах и были известны всей зарубежной общине города.
Отречься от самого себя
Заключенный быстро терял веру в себя. За многие годы полиция Мао усовершенствовала методы дознания и достигла такого мастерства, что никто не мог ее перехитрить — ни китаец, ни иностранец. Нужно было не столько заставить человека признаться в несовершенных преступлениях, сколько внушить ему, что вся его жизнь была мерзкой и преступной, что наказание закономерно, иначе быть не может, потому что мы, полиция, говорим вам: так жить нельзя, нужны другие идеалы. Основа успеха этих методов заключалась в отчаянии арестованного, сознававшего, что он полностью, навсегда и без всякой надежды находится во власти своих тюремщиков. И заключенные были беззащитны перед ними. Раз арестован, значит, виноват. (Уже отсидев в тюрьме много лет, я познакомился с невиновным заключенным. Он действительно сел в тюрьму по ошибке: инкриминированное ему преступление совершил другой, его однофамилец. Через несколько месяцев он признался во всех преступлениях того, настоящего преступника, и когда правда вышла наружу, тюремное начальство выбилось из сил, убеждая его выйти на свободу и вернуться к семье. «Нет, — твердил тот, — я слишком виноват перед вами».) У заключенного не было шансов выйти на открытый судебный процесс, ему давали от силы полчаса на все слушание, и это было обкатанной процедурой. Права на адвоката и на апелляцию, как это принято в европейском судопроизводстве, у него тоже не было.
После оглашения приговора заключенного этапировали в исправительно-трудовой лагерь (на государственное сельскохозяйственное предприятие, шахту, завод и т. п.). И хотя там продолжались изнуряющие «воспитательные» занятия, а иногда — для встряски — заключенный проходил «испытание на прочность», то есть подвергался побоям сокамерников, главным в жизни лагерника с этого момента становился труд. Заключенному приходилось выдерживать двенадцать часов изнурительной рабочей смены с двумя короткими перерывами на обед и ужин, при этом еда была более чем скудной, как и в следственной тюрьме. Наипервейший ингредиент лагерной диеты — морковь, «движущая сила перевыполнения производственных норм», более высоких для «трудоустроенного преступника», чем для «вольных» рабочих. Учитывался и вклад каждого отдельного арестанта в совокупную результативность труда камеры или барака, проводились кампании ударного труда и коллективные соревнования (в конце 50-х годов они получили название «запуск спутника»), во время которых заключенные работали по 16–18 часов без перерыва, превращаясь в бессловесных животных во славу приютившего их исправительно-трудового учреждения. Выходные дни здесь выпадали только на большие праздники и проводились за слушанием бесконечных проповедей на политическую злобу дня. Одежда заключенного едва прикрывала тело, иногда он не один год донашивал одежду, в которой его арестовали. Зимняя спецодежда полагалась только в лагерях Северной Маньчжурии (этой китайской Сибири), раз в год согласно тюремной инструкции лагерник получал один комплект нижнего белья.
Месячная продуктовая норма заключенного составляла 12–15 кг зерна, а «лодырям» ее снижали и до 9 кг: это меньше того, что выдавали французским каторжникам во времена Реставрации, столько же получали заключенные в советских лагерях и примерно столько же — заключенные вьетнамских лагерей в 1975–1977 годах. Почти полностью отсутствовали в рационе мясная пища, сахар, растительное масло, заключенные получали минимум овощей и фруктов, вследствие чего возникал опасный для здоровья дефицит витаминов и протеинов. Бывали случаи воровства продуктов, за что провинившихся очень строго наказывали. На предприятиях сельскохозяйственного профиля заключенные имели возможность «подкормиться»: они либо ловили мелких грызунов, например крыс, которых ели в сушеном виде, либо собирали съедобные растения. Медицинской помощи почти не было, ее оказывали только заразным больным, а ослабленных, безнадежных больных и стариков переводили в настоящие «лагеря смерти», где половинные рационы быстро довершали дело. Единственное относительно светлое воспоминание в жизни заключенного оставляло его пребывание в следственной тюрьме, где и дисциплина была мягче, и заключенные другие — незапуганные, не боявшиеся нарушать правила при любом удобном случае. Там существовал особый язык и жесты, понятные только «своим», то есть можно было рассчитывать на некоторую солидарность.
Время от времени главная стержневая задача системы лаогай — «перевоспитание трудом» — начинала как бы отходить на второй план, затушевываться. И тогда жизнь заключенного подчинялась новому политическому курсу, взятому партией. На стадии «совершенствования» (примерно 1954–1965 годы), система лаогай преобразила миллионы заключенных в старательных учеников, умеющих работать над собой без окриков со стороны, а некоторых — в образцовых преданных коммунистов. Но однажды вся эта система была разрушена. Началась «культурная революция». Налаженная дисциплина постепенно стала сходить на нет, все чаще и чаще в тюрьмах формировались шайки, тюремные власти были деморализованы. Подчинение начальству и уважение к нему перестало быть автоматическим. Администрация делала попытки восстановить дисциплину либо уступками, либо насилием, что зачастую влекло за собой выступления заключенных против тюремных властей. Реформа мышления, обучение добровольному рабству ударили по их же авторам — не было ли это противоречие изначально заложено в самой системе «перевоспитания»? Она, хотя и призывала человека развиваться, совершенствоваться и соединиться с пролетарскими массами на пути к сияющему будущему, по сути предполагала жизнь в неволе, из которой не было выхода. Если же кто-нибудь и становился по-настоящему свободным, то его повсюду подвергали остракизму. Это и есть то противоречие, которое произвело на свет социальный взрыв — «культурную революцию» — и, не разрешившись, ускорило ее поражение.
Скорая расправа в лаогае
В толпе охранников стоял наш парикмахер, закованный в цепи. На шее — петля из шнура, протянутая вниз к брючному поясу. Голова низко опущена, руки заложены за спину. Охранники выставили его перед строем на всеобщее обозрение. Он стоял молча, похожий на кающегося грешника. Охранник начал речь.
«Я должен сообщить вам нечто ужасное. Я этому не рад и совсем не горжусь тем, что именно мне выпало говорить. Но это мой долг, а вам он послужит уроком. Это тухлое яйцо, которое стоит перед вами, законченный негодяй. Он попал в тюрьму за аморальное поведение, за гомосексуальную связь. Ему дали семь лет. Позже, работая на бумажной фабрике, он вел себя все хуже и хуже. Не раз был пойман на воровстве, за что ему удвоили срок. А недавно мы выяснили, что он совратил девятнадцатилетнего заключенного, вдобавок умственно отсталого. Будь это на свободе, его бы жестоко наказали. Но здесь он совершил не просто аморальный поступок. Это пятно на репутации нашей тюрьмы и на великой политике «перевоспитания трудом». Так как это повторное преступление, представитель Высшего народного суда зачитает вам сейчас приговор».
Мужчина в синем форменном костюме вышел вперед и стал читать документ с кратким описанием всех проступков заключенного. Смертный приговор надлежало привести в исполнение немедленно.
Все, что случилось дальше, промелькнуло перед глазами, как страшный сон. Я даже не успел испугаться. Как только человек в синем закрыл рот, парикмахер был уже мертв. Стоявший сзади охранник вытащил огромный пистолет и выстрелом разнес ему голову. Кровь и мозги фонтаном брызнули во все стороны, запачкав тех из нас, кто стоял в переднем ряду. Я отвел взгляд в сторону, чтобы не смотреть на корчившееся на траве тело, и меня вырвало. Охранник опять вышел вперед и сказал угрожающе:
«Пусть это будет вам предупреждением. Мне приказано сообщить, чтобы впредь вы не ждали никакого снисхождения. С сегодняшнего дня все безнравственные поступки будут караться так же. А теперь марш по камерам и обсудите то, что произошло».
«Культурная революция» 1966–1976 годов — анархический тоталитаризм
На фоне почти астрономического, но малоизвестного мартиролога аграрной реформы, или «большого скачка», число жертв «Великой пролетарской культурной революции», которое мы воспроизводим по данным из разных источников, — от 400 000 до 1 000 000 человек (последняя цифра, на наш взгляд, более соответствует истине) — может показаться скромным. Эта «культурная революция» потрясла мир и воображение людей намного сильнее, чем любой другой эпизод новейшей истории Китая, в силу не только своего крайнего радикализма, но и потому, что она осуществлялась преимущественно в городах и наносила удар за ударом по политической и интеллектуальной элите нации. Кроме того, в отличие от предыдущих движений и кампаний, ее подвергли официальному осуждению сразу, как только она закончилась, и стало хорошим тоном разоблачать на каждом углу преступления хунвэйбинов, сожалеть о потерях в рядах старых партийных кадров и бывшего коммунистического руководства, осуждать — не слишком заостряя на этом внимание — кровопролития и зверства, которые позволяла себе Народно-освободительная армия Китая в заключительной фазе революции, при восстановлении «порядка».
Первый парадокс «культурной революции» в Китае состоит в том, что никогда прежде экзальтированный экстремизм не торжествовал так, как на этот раз, никогда прежде революционный процесс не был так тщательно направлен в нужное русло (меньше чем за один год пройдясь ураганом почти по всем вершинам власти), но и никогда прежде революция не была таким избирательным мероприятием, затрагивающим только города и опиравшимся только на учащуюся молодежь. В тот момент, когда деревня еще не оправилась после «большого скачка», а конфликт с СССР достиг своего апогея, Группа по делам «культурной революции» (ГКР) приняла волевое решение не подвергать репрессиям научно-исследовательские кадры, сконцентрированные на создании ядерного вооружения, крестьянство и армию. Тактика ГКР предполагала паузу, откат назад, с тем чтобы потом сделать большой рывок вперед. Режиссеры «культурной революции» не прочь были навести революционный порядок во всех сферах общества и государства. Но в тот момент крестьянские массы крепко держались за свой приусадебный участок и «маленькие свободы», данные им Лю Шаоци (см. выше). Нечего было и думать о том, чтобы трогать армию или промышленность. Печальный опыт «большого скачка» взывал к благоразумию, особенно в отношении рабочего класса. Оставалось начать с наведения порядка в интеллектуальной и художественной «надстройке» и прибрать к рукам государственную власть. Вторая задача, однако, не была выполнена полностью. Иногда ограничения в отношении крестьянства нарушались, но и тогда не было крупных столкновений или большой резни в сельских районах, где традиционно проживало большинство китайцев. Самые заметные стычки и столкновения (64 % «сельских беспорядков») произошли в пригородных зонах наиболее крупных китайских промышленных городов. Однако на завершающей фазе «взятия власти» в некоторых отчетах фигурировали расправы над отдельными крестьянами, разумеется, «контрреволюционерами», а иногда и над городскими хунвэйбинами, сбежавшими в деревни. Наконец — и это было существенным отличием от «чисток» 50-х годов, — данная кампания не ставила цели глобального уничтожения какого-либо слоя населения. Даже представители интеллигенции со временем перестали занимать верхние строчки в списках преследуемых, тем более что сами гегемоны «культурной революции» были зачастую выходцами из их среды. Леденящие кровь расправы являлись, как правило, результатом «срывов» и не были продиктованы общей стратегией. Даже когда Центр дал добро на начало военных операций, а значит, и на кровопролитие, это была уже, по сути, реакция на неконтролируемую ситуацию. Поэтому «культурная революция» останется в памяти как первый явный пример несостоятельности китайского коммунизма, растерявшего весь свой революционный пыл.
Второй парадокс «культурной революции» помогает понять, почему мы уделяем столько места обсуждению сопровождавших ее событий. Дело в том, что движение хунвэйбинов, по сути, было репрессиями под прикрытием «справедливого» мятежа, и его разгром также был широкомасштабной репрессией. Уже с начала 20-х годов стало понятно, что китайский коммунизм не сможет обойтись без терроризма. В 1966–1967 годах радикально настроенные группы, посягнувшие даже на государственные структуры, в то же время прочно опирались на власть, и там было кому их воодушевлять, например, председателю Мао, главному советчику, на которого всегда можно было сослаться, принимая любое тактическое решение. Следуя давней китайской традиции, хунвэйбины считали, что репрессии не могут быть слишком жесткими… Критикуя «мягкотелость» властей по отношению к «классовому врагу», мятежники сразу же ввели собственные бригады «следователей», свою «полицию нравов», свои «суды» и тюрьмы. Во время «культурной революции» «снова идет борьба низов против верхов, однако теперь это мобилизованные, маневренные, организованные «низы», и за ними официальная власть и ее действующие инкогнито хозяева». Взаимоналожение властей, где одна есть зеркальное отражение другой и где каждая подвергает другую критике и нападкам — и есть «определяющая маоизм формула, которую пришлось очень долго выводить и в которой понятия империя и мятеж попеременно замещают друг друга в изменчивой политике государства». Вэй Цзиншэн в своей автобиографической повести показал в конечном итоге губительные противоречия движения, вылившегося в протест: «Этот взрыв гнева приобрел форму культа тирана и был специально направлен в русло борьбы за тиранию и самопожертвования ради нее (…). [Это] привело к созданию такой абсурдной и парадоксальной ситуации, в которой люди борются против своего правительства только ради того, чтобы лучше его защитить. Народу противостоит иерархическая система, которая его закабалила, а он размахивает флагами в поддержку основателей этой системы. Люди требуют демократических прав, а сами с недоверием косятся на демократию и позволяют, чтобы в борьбе за эти права ими манипулировал деспот».
О «культурной революции» существует обширная и бесценная литература, особенно воспоминания непосредственных свидетелей — и участников, и жертв, и эти события более известны, чем их подоплека. В «культурной революции» следует видеть несамостоятельную, незрелую, сбитую с толку псевдореволюцию, но все же революцию, а не очередную «массовую кампанию». Она не исчерпывается репрессиями, террором, преступлениями; в определенные моменты и в разных местах она принимала разные формы. Далее мы будем говорить лишь о репрессивных аспектах «культурной революции». Здесь можно выделить три ярко выраженных периода: наступление на интеллигенцию и партийные кадры (1966–1967 годы), фракционные междоусобицы отрядов хунвэйбинов (1967–1968 годы) и, наконец, зверские операции по восстановлению порядка силами военных (1968 год). В 1969 году на IX съезде КПК делались попытки (провалившиеся) правового закрепления некоторых достижений 1966 года. Одновременно начались внутрипартийные интриги вокруг будущего преемника уже немощного Мао, вызвавшие резкие скачки и метания из стороны в сторону: исчезновение в сентябре 1971 года с политической арены Линь Бяо, провозглашенного Мао Цзэдуном своим официальным преемником; повторное назначение Дэн Сяопина на пост вице-премьера Госсовета Китая в 1973 году и возвращение в партийный аппарат старых кадров, потерявших посты в годы борьбы с «ревизионизмом»; наступление на правых в 1974 году; попытка «шанхайской четверки» во главе с супругой Мао Цзян Цин взять власть в 1976 году — в момент безвластия между смертью в январе умеренного премьер-министра Чжоу Эньлая и кончиной в сентябре самого Мао Цзэдуна. В октябре 1976 года «четверку» (к тому времени, видимо, арестованную) уже называли «бандой», и Хуа Гофэн, бывший хозяином страны в течение следующих двух лет, дал отбой «культурной революции». Мы еще коснемся «серого времени» (по определению Ж.-Л. Доменака), наступившего после подавления хунвэйбинов и напомнившего о суровых репрессиях 50-х годов.
Действующие лица и исполнители
«Культурная революция» 1966–1967 годов стала поединком одного человека с целым поколением. Этот человек — Мао Цзэдун. Его авторитет среди партийного аппарата был подорван полным крушением «большого скачка», и он был вынужден с 1962 года отойти от активного руководства страной и передать бразды правления в руки председателя республики Лю Шаоци. Мао сохранил за собой пост председателя КПК и полностью отдался «магии слова», а в этой области он, как известно, не имел себе равных. Опытный стратег, он старался занять позиции, с которых можно было бы опять увлечь страну глобальными планами. Партию держал в крепких руках Лю Шаоци и его заместитель, генеральный секретарь Дэн Сяопин; что касается правительства, которым — как и во всех коммунистических странах — уверенно командовала партия, оно, руководимое интеллигентом-оппортунистом Чжоу Эньлаем, могло стать нейтральным элементом в будущей фракционной борьбе. Мао сознавал, что потерял поддержку главной массы кадровых работников и интеллигенции после «чисток» 1957 года и крестьянства — после голода 1959–1961 годов. Но в такой стране, как коммунистический Китай, пассивное большинство не так опасно, как боевое и занимающее стратегические позиции меньшинство. С 1959 года Народно-освободительной армией Китая руководил Линь Бяо, который молился на Великого Кормчего, и Мао постепенно формировал из нее центр альтернативной власти. Уже в 1962 году армия была задействована в «Движении за социалистическое воспитание», нацеленном на «чистку» правых, утверждение чистоты нравов, укрепление дисциплины и преданности партии, то есть сугубо армейских ценностей. К 1964 году не менее трети новых политических деятелей страны носили военную форму и тесно сотрудничали с небольшой группой интеллигенции и деятелей искусства, сплотившихся вокруг супруги Мао — Цзян Цин, которая выдвинула программу тотального уничтожения произведений литературы и искусства, идущих не в ногу с партией. В учебных заведениях был введен новый обязательный предмет — военная подготовка. Армия взяла под свое крыло милицию, и с 1964 года на заводах, а также в городских кварталах и в сельских уездах дежурили ее вооруженные отряды и патрули. Армия не претендовала на власть — ни тогда, ни в будущем. Партия контролировала ее снизу доверху, а министр обороны Линь Бяо (ходили слухи, что он употреблял героин) не имел ни настоящего партийного мышления, ни серьезного политического лица. Но в тот момент, больше чем когда-либо, армия стала для Мао, говоря его же словами, «Великой стеной».
Был еще один рычаг, который, как считал Мао, можно удержать в руках. Это новое поколение, точнее, его часть — учащиеся средних школ, университетов, профессиональных училищ (включая и военные училища и академии, единственные преданные НОАК учреждения, которым была поручена подготовка отрядов хунвэйбинов). Их бесценное преимущество состояло в том, что они находились в городах, где впоследствии развернулась борьба за власть, как, например, в Шанхае, четверть жителей которого в начале 60-х годов были школьниками. Те, кому было тогда 14–18 лет, в 1966 году стали самыми восторженными сторонниками Мао, его оружием, потому что в них одновременно уживались фанатизм и разочарование. Это было первое городское поколение, выросшее после 1949 года, следовательно, ничего не знавшее об ужасах «большого скачка» (о котором Лю и его свита горько сожалели, не критикуя его официально). Убаюканные сладкими речами режима («вам принадлежит весь мир и будущее Китая»), поверившие, что для Мао Цзэдуна они и вправду тот «чистый лист бумаги», на котором напишут славную эпопею коммунизма, они выросли с убеждением, что «партия — наша мать, партия — наш отец», как пелось в песне хунвэйбинов. И если их родителям этот рефрен не нравился, то им самим было ясно — при необходимости они смогут отказаться от тех, кто дал им жизнь. Паскуалини описывает происходившее в 1962 году свидание отца-лагерника с сыном, «негодным сопливым мальчишкой лет десяти-одиннадцати. Он злобно орал: Я и не хотел сюда ехать, да мать заставила. Ты контрреволюционер, позор для семьи. Ты вредитель и тебе место в тюрьме. Слушай меня: перевоспитайся, а не то хуже будет. Даже охрана была шокирована этой тирадой. Отец вернулся в камеру в слезах — а было запрещено плакать — и говорил, всхлипывая, что знать бы раньше, он задушил бы его после рождения. Даже Тян [надзиратель] не орал на него на этот раз». А в 1966 году этому пареньку исполнилось пятнадцать, самый подходящий возраст для хунвэйбина…
Иногда у этих молодых, хорошо натасканных «красных роботов» возникало ощущение, будто у них отняли мечту о героизме. Родители прожужжали им все уши рассказами о своих подвигах на войне и в революции, о «Великом походе», революционных базах, партизанских вылазках против японцев. И вот история повторилась — опять революция, но уже в форме фарса. У них не было иных идеалов, потому что они не читали книг, не имели возможности свободно общаться с учителями, так как те были сверхосторожными, помня 1957 год, время «выпрямления сознания». Это молодое поколение имело за душой только произведения Мао и краем уха слышало что-то из Ленина. Многие дети, выходцы из «черных слоев», с малых лет наталкивались на квоты, отборы, словом «отбраковывались» по принципу классовой принадлежности. Они уже знали, что никогда не получат хорошую должность, не реализуют свои способности. Учебные заведения, в которых эти «черные» были в большинстве, в основном и становились поставщиками революционеров. Официальное разрешение на формирование особых отрядов из хунвэйбинов «дурного происхождения», выданное Группой по делам «культурной революции» 1 октября 1966 года, сразу же продвинуло «культурную революцию» далеко вперед.
«Культурная революция» распространялась вширь: 16 ноября решено было организовывать отряды хунвэйбинов на заводах, а с 15 декабря — в деревнях. В мае 1966 года были отменены все политические приговоры, вынесенные рабочим с начала «культурной революции». Интересы текущего момента требовали, чтобы рабочие вступили в борьбу под предлогом снятия ярлыков, клеймивших их как «правых», и уничтожения секретных досье. Таким образом, в это время к студентам и школьникам-хунвэйбинам присоединились две категории рабочих: так называемые отсталые элементы и политические «неприкаянные» — молодые сезонные рабочие, поденщики без видов на постоянную работу и защиты со стороны профсоюза, составляющие большую часть пролетариата новых крупных заводов. Они боролись за повышение заработной платы и право на трудоустройство. К ним примкнули юные честолюбцы, карьеристы, ответственные работники, в прошлом пережившие гонения и сжигаемые жаждой мщения, а также приспособленцы разного толка. Вскоре появились недовольные, охваченные злобой и жаждой общественного успеха. Они бросались на штурм любых бастионов, будь то школа, завод, контора… Находясь в меньшинстве (их было не более 20 % среди горожан, а в масштабах страны — еще меньше), они устраивали беспорядки, в то время пока армия была занята своими делами. В конечном счете только один Мао был вправе открывать и закрывать клапаны революционного пара, но иногда и он не знал, что делать дальше. Расстановка сил быстро менялась, надо было учитывать местные особенности; то и дело приходилось мирить «бунтарей» с властями, то есть с империей. Когда разные группировки «бунтарей» объединялись под лозунгом «даешь власть», то междоусобные противоречия и личные интересы победителей вырастали непомерно. Вспыхивали непримиримые сражения, часто с применением оружия, и начиналась борьба между фракциями, именовавшими друг друга не иначе, как с приставкой контр.
Славный час хунвэйбинов
Расправы 1966 года, творимые студентами и школьниками — так называемыми революционными бунтарями, — останутся символом и основным содержанием «культурной революции». В целом они как две капли воды напоминали расправы 50-х годов, жертвами которых стала интеллигенция. Разница в том, что деяния хунвэйбинов были менее кровавыми, но чуть более изобретательными — с элементами садизма, приправленного юношеской экзальтацией и, возможно, в них было больше импровизации. Наивно было бы думать, что Мао и его группа лично направляли каждый отряд хунвэйбинов, однако можно увидеть несомненную личную заинтересованность супруги Великого Кормчего Цзян Цин в такой, например, акции, как публичные оскорбления Вань Гуаньмэй, жены председателя республики Лю Шаоци. Последний стараниями Мао оказался в изоляции, был вынужден согласиться на «самокритику» и умер от мучений в тюрьме. А беспощадно раскритикованный Чжоу Эньлай все же избежал мучительных издевательств. Характерной чертой «культурной революции» было неуклонное и последовательное сведение счетов в верхних эшелонах власти. Это делалось силами хунвэйбинов, которые, решительно искоренив «круговую поруку» среди руководителей «Великого похода», занялись «чисткой» партийных рядов (60 % кадровых коммунистов были сняты со своих постов; впрочем, впоследствии многие, как и Дэн Сяопин, вернулись обратно еще до смерти Мао в сентябре 1976 года). Удары наносились избирательно, и в этом смысле события в Китае существенно отличаются от сталинских «чисток» 30-х годов в СССР. Большинство китайских высших партийных руководителей выжили после тяжелых испытаний. Однако, министр угольной промышленности был убит хун-вэйбинами (и эта трагедия не стала объектом судебного разбирательства), Лю Шаоци умер в тюрьме от помешательства в 1969 году, Пэн Дэхуай получил двусторонние переломы ребер в одной из «боевых дискуссий» в июле 1967 года и умер в 1974 году от рака. Министр иностранных дел Чэнь И, подвергшийся жестокой критике и отправленный на «перевоспитание» в деревню в 1969 году, все же нашел в себе силы вернуться ненадолго на политическую сцену после смерти Линь Бяо. Самой драматичной представляется судьба министра госбезопасности Ло Жуйцина. Он был «вычищен» со своего поста в ноябре 1965 года, его место занял Кан Шэн. Арестованный в 1966 году, Ло Жуйцин был ранен в ногу при попытке выброситься из окна; ее пришлось ампутировать в 1969 году но операцию оттягивали до тех пор, пока он, не выдержав мучений, не признался в своих «грехах»; тем не менее, он пережил Мао Цзэдуна. Унизительные и тяжелые условия тюремного содержания этих высокопоставленных заключенных были все-таки мягче (например, им полагалась медицинская помощь), чем у всех остальных, которых они сами отправляли в лаогай.
Во всех концах огромного Китая, где были школы и университеты, расправы хунвэйбинов разыгрывались по одному и тому же сценарию. Все началось 1 июня 1966 года после прочтения по радио дацзыбао, сочиненного Не Юаньцзы, преподавателем философии пекинского университета Байда, самого престижного в Китае. Плакат звал на борьбу и поносил противников линии партии: «Решительно, радикально, целиком и полностью искореним засилье и зловредные замысли ревизионистов! Уничтожим монстров — ревизионистов хрущевского толка!». Миллионы школьников и студентов организовались в отряды и без труда начали выискивать подлежащих искоренению «монстров и демонов» среди своих преподавателей, университетского руководства, а затем среди местных и городских властей, которые пытались защищать преподавателей. Тогда же хунвэйбины изобрели новые «ярлыки», например, «зловредные всезнайки», «бычьи скелеты», «лягушачьи мозги»… Экстремист из Группы по делам «культурной революции» Ци Бэньюй заявлял в адрес Пэн Дэхуая на митинге 18 июля 1967 года: «Ядовитый змей почти не дышит, но он еще жив! Бумажный тигр Пэн Дэхуай стреляет без промаха, ведь он кадровый военный. Пусть вас не обманывает его бледность, он просто притворяется, как хамелеон. Он только притворяется мертвым. Даже у насекомых и зверей есть инстинкт самосохранения, не говоря уже об этом кровожадном звере. Бросьте его на землю! Пинайте его! Топчите!». Хунвэйбины стремились подавить в окружающих любой проблеск сочувствия к человеческому достоинству, они уже имели боевой опыт и знали, что оскорбления распаляют толпу перед смертельной травлей несчастной жертвы. На «классовых врагов» вешали дацзыбао, напяливали шутовской колпак, иногда надевали унизительные лохмотья (чаще на женщин), раскрашивали лица черными чернилами, заставляли лаять по-собачьи; им приказывали идти нагнувшись или ползти, они выглядели нелепо, страдали от боли и унижений. Профессора Ма (имя которого по-китайски означает «лошадь») заставили есть траву. Вот мнение одного пожилого университетского преподавателя, чьи студенты забили насмерть одного из его коллег: «Я могу понять, как это происходило. Собственники были тогда врагами. Конечно, они не люди, к ним нужно применить насилие. Это правильно!». В августе 1967 года пекинские газеты развернули пропагандистскую кампанию: антимаоисты — это «шныряющие по улицам крысы… Убивайте, убивайте их!». Все это напоминало зверства периода аграрной реформы 1949 года. (Тогда собственников-землевладельцев запрягали в соху и ударами кнута заставляли тянуть ее, приговаривая: «Ты обращался с нами, как с животными, теперь сам побудешь нашей скотиной». Миллионы таких «животных» были истреблены, бывали и случаи людоедства. В районе Гуанси были убиты и съедены 137 человек, старший преподавательский состав и местная административно-партийная верхушка.) Случалось, хунвэйбины заставляли поваров готовить и подавать в столовых блюда из человеческого мяса. По-видимому, то же происходило и по приказу некоторых администраций. Гарри By рассказывал, что в 1970 году, когда он отбывал срок заключения в трудовом лагере, один сотрудник безопасности сожрал мозг заключенного за то, что тот — преступление из преступлений — крикнул: «Долой председателя Мао!».
Трудно понять, что было движущей силой хунвэйбинов — смутное желание социальных преобразований или стремление поразвлечься во время летних каникул? 18 августа Мао бросил новый лозунг для простаков: «Всегда есть повод начать борьбу!». Но реально только Центр мог решать, кому давать «право на борьбу» и когда начинать борьбу. Отряды хунвэйбинов соперничали за то, чтобы заполучить это ценное право. Кое-кто не прочь был воспользоваться призывом «Огонь по штабам» и начать атаку на хунвэйбинов, однако армия под командованием Линь Бяо не давала их пока в обиду, а Министерство транспорта осенью 1966 года даже выделило им бесплатные поезда для разъездов по стране с целью «обмена опытом» (на деле эти мероприятия часто оборачивались головокружительными гулянками для молодых людей, прежде ни разу не выезжавших из родного города). Нередкими были и коллективные встречи с Мао, сопровождавшиеся восторженными слезами (обязательными для девушек) при виде «Великого Кормчего», случались и революционные манифестации, и кровавые потасовки.
18 августа Мао сказал: «Нам не нужны нежности, нам нужна война» — и вот уже хунвэйбинка Сон Биньбинь, то есть «нежная Сон», пожелала именоваться Сон Яову — «Сон воинственная». Новый министр госбезопасности Се Фучжи, человек из окружения Цзян Цин, в конце августа заявил перед собранием сотрудников китайской милиции: «Мы не можем зависеть от рутинного судопроизводства и от уголовного кодекса. Ошибается тот, кто арестовывает человека за то, что он избил другого… Стоит ли арестовывать хунвэйбинов за то, что они убивают? Я думаю так убил так убил, не наше дело… Мне не нравится, когда люди убивают, но если народные массы так ненавидят кого-то, что их гнев нельзя сдержать, мы не будем им мешать… Народная милиция должна быть на стороне хунвэйбинов, объединиться с ними, сочувствовать им, информировать их — особенно насчет пяти черных категорий». Наступление началось без особого риска: партийный аппарат, раздираемый на части противоположными мнениями, всецело находящийся под давлением Мао, не осмеливался осудить движение. Интеллигенцию и все, что связано с ней (книги, живопись, фарфор, музеи, библиотеки, памятники культуры), можно было считать своей добычей, с чем согласились кланы всех мастей.
Известно, что антиинтеллектуализм всегда был «славной традицией» КПК, сам Мао был его живым воплощением. Именно его изречение было в ходу среди хунвэйбинов: «Класс капиталистов — кожа, интеллигенция — волосы; когда кожа отмирает, то и волос больше нет?». Представители власти не могли произнести слово «интеллигент», не добавив к нему эпитет «вонючий». Ж. Паскуалини однажды вытирал обувь на выходе из свинарника, и столкнувшийся с ним охранник рявкнул на него: «Твои мозги еще грязнее, чем свиной навоз. Отставить буржуазные штучки! Прочисти-ка лучше мозги!». В начале «культурной революции» студентам и школьникам выдали небольшие сборники изречений Мао об образовании, где тот поносил профессоров за «ненужную ученость»: «они не способны различить пять зерен», «чем больше они знают, тем они глупее». Здесь же Мао осуждал принцип аттестации по результатам экзаменов: университеты для «красных», а не для «всезнаек» — дорогу «красным» по происхождению!
Интеллигенция тем временем пережила две-три кампании «самокритики» и почти перестала сопротивляться. Престарелые писатели часами, до изнеможения, стояли в «позе самолета» перед толпой оскорбляющих их юнцов или брели в шутовских колпаках по улицам, где каждый встречный норовил их ударить. Не выдержав поругания, многие умирали, кончали жизнь самоубийством, как, например, писатель Лао Шэ (в августе) или известный переводчик Бальзака и Малларме Фу Л эй (в сентябре). Пострадали многие деятели культуры: Тен То был убит; By Хан, Чао Шули и Лю Чин умерли в тюрьме; Па Кинь многие годы томился под домашним арестом; у Дин Лин конфисковали рукописи — плод ее десятилетнего труда. Садизм и фанатизм «бунтарей»-палачей производили тяжелое впечатление. В университете города Сямынь в провинции Фуцзянь вывесили дацзыбао следующего содержания: «Некоторые [преподаватели] не выдерживают собраний критики и борьбы, начинают плохо себя чувствовать и умирают, скажем прямо, в нашем присутствии. Я не испытываю ни капли жалости ни к ним, ни к тем, кто выбрасывается из окна или прыгает в горячие источники и гибнет, сварившись заживо». Каждый десятый школьный учитель проходил через процедуру «классовой борьбы», но беспокойство и тревога мучили всех.
В период организованной Линь Бяо 18 августа кампании «против четырех старых»: старых мыслей, старой культуры, старых привычек и старых обычаев, — горожане ожидали приезда хунвэйбинов, как стихийного бедствия вроде тайфуна. Они заранее баррикадировали входы в монастыри, прятали реликвии и ценности, замазывали краской фрески, перевозили книги в надежные укрытия. Однако хунвэйбины врывались в монастыри, оставляя после себя следы разрушений и вандализма, иногда устраивали публичные сожжения культовых зданий, ломали все, что можно было сломать. Они сожгли декорации и костюмы к спектаклям Пекинской оперы: в театрах должны идти только написанные госпожой Цзян «революционные оперы из современной жизни». В течение десяти лет они были единственным жанром сценического искусства, разрешенным официальной цензурой. Хунвэйбины снесли часть Великой Китайской стены, употребив вынутые из нее кирпичи на постройку «более необходимых» свинарников. Усилиями Чжоу Эньлая и военных отрядов удалось частично отстоять Дворец императора в Пекине. Хунвэйбины не обошли стороной и религию. Они разогнали монахов знаменитого буддийского комплекса Вутай, сожгли там старинные рукописи, разрушили часть из его шестидесяти храмов. В Синьцзяне они уничтожили старинные уйгурские экземпляры Корана. Был наложен запрет на празднование китайского Нового года… Крайние проявления ксенофобии ошеломили даже тех, кто давно привык ничему не удивляться. Хунвэйбины оскверняли могилы и надгробья «империалистов», почти полностью запретили христианские богослужения и обряды, сбили надписи на английском и французском языках со здания Городского совета в Шанхае. Нень Чэн, вдова британского подданного, рассказывала, что в ответ на предложение хунвэйбину, проводившему у них обыск, выпить чашечку кофе, ее муж услышал следующее: «Почему вам надо пить заморское питье? Почему вы не едите китайскую пищу? Зачем так много иностранных книг? Вы уж чересчур иностранец!». Хунвэйбины запрещали горожанам заводить кошек, птиц, разведение цветов в палисаднике считалось контрреволюционным занятием. Потребовалось вмешательство китайского премьер-министра, чтобы не допустить красных пожаров по всей стране. В больших городах, таких, как Шанхай, отряды хунвэйбинов отрезали косы и сбривали крашеные волосы у женщин, раздирали слишком узкие брюки, обламывали высокие каблуки на женской обуви, разламывали пополам остроносые туфли, заставляли владельцев магазинов и лавок менять название. В городе появились сотни заведений под вывеской Красный Восток с портретом Мао Цзэдуна и стопкой его книг в витрине, что сбивало с толку старых шанхайцев. На оконных рамах и ставнях были прилеплены небольшие портреты Мао, как будто дом опечатан за долги или сдается в наем, но сорвать бумажку считалось святотатством. Хунвэйбины останавливали прохожих на каждом углу и читали им цитаты из Мао по своему выбору. Многие жители опасались выходить из дома.
Самым страшным для миллионов «черных семей» были обыски, во время которых хунвэйбины неистовствовали, обшаривая дома в поисках «доказательств» неблагонадежности хозяев, тут же реквизируя деньги и ценности в пользу города, своего отряда или… в собственный карман. Дело доходило до беспардонных грабежей и конфискаций имущества хозяев, все это сопровождалось унижениями, оскорблениями и побоями. Некоторые пытались защитить себя, но терпели неудачу. Самая легкая улыбка презрения, насмешливое слово, нежелание открыть «тайники» перед непрошеными гостями — все это становилось поводом для зуботычин, разгрома жилища, а то и убийства. Потери среди хунвэйбинов при этом бывали крайне редкими. Иногда после недавнего обыска в дом врывались новые экспроприаторы из других организаций. Они отбирали у несчастных хозяев даже тот мизерный запас, что великодушно оставили разгромленным «капиталистам» предыдущие реквизиторы. После таких «рейдов» возрастало количество самоубийств, хотя точный подсчет практически невозможен, так как многие убийства выдавались за самоубийства.
Некоторые данные помогают восстановить картину разыгравшегося в стране «красного террора». В одном только Пекине зарегистрировано 1700 смертей, в 33 600 квартирах произведены обыски и 84 тысячи «черных» высланы из города. 150 тысяч шанхайских квартир были конфискованы, реквизированы 32 тонны золотых изделий. В большом промышленном городе Ухань в провинции Хубэй 21 тысяча обысков сопровождалась избиениями, после которых 32 человека умерли, а 62 покончили с собой. В уезде Дасин к югу от столицы Китая за пять дней разгула хунвэйбинов, проводившегося в рамках мероприятий «культурной революции», было убито 325 «черных» — самой старшей жертве было восемьдесят с лишним лет, самой младшей — полтора месяца. Рассказывали, что один врач был замучен до смерти как «убийца красного», его обвинили в неправильном лечении больного, умершего от аллергического шока после инъекции пенициллина. «Расследование» деятельности руководящих работников, проводившееся милиционерами под видом хунвэйбинов, привело к новым жертвам. При «разбирательстве» в Министерстве госбезопасности пострадали 1200 сотрудников, 22 тысячи человек были допрошены и вскоре отправлены за решетку. Когда собирали досье на Лю Шаоци, около 60 % членов ЦК партии, почти никогда не собиравшихся вместе, и три четверти партсекретарей в провинциях были отставлены от дел и впоследствии арестованы. За все годы «культурной революции» лишением свободы было наказано от 3 до 4 миллионов членов партии (из общего числа 18 миллионов), 400 тысяч военных — хотя хунвэйбинам было запрещено трогать армию. В среде интеллигенции расправам подверглись 142 тысячи преподавателей, 53 тысячи научно-технических работников, 500 профессоров-медиков, 2600 писателей и других работников культуры подверглись преследованиям, были убиты или доведены до самоубийства. По обнародованным в 1978 году официальным данным, в Шанхае, где эти слои общества были особенно многочисленными, во время беззаконных кампаний «культурной революции» насильственной смертью погибли 10 тысяч человек.
Больше всего поражает та легкость, с которой молодое поколение, уже потрясшее все слои общества, обрушилось в конце 1966 — начале 1967 года именно на своих «крестных отцов» — высокое партийное руководство. Среди деятелей, «критиковавшихся» на огромных пекинских стадионах и замученных до смерти, — партийный секретарь Тяньцзиня, председатель городского совета Шанхая, которого привязали к трамвайной дрезине, волокли и избивали так, что он повторял только одну фразу тем, кто требовал от него самокритики: «лучше сдохнуть». Мы находим для этого только одно объяснение: все действия направлялись самим Мао и его ближайшим окружением. Роспуск 26 июля 1966 года учащихся всех учебных заведений, школ и университетов на шестимесячные каникулы, способствовал разгулу молодежи и пополнению рядов хунвэйбинов дополнительными 50 миллионами несовершеннолетних учащихся. Общество подверглось натиску армии бездельников, творивших насилие при полной безнаказанности. Если они убивали кого-то, в протоколе записывалось: «несчастный случай». Дикие и неуправляемые, поддерживаемые средствами массовой информации, они сметали на своем пути все!
Их первый погром
(…) Наплававшись, мы возвращались с пляжа и уже входили в школьные ворота, как вдруг услышали крики и улюлюканье. Несколько наших товарищей бежали к нам, дико восклицая:
«Борьба! Начинается борьба!»
Я побежал на школьный двор и там на спортивной площадке перед новенькой трехэтажной школой увидел преподавателей, человек сорок-пятьдесят, построенных в шеренги. Их головы и лица были густо намазаны черными чернилами, так что они и вправду напоминали «черную шайку». На шее каждого висел плакат, надписи были разные: «ученый реакционер такой-то», «классовый враг такой-то», «вставший на капиталистический путь такой-то», «такой-то глава злостной банды», — словом, все они повторяли газетные формулировки. Каждую надпись перечеркивал красный крест, и это делало людей похожими на заключенных-смертников, ожидающих исполнения приговора. На головах у всех были «дурацкие» колпаки, и на них — крупными печатными буквами — те же надписи. За спину каждому привязали грязную щетку, метелку и ботинки.
На шее висело ведро, полное камней. Л увидел нашего директора, его ведро было такое тяжелое, что металлическая ручка глубоко врезалась в кожу, он шатался. Все шли по площадке босиком, били в металлические гонги, кастрюли и кричали:
«А бандит такой-то!»
Потом все упали на колени и стали умолять Мао Цзэдуна «простить им их преступления». Зрелище оглушило меня, и я побледнел, а наши девочки попадали в обморок.
Потом начались побои и издевательства. Такого я прежде никогда не видел. Их заставляли есть помои и насекомых, пытали электрическим током, ставили на колени на битое стекло, делали им «ласточку», подвешивая за связанные руки и ноги.
Самые жестокосердные школьники первыми схватили палки и стали избивать преподавателей. Ребята были из семей партработников и военных, принадлежали к «пяти красным категориям», в эти же категории входили дети рабочих, бедняков, середняков и дети мучеников революции. (…) Те ребята с палками всегда были грубыми и жестокими, важничали перед остальными, они привыкли пользоваться положением родителей и задирали одноклассников, а учились так плохо, что их едва не выгоняли из школы. Потому-то, видно, они и отыгрывались на преподавателях. Возбуждаемые провокаторами, другие ученики вопили: «Бейте их!» — и набрасывались на преподавателей, размахивая кулаками и ударяя ногами.
Младшие ученики стояли молча, но стоило только начаться этому надругательству над людьми, как и они, обязанные поддерживать зачинщиков, начали громко кричать, поднимая кулаки (…).
В этот день самым жестоким ударом стала для меня смерть моего доброго учителя Чэн Кутеха, его я уважал и любил больше остальных. (…)
Учителю Чэну было за шестьдесят, и у него часто поднималось артериальное давление. Его вывели на площадку около полудня, и он простоял под палящим солнцем больше двух часов, а потом его еще заставили вместе с другими ходить взад и вперед с ведром и плакатом и бить в барабан. После этого они поволокли его на второй этаж школы, затем спустили на первый, потом опять затащили наверх, и на всем пути били его щетками и кулаками. На втором этаже его затащили в класс и стали избивать бамбуковыми палками. Я умолял их остановиться:
«Стойте! Это уж слишком!».
Несколько раз он терял сознание, мой несчастный учитель, но всякий раз ведро холодное воды приводило его в чувство. Он мог двигаться с большим трудом. Его ноги кровоточили от порею» и вонзившихся в кожу колючек. Но его дух еще не был сломлен.
«Почему вы не убиваете меня? — воскликнул он. — Убейте!»
Это издевательство продолжалось шесть часов, он просился в уборную, но они смеялись над ним и не пускали туда. Мучители попытались засунуть ему палку в задний проход. В конце концов он не выдержал и рухнул на пол в последний раз. Они опять облили его водой, но это уже не помогло. Убийцы на миг остолбенели: они впервые забили человека до смерти, а мы впервые видели подобное. Все разбежались один за другим (…). Тело жертвы вытащили во двор и проволокли к деревянной беседке в углу двора, где на перемене учителя обычно играли в пинг-понг. Бандиты бросили его на грязную циновку, сбегали за школьным врачом и приказали ему:
«Подтверди, что он умер от гипертонии. Да так, чтобы никто не придрался к диагнозу! И не возражай нам!»
Доктор осмотрел тело и сказал, что учитель умер от побоев и пыток. Тогда бандиты схватили его и стали бить, приговаривая:
«И ты туда же? Хочешь того же, что и он?!»
Конечно, доктор написал в справке, что «смерть наступила в результате внезапного гипертонического криза».
Революционеры и их учитель
На Западе давно в ходу легенда о том, что хунвэйбины — это родные братья, может быть, более фанатичные своих европейских современников — революционно настроенной молодежи конца 60-х годов. Есть и другая легенда: после расправы с «шанхайской четверкой» к хунвэйбинам стали относиться в Китае как к фашистам и подпевалам банды политических авантюристов. На самом деле «бунтари» считали себя коммунистами-маоистами, абсолютно чуждыми идеям демократии и свободы. Такими они в сущности и были. Еще меньше они смыслили в демократическом централизме и превратились в некую «параллельную компартию» (что и положило конец их двухлетней эпопее) именно в тот момент, когда раскол в партии полностью парализовал ее. Готовые умереть за Мао, находившиеся в идеологической зависимости от Линь Бяо и особенно Группы по делам «культурной революции» под руководством Цзян Цин, они превратились в альтернативу городским и местным властям, оказавшимся вражеской мишенью для маоистского Центра, и вспомогательной силой для сведения счетов в пекинском руководстве. Неиссякаемая энергия этих десятков миллионов юнцов была сугубо разрушительной. В те моменты, весьма непродолжительные, когда им действительно удавалось получить власть, они не смогли воспользоваться ею и пошатнуть фундамент тоталитаризма. Хунвэйбины как будто бы имитировали принципы Парижской коммуны 1871 года, но ни разу организованные ими избирательные кампании не были ни свободными, ни открытыми. Все главные решения принимали маленькие самопровозглашенные комитеты. Смена руководства происходила у них только методом непрекращающихся силовых ударов, направленных внутрь их организаций и административных структур, которые они подчинили себе силой. Кроме этой «малости», им были даны некоторые «свободы», иногда им позволяли почувствовать социальное превосходство над рабочими, но тем более жестоким стал разгром их движения в 1968 году…
Хунвэйбины были связаны с коммунистическим аппаратом тысячами нитей. В мае — июле 1966 года рабочие бригады «красных охранников» были посланы в средние школы группой Лю Шаоци и местными органами власти нижнего звена составлять первичные списки «черных вражьих нор», преподавателей — кандидатов на поношения. Хотя с начала августа 1966 года они были официально «сняты с операции» после удара Мао по Центральному комитету, они долго сохраняли авторитет в местных организациях ряда уездов. Это они решительным образом стимулировали дикую ненависть общества к профессорским и учительским кадрам и давали добро наступлению на «четырех старых». Эта инициатива, поддержанная местными, властями проводилась в жизнь силами милиции, составлявшей списки конфискаций и определявшей места сбора конфискованных предметов. (Нень Чэн была удивлена, когда в 1978 году ей удалось найти большую часть своего фарфора, конфискованного у нее самым беззаконным образом двенадцатью годами раньше). Искупительными жертвами оставались те, кого преследовали во всех предыдущих кампаниях, к ним прибавились еще работники среднего звена, заслонившие собой более высокопоставленных руководителей.
Продвижение «культурной революции» на заводы способствовало цели Мао Цзэдуна, которому нужно было устранить из аппарата своих соперников, и потому он всячески поощрял широкомасштабные столкновения между «бунтарями» и муниципальным руководством или руководством провинций. С одной стороны, местные руководители создавали так называемые консервативные массовые организации, которые по сути были трудно отличимы от более близко стоящих к линии Мао «бунтарей». С другой стороны, более независимые местные «бунтари», видели свое спасение в смычке с «тем сверх-ЦК», каким стала Группа по делам «культурной революции», где Кан Шэн играл столь же тайную, сколь и центральную роль. У него были курьерские отряды (состоявшие по началу, в основном, из столичных студентов), осуществлявшие связь с Пекином. Он регулярно пересылал из Центра инструкции и черные списки (куда наряду с рядовыми членами партии включал две трети Центрального комитета), получал с обратной почтой результаты допросов и самокритики, после чего рассылал своим единомышленникам долгожданные «красные ярлыки», которые потом долго служили их владельцам «охранной грамотой» для армейских патрулей.
Все-таки «бунтари» были более вовлечены в оборот государственной машины, чем «консерваторы», т. е. они всё же отличались друг от друга. Трудно сказать, насколько прочным было единство между отдельными группами и фракциями в вопросе о репрессиях, — очевидно, что существует огромная разница между китайским феноменом и революционной традицией Запада. Если в Китае и критиковали систему лаогай, мало затронутую революцией, то только чтобы пожаловаться на ее «терпимость». Нень Чэн на себе ощутила жестокость и бесчеловечность охранников-маоистов «нового набора». С другой стороны, когда Хуа Линьшань, ультралевый «бунтарь», открыто боровшийся против армии, занял слесарно-механический цех тюремного завода, чтобы изготавливать там оружие, он заметил, что: «во время всего нашего пребывания [заключенные] оставались в камерах и мы совершенно не встречались с ними». Хунвэйбины, которые часто прибегали к похищению детей, считая это важным тактическим приемом, имели свою собственную судебно-следственную систему: в каждой школе, в здании местной администрации, на заводе были особые помещения, чуланы, учебные классы, где были заперты «враги», проводились допросы, всегда под рукой имелись орудия пыток и можно было дать волю воображению и мастерству. Вот как описывает Лин «неформальные уроки психологии» в своей школе: «Мы старались поменьше говорить о пытках, но всегда считали их искусством (…). Мы пришли к выводу, что нашим исследованиям в этой области не хватает научности. Мы знаем много методов, но удобный случай представляется не всегда, и не все еще применено на практике». «Радикальная» добровольная дружина Ханчжоу, почти целиком состоящая из «черных» по рождению, уже прошедших репрессии до работы в дружине, содержала в трех своих следственных центрах около тысячи человек. Двадцать три заключенных были осуждены за клевету на своего руководителя Вэн Сэньхэ. Члены этой дружины за один день дежурства получали три выходных дня, кроме того, их бесплатно кормили. Как свидетельствуют все бывшие хунвэйбины, репрессивные мероприятия занимали в их жизни так много места, что они только и делали, что обсуждали между собой то сбитого с ног противника, то пытки, то унижения, которым они подвергали других, а то и убийства, и, судя по всему, никто против этого никогда не возражал. Показательно, что во время «культурной революции» участились повторные заключения тех, кто уже побывал за решеткой, и повторные обвинения уже реабилитированных жертв, некогда «правых уклонистов». Участились аресты иностранцев и проживавших за рубежом китайцев. Практиковались новые подлости, например, дочь заставляли отбывать срок, который не досидел в тюрьме умерший там отец. Гражданская администрация сильно пострадала, но у лагерного начальства были развязаны руки. И кто скажет, что это было за поколение — бунтарей или надзирателей? Что касается взглядов молодежи на общество, политику и экономику, то даже самым активным правдолюбцам, которые живо интересовались теоретическими вопросами — как, например, труппе Шэнвулян из Хунани, — ни на шаг не удавалось отойти от цитат Мао. Хотя все понимали, что мысли председателя уже настолько туманны, а высказывания так противоречивы, что можно иногда понимать их по-своему и «добавить чуточку от себя». И у «консерваторов», и у «бунтарей» порой бывали при себе одинаковые цитатники, но одни и те же изречения каждый трактовал на свой лад. В этом непостижимом Китае времен «культурной революции» один взятый с поличным воришка оправдывался фразой из Мао, что, дескать, «это была взаимовыручка». А другой, попавшийся на краже кирпичей рабочий из «черных», не испытывал ни малейших угрызений совести, потому что «рабочий класс должен иметь свою собственную линию». Однако теория была выстроена по железным законам логики с целью оправдания насилия, радикализма, классовых стычек и их политических последствий. Все разрешалось тому, кто знал, какой путь «правильный». «Бунтари» не могли дистанцироваться от официальной пропаганды, у которой они позаимствовали ее кондовый язык, и по-прежнему продолжали беззастенчиво обманывать и массы, и своих товарищей по организации.
Самые драматичные моменты «культурной революции» связаны с политикой «кастовости», опробованной в 50-е годы (см. выше) и закрепленной «культурной революцией». Группа по делам «культурной революции», чтобы огонь борьбы не погас, открыла двери своих организаций «черным», и те поспешили в них закрепиться. Вполне естественно, что они органично вписались в ряды «бунтарей». Например, 45 % «бунтарей» города Кантона составляли дети из семей интеллигенции, а 82 % «консерваторов» большого индустриального южного района — дети кадровых работников и заводских рабочих. «Бунтари», опиравшиеся на наемных рабочих, были естественными противниками политических работников, в то время как «консерваторы» сосредоточили свои нападки на «черных». Но из-за того, что мышление «бунтарей» не позволяло им разделять политические и социальные категории, а также чтобы смыть позорное пятно своего собственного происхождения, они бросились в атаку на «консерваторов» и «черных», моля Бога, чтобы удар прошел мимо их собственных родителей… Что еще хуже, они взяли на вооружение неизвестное ранее понятие классовой наследственности, популярное сначала только среди хунвэйбинов Пекина, где преобладали дети партийных работников и военных.
Новая идея нашла выражение в одном из революционных маршей хунвэйбинов:
Вот комментарий «удачно рожденного» революционера: «Мы родились красными. Красное передается нам от матери. А тебе я честно скажу: ты родился черным! Таким ты и умрешь!». По всей стране пронесся ураган — охота за «черными». Вот Чжай Чжэньхуа — в руке ремень, на языке одни ругательства. Он заставляет «черную половину» своего класса сесть за парты и изучать произведения председателя Мао: «Они должны стыдиться своего позорного происхождения. Стыдиться и ненавидеть своих родителей. И речи быть не может о том, чтобы принять их в красные отряды». На Пекинском центральном вокзале патрули хунвэйбинов избивали и отправляли назад тем же поездом своих сверстников из других городов, если выяснялось, что у тех «нереволюционное» происхождение. В провинции люди были терпимее, и там «черные» часто допускались на ответственные посты. Но если среди них были люди, чье происхождение «лучше», их пропускали вперед. «Идеальное классовое происхождение Свинки — самая надежная характеристика. Она была из семьи каменщиков и хвасталась тем, что три поколения ее предков не имели крыши над головой». В идейных дискуссиях происхождение было незыблемым аргументом, этот пункт биографии оппонентов выяснялся в первую очередь. Хуа Линынань, очень воинственную хунвэйбинку, не пустили в поезд другие, консервативные хунвэйбины. «И я чувствовала кожей, — признавалась она, — что мое присутствие было оскорбительно для них, позорило их (…). Тогда мне самой показалось, что я — какая-то поганая вещь». На демонстрациях во главе колонн всегда ставили «пятерых красных». Подобный апартеид расползся по всему китайскому обществу. На одном из собраний — а дело было в 1973 году — Нень Чэн по недосмотру села рядом с рабочими. «Их будто ударило электрическим током. Оказавшиеся рядом пролетарии немедленно отодвинули от меня свою скамейку, и в переполненном зале я оказалась одна. Я решила подсесть к группе женщин: там были одни неприкасаемые Революции из семей предпринимателей и интеллигенции». Надо сказать, что ни партия, ни милиция не вводили подобную сегрегацию.
От фракционных стычек к разгрому «бунтарей»
В начале января 1967 года, когда встал вопрос о власти, «культурная революция» вступила во вторую фазу. Маоистский Центр понимал, что нет пути назад, к противостоянию старому руководству Лю Шаоци, который уже был обезврежен в Пекине, но еще рассчитывал на авторитет и поддержку в большинстве провинций. Чтобы окончательно сразить Лю, «бунтари» должны были лишить его власти. Армия, главный козырь, пока безмолвствовала, поэтому новые отряды председателя Мао могли действовать беспрепятственно. В январе из Шанхая поступил сигнал действовать, и по всей стране начались ничем не сдерживаемые нападки на городские администрации и партийные комитеты. Теперь речь шла не о критике этих органов, а об экспроприации власти. Кампания набирала обороты. Однако трения и разногласия между соперничающими отрядами «бунтарей», между студентами и рабочими, между штатными рабочими и работавшими по контракту выливались в городские беспорядки; вот-вот могли начаться вооруженные столкновения, а пока в ход шли ремни и ножи. Маоистское руководство было уже близко к успеху, но его охватил страх: внезапно упало промышленное производство. В Ухане в январе оно снизилось на 40 %. Местные власти были свергнуты, а те, кто пришли им на смену, никак не могли поделить посты. Китай испытывал острую нехватку опытных кадровых работников, поэтому на освободившиеся посты были возвращены те, кого репрессировали прежде. Нужно было срочно возобновить выпуск продукции на заводах и фабриках. Учебные заведения не могли быть закрыты на неопределенный срок. В конце января началось претворение в жизнь двойного плана. Формировалась новая властная структура — революционные комитеты, или ревкомы, основанные на принципе «три в одном», то есть на единстве рабочих отрядов, старых партийно-административных кадров и армии. Хунвэйбинов, мягко, но верно начали оттеснять на обочину революции, точнее говоря, возвращать в школьные классы и университетские аудитории. В революцию вступала другая «вооруженная рука» Мао Цзэдуна — армия, полгода ожидавшая своего часа.
Тем не менее «культурная революция» каждый день преподносила сюрпризы. С апреля темпы возврата к прежнему порядку настолько превзошли ожидания Мао, что у него появился новый повод для беспокойства. «Консерваторы» и стоящие за ними январские пораженцы подняли головы и объединялись в опасный единый фронт с армейскими гарнизонами; так случилось в Ухане, где «бунтари» были обращены в бегство новыми объединенными силами. Налицо был очередной удар слева, подкрепленный в июле двухдневными арестами эмиссаров Группы по делам «культурной революции» силами армейских подразделений. Но всегда, когда хунвэйбины чувствовали, что в их сторону дуют холодные ветры, они развязывали насилие и фракционную борьбу, вызывавшую разгул анархии, и ревкомам не всегда удавалось удержаться на плаву. В сентябре армия получила разрешение открыть огонь (до этого момента она находилась в резерве и наблюдала, как разворовывались ее арсеналы), вместе с тем «бунтарей» еще раз спустили с цепи. 1968 год отчасти повторял 1967-й. Мао опять был неспокоен и в марте дал волю левым, однако уже сдержаннее, чем год назад. Выступления «бунтарей» становились все шире и кровопролитнее, но в июле их устранили, на сей раз радикально.
Теперь многое зависело от Мао, который должен был выбирать: либо хаос, который несут левые силы, либо порядок правых. Все «действующие лица» замерли в ожидании решающего указания «режиссера», каждый ждал для себя благоприятного исхода. Ситуация была очень странной: все смертельные враги являлись приверженцами одного живого бога. Многочисленная консервативная федерация «Миллион героев» из Уханя выразила неодобрение по поводу событий июля 1967 года, но заявила: «Что бы ни думали о теперешней ситуации, мы должны не колеблясь выполнять решения Центра», и тут же самораспустилась. Однако Центр не давал единых четких указаний, а с парткомами, которые могли бы дать разъяснения, никто не считался. Всюду царило замешательство, никто не знал истинных намерений Центра и никто не хотел верить, что там царит нерешительность. Чаши весов поочередно перевешивали, всех переполняла враждебность, и сиюминутные победители не отличались великодушием.
Причины ужесточения насилия дополняли два внутренних обстоятельства, характеризующие особенности участвующих организаций, особенно объединений «бунтовщиков». Интересы малых групп и амбиции отдельных личностей, никогда не ориентированных на демократию, вели к новым разногласиям между ними. В это время циничные политические дельцы пользовались своим влиянием и пытались извлечь как можно больше выгоды. Они входили в доверие к руководству региональных штабов Народной армии или «шанхайской четверки» и сливались с новыми местными властями. Фракционная борьба теряла политическую остроту и сводилась к противостоянию групп — тех, что уже пробились к власти, и тех, которые хотели ее захватить. Многие из опыта пребывания в «лаогае» знали, что в Китае прав тот, кто обвиняет, потому что его охраняет цитата и лозунг, и если защищаться, то будет еще хуже. Единственный эффективный отпор обвинителю — еще более страшное обвинение в адрес обидчика. Не важно, насколько вразумительны контрдоводы, главное — выразить их в политически правильных терминах. Логика спора толкала к непрерывному расширению фронта атаки и числа атакуемых. Все носило политический характер — малейший инцидент мог быть произвольно перетолкован и использован как доказательство самых тяжких преступных намерений. Суд довершал дело смертным приговором…
Понятие «гражданская война» точнее характеризует эти события, нежели «резня», хотя вторая почти автоматически ведет к первой. Все воюют против всех. В конце декабря 1966 года в Ухане «бунтари» бросили в тюрьму 3100 «консерваторов» и кадровых работников. Первая смерть в стычках между группами «бунтарей» и отрядами общества «Миллион героев» зарегистрирована 27 мая 1967 года. После этого противники вооружились и заняли стратегические высоты. 17 июня погибли 25 «бунтарей» из рабочих отрядов, а к 30 июня в их рядах не хватало уже 158 бойцов. В конце июля после полного поражения потери «консерваторов» были огромны: 600 человек были убиты, 66 000 обращены в бегство, многие из них ранены. Когда в марте 1968 года наметился поворот влево, десятки тысяч арестованных были согнаны на стадион для расправы, шла охота на инакомыслящих. Милиция, в рядах которой давно орудовали бандиты и хулиганы, насаждала террор. Оружие поступало из соседних провинций. В мае столкновения между группами бунтарей приняли размах гражданской войны. 27 мая из арсеналов армии было похищено 80 тысяч единиц оружия (своеобразный рекорд для одного дня). Страна превращалась в подпольный рынок торговли боеприпасами. Заводы принимали военные заказы от политических группировок, собирали танки и делали бомбы. В середине июня крадеными пулями были убиты 57 человек. Магазины и банки были разграблены. Жители бежали из города. Пекинский deus ex machina приказал приступить к ликвидации «бунтарей», и 22 июля китайская армия легко расправилась с противником. В сентябре отряды и организации хунвэйбинов самораспустились. В ряде провинций, например, в Фуцзяни, где мало промышленных предприятий, борьба шла не столько между «консерваторами» и «бунтарями», сколько между отрядами горожан и сельских жителей. Когда хунвзйбины из Сямыня хлынули в столицу провинции, местные жители восстали против них с криками: «Фучжоу — для жителей Фучжоу! (…) Жители, помните, это город ваших предков! Мы всегда будем заклятыми врагами людей из Сямыня!». В Шанхае более ограниченные стычки на улицах были вызваны противостоянием выходцев с севера и юга провинции Цзянсу. Даже в маленькой деревушке Длинный Овраг, уже упоминавшейся нами выше, под видом старой ссоры между кланом Лу, контролировавшим северную часть деревни, и Шэн, более популярным на южной окраине, шла «революционная борьба». Это был хороший повод для сведения старых счетов, которые тянулись со времен японской оккупации или кровавого начала аграрной реформы двадцатилетней давности. В сельскохозяйственном Гуанси-Чжуанском автономном районе, где не было ни заводов, ни фабрик, изгнанные из Гуйлиня «консерваторы» оцепили город отрядами народной милиции и в конце концов заняли его. В Кантоне в июле-августе 1967 года в вооруженных боях между отрядами организации «Красное знамя», с одной стороны, и «Ветер коммунизма», с другой, погибли 900 человек, причем в перестрелках участвовала артиллерия.
Приведем свидетельство об этом трудном периоде бывшего хунвэйбина (в то время четырнадцатилетнего подростка): «Мы были молоды. Мы были фанатиками. Верили, что председатель Мао — великий человек, что он говорил правду и был сама правда. И я верил культурной революции. Мы верили, что мы революционеры, последователи председателя Мао, а раз так, сможем побороть все трудности и решить все задачи, стоящие перед обществом». Жестокость стала более массовой, но и более привычной, чем год назад. То, что происходило в городе Ланьчжу провинции Ганьсу, было для страны явлением характерным: «Там подогнали около пятидесяти машин, и к радиатору каждой приставили по человеку, а к некоторым — по двое. Людей положили по диагонали, привязали к машинам проводами или прикрутили проволокой… Толпа окружала по очереди каждого привязанного и колола его ножами до тех пор, пока он не превращался в кровавое месиво».
Во второй половине 1968 года армия взяла ситуацию в стране под контроль и разогнала хунвэйбинов. Осенью миллион молодых людей (а в 1970 году 5,4 миллиона) были сосланы в отдаленные районы, откуда они вернулись нескоро. Многие пробыли там более десяти лет. До смерти Мао в деревню были сосланы от 12 до 20 миллионов человек, из них миллион шанхайцев (18 % от общего числа горожан). Три миллиона отстраненных от работы чиновников были определены в центры перевоспитания, подобные исправительным лагерям и полутюрьмы, такие, как «школы 7 мая». 1968 год был годом самых больших кровопролитий, так как в борьбу вступили отряды рабочих — партийцев и солдат. Многие города на юге страны были взяты штурмом. Город Учжоу Гуаньси-Чжуанского автономного района обстреливали из артиллерии и бомбили напалмом. 19 августа в город Гуйлинь после долгой позиционной войны вошли 30 тысяч солдат и бойцов народной крестьянской милиции. Равнодушие сельских жителей к «культурной революции» сменилось враждебностью к ней, которую партийный аппарат и армия поощряли, используя настроения крестьян в своих интересах. В течение шести дней в городе истребили почти всех «бунтарей». После того как военные действия закончились, в окружающих селах и деревнях продолжался беспощадный террор. Здесь истреблялись «черные» и бывшие гоминьдановцы, вечные козлы отпущения. Разгул террора был такой, что некоторые села могли с гордостью заявить, что у них «полностью ликвидированы все «пять черных элементов». Будущий председатель КПК, а в 1968 году представитель Министерства госбезопасности в своей провинции Хуа Гофэн именно тогда получил от населения прозвище «юньнаньский мясник». Больше всего от войны пострадал юг страны. В Гуанси-Чжуанском автономном районе погибло 100 тысяч человек, в Гуандуне 40 тысяч, 30 тысяч в Юньнани. Хунвэйбины были жестоки. Но на данном этапе революции больше всего жертв лежит на совести их палачей — военных и милиции, выполнявших приказ партии.
Армия против хунвэйбинов в Гуйлине
Как только рассвело, милиция взялась прочесывать дома и начались аресты. Военные с рупорами холили по улицам и отдавали приказы населению. У них были списки десяти преступлений, таких как «участие в захвате тюрьмы», «налет на банк», «нападение на военных», «проникновение силой в штаб-квартиру госбезопасности», «ограбление поезда», «участие в вооруженной стычке» и другие. Достаточно, чтобы тебя уличили в одном из них — и ты арестован «именем диктатуры пролетариата». Я раскинул мозгами и понял, что имею в активе пунктов шесть из этих главных обвинений. Но какие из них не были совершены с «необходимостью для дела революции»? Если бы я не хотел «делать революцию», я не совершил бы ни одного из этих преступных деяний. Теперь на меня хотели взвалить всю ответственность. Это казалось мне несправедливым, и мне было страшно. (…)
Я понял, что милиционеры уже расправились с некоторыми «боевыми героями». В больнице они отключили капельницы и сорвали кислородные маски с тех, кому делали переливания, и появились новые жертвы. Тех, кто мог самостоятельно идти, лишили медикаментов и отправили во временные тюрьмы.
Один раненый по дороге сбежал; милиция оцепила целый квартал и стала опять обшаривать дома горожан. Тех, кто не был зарегистрирован в домовых книгах, арестовывали. Меня тоже схватили и повели. (…)
На том этаже, куда меня отвели [школа № 7 Гуйлиня была переоборудована под тюрьму], я встретил приятеля из механического училища, и тот рассказал мне, что милиционеры расстреляли одного «боевого героя» из его школы. Тот когда-то отстреливался в этой школе от милиции три дня и три ночи, и тогда главный цзао-фань отметил его храбрость и назвал «героем-одиночкой». Милиция потом захватила школу и приступила к аресту. Ему приказали выйти из строя. Они посадили его в полотняный мешок и подвесили к дереву. Он, в самом деле, был похож на «желчный пузырь». Затем в присутствии всех остальных милиционеры били его прикладами по очереди, пока он не умер. (…)
В тюрьме рассказывали жуткие истории. Я больше не мог выносить эти ужасы. За два дня, что я пробыл здесь, в городе участились расстрелы, все о них только и говорили. А потом в какой-то момент я понял, что кровавые ужасы уже не трогают меня, я стал глух к этим рассказам. И сами рассказчики были равнодушны и бесчувственны, как и я. Будто все это происходило в другой жизни, не в нашей.
Страшнее всего было тогда, когда в комнату приходил один из наших парней, который согласился работать на тюремное начальство. Его приводили делать опознание. Надзиратели приказывали нам: «Поднять собачьи морды!» И другие люди — в масках — тоже приходили и подолгу разглядывали нас. Увидев знакомое лицо, они винтовкой указывали на него. Милиционеры тогда хватали жертву и под прицелом тащили к выходу. Иногда цзэофаней убивали на месте.
В 1968 году работа государственного механизма наладилась. Государство взяло в свои руки монополию законного насилия и не ограничивало себя в ее использовании. Начались публичные наказания. Милиция получила большие полномочия, возродились прежние карательные методы, применявшиеся до «культурной революции». В Шанхае бывший рабочий, а теперь заместитель председателя партии Ван Хунвэнь, креатура Цзян Цин, будущий заместитель председателя партии, провозгласил «победу над анархией»; 27 апреля нескольких руководителей «бунтарей» приговорили к смерти и расстреляли на месте перед огромной толпой. В июле Чжан Чуньцяо, еще один член «четверки», заявил: «Если кто-то осужден по ошибке (…), это еще не так страшно. Страшнее, когда истинным врагам удается скрыться от нас». Началась охота за призраками, которая закончилась массовыми арестами; общество снова стало безмолвным. Только смерть Линь Бяо в 1971 году немного смягчила, но не остановила кампанию террора, самую жестокую с 50-х годов.
Первым шумным делом стал процесс так называемой Народной партии Внутренней Монголии. В 1947 году она была распущена, и ее члены автоматически влились в КПК. Но тогда же она была тайно возрождена. С февраля по май 1968 года по обвинению в тайной деятельности были схвачены 346 тысяч человек, из них две трети — монголы. Последовали расстрелы, пытки, самоубийства. Жертвы составили 1б тысяч убитых и 87 тысяч увечных. В провинции Юньнань вспыхнули волнения национальных меньшинств, после чего были казнены 14 тысяч человек. Особенно мрачное впечатление произвело раскрытие заговора в Полку имени 16 мая, ультралевой крошечной организации пекинских хунвэйбинов, оставившей о себе память несколькими враждебными надписями о Чжоу Эньлае в июле 1967 года. Десятки тысяч таких организаций были разбросаны по всей стране, но в 1970–1971 годах по малопонятным причинам именно на нее указала карающая рука маоистского Центра, и организацию обвинили во враждебных высказываниях. Закрутилась шумная кампания, завершившаяся лишь в 1976 году без суда и каких бы то ни было результатов. По всей стране прокатилась волна арестов, последовали допросы, пытки, «исповеди», «самокритика». Из двух тысяч сотрудников Министерства иностранных дел Китая по этому процессу проходили 600 человек Дело войсковой части № 8341, занимавшейся обеспечением личной безопасности председателя Мао, публично разбиралось в Пекинском университете. Было выявлено 178 «врагов», из них десять человек погибли. Выяснилось, что на одном из заводов провинции Шаньси в конце 1968 года «действовала группа из 547 шпионов», которым помогали 1200 сообщников. Оперная певица Янь Фэньин, обвиненная по тринадцати пунктам, предпочла издевательствам самоубийство в апреле 1968 года. Во время вскрытия медицинская бригада тщательно искала в ее теле якобы спрятанный там миниатюрный радиопередатчик. Трое спортсменов, известных чемпионов по настольному теннису, тоже нашли свою смерть в те страшные дни.
В недрах мрачной действительности зарождалось новое будущее, и многие события указывают но это. Китай 1969 года и последующих лет — это оплот жестокости, арена бесконечных кампаний под разными лозунгами. Обвал «культурной революции» оттолкнул городскую молодежь от маоистского режима, обманувшего и предавшего ее. Прогрессировали цинизм, жестокость, преступность. В 1971 году ничем не оправданная опала Линь Бяо, ранее самим Мао назначенного своим преемником, стала наводить людей на мысль, что и сам «Великий Кормчий» может ошибаться. Китайцы были ошарашены событиями и новостями, которые сваливались на них. Многие жили в страхе за свою жизнь, люди исчезали каждый день. Лаогай был переполнен, там находилось не менее двух миллионов заключенных, даже после амнистий 1966 и 1976 годов. Жители Китая по-прежнему продолжали изображать верность вождю, но постепенно в них пробуждалось и зрело гражданское самосознание. В 1976–1979 годах оно вылилось в протест, отвечавший надеждам людей больше, чем «культурная революция», во время которой люди действовали по указке Мао Цзэдуна. Характерны слова одного «образцового» студента, произнесенные им в августе 1966 года: «Я восстал, потому что послушался».
Сцена «схватки» в театре террора
1969 год. Присутствующие о зале люди выкрикивают лозунги, потрясая красными цитатниками: «Да здравствует наш великий руководитель, председатель Мао! Доброго здоровья Линь Бяо, главнокомандующему и помощнику председателя Мао!»
Всe приветствуют Линь Бяо не только потому, что его авторитет заметно вырос после IX съезда КПК. Постарались и его трубадуры, организовавшие этот митинг. Не они ли ведут следствие по моему делу?
Я стою, низко опустив голову. В поле моего зрения появляются две ноги, над головой раздается мужской голос, усиленный микрофоном, и сообщает всем о моем происхождении. Я уже давно заметила, что, когда революционеры зачитывают мою биографию, с каждым разом я становлюсь все зажиточнее, а моя жизнь — роскошнее и беспечнее. Первый раз я перенесла подобное судилище в 1966 году и с тех пор набралась опыта. На этот раз фарс достиг фантастического размаха. Я твердо решила молчать, поэтому чувствовала себя спокойнее и не так напряженно, как раньше. Все в зале вдруг вскочили с мест, несколько человек окружили меня плотным кольцом, возбужденно выкрикивая оскорбления мне в лицо. Они негодовали особенно сильно, когда оратор назвал меня «агентом империализма».
Издевательства были так невыносимы, что я инстинктивно подняла голову, чтобы оправдаться. Женщины перешли на визг, и кто-то с такой бешеной силой дернул вверх мои руки в наручниках, заломленные за спину, что я согнулась пополам, пытаясь хоть немного убавить боль. Они так и держали меня в этом положении, пока оратор-обличитель не закончил речь. Все опять начали скандировать лозунги, потом отпустили мне руки, и я смогла разогнуться. Много позже я узнала, что это «поза ныряльщика» — излюбленная революционная пытка. (…)
Участники собрания вошли в экстаз. Их вопли заглушали голос оратора. Кто-то вдруг ударил меня сзади, и я неловко пошатнулась, сбив на пол микрофон. Одна из женщин наклонилась, чтобы его поднять и установить на место, запуталась в проводах и упала, увлекая за собой и меня. Из-за наручников я не могла опереться на руки, вставала и опять падала лицом на пол. Поднялся переполох, кто-то упал на меня сзади, потом еще кто-то и еще… Стоял сплошной крик. Потом меня подняли и поставили на ноги.
Силы покидали меня, и я молила небо, чтобы все побыстрее закончилось, но ораторы выходили к микрофону один за другим, речи не прекращались, словно каждый должен был обязательно внести свою лепту. Они больше не нападали на меня, сменили тему выступлений. Теперь все пели дифирамбы Линь Бяо, выбирал самые льстивые эпитеты нашего богатого китайского языка.
Вдруг я услышала, как сзади открылась дверь и какой-то мужчина крикнул, что товарищ такой-то уехал. Эффект был мгновенным. Очередной оратор даже не закончил речь, замер на полуслове. Я поняла, что в боковой комнате сидел важный чиновник и слушал, что здесь говорилось. Оказывается, все предыдущие речи были предназначены для его ушей. И некоторые присутствующие потянулись к выходу, а другие собирали сумки и куртки. Оратор наспех выкрикнул в зал несколько лозунгов, но их не поддержали, как прежде. В ответ раздалось лишь несколько выкриков, да и зал был уже почти пуст. Никто больше не смотрел на меня с негодованием. Они скользили по мне равнодушными взглядами: я была для них одной из бесчисленных жертв, которыми «оживляли» митинги. Теперь зрители были свободны до следующей «схватки». Сделав все, что от них требовалось, они заспешили по домам. Меня толкнули, я пошатнулась, и какой-то мужчина даже поддержал меня, чтобы я не упала. Люди уходили с собрания, как с киносеанса, беспечно болтая о том и о сем, какая на улице погода, не жарко ли, не пошел ли дождь (…).
Эра Дэн Сяопина: ограничение террора
В сентябре 1976 года скончался Мао Цзэдун, но его политическая смерть наступила раньше. Об этом свидетельствует сдержанная реакция народа на его смерть, равно как и его неспособность обеспечить преемственность. «Четверо», к которым он был идеологически близок, были брошены в тюрьму менее чем через месяц после смерти своего «крестного отца». Хуа Гофэну, надежному гаранту неизменности курса, намеченного Мао, пришлось в декабре 1978 года передать остатки своих полномочий «непотопляемому» Дэн Сяопину, объекту ненависти маоистов. Резкий поворот в развитии событий скорее всего произо-шел 5 апреля 1976 года, в день поминовения усопших, когда жители Пекина устроили массовую манифестацию в память умершего в январе премьер-министра Чжоу Эньлая. Власти пребывали в растерянности и страхе перед этой готовностью масс объединиться и противостоять им: она не вписывалась в обычную фракционную борьбу, не поддавалась контролю партии; некоторые речи, сопровождающие возложение венков на могилы умерших, содержали намеки на несостоятельность немощного председателя. Толпу теснили. На площади Тяньанмынь пока не стреляли (стрелять здесь будут в 1989 году), но на совести властей было восемь смертей самых непокорных, двести раненых, тысячи заключенных по всей стране, так как и провинция откликнулась на поминальные церемонии в Пекине. Было казнено около пятисот человек, из них около ста — арестованные демонстранты, велись дознания и следствия. К октябрю 1976 года следственными мероприятиями уже были охвачены десятки тысяч человек. Но наступила эпоха постмаоизма, и Центр больше не в состоянии был сдерживать народные волнения. «Если в 1966 году мы видели на площади Тянь-аньмынь доверчивых, потерявших свободу людей с блаженными лицами и слезами на глазах, то в 1976 году на том же месте стояла непробиваемая стена сопротивления, противостоящая тому же самому человеку».
Начиная с января 1978 года новую ситуацию символизирует Стена демократии (просуществовала до весны 1979 года), одновременно показывая ее пределы. С согласия Дэн Сяопина плеяда бывших хунвэйбинов демонстрирует у Стены свои реформаторские настроения, созревшие при маоизме. Самый красноречивый «бунтарь», Вэй Цзиншэн, держит дацзыбао «Демократия — пятая модернизация» и говорит о том, что правящая верхушка «феодал-социалистов» эксплуатирует народ, что демократия — это единственное условие стабильного процветания страны на долгие времена и, следовательно, успеха предложенных Дэном «четырех модернизаций» — экономических и технических. Вэй считает, что марксизм есть источник тоталитаризма, что следует взять на вооружение теории социалистической демократии. В марте 1979 года уверенный в своей власти Дэн отдает приказ арестовать Вэя и его соратников. Бывшего хунвэйбина приговорили к пятнадцати годам тюрьмы за «передачу информации иностранцу», что являлось «контрреволюционным преступлением». Освобожденный в 1993 году, так ни в чем и не сознавшийся Вэй, выйдя на свободу, опять резко выступает против режима и в 1995 году получает новый срок — четырнадцать лет тюрьмы — за «действия, направленные на свержение государственной власти». Власть все так же не выносит критику…
Однако при Дэне можно было критиковать и выжить — явный прогресс по отношению к эпохе Мао, когда за одно лишнее слово или надпись на стене могли расстрелять. Разумеется, в центре постмаоистских реформ стояла экономика, но не была забыта и политика. Всё, начиная с экономических преобразований, шло в направлении эмансипации общества и ограничения произвола власти. В 80-е годы под контролем КПК осталась всего десятая часть крестьянства. Произошел возврат к семейному типу хозяйствования. В городах начал разрастаться частный производственный сектор, освобождая из-под прямого партийно-государственного контроля значительную рабочую силу. Государственные структуры упростились, это привело к тому, что людям было предоставлено больше прав и свобод. В 1978 году была объявлена амнистия примерно для 100 тысяч заключенных, реабилитированы многие деятели культуры и науки (чаще всего посмертно). Жертва «чистки» 1957–1958 годов Дин Лин в 1979 году вернулась из деревенской ссылки и после долгих лет преследований возвратилась в Яньань. Стала зарождаться новая «литература раненых», писатели понемногу отвоевывали свободу творчества. В города вернулись две трети ссыльных времен «культурной революции». Новая конституция восстановила минимум легитимных прав личности и регламент прокурорского надзора за судопроизводством. В 1979 году первый Уголовный кодекс КНР (Мао Цзэдун предпочитал, чтобы у него были развязаны руки, и всячески тормозил его принятие), сохранив смертную казнь для совершивших особо тяжкие преступления, восстановил право обжалования приговора, с условием, что он не может быть усилен вышестоящей инстанцией. Судебная система вышла из-под партийного контроля.
1982 год был отмечен всплеском реабилитаций. Только в Сычуани были сняты обвинения с 242 тысяч человек. В провинции Гуандун 78 % тех, кто носил ярлык «контрреволюционера», восстановлены в правах и получили небольшую денежную компенсацию за каждый год, проведенный в тюрьме. Среди новых судебных дел политические преступления составляли 0,5 %. В 1983 году была ограничена сфера влияния Министерства государственной безопасности. Из его компетенции было выведено и передано в ведение Министерства юстиции Управление трудовых лагерей. Прокуратуры аннулировали аресты, рассматривали протесты против беззаконных действий органов милиции, рукоприкладство тюремных охранников стало наказуемым. Проводилось обследование условий содержания заключенных в трудовых лагерях. Было запрещено учитывать классовую принадлежность обвиняемого. С 1984 года идеологическое промывание мозгов в тюрьмах и лагерях заменили профессионально-трудовым обучением. Было предусмотрено смягчение наказания, уменьшение тюремного срока, если заключенный ведет себя примерно. Отбыв срок, он мог теперь вернуться к своей прежней семье. С 1986 года численность лагерно-тюремного контингента снизилась примерно до пяти миллионов человек и держится на этом уровне. Это вполовину меньше, чем в 1976 году, и составляет 0,5 % населения Китая (столько же, сколько в США, и меньше, чем бьшо в СССР в последние годы перед его распадом). Несмотря на значительные усилия процент от общего валового дохода, приходящийся на долю лаогай, остается в три раза меньше, чем в конце 50-х годов.
Поступательное развитие общества продолжилось и после «второй Тяньаньмынь». С 1990 года граждане Китая могут подавать судебные жалобы на органы власти. С 1996 года наказания за административные проступки не превышают одного месяца, а максимальный тюремный срок в лаоцзяо сокращен до трех лет. Выросла роль и самостоятельность адвокатуры, с 1990 по 1996 год число адвокатов в стране удвоилось. С 1995 года в муниципальных органах введена конкурсная система приема на работу новых сотрудников, тогда как раньше в их штате преобладали отставные военные или милиционеры.
Китаю, однако, еще предстоит пройти долгий путь, прежде чем он станет правовым государством. Здесь пока нет презумпции невиновности, из уголовного кодекса не вычеркнуто такое «преступление», как контрреволюционный заговор, хотя его используют с осторожностью. В декабре 1994 года все исправительные заведения Китая вместо «лаогай» стали называться единым словом «тюрьма», хотя, как пишут в прессе, нужно уточнить, что «функции, характер и задачи тюремной администрации» остались без изменений. Судебные процессы остаются, как правило, закрытыми, приговоры не мотивируются и выносятся поспешно, без тщательного предварительного следствия. Общество насквозь коррумпировано, но по обвинению в коррупции в 1993–1995 годах было осуждено не более 3 % привлекавшихся к уголовной ответственности по этой статье. Члены коммунистической партии — их в стране 4 % от всего населения — в 80-е годы составляли 30 % всех лиц, привлекавшихся к суду, и только 3 % казненных. Единственное объяснение этому обстоятельству — продолжающиеся тесные дружеские связи между политико-партийными органами и работниками судов. В середине 90-х годов состоялся громкий судебный процесс над сотрудниками Пекинского городского совета, обвиненными в крупной растрате. Но он так и остался единственным событием такого рода. Коммунистическая номенклатура, все более вовлекающаяся в предпринимательство, остается практически неуязвимой.
В Китае продолжает широко применяться смертная казнь. Ежегодно к ней приговаривают сотни людей по обвинению в таких преступлениях, как контрабанда, нелегальный вывоз из страны произведений искусства, разглашение государственной тайны — последнее трактуется в Китае весьма свободно. С 1982 года председателю страны предоставлено право помилования, но на практике оно не используется. Ежегодно в Китае приводится в исполнение несколько тысяч смертных приговоров. Это больше половины всех казней, совершаемых на планете — слишком большая цифра по сравнению с концом 70-х годов и огромная по сравнению с последними столетиями Китайской империи. Эту легкость физического уничтожения людей можно объяснить периодами различных кампаний и кризисов. В 1983 году наблюдался всплеск преступности, было проведено свыше миллиона арестов и около десяти тысяч человек были казнены (многие казни были осуществлены публично в «педагогических» целях, что в принципе запрещено Уголовным кодексом). Многие судебные дела были преданы огласке, процессы походили на судилища 50-х годов. Официальная власть хотела расправиться со всеми, кто угрожал ей. В ходе кампании «борьбы с моральной нечистоплотностью» преследованиям подверглись неугодные деятели науки и культуры, священнослужители, иностранцы. После событий на площади Тяньаньмынь весной 1989 года Дэн Сяопин и его свита были так напуганы, что жестокостью расправ с восставшим народом превзошли маоистское руководство образца 1976 года. В Пекине насчитывалось более тысячи погибших, около десяти тысяч раненых и десятки тысяч арестованных. Всего по Китаю было арестовано более 30 тысяч человек. В провинциях сотни расстреляны, часто тайком, без суда и следствия, иногда арестованных судили как уголовников. Тысячи людей были приговорены к разным тюремным срокам, а нераскаявшиеся организаторы выступлений получили до 13 лет тюрьмы. Власти возродили давно забытые приемы расправы с неугодными и их семьями, публичное шельмование арестованного, требования перед вынесением приговора покаяться и признать ошибки. Политические теперь составляют лишь незначительную часть от общего числа заключенных: в 1991 году их насчитывалось 100 000, среди которых — одна тысяча диссидентов. Коммунистический Китай конца XX века — это более процветающая и менее жестокая страна, чем в эпоху Мао. Здесь простились с утопией и «очистительной» гражданской войной. Однако следует помнить, что пока мир не увидит истинного лица основателя китайской коммунистической деспотии, Китаю будет угрожать возможность реставрации коммунизма и как следствие — возрождение его зловещих методов насилия над людьми.
Тибет: геноцид под «крышей мира»
Нигде в Китае перегибы эпохи Дэн Сяопина не отозвались так губительно, как в Тибете. И нигде так отчетливо не проявилась преемственность политики двух «кормчих» — «Великого» и «Малого». Китай, будучи унитарным государством, предоставил своим национальным меньшинствам особые права, а самым многочисленным из них — более или менее широкую административную автономию. Однако от четырех до шести миллионов тибетцев выразили свое недовольство подобным административным делением, так как в прежние времена они были полноправными хозяевами своей земли, а историческая территория состояла не только из Тибетского автономного района (которому на сегодняшний день выделена лишь половина прежних владений), а включала все исконные области. Часть из них после передела отошла соседним китайским провинциям: Цинхай, образованной в 50-е годы за счет тибетского района Амдо; Сычуань, Ганьсу и Юньнань. В них немногочисленные тибетские народности еще больше были ущемлены в правах, чем население Тибетского автономного района. Это часто приводило к бурным протестам, например, к восстанию в районе Амдо в Северном Тибете, которое было жестоко подавлено.
Вторжение в Тибет Народно-освободительной армии Китая в 1950–1951 годах обернулось настоящим бедствием для местных жителей. Эта драма подогревалась презрением всего населения КНР к «этим отсталым дикарям», обитающим на высокогорных плато. Так, по данным независимых наблюдателей, 70 тысяч тибетцев умерли от голода в 1959 и 1962–1963 годах. Как и в других труднодоступных провинциях Китая, вспышки голода здесь продолжались дольше, чем в остальных районах. Потери составили от 2 до 3 % населения Тибета. По недавним подсчетам, проводившимся Беккером, число умерших от голода было гораздо выше, чем объявлено официально. В районе Цинхай, где родился нынешний далай-лама, погибло до 50 % населения. В 1965–1970 годах в Тибете было проведено, как и в других местах, только несколько позднее, насильственное объединение крестьянских дворов в милитаризованные народные коммуны. Требование правительства Китая собрать здесь, в Тибете, такие же «огромные», как по всей стране, урожаи зерновых, вынуждало местные власти ставить перед крестьянами абсурдные задачи: ускорять строительство плохо спроектированных ирригационных сооружений, создавать насыпные поля на склонах гор, отказываться от многопольного земледелия, необходимого на бедных и малоудобренных землях, и переходить на однопольное, заменять традиционную культуру — морозоустойчивый и сухостойкий ячмень — на более капризную пшеницу. Одновременно были сокращены пастбищные угодья, в результате чего снизилось поголовье яков. Тибетцы ощутили нехватку молочных продуктов (животное масло — основа питания тибетцев) и шкур, которыми зимой они покрывали свои жилища (вследствие чего некоторые жители погибли от холода). Объемы обязательных поставок государству сельскохозяйственных продуктов, как и повсюду, оказались непомерно высокими для тибетских хозяйств. В 1953 году местное население испытало дополнительные трудности: переселение в Восточный Тибет (Сычуань) десятков тысяч китайских крестьян, которым пришлось выделить часть коллективных земель. До этого в Тибетском автономном районе уже проживало около трехсот тысяч китайцев, в том числе двести тысяч военнослужащих, и обеспечение их продовольствием ложилось на плечи местных властей и, следовательно, населения.
С 1962 года в Китае по инициативе Лю Шаоци принудительно вводилось обновление сельского хозяйства. В Тибете оно насаждалось с 1965 года под лозунгом «один двор — один як».
Тибет не обошла стороной и «культурная революция». С июля 1966 года хунвэйбины (среди них была и тибетская молодежь, что разрушило популярный среди сторонников далай-ламы незыблемый миф о единодушии тибетцев) обшаривали жилища крестьян, конфискуя изображения Будды и помещая на домашние алтари портреты Мао Цзэдуна, заставляли монахов участвовать в бесконечных «схватках» и «боевых дискуссиях», из которых те не всегда выходили живыми. С особой энергией хунвэйбины принимались громить монастыри, не щадя даже те из них, которые имели мировую известность. Чжоу Эньлаю пришлось даже издать особое распоряжение о неприкосновенности опустевшей резиденции «живого бога» — дворца Потала в Лхасе и выделить отряд для его охраны. Разорение монастыря Джоханг дало толчок тысяче других кощунственных набегов на тибетские религиозные святыни. Вот что пишет о них один из монахов, свидетель происходивших тогда событий: «Там высились сотни часовен, а уцелели только две. Остальные разграблены и осквернены. Облачение, священные рукописи, церковная утварь — все разворовано и неизвестно, где сейчас находится (…). Хунвэйбины не тронули лишь статую Шакьямуни у входа в Джокханг и то (…) потому, что она символизирует связь Тибета с Китаем. Целую неделю они бесчинствовали, а потом устроили в Джокханге солдатскую казарму, а в другом здании — скотобойню…». Тот, кто знает, какое значение имеет религия в тибетском обществе, поймет, насколько велик — больше, чем где бы то ни было, — ущерб, нанесенный разрушениями и грабежами. Армия, сплошь состоявшая из пришельцев и не имевшая корней в местном населении, была готова яростно защищать хунвэйбинов, особенно когда местное население давало им отпор. Самые жестокие «фракционные разборки» между маоистскими группировками (в одной только Лхасе были тысячи убитых) пришлись здесь на конец «культурной революции» (лето 1968 года), когда армия навязала Тибету революционный комитет, который сама же и возглавила. За годы «культурной революции» здесь погибло не меньше китайцев, чем тибетцев.
Во все времена тяжелые испытания приходили в Тибет вместе с китайской армией. Но еще труднее пришлось Тибету в 1959 году, когда на местных жителей обрушилась насильственная коллективизация, уже три года как завершившаяся во всех остальных районах Китая. Ответом на нее было восстание, которое было зверски подавлено. Затем начались репрессии против местного населения, заставившие далай-ламу, первое духовное и светское лицо Тибета, эмигрировать в Индию в сопровождении около ста тысяч соратников, принадлежащих к самой просвещенной элите Тибета. И хотя в самом Китае 50-е годы также не были идиллией, однако на Тибетском нагорье власти продемонстрировали все свое жестокосердие по отношению к маленькому несгибаемому народу, в том числе к кочевникам-скотоводам, составлявшим почти 40 % всего населения региона, и к обитателям монастырей. Завершение процесса коллективизации в середине 50-х годов не принесло тибетцам облегчения. Партизанское восстание в Чампо было беспощадно подавлено армией. В 1956 году во время празднования тибетского Нового года громадный монастырь Чоде-Гаден-Пхенделинг в Батанге был разрушен бомбардировкой с воздуха, погибло более двух тысяч собравшихся там монахов и паломников.
Список жестокостей ужасен, и часто они не поддаются учету. Опираясь на свидетельства очевидцев, далай-лама с болью заявил всему миру, что тибетцев «не только расстреливали, но и забивали насмерть, распинали, сжигали заживо и бросали в воду, унижали, морили голодом, душили, вешали, бросали в кипяток, живьем хоронили в земле, четвертовали, обезглавливали». 1959 год стал самой печальной вехой истории Тибета. Тогда в Кхаме (Восточный Тибет) произошло восстание, завершившееся взятием Лхасы. Причиной этого восстания стали, с одной стороны, реакция населения на создание народных коммун и «большой скачок», стихийное выступление против многолетних поборов и вымогательств, а с другой — деятельность ЦРУ по массовой вербовке в партизаны Кхампа, проходивших обучение ведению партизанской войны на базах в Гуаме и Колорадо. Гражданское население, симпатизировавшее повстанцам и помогавшее им, пережило массированный обстрел района восстания китайской артиллерией. Победители заживо хоронили раненых повстанцев или бросали их на съедение голодным собакам; этим объясняется, что многие повстанцы покончили жизнь самоубийством. Взятие Лхасы и пленение 20 тысяч тибетцев, вооруженных охотничьими ружьями и саблями, произошло 22 марта, при этом погибло, по разным сведениям, от двух до десяти тысяч человек. Во время штурма столицы Тибета китайской армией дворец Римпоче и монастырь Потала использовались как мишени. Именно тогда духовный глава Тибета Далай-лама XIV и преданные ему люди были вынуждены бежать на чужбину, в Индию. Еще одно восстание было поднято в Лхасе в 1969 году, и оно тоже было потоплено в крови. Партизанская война кочевников-кхампа вспыхивала в разных уездах Тибета вплоть до 1972 года. С октября 1987 года кровавый круговорот — мятежи, репрессии, снова мятежи — возобновился, особенно в Лхасе, и события приняли такой размах, что в марте 1989 года в столице было введено военное положение. Ранее Лхаса уже пережила трехдневные демонстрации протеста сторонников независимости Тибета, которым предшествовали антикитайские выступления. Затем в течение полутора лет, по данным генерала Чжан Шаосуна, власти выловили и казнили более 600 участников. В 90-е годы обращение китайских властей с тибетцами значительно улучшилось, таких жестокостей, как раньше, уже не было. Тем не менее некоторые действия оккупантов, например, обращение с монахинями, были недопустимыми. Редкая тибетская семья не понесла утраты в годы китайской оккупации.
Самая большая драма современного Тибета — сотни тысяч интернированных жителей, в среднем один тибетец из десяти. В 50–60-х годах мало кто вышел живым (некоторые источники называют цифру 2 %) из 166 трудовых лагерей, большая часть которых размещалась в Тибете и прилегающих к нему провинциях, а штаб-квартира проживающего в изгнании далай-ламы сообщила в 1984 году, что в этих лагерях погибли 173 тысячи тибетцев. Общины разоренных тибетских монастырей иногда в полном составе загонялись в угольные шахты. Заключенные содержались в ужасных условиях голода, холода или смертельной жары. Есть данные о казнях заключенных после их отказа отречься от идеи независимости Тибета и о случаях людоедства среди обезумевших заключенных в годы голодного «большого скачка» Каждый шестой тибетец был объявлен правым уклонистом — даже в Китае их было меньше: один ревизионист на двадцать жителей. Власти представляли дело так, будто тибетский народ — при том, что четверть его взрослого населения ламы — сплошь состоит из подозрительных «политических». В равнинном Тибете, в Сычуани, где местное население некогда помогло Мао собраться с силами после отступления, двое из трех местных жителей, арестованных в 50-х годах, были освобождены только в 1964, а то и в 1977 году. Панчен-лама, второй иерарх тибетского буддизма, в послании к Мао в 1962 году осмелился осудить голод и репрессии, сократившие численность его народа, за что был брошен в тюрьму, а позднее, в 1977 году, отправлен в ссылку; вынесенный ему «приговор» отменили лишь в 1988 году.
Мы не беремся утверждать наверняка, что китайские власти планировали физический геноцид тибетского народа, но культурный геноцид насаждался целенаправленно и планомерно. Первой жертвой стали буддийские монастыри и пагоды. На исходе «культурной революции» лишь в 13 из 6259 культовых зданий отправлялись службы. Здания, которым повезло, были переоборудованы под тюрьмы, казармы, ангары; несмотря на причиненный огромный ущерб, они смогли устоять, и некоторые теперь снова открыты. Но многие здания были разрушены до основания, а их сокровища (старинные рукописи, фрески, иконы-танки, статуи и т. д.) — уничтожены или разграблены, особенно если реликвии содержали драгоценные металлы. Они направлялись в переплавку; в 1973 году одна из пекинских плавилен получила под видом металлолома 600 тонн тибетских скульптур. В 1983 году посетившая Пекин тибетская миссия разыскала в китайской столице 32 тонны ламаистских святынь— 13 537 скульптурных изображений. Политика искоренения буддизма сопровождалась указаниями нарекать тибетских новорожденных китайскими именами, до 1979 года новые школьные программы Тибета строились с упором на китайский язык и преподавание истории Китая. Ориентируясь (абсолютно неуместно) на печальный опыт антиманьчжурской революции 1911 года, хунвэйбины насильно обрезали косы у тибетцев и тибеток и навязывали им модели одежды, популярные в тот момент среди китайцев.
Процент насильственных смертей от общей численности населения был в Тибете, несомненно, выше, чем в целом по Китаю. Трудно принять на веру данные, обнародованные в 1984 году тибетским правительством в изгнании, о том, что жертвы составляли 1 миллион 200 тысяч человек, то есть одна смерть на четыре человека. Особенно маловероятным представляется, что в военных столкновениях погибло 432 тысячи человек Но, учитывая число жертв репрессий среди мирного населения и узников лагерей, а также систематические расправы с коренным населением Тибета, можно говорить о массовом истреблении тибетского народа. Согласно официальной статистике население Тибетского автономного района уменьшилось с 2,8 миллионов жителей в 1953 году до 2,5 миллионов в 1964 году. Прибавив к этому эмиграцию и совершенно не учитываемые статистикой цифры рождаемости, получим 800 тысяч «дополнительных смертей», и общая цифра потерь среди тибетского населения станет соизмерима с численностью потерь среди населения в Камбодже во времена красных кхмеров. Тибетские женщины зачастую не обращались в больницы, боясь искусственного прерывания беременности или стерилизации, которая, по слухам, ожидала их там даже при самом кратком визите к врачу. Не это ли показатель их полной незащищенности перед грубой политикой ограничения рождаемости, давно уже апробированной в многомиллионном Китае на коренном народе, но официально не распространявшейся на национальные меньшинства? Генеральный секретарь КПК Ху Яобан в дни своего визита в Лхасу в 1980 году плакал от стыда перед открывшейся ему нищетой, дискриминацией и сегрегацией тибетцев и заговорил о «явном государственном колониализме». Маленький, но верный себе народ имеет несчастье проживать в районе исключительной стратегической важности в самом сердце Азии. Должен ли он платить за это своим физическим уничтожением — по счастью, невероятным — или утратой души?
2. Северная Корея, Вьетнам, Лаос: посев Дракона
Пьер Ригуло
Преступления, террор и секретность в Северной Корее
Корейская Народно-Демократическая Республика (КНДР) была создана 9 сентября 1948 года на территории к северу от 38-й параллели. По договору, подписанному с американцами в августе 1945 года, СССР взял на себя обязательство осуществлять в этой зоне временное управление; в ведение Соединенных Штатов отошла Южная Корея, расположенная к югу от 38-й параллели.
Вскоре советские власти запретили доступ на север Кореи всем представителям международного сообщества, и Северная Корея быстро превратилась в самое закрытое коммунистическое государство мира.
В первые два года существования КНДР эта закрытость еще более усилилась.
25 июня 1950 года Северная Корея развязала войну, которая до сих пор официально не прекращена, так как отсутствует мирный договор, а действует лишь перемирие, подписанное 27 июля 1953 года с войсками ООН. Эта война, во время которой значительно расширился круг тем, подпадающих под понятие «государственная тайна», усугубила тяжесть пропагандистской лжи и дезинформации.
Однако к этому привела не только война, причиной также была замкнутость северокорейского коммунистического режима, мало зависящего от остального коммунистического мира (во время китайско-советского конфликта этот режим лавировал, не принимая надолго сторону ни одного из соперников), а также боязнь внешних влияний, способных «поколебать идеологическое единство народа и партии». Эта же боязнь была присуща албанским и камбоджийским коммунистам. Неудивительно, что Северная Корея заслужила прозвище «государство-отшельник». Эта замкнутость получила идеологическое оформление: так называемые идеи чучхе, проповедующие выдержку, любовь к независимости и самодостаточность, были официально закреплены в уставе Корейской рабочей партии на ее V съезде в ноябре 1970 года.
В подобных условиях трудно надеяться на появление всеобъемлющей и подробной информации о репрессиях в Северной Корее, тем более что ни в самой стране, ни за ее пределами, в отличие от СССР и стран Восточной Европы, не была организована активная оппозиция, которая бы собирала и распространяла соответствующие сведения. Приходится довольствоваться интерпретацией официальных сообщений, а также свидетельствами перебежчиков. В последнее время количество последних увеличилось, тогда как в прежние годы их было крайне мало. Соседние страны, особенно Южная Корея, собирают о Северной Корее разведывательную информацию, однако к ней следует относиться с осторожностью.
Перед созданием коммунистического государства
Корейский коммунизм не является детищем Ким Ир Сена, как ни силятся доказать обратное панегирики вождю, которыми с пеленок пичкают северных корейцев. Он зародился гораздо раньше: уже в 1919 году в стране существовали две яростно соперничавшие группировки, называвшие себя большевистскими. Вначале Москва не поддерживала ни одну. Первыми жертвами корейского коммунизма были сами коммунисты. Сражавшиеся с японцами партизаны из так называемой иркутской группы Всероссийской партии коммунистов Кореи одновременно боролись с партизанами другой группировки, образовавшей в июне 1921 года Корейскую коммунистическую партию. Эта вражда, стоившая жизни нескольким сотням человек, вынудила Коминтерн вмешаться в события и попытаться объединить корейское коммунистическое движение.
Корейские коммунисты часто оказывались в авангарде борьбы с японцами (в 1910 году Япония превратила Корею в свою колонию), которые не щадили своих врагов. Многие коммунисты пали жертвами антиколониальной борьбы, тем не менее, часть ответственности за подавление корейских коммунистов лежит на них самих: кадры, формировавшиеся за границей, не знали собственной страны, а героические выступления, например, манифестации по символическим датам (вроде 1 мая), приводили к катастрофическим последствиям.
Многие коммунисты стали жертвами фракционной борьбы при разделе страны на две части после поражения Японии во Второй мировой войне. Ким Ир Сен, простой командир партизанского отряда, сражавшегося у границ Маньчжурии, был возвышен советским руководством, пренебрегшим коммунистами, давно действовавшими в стране. С сентября 1945 года в Пхеньяне началось истребление видных коммунистов — противников Ким Ир Сена, таких, например, как Хён Чхун Хек Каким было количество жертв? Десятки? Сотни? Это по сей день остается загадкой.
Националисты, которых еще терпели в Пхеньяне зимой 1945–46 годов, также вскоре подверглись преследованиям и арестам. Эти деятели во главе с Чхо Ман Сиком осудили решение московского совещания министров иностранных дел великих держав, состоявшегося в декабре 1945 года, согласно которому Корея должна была оставаться под международной опекой не менее пяти лет. Чхо Ман Сик был арестован 5 января 1946 и казнен в октябре 1950 года, во время эвакуации жителей Пхеньяна, которому угрожало наступление войск ООН. Разумеется, та же судьба постигла многих его политических соратников…
Репрессии обрушились и на население страны. В ее северной части Советский Союз всеми силами сколачивал государство по собственному образу и подобию: аграрная реформа, нацеленная на коллективизацию, единственная партия, охват населения идеологизированными общественными организациями и т. д. На любого политического противника, любого земельного собственника, всякого недовольного аграрной реформой, всякого гражданина, заподозренного в сотрудничестве с японцами, заводилось дело. Считать «чистки» прерогативой коммунистов было бы несправедливо: не исключено, что националисты действовали бы не менее жестоко. Однако кровавая бойня, устроенная именно утвердившимся коммунистическим режимом, заставила бежать в южную зону сотни тысяч корейцев: это перечисленные выше слои общества и вообще все, кто опасались за свою жизнь и имущество. Север очень быстро оказался закрыт для официальных международных организаций и для корейского Юга, однако до 1948 года (официального провозглашения КНДР) у людей еще оставалась возможность перехода с Севера на Юг.
Жертвы вооруженной борьбы
Массовое бегство, продолжавшееся на протяжении первых трех лет коммунистического правления, в условиях разделившегося государства, не значило, что коммунистическое руководство отказалось от полной «коммунизации» населения полуострова. Просто предполагалось, что скоро под его властью объединится вся Корея. Недавно открытые для изучения московские архивы свидетельствуют, что Ким Ир Сену не терпелось опрокинуть тех, кого он называл марионетками американцев. Армия Юга значительно уступала в численности армии Севера, коммунисты устраивали по всему Югу, где господствующей была авторитарная концепция власти, забастовки, покушения и партизанские вылазки, а население Юга, по мнению Ким Ир Сена, испытывало доверие к нему и к его армии. Зимой 1949–50 годов Ким Ир Сен получил от Сталина добро на вторжение в Южную Корею, и 25 июня 1950 года северокорейские войска неожиданно захватили Юг. Это было началом страшной бойни, стоившей населению обеих Корей более полумиллиона человеческих жизней. Среди китайцев, пришедших на помощь северным корейцам, когда войска ООН под командованием генерала Макартура вот-вот должны были одержать над ними блестящую победу, погибли примерно 400 тысяч человек и еще больше было ранено. Среди северокорейских солдат погибших было 200 тысяч человек, среди южно-корейских — 50 тысяч, среди американских — 50 тысяч. Миллионы людей остались без крова. Французский батальон войск ООН потерял 300 человек убитыми и 800 ранеными.
Немного найдется войн, причиной которых столь явно выступало бы желание коммунистов распространить — «ради блага народа», разумеется, — зону своего влияния… В то время многочисленные французские интеллектуалы левого крыла (например, Жан-Поль Сартр) поддерживали коммунистов и обвиняли Южную Корею в нападении на миролюбивое государство. Сегодня благодаря изучению находящихся в нашем распоряжении архивов отпали последние сомнения: ответственность за эти и многие другие преступления несут коммунисты. На их совести гибель в плену шести тысяч американских военнослужащих и примерно такого же количества солдат других стран (в основном южнокорейцев), преследования французских и английских дипломатов, оставшихся в Сеуле и подвергнутых северными корейцами аресту и депортации, высылка миссионеров из Южной Кореи.
Как известно, трехлетние военные действия завершились подписанием в июле 1953 года перемирия, по условиям которого между двумя Кореями примерно по тому же рубежу, который разделял их перед началом боев, то есть по 38-й параллели, была учреждена демилитаризованная зона. Но перемирие — еще не мир. Северная Корея продолжила вторжения на территорию Юга, сопровождавшиеся многочисленными жертвами. Среди нанесенных Севером ударов особенно ощутимыми были: рейд 1968 года, когда отряд в количестве 31 человека совершил налет на дворец южнокорейского президента (среди нападавших в живых остался всего один человек); нападение на членов сеульского правительства в бирманской столице Рангуне 9 октября 1983 года, приведшее к гибели 16 человек, в том числе 4 южнокорейских министров, и взрыв в воздухе самолета южно-корейской авиакомпании со 115 пассажирами на борту 29 ноября 1987 года.
По признанию арестованного террориста, эта акция (взрыв самолета) была организована Пхеньяном с целью доказать всему миру, что Сеул не в состоянии обеспечить безопасность предстоящих Олимпийских игр и подорвать его престиж.
Речь идет о единоборстве со всем капиталистическим миром. В 60-е и 70-е годы Северная Корея укрывала разного рода террористов, в частности членов японской Красной армии, совершавшей покушения в Израиле, палестинских и филиппинских партизан и подобных деятелей.
* * *
Китайские коммунисты во главе с Мао Цзэдуном Китайские коммунисты во главе с Мао Цзэдуном пришли к власти в 1949 г. В 1958 г. они развязали в Китае кампанию под названием «большой скачок в будущее», направленную на ускорение индустриального подъема Китая. Последствием мероприятий, проведенных в ходе кампании, стал чудовищный голод в стране, жертвами которого — по самым скромным подсчетам — явились тридцать миллионов китайцев. А в это время китайские газеты и журналы помещают пропагандистские фотографии партийных руководителей. На снимке: Мао Цзэдун и Пэн Чэнь. пришли к власти в 1949 г. В 1958 г. они развязали в Китае кампанию под названием «большой скачок в будущее», направленную на ускорение индустриального подъема Китая. Последствием мероприятий, проведенных в ходе кампании, стал чудовищный голод в стране, жертвами которого — по самым скромным подсчетам — явились тридцать миллионов китайцев. А в это время китайские газеты и журналы помещают пропагандистские фотографии партийных руководителей.
На снимке: Мао Цзэдун и Пэн Чэнь.
Взяв в свои руки бразды правления «Великой культурной пролетарской революцией», начатой в 1966 г., Мао развязывает скрытую гражданскую войну, в ходе которой юные «красные охранники» (хунвэйбины) подвергают мучениям, издевательствам и поношениям интеллектуальную элиту страны, большая часть которой была в эти годы истреблена.
На снимке: историк Чэнь Поцань на судилище, организованном активистами «культурной революции».
Банды фанатиков расправляются с теми, кого они считают «врагами народа», понося, пытая и расстреливая их.
На снимке: расстрел зажиточного крестьянина за то, что он «эксплуатировал бедных».
Пекин, 1970 г.
Портреты Ленина и Сталина, «великого друга китайского народа», по определению Мао, напоминают всем, что они остаются — несмотря на советско-китайский конфликт — главными вдохновителями китайского коммунистического режима.
Иногда власти выходят к народу. С высоты каменных стен пекинского «Запретного города» руководители Партии и Правительства могут посмотреть на подданных Китайской Народной Республики, собравшихся на площади Тяньаньмынь. Дистанция между руководством и строевыми порядками демонстрантов отражает характер режима.
Хунвэйбины агитируют на площади Тяньаньмынь. Когда спустя некоторое время Мао решит, что цели «культурной революции» выполнены, некоторые из них сами подпадут под репрессии. А еще через несколько лет станут свидетелями разоблачения «культурной революции» и будут вовлечены в борьбу за «пятую модернизацию»: строительство демократии после Мао.
Весной 1989 г. молодое поколение — пекинские студенты — выходят на демонстрацию протеста на площадь Тяньаньмынь. Доминирует главное требование — демократия. Символизирующая ее статуя установлена рядом с гигантским портретом Мао.
Через несколько недель власти принимают решение оказать военное сопротивление завоевавшему одобрение масс студенческому движению. В ночь на 4 июня танковая колонна вытесняет студентов с площади Тяньаньмынь. В результате среди студентов оказывается около тысячи убитых.
Движение китайских диссидентов не капитулировало. Его символом является бывший хунвэйбин Вэй Цзиншэн. Первый раз он был осужден на 15 лет тюремного заключения за «контрреволюционные преступления». В декабре 1995 г. он был вновь осужден — на 14 лет.
Китае также есть свой «ГУЛАГ». Это Лаогай, мощная система заводов-тюрем, использующих труд заключенных. Изготовленная здесь продукция очень часто продается за рубеж. Гарри Вy, без суда и следствия приговоренному к девятнадцати годам трудовых лагерей за критику ввода советских войск в Венгрию, удалось собрать массу материалов о местах заключения в Китае. Эти два снимка сделаны путем скрытой съемки.
Весной 1968 г. Северный Вьетнам начинает широкомасштабное наступление против войск Юга. Армия Вьетнама захватывает г. Хуэ. Когда южновьетнамские войска освобождают город, они обнаруживают рвы, набитые трупами.
Лагерь «коммунистического перевоспитания» во Вьетнаме. «Перевоспитание» преследует особую цель — заключенный должен научиться одобрительно отзываться о системе, поместившей его в лагерь, и примкнуть к идеологии своих мучителей.
Казнь «контрреволюционера».
В очередной раз коммунисты обращаются к «воспитанию страхом», чтобы навязать народу свою общественно-политическую систему.
Победа и утверждение коммунистического режима в Южном Вьетнаме в 1975 г. вызвали массовое бегство из страны многих жителей, почувствовавших угрозу со стороны новой власти. Беглецы пытаются выбраться на переполненных суденышках. Они предпочитают утонуть в море или погибнуть от руки пиратов, чем оставаться в тисках новой диктатуры.
Камбоджа о апреле 1975 г. Красные кхмеры победно входят о Пномпень.
Очень скоро эти молодые воины, чаще всего пятнадцати-шестнадцатилетние подростки, станут орудием политики Пол Пота, «брата номер один», давшего приказ выслать всех жителей столицы.
После крушения режима Пол Пота новое провьетнамское правительство создало «музей геноцида», где собраны черепа и кости неопознанных жертв террора красных кхмеров.
Тюрьма Туолслэнг была размещена в здании бывшей школы и стала одной из многих тюрем, где проводились бесчеловечные пытки и казни Перед тем, как жестоко расправиться с заключенным — будь то ребенок, женщина, мужчина или старик — жертву обязательно фотографировали.
«Обычно я фотографировал вновь прибывших заключенных, но сначала каждому пришпиливали бирку с номером, иногда булавку продевали прямо через живую кожу, если заключенные были без рубашки». Рассказ фотографа.
В 1986 г. Пол Пот с семьей фотографировался вместе со своим ближайшим окружением. Но уже в июле 1967 г. собственные офицеры подвели его под псевдо-трибунал, который был на самом деле лишь наполненной политическими интригами имитацией судебного процесса.
Отрезанные минными полями красные кхмеры прятались в лесных районах Камбоджи. В этой стране насчитывается больше всего инвалидов, их особенно много среди детей и подростков, подорвавшихся на минах.
Поначалу падение режима Батисты, одним из режиссеров которого был Кастро, вселило радужные надежды в кубинцев. Однако очень скоро абсолютное сосредоточение власти в руках Кастро и его приближенных вызвало появление оппозиции. Слева направо: Педро Луис Бортель, умер в тюрьме после голодовки о 1972 г.; Умберто Сори Марин, расстрелян после попытки организовать вооруженное выступление против своего бывшего боевого товарища Кастро; поэт Хорхе Валс, приговорен к двадцати годам тюремного заключения и вышел на свободу лишь недавно.
Генерал Очоа, бывший командир кубинского экспедиционного корпуса в Анголе, был обвинен Фиделем Кастро в организации заговора. «Уличенный» в переправке наркотиков (этот прием на протяжении многих лет постоянно применяется различными спецслужбами), он был по настоянию Кастро приговорен к смерти и казнен.
С помощью комuтeтoв защиты революции (КЗР), контролирующих города и деревни, Кастро заставляет молчать жителей страны. Народные суды, действующие в контролируемых КЗР населенных пунктах, являются правой рукой этих органов слежки и доносительства. Снимок сделан в 1974 г.
Кубинские «бальсерос» стали известны еще раньше, чем вьетнамские беглецы. Десятками тысяч пытаются они выбраться с острова на плотах, изготооленных из бросовых материалов. Тысячи из них находят смерть в океане.
Фидель Кастро в компании Эдена Пасторы, по прозвищу «Командир Зеро», самого известного лидера партизанской войны сандинистов против диктатора Сомосы.
Э. Пасторе стал впоследствии одним из самых непримиримых противников сандинистской власти Манагуа, способствовавшей установлению в стране советской системы. Он начал против нее новую партизанскую войну, которая продолжалась вплоть до 1966 г.
В Перу маоистская террористическая организация «Светоносный путь» расправляется с крестьянами, не подчиняющимися ее распоряжениям. В деревне Мазамари были зверски убиты семьдесят два крестьянина. На снимке: голова одной из жертв.
Эфиопия. 14 сентября 1979 г.
Председатель Совета министров Советского Союза Алексей Косыгин присутствует в Адис-Абебе на праздновании 5-й годовщины взятия власти Менгисту Хайле Мариамом. Режим этого диктатора вдохновлялся советским коммунизмом. Рабочая партия Эфиопии считает себя наследницей «Великого Октября».
В середине 80-х годов Эфиопия переживала засуху и голод. Менгисту использует «продовольственное оружие» для организации перемещения населения. Отныне люди становятся заложниками «политики преобразования земель».
Провозглашенное при поддержке Советского Союза в 1974 г. Народное движение за освобождение Анголы (НДОА), получило через год подкрепление в виде отрядов кубинских «добровольцев», насчитывавших десятки тысяч человек, которые воевали против немарксистских движений на стороне НДОА вплоть до их вывода, начавшегося в январе 1989 г.
27 декабря 1979 г. советские войска вошли в Афганистан по просьбе его коммунистических властей, оказавшихся не способными контролировать ситуацию в стране. Это положило начало одной из самых жестоких колониальных войн. Столкнувшись с повсеместным сопротивлением населения, советские войска применяют тактику «выжженной земли», разрушая города и кишлаки. Дети стали первыми жертвами минных полей. Через десять лет на совести Советской Армии лежало от одного до полутора миллионов жертв, из них 90 % составляло мирное население.
«Дорога смерти». В 1949 г. Сталин приказал провести железную дорогу Салехард — Игарка за Полярным кругом.
После его смерти дорога опустела. «Локомотивы истории», тянувшие сначала бронированный поезд Троцкого, а затем поезда с заключенными, теперь бессмысленно ржавеют в лесных зарослях.
27 декабря 1979 г. советские войска вошли в Афганистан по просьбе его коммунистических властей, оказавшихся не способными контролировать ситуацию в стране.
Это положило начало одной из самых жестоких колониальных войн. Столкнувшись с повсеместным сопротивлением населения, советские войска применяют тактику «выжженной земли», разрушая города и кишлаки. Дети стали первыми жертвами минных полей.
Через десять лет на совести Советской Армии лежало от одного до полутора миллионов жертв, из них 90 % составляло мирное население.
Коммунисты — жертвы северокорейской партии-государства
Как известно, в своем докладе на XX съезде КПСС Хрущев осудил в первую очередь преступления Сталина против самих коммунистов. В Северной Корее список жертв «чисток» внутри Трудовой партии тоже достаточно длинен. Подсчитано, что из 22 членов первого северокорейского правительства 17 были вероломно убиты, казнены или подвергнуты «чистке».
Одновременно с подписанием перемирия в Панмунджоне стало известно о «чистке» в северокорейской партии, затронувшей ряд высокопоставленных функционеров. 3 августа 1953 года начался большой процесс над коммунистами из органов внутренних дел, обвиненных в шпионаже в пользу американцев и в намерении свергнуть правящий режим. Венгерский писатель и журналист Тибор Мераи, присутствовавший на процессе, был знаком с одним из обвиняемых, Сол Ян Сиком, переводчиком северокорейской делегации на переговорах в Кэсоне в июле-августе 1951 года, поэтом, переводившим на корейский язык Шекспира.
«Номер 14»
«На спине у каждого заключенного был вышит номер. Главный обвиняемый был помечен номером 1, наименее значительный — 14.
Номер 14 носил Сол Ян Сик. Я с трудом его узнал. Его красивое лицо, прежде полное вдохновения, было теперь хмурым, крайне усталым и покорным. Чуть раскосые глаза больше не светились, он двигался как робот. Через много лет я узнал, что перед процессом заключенных на протяжении нескольких недель хорошо кормили, чтобы не были заметны следы пыток. При публичном слушании дела власти пытались создать у присутствующих, особенно у журналистов, впечатление, будто заключенные здоровы, хорошо питаются, их физическое и психическое состояние не вызывает опасений. На этом процессе западных корреспондентов не было, присутствовали только представители советской прессы и коммунистических газет; цель постановщиков заключалась в том, чтобы лишний раз продемонстрировать виновность подсудимых, унизить этих людей, прежде занимавших видные посты.
Без учета этой особенности процесс очень походил на политические процессы в Венгрии, Чехословакии или Болгарии. Я был так поражен видом Сола, а перевод на суде был так плох, что почти не уловил смысла обвинений (я лишь надеялся, что он меня не заметит; надежда была обоснованной» ввиду переполненности зала). Насколько я помню, речь шла о заговоре против корейской народной демократии и попытке убить Ким Ир Сена, любимого вождя народа. Обвиняемые якобы мечтали возродить старые феодальные порядки, (…) передать Северную Корею в лапы Ли Сынмана, а главное, осуществляли шпионаж в пользу американских империалистов и их приспешников (…)».
Среди подсудимых было немало высокопоставленных деятелей, в частности Ли Сун Ёп, секретарь ЦК коммунистической партии, Пэк Хюн Бок из Министерства внутренних дел, Чхо Ир Мун, заместитель министра культуры и пропаганды. Сол был в сравнении с ними мелкой сошкой. Многие из обвиняемых были уроженцами юга Кореи.
Министр иностранных дел Пак Хон Ён, коммунист с большим стажем подпольной борьбы, был приговорен к смерти 15 декабря 1955 года и спустя три дня казнен как «тайный американский агент». В 1956 году за ним последовали другие, среди прочих — My Чхон, представитель так называемой яньаньской группы, бывший генерал 8-й китайской армии, командующий северокорейской артиллерией, впоследствии — начальник Генерального штаба совместных корейско-китайских войск во время войны с Югом и ООН. Следующая «чистка» затронула кадры, связанные с СССР, в частности Хо Кэя, и — повторно — кадры, связанные с «яньаньской группой» и с китайцами, например Ким Ду Бона, схваченного в марте 1958 года. Тогда же пострадали деятели, положительно относившиеся к хрущевским реформам. Новые волны «чисток» прокатились в 1960–1967 годах (в лагерь был отправлен Ким Кван Хип, член секретариата партии), в 1969 году (наиболее известная жертва этой «чистки» — Ху Хак Бон, отвечавший за тайные операции против Юга; тогда же исчезли 80 студентов Пхеньянского революционного института иностранных языков), в 1972 году (в лагерь попал Пак Кум Чхул, бывший вице-премьер и член Политбюро), в 1977 году (в лагерь был заключен Ли Ён My, бывший член Политбюро; тогда же исчезло много студентов — детей ответственных работников), в 1978–1980 годах и т. д.
Все эти «чистки» носили системный, а не случайный или конъюнктурный характер. В сентябре 1997 года разразилась очередная «чистка», жертвами которой стали армейские офицеры и партийные работники, слывшие реформаторами, во главе с премьер-министром Кван Сон Саном. Согласно показаниям беженцев, всякий раз при возникновении в обществе напряжения, вызванного новыми материальными лишениями, власти, не желая нести ответственность за происходящее, объявляют козлами отпущения очередную группу коммунистов, которых отправляют в тюрьмы, лагеря или казнят.
Казни
Количество казненных неизвестно, но в северокорейском Уголовном кодексе насчитывается на менее 47 составов преступления, наказываемых смертью. Они подразделяются на следующие категории:
• преступления против суверенитета государства;
• преступления против государственных органов и государственной собственности;
• преступления против личности;
• преступления против имущества граждан;
• воинские преступления.
Согласно оценке одного из лучших специалистов по северокорейской юридической системе 60–70-х годов Кан Ку Чхина, только во внутрипартийных «чистках» 1958–1960 годов пострадали примерно 9 тысяч человек: они были исключены из партии, преданы суду и казнены. Экстраполировав эту серьезную оценку и учтя количество известных массовых «чисток» (около десяти), получаем ужасающую цифру: 90 тысяч казненных! Речь идет, разумеется, лишь о порядке цифр, поскольку архивы Пхеньяна ныне не доступны.
Кое-какие выводы можно сделать из показаний перебежчиков. Они рассказывают о публичных казнях, преследующих цель произвести впечатление на гражданское население: казнят за проституцию, измену, убийства, изнасилование, мятеж… Толпа должна принимать активное участие в этом действе, поэтому исполнение приговора сопровождается криками, оскорблениями, в смертников летят камни. Иногда дело доходит до настоящего линчевания: приговоренного забивают до смерти под выкрикиваемые толпой лозунги. Большую роль играет во всем этом классовая принадлежность. Двое свидетелей рассказали представителям организации «Asia Watch», что за изнасилование наказываются смертью только граждане «самых низких категорий».
Судьи, послушные приказам партии (с самого начала от них требовали строгого следования марксистско-ленинской доктрине), судебные процессы, на которых предстают далеко не все, кто будет подвергнут заключению или казни, донельзя упрощенная судебная процедура, назначаемые партийными инстанциями адвокаты — вот основные особенности северокорейского судопроизводства.
Тюрьмы и лагеря
Г-жа Ли Сун Ок была членом Трудовой партии и заведовала центром снабжения ответственных работников. Став жертвой очередной «чистки», она была арестована вместе с другими товарищами. После долгих пыток водой и электротоком, побоев и лишения сна она призналась во всем, что от нее потребовали, в частности, в присвоении государственной собственности. Приговор — тринадцать лет тюремного заключения. Речь идет о настоящей тюрьме, хотя официально это название в стране не употребляется. 6 тысяч человек, в том числе 2 тысячи женщин, работали в исправительном комплексе с половины шестого утра до полуночи. Они мастерили тапочки, кобуры для револьверов, мешки, ремни, взрыватели, искусственные цветы. Беременных заключенных грубо принуждали к аборту. Родившегося в тюрьме ребенка либо душили, либо ему перерезали горло.
У нас уже есть свидетельства, проливающие свет на суровость условий в заключении. Потрясающие подробности о происходившем в северокорейских тюрьмах в 60–70-х годах поведал Али Ламеда, венесуэльский поэт-коммунист, сочувствовавший режиму и работавший в Пхеньяне переводчиком официальных пропагандистских текстов. Высказанного Ламедой сомнения в эффективности этой пропаганды оказалось достаточно, чтобы в 1967 году его арестовали. Сам он на протяжении лет, проведенных в неволе, не подвергался пыткам, однако утверждает, что слышал вопли тех, кого пытали. За годы заключения он потерял 20 кг веса и покрылся нарывами и язвами.
В брошюре, опубликованной «Международной амнистией», он рассказывает о пародии на суд, в результате которой его приговорили к 20 годам принудительных работ за «попытку саботажа, шпионажа и помощи иностранным агентам в проникновении на территорию КНДР», а также об условиях заключения и об освобождение по прошествии шести лет благодаря неоднократным демаршам венесуэльских властей.
Существуют также свидетельства о применении голода как средства подавления у заключенного воли к сопротивлению. Пища дается в недостаточном количестве, негодного качества. Заключенные страдают поносами, болезнями кожи, пневмонией, гепатитом и цингой.
Тюрьмы и лагеря образуют обширную сеть репрессивных учреждений. К ним относятся:
— посты безопасности — подобие транзитных тюрем, где заключенные ожидают суда за мелкие политические провинности, а также за правонаруше ния и преступления неполитического характера;
— трудовые исправительные центры, в каждом из которых содержатся от ста до двухсот человек, признанных антиобщественными личностями или тунеядцами. Такие центры имеются почти в каждом городе. Содержание в центре продолжается от трех месяцев до года, часто без суда и приговора;
— лагеря принудительных работ. Таких в стране двенадцать, в каждом содержатся от 500 до 2500 человек. Обычно это уголовники, осужденные за кражи, покушение на убийство, изнасилования; однако среди них встречаются и дети политзаключенных, лица, осужденные за попытку покинуть страну, и др.;
— зоны депортации, где сосредоточены так называемые неблагонадежные элементы (члены семей лиц, перебежавших на Юг, родственники бывших землевладельцев и др.). Это принудительные поселения в отдаленных районах, охватывающие десятки тысяч людей;
— зоны особого режима — настоящие концентрационные лагеря, где содержатся, в частности, политзаключенные. Таких зон также насчитывается двенадцать, в них сосредоточены 150–200 тысяч человек. Данная цифра представляет собой 1 % от всего населения страны, что гораздо ниже уровня, достигнутого советским ГУЛАГом к началу 50-х годов. Этот показатель следует расценивать не как следствие особенной снисходительности к нарушителям закона, а, скорее, как проявление высочайшего уровня контроля над населением.
Зоны особого режима концентрируются в северной части страны, в труднодоступных горных районах. Самой крупной является, видимо, зона Йодок: там содержатся 50 тысяч человек. Она включает изолированные лагеря Йонпян и Пёнджон, на долю которых приходится около двух третей заключенных зоны, а также лагеря Ку Юп, Ипсок и Дэсук (в них содержатся бывшие жители Японии — семьи отдельно от холостяков). Зоны особого режима имеются также в Кэчхоне, Хвасоне, Хверёне и Чхонджине.
Эти лагеря были созданы в конце 50-х годов для изоляции «политических преступников» и всех членов партии, не согласных с Ким Ир Сеном. Количество заключенных в них резко возросло в 1980 году в результате крупной «чистки», которая последовала за поражением противников учреждения династического коммунизма на VI съезде Трудовой партии. Некоторые из лагерей, как, например, лагерь № 15 в зоне Йодок, поделены на «сектор революционного перевоспитания», заключенные которого еще сохраняют надежду выйти на свободу, и «сектор усиленного режима», откуда уже не выходит никто.
В «секторе революционного перевоспитания» содержатся главным образом бывшие члены политической элиты и репатрианты из Японии, поддерживавшие отношения с руководством японских организаций, имеющих связи с Северной Кореей.
Из рассказов немногих перебежчиков, прошедших через лагеря, вырисовывается страшная картина: колючая проволока, злобные сторожевые псы, вооруженная охрана, минные поля по периметру, чрезвычайно скудное питание, полная изоляция от внешнего мира, тяжелый труд (шахты, карьеры, рытье ирригационных каналов, лесоповал по двенадцать часов в сутки), к которому прибавляется еще несколько часов «политического воспитания». Возможно, самой страшной пыткой является голод. Заключенные идут на любые ухищрения, в частности, ловят и поедают лягушек, крыс, земляных червей…
Эта картина, словно взятая из ночного кошмара или фильма ужасов, дополняется использованием заключенных на «специальных работах» вроде рытья секретных тоннелей, на опасных участках с высоким риском радиоактивного заражения, а также в качестве живых мишеней на стрельбищах охраны. К этому следует добавить пытки, сексуальное насилие и другие ужасающие «аспекты» существования северокорейских заключенных.
Помимо всего вышеописанного, режим практикует семейную ответственность: семья попадает в лагерь целиком, даже когда осужден только один ее член. Правда, в этой сфере ощущается послабление: во время большой «чистки» противников Ким Ир Сена в 1958 году наказание распространялось на три поколения, что сейчас уже не применяется. Тем не менее существуют более поздние примеры подобных наказаний. Так, молодой перебежчик Кан Чхул Хван попал в лагерь в 1977 году в возрасте 9 лет. Он был интернирован вместе с отцом, братом, дедом и бабкой, потому что дед, бывший работник Ассоциации корейцев в Киото, допустил неосторожные замечания о преимуществах жизни при капитализме… До 15 лет Кан Чхул Хван находился в лагере для малолетних. По утрам он ходил в школу, где главным предметом было изучение «жития» «национального гения» Ким Ир Сена, а днем работал (прополка, собирание камней и т. д.).
Можно сослаться на свидетельство французских дипломатов, попавших в северокорейский плен в июле 1950 года, в самом начале войны, или на опыт экипажа американского разведывательного корабля «Пуэбло», задержанного в 1968 году. При всем различии обстоятельств рассказы тех и других дают представление о жестокости, практикуемой на допросах, циничном равнодушии к человеческой жизни, отвратительных условиях содержания.
В 1992 году еще два перебежчика сообщили свежие данные о жизни в крупнейшем северокорейском лагере Йодок. По их словам, условия в лагере настолько суровы, что, невзирая на ограждение, через которое пропущен электрический ток, сторожевые вышки через каждый километр, неминуемое судилище и публичную казнь в случае провала, каждый год попытку побега совершают полтора десятка заключенных. Таким образом, список преступлений коммунизма неуклонно отягощается: ведь, по словам этих двух корейцев, до них осуществить побег еще не удавалось никому…
Остановимся подробнее на рассказе бывшего охранника лагеря из зоны Хверён. В 1994 году этот человек сбежал в Китай, а потом добрался до Сеула. Благодаря ему наши представления о мире северокорейских лагерей значительно расширились.
По словам бывшего охранника Ан Мун Чхула, «плохие заключенные» обречены на смерть. К «плохим» относятся нарушители дисциплины, подстрекатели к неповиновению, убийцы, беременные женщины (заключенным запрещены сексуальные связи), лица, повинные в падеже скота и порче оборудования. Их уводят в карцер, ставят на колени, просовывают между бедрами бревно, привязывают к нему стопы и надолго оставляют в такой позе. Из-за нарушения кровообращения возникают органические изменения, и даже в случае прекращения пытки несчастные теряют способность самостоятельно передвигаться и через несколько месяцев умирают.
В этом лагере больше не устраивают публичных казней. Прежде это практиковалось, причем так активно, что не раз возникала опасность бунта согнанных на казнь зрителей. Требовалось присутствие чрезмерного количества вооруженной охраны, поэтому с 1984 года публичные казни были отменены.
Смертоносные лопаты
«Кто приводит в исполнение смертный приговор? Выбор принадлежит сотрудникам госбезопасности. Если им не хочется марать руки, то они расстреливают жертв; если возникает желание насладиться агонией, жертву ждет медленная смерть. Как выяснилось, убивать можно палкой, камнями, лопатой. Иногда заключенных убивают играючи: соревнуются в стрельбе, целясь в глаз. Порой их принуждают к гладиаторским битвам, в результате которых они раздирают друг друга на части. (…) Я неоднократно видел собственными глазами трупы со следами мучительной смерти. Женщины редко умирают без мучений (…). Я видел отрезанные кинжалами груди, вывороченные древком лопаты гениталии, разбитые молотками затылки. (…) Смерть в лагере — заурядное явление. Политические заключенные отчаянно борются за выживание. Они готовы на все ради лишней порции кукурузы и сала. Но, несмотря на их желание выжить, в среднем четверо-пятеро ежедневно гибнут в лагере от голода, несчастных случаев или от рук охраны.
Сбежать из лагеря практически невозможно. Охранник, поймавший беглеца, может рассчитывать на партбилет и место на университетской скамье. Бывает, охранники принуждают заключенных лезть на заграждение из колючей проволоки, открывают пальбу и докладывают о предотвращении побега.
Политических охраняют не только люди, но и собаки. Это отлично обученные, страшные звери, настоящие машины для убийства. В июле 1988 года в лагере № 13 собаки напали на двоих заключенных. От несчастных не осталось ничего, кроме костей. В 1991 году собаки разорвали двух пятнадцатилетних юношей (…)».
Тот же очевидец рассказывает о подслушанном им разговоре начальника охраны лагеря № 13 с двумя подчиненными, в котором упоминались методы, использовавшиеся, как прежде считалось, только в нацистских лагерях уничтожения. «Товарищ, — сказал один охранник, заместитель командира отделения, — я вчера видел дым над трубой Третьего отдела [одно из подразделений Агентства национальной безопасности, ответственное за пограничные районы: данный лагерь находится вблизи китайской границы]. Правда ли, что там вытапливают жир из трупов?»
Начальник охраны ответил, что побывал однажды в тоннеле Третьего отдела под холмом.
«Я почувствовал запах крови и увидел на стене прилипшие волосы… В ту ночь я не смог уснуть. Ты видел дым от сжигания костей преступников. Больше не смей об этом говорить, иначе поплатишься. Как бы тебе не получить черную фасолину [т. е. пулю] в башку…»
Другие охранники рассказывали свидетелю о том, как у них в лагере заключенных морят голодом, изучая сопротивляемость организма.
«Сотрудники, которым поручено казнить или проводить такие эксперименты, пьют спиртное, прежде чем идти убивать. Они превратились в настоящих специалистов: умеют так ударить заключенного молотком по затылку, чтобы отбить ему память. Из таких полутрупов делают живые мишени и практикуются с их помощью в меткости стрельбы. Когда у Третьего отдела кончается материал, черный грузовик, прозванный вороном, приезжает за пополнением, сея ужас среди заключенных. Ворон наведывается в лагерь раз в месяц и увозит неизвестно куда сорок-пятьдесят несчастных…»
Аресты всегда производятся тайно, без юридического оформления, так что в неведении остаются даже родители и соседи арестованных. Поняв, что человек исчез, они не задают никаких вопросов, чтобы не навлечь беду и на себя.
На фоне всех этих ужасов меркнут истории о лагерях северокорейских лесорубов, существующих в Сибири с 1967 года, хотя и там крайне тяжелые условия труда, полуголодное существование, вооруженная охрана, карцеры для непослушных по северокорейскому образцу и прочее.
После распада СССР благодаря показаниям нескольких сбежавших лесорубов и усилиям Сергея Ковалева, бывшего тогда председателем Комиссии по правам человека при Президенте РФ, условия жизни и труда этих рабочих улучшились и теперь контролируются не только северокорейской стороной.
Подведем некоторые итоги. Согласно показаниям одного очевидца, в лагере № 22 содержится 10 тысяч человек; в день умирают в среднем пятеро. Зная, что всего в северокорейских лагерях содержится порядка 200 тысяч заключенных (это число весьма приблизительно: разброс составляет от 150 до 400 тысяч), можно предположить, что в день в них расстаются с жизнью 100 человек, то есть 36 500 человек в год. Увеличив эту цифру в 45 раз (45 лет с 1953 по 1998 год), получим полтора миллиона смертей, за которые ответственность несет непосредственно северокорейский коммунистический режим.
Контролируемое население
Лагеря представляют собой концентрированный ужас, но и за их пределами не приходится говорить о свободе. Северная Корея — это место, где отрицаются индивидуальный выбор и автономия личности. «Все общество должно представлять собой единую политическую силу, вдохновляемую общими идеалами и могучей волей верховного руководителя», — было сказано по радио 3 января 1986 года. Распространенный в Северной Корее лозунг гласит: «Думать, говорить, действовать, как Ким Ир Сен и Ким Чен Ир»…
Государство, партия, общественные организации и полиция пронизывают общество снизу доверху и контролируют граждан во имя «десяти партийных принципов обеспечения единства». Именно этот текст, а не конституция, до сих пор управляет повседневной жизнью северных корейцев. Ограничимся третьим параграфом этого «великого» документа, гласящим: «Мы свято верим в мудрость нашего Вождя»…
Уже в 1945 году появился Отдел общественной безопасности, ответственный за тотальный контроль над населением. В 1975 году был официально учрежден Национальный цензурный комитет (на деле таковой существовал, естественно, уже давно), в 1977 году— Юридический комитет социалистического образа жизни».
Что касается политической полиции, то она действует в рамках созданного в 1973 году Министерства национальной политической безопасности, именуемого ныне Агентством национальной безопасности. Оно состоит из нескольких отделов: Второй отдел надзирает за иностранцами, Третий отвечает за охрану границ, Седьмой ведает лагерями и тд.
Раз в неделю каждый кореец «приглашается» на идеологические занятия и еще раз — на сеанс критики и самокритики, именуемый в Северной Корее «итогами жизни». Там надлежит уличить самого себя хотя бы в одной политической погрешности и адресовать не менее двух упреков своим слушателям…
Ответственные работники пользуются различными привилегиями, но при этом подвергаются усиленному контролю. Они живут в особых кварталах, все их разговоры, в том числе телефонные, прослушиваются, принадлежащие им аудио- и видеокассеты подвергаются проверке так называемыми ремонтниками или газовщиками, ищущими «утечки». Все северные корейцы из-за системы блокировки кнопок могут ловить на своих радио- и телеприемниках только государственные станции; на любые поездки требуются согласие с места работы и разрешение местных органов власти; прописка в Пхеньяне, как и в столицах многих других коммунистических стран, строго ограничена.
Попытка интеллектуального геноцида?
Мы уже говорили о закрытости Северной Кореи как о неотъемлемой части метода правления: практически невозможно получить точную и надежную информацию о том, что происходит в этом государстве. Изоляция от внешнего мира сочетается здесь с постоянной идеологической обработкой населения. Разумеется, перебежчики, которым удается вырваться из ежовых рукавиц режима, являются живыми доказательствами потрясающей способности человека к сопротивлению. Потому противники тоталитаризма и утверждают, что сопротивление существует всегда и везде и что «тотальность» — идеал большого брата — остается недостижимой.
В Северной Корее пропаганда ведется в двух основных направлениях. Первое — классическое марксистско-ленинское: революционное социалистическое государство обеспечивает своим гражданам непревзойденную по благополучию жизнь. При этом необходима постоянная бдительность в отношении враждебного империалистического окружения (тем более, добавляем мы сегодня, что почти все заграничные «товарищи» уже капитулировали). Второе направление архаично и окрашено национальным колоритом: пренебрегая диалектическим материализмом, северокорейское руководство создало мифологию, призванную убедить подданных династии Ким, что союзниками их вождя являются даже небо и земля. Приведем только несколько примеров. 24 ноября 1996 года официальное северокорейское агентство сообщило, что во время инспекционной поездки Ким Чен Ира по частям северокорейской армии в Панмунджоне (район, где было подписано перемирие; там же проходила линия соприкосновения между армией Севера и военными силами Юга и США) местность неожиданно окутал густой туман. Благодаря этому «любимый руководитель» смог побывать в разных точках и обследовать вражеские позиции, оставшись незамеченным. Туман волшебным образом рассеялся, стоило Ким Чен Иру пожелать сфотографироваться с группой солдат… Схожее явление наблюдалось на острове в Желтом море. Прибыв на передовой наблюдательный пост, Ким Чен Ир стал изучать оперативную карту. Дождь и ветер стихли, как по волшебству, облака рассеялись, в небе засияло солнце… В сообщениях того же официального агентства говорилось, среди прочего, о «загадочных явлениях, наблюдавшихся по всей Корее с приближением третьей годовщины смерти Великого вождя (…). В уезде Кумчхон затянутое облаками небо внезапно стало голубым, (…) а к Пхеньяну устремились три скопления розовых облаков. К 20.10 четвертого июля шедший с утра дождь прекратился, и над статуей президента засияла двойная радуга (…). С наступлением темноты над статуей загорелась звезда невиданной яркости»… И так далее.
Строжайшая иерархия
В этом государстве, называющем себя социалистическим, население не только подвергается тотальному контролю, но и строго поделено на группы в зависимости от социального происхождения, места рождения (откуда происходит семья — с Севера или с Юга), политической деятельности в прошедшие годы и проявлений лояльности режиму. Такое «научное» деление населения существует уже с 50-х годов. Усилиями бюрократии была выделена 51 категория граждан. Принадлежностью к той или иной категории определяется материальное, социальное и политическое будущее каждого гражданина. Система оказалась тяжеловесной, поэтому в 80-е годы она была упрощена: число категорий уменьшилось с 51 до 3. (Особое внимание секретные службы уделяют тем гражданам, которые побывали за границей, независимо от того, жили они там постоянно или просто находились с временным визитом.)
Оставшиеся три категории это: «центральная» — «ядро общества», «неопределенная» и «враждебная». На долю последней приходится примерно четверть северокорейского населения. С помощью такого разграничения северокорейская коммунистическая система установила подлинный апартеид: молодой человек «хорошего происхождения» (скажем, потомок партизан, боровшихся с японской оккупацией) не может взять в жены девушку «плохого происхождения» (например, родом с Юга). Бывший дипломат Ко Ён Хван, работавший в 80-е годы первым секретарем северокорейского посольства в Заире, утверждает: «В Северной Корее действует система, еще более жесткая, чем кастовая».
Если подобная дискриминация по признаку происхождения еще может быть как-то объяснена требованиями марксистско-ленинской доктрины, то биологическую дискриминацию оправдать гораздо труднее. Тем не менее факты неопровержимо свидетельствуют о жестоком остракизме, которому подвергаются северокорейские инвалиды. Им запрещено проживать в Пхеньяне; до последнего времени их отправляли в ближайшие пригороды столицы, где их могли навещать родственники. Теперь же инвалидов ссылают в отдаленные районы, в горы или на острова Желтого моря. Точно известны названия двух таких мест ссылки; Боуджун и Ыйджо на севере, недалеко от китайской границы. Недавно дискриминация в отношении инвалидов была усугублена высылкой их из других крупных городов: Нампхо, Кэсона и Чхонджина.
Кроме инвалидов, преследованиям, арестам и высылкам в лагеря подвергаются карлики, которых лишают не только свободы, но и права иметь потомство. «Порода карликов должна исчезнуть!» — провозгласил сам Ким Чен Ир.
Беглецы
Несмотря на строгую охрану границ, кое-кому из северных корейцев все же удается бежать. За послевоенное время на Юг пробрались примерно 700 человек; считается, что китайскую границу перешла не одна тысяча беженцев. Не имея понятия о происходящем за пределами их страны, северные корейцы, жертвы неусыпного контроля, пока еще не очень активно переходят границу. По некоторым оценкам, за 1997 год в Южную Корею перешли около ста человек Таким образом, наблюдается заметный рост по сравнению со средними показателями 80-х годов, а тем более предшествовавших десятилетий. С 1993 года количество переходящих границу за год выросло впятеро и имеет тенденцию к дальнейшему увеличению. Обычно отваживающиеся на тайный переход границы бегут от нависших над ними репрессий или являются людьми, уже имевшими случай побывать за рубежом. Недаром среди перебежчиков велика доля дипломатов и ответственных работников. В феврале 1997 года убежище в посольстве Южной Кореи в Пекине нашел главный партийный идеолог Кван Чан Ёп; конечной целью его бегства стал Сеул. Посол КНДР в Египте, перебравшийся в конце августа того же года в Соединенные Штаты, имел основания опасаться за свое политическое будущее: годом раньше «исчез» его сын. Ко Ян Хван, уже упоминавшийся выше дипломат из корейского посольства в Заире, тоже боялся ареста: во время просмотра телевизионного репортажа о процессе над четой Чаушеску он имел неосторожность пожелать, чтобы в его стране «не произошло ничего подобного», — вопиющее доказательство недоверия к руководству. Он сбежал, узнав о появлении в посольстве агентов государственной безопасности через несколько дней после его злосчастной оговорки. По его свидетельству, любая раскрытая и предотвращенная попытка бегства неминуемо означает арест и заключение в лагерь. Бывало и хуже: корейский дипломат в иорданской столице Аммане, заподозренный в попытке сбежать, был «нейтрализован»: закован в гипс с головы до ног и немедленно выслан в Пхеньян.
Простым людям, чьи попытки бегства кончаются неудачей, везет не больше. Как писала недавно французская пресса, с беглецами, скорее всего, расправляются почти сразу после поимки, и потому они не подвергаются наиболее жутким издевательствам: «Свидетельские показания, собранные вдоль течения реки Ялу, совпадают. Полицейские, поймав беглецов, пропускают проволоку через щеки или ноздри предателей родины, подло замысливших ее покинуть. После этого их ждет казнь, а их семьи — отправка в трудовые лагеря».
Действия за границей
Не довольствуясь грубым пресечением любой попытки бегства, северокорейское руководство отправляет своих агентов за рубеж, чтобы они и там разили врагов режима. Так, в сентябре 1996 года во Владивостоке был убит культурный атташе Южной Кореи. Япония подозревает северных корейцев в похищении примерно двадцати японок, которые впоследствии в принудительном порядке были отправлены в школу подготовки шпионов и террористов. Другая причина напряженности между Японией и Северной Кореей — судьба сотен японок, поселившихся в КНДР после 1959 года с мужьями-корейцами. Вопреки обещаниям, данным в свое время северокорейскими властями, ни одна из них не смогла побывать на родине, даже временно. Из свидетельств редких перебежчиков, прошедших лагеря, явствует, что некоторые из этих женщин были арестованы и что уровень смертности в их среде чрезвычайно высок. Из четырнадцати японок, заключенных в конце 70-х годов в лагерь Йодок, в живых через пятнадцать лет остались всего две. Северокорейские власти пользуются этими несчастными, которым сулят отъезд, для получения продовольственной помощи. Правда, в сообщениях корейского информационного агентства не говорится, сколько килограммов риса стоит, по мнению властей, одна освобожденная японская женщина. Данной ситуацией занимаются кроме прочих организация «Международная амнистия» и Международное общество защиты прав человека.
Практикуется также похищение южно-корейских рыбаков. За 1955–1995 годы насчитывается множество подобных инцидентов. По данным правительства Южной Кореи, было похищено более четырехсот рыбаков. К другим южно-корейским гражданам, ставшим жертвами северокорейской жестокости на чужой территории, относятся, в частности, пассажиры и члены экипажа угнанного в 1969 году и не возвращенного Югу самолета; южно-корейский дипломат, похищенный в Норвегии в апреле 1979 года; преподобный Ан Сун Ун, похищенный в Китае и переправленный в июле 1995 года в Северную Корею.
Недоедание и голод
Недавно возникла новая тема, бросающая тень на северокорейский режим: острая нехватка продовольствия у населения страны. Продовольственное снабжение оставалось там неудовлетворительным всегда, однако за последние годы ситуация настолько осложнилась, что сами северокорейские власти, пренебрегая священным принципом самообеспечения, стали просить о международной помощи. Урожай зерновых составил в 1996 году 3,7 миллиона тонн, что на 3 миллиона тонн меньше, чем в начале 90-х годов. Сотрудникам Программы всемирной продовольственной помощи ООН, а также Соединенным Штатам и Европейскому сообществу Северная Корея в качестве причин неурожая называла различные природные бедствия, обрушившиеся на страну (наводнения в 1994 и 1995 годах, засуха и цунами в 1997 году), однако в действительности катастрофа с продовольствием была вызвана спецификой планового, централизованного сельского хозяйства, присущей любой социалистической стране. Грубейшие ошибки, вроде полного сведения лесов в холмистой местности, поспешного устройства террас некомпетентными работниками, выполнявшими указания партийной верхушки, также сыграли роль в увеличении ущерба от наводнений. Крушение советского коммунизма и новый курс Китая привели к резкому уменьшению помощи, которую эти страны оказывали КНДР. Ныне Россия и Китай стремятся торговать по законам мирового рынка, а не помогать безвозмездно. У властей Северной Кореи почти нет валюты на покупку сельскохозяйственной техники, удобрений и горючего.
Какова же на самом деле серьезность ситуации с продовольствием? Об этом ничего не известно в точности, несмотря на утверждения о катастрофе таких гуманитарных организаций, как «World Vision», оценивавшей в 1997 году число жертв в 2 миллиона, или немецкого Красного Креста, считающего, что в Северной Корее гибнет от голода 10 тысяч детей в месяц.
Однако существуют явные указания на серьезные трудности. Доклады экспертов ООН подтверждают слухи, циркулирующие среди населения пограничных районов Китая. Недоедание охватило всю страну, а в некоторых районах свирепствует настоящий голод. Впрочем, использование свиде-тельств сердобольных путешественников, с легкостью заявляющих о «миллионах, которых ждет гибель, если не прийти им на помощь», распространение за границей фотографий истощенных детей и видеозаписей телепередач, в которых корейским зрителям даются советы, как питаться травой, — все это указывает на хорошо оркестрованную кампанию, призванную представить в совершенно черном свете ситуацию, о которой, конечно, нельзя сказать ничего обнадеживающего. Сегодня речь идет не о том, чтобы заставить кого-то сказать — как когда-то президента Э. Эррио об Украине, — будто все идет хорошо, в то время как там свирепствует голод. Утверждается как раз обратное: Северная Корея поражена ужасным голодом и всякая остановка помощи может спровоцировать необдуманные и опасные акции, способные подорвать стабильность на полуострове и мир на всем Дальнем Востоке. Огромная северокорейская армия тем не менее хорошо питается и вооружается все более точными ракетами.
Мы не располагаем точной информацией о жертвах, вызванных нехваткой продовольствия, если не считать данных, предоставляемых самими северокорейскими властями. Известно лишь о высокой доле детей с признаками недоедания. Специалисты по питанию Всемирной программы продовольственной помощи обследовали 4200 детей, отобранных самими северными корейцами, и получили результат: 17 % страдают от недоедания. Это как будто подтверждает наличие проблемы по всей стране и существование локальных или даже региональных очагов голода. Недоедание, даже голод, теснейшим образом связаны с политикой северокорейского режима, однако борьбу с этим злом ведет «империалистический» мир, поставляющий зерно миллионами тонн. Чрезвычайно важный вывод состоит в том, что будь северокорейское население оставлено один на один со своим коммунистическим режимом, в стране разразился бы настоящий голод, последствия которого были бы ужасны. Следует также иметь в виду, что при всей опасности недоедания его последствия проявляются не непосредственно, а часто как общее ослабление организма и его подверженность различным заболеваниям.
С другой стороны, говоря о многих сотнях тысяч прямых и косвенных жертв нехватки продовольствия, нельзя забывать об усилиях самого северокорейского правительства всячески очернить положение. Точно так же поступали большевики, создавшие в июле 1921 года Комитет помощи голодающим, чтобы привлечь внимание ненавистного буржуазного мира к своим проблемам и получить необходимую помощь.
Конечный итог
Несчастья, обрушившиеся на Северную Корею по вине коммунистов, труднее, чем где бы то ни было, охарактеризовать количественно. Причина в скудости статистики, невозможности изучить ситуацию на месте, недоступности архивов и, кроме того, в закрытости страны. Как выразить в цифрах продукт лживой навязчивой пропаганды? Как передать с помощью арифметики отсутствие любых свобод — объединений, слова, передвижения и других? Как оценить исковерканную жизнь ребенка, отправленного в лагерь потому, что его дед был осужден, или женщины, находящейся в заключении и принуждаемой к аборту в ужасных условиях? Как изобразить методами статистики убожество жизни, где не хватает всего: еды, тепла, удобств, одежды? Чего стоит в сравнении с этим «американизация» южно-корейского общества, о которой с гневом говорят наши ультралибералы, смеющие ставить знак равенства между несовершенной демократией Юга и организованным кошмаром Севера?
Иногда также замечают, что северокорейский режим является такой же карикатурой на коммунизм, как и правление красных кхмеров, архаичным сталинистским исключением. Все так, только этот азиатский «музей коммунизма» по-прежнему функционирует…
Итак, прибавим к ста тысячам жертв внутрипартийных «чисток» 1,5 миллиона погибших в лагерях и 1,3 миллиона убитых в развязанной коммунистами войне — до сих пор не оконченной и беспрерывно множащей список жертв путем проведения точечных, но вполне смертоносных операций (нападения северокорейских диверсантов на Юг, террористические акты и т. д.). Присовокупим сюда прямые и косвенные жертвы голода. По этому последнему вопросу нам катастрофически недостает данных. Но если удовлетвориться подсчетами, согласно которым с 1953 года из-за ослабления организма, вызванного недоеданием, и от настоящего голода скончались 500 тысяч человек (а сейчас множатся, оставаясь неподтвержденными, слухи о распространении каннибализма), то получится, что в стране с населением в 23 миллиона жителей коммунизм за полвека правления лишил жизни более трех миллионов человек.
Жан-Луи Марголен
ВЬЕТНАМ: ТУПИКИ ВОЕННОГО КОММУНИЗМА
Большому числу людей на Западе до сих пор трудно осудить вьетнамский коммунизм. Ведь многие поддерживали борьбу Коммунистической партии Вьетнама (КПВ) сначала с французским колониализмом, потом с американским империализмом и были готовы объявить ее выразительницей чаяний народа, обуреваемой стремлением построить общество равенства и братства. Остальное сделали располагающий облик основателя партии и ее вождя до 1969 года Хо Ши Мина, исключительная стойкость бойцов и умелая внешняя пропаганда, построенная на ценностях мира и демократии. Насколько трудно симпатизировать Ким Ир Сену и его твердокаменной политике, настолько естественным казалось предпочесть прогнившему сайгонскому режиму Нгуен Ван Тхиеу (1965–1975) улыбчивый аскетизм красных мандаринов Ханоя. Хотелось верить, что КПВ — не сталинистская партия, что, преследуя прежде всего цели национального освобождения, она просто воспользовалась коммунистической этикеткой, чтобы получать помощь от Советского Союза и Китая.
Никто не отрицает искренность патриотизма, проявленного вьетнамскими коммунистами в их длившейся полвека беспримерной борьбе с французами, японцами, американцами и китайцами. Обвинение в измене или в коллаборационизме часто звучало во Вьетнаме (так же, как обвинение в контрреволюционной деятельности в Китае). Однако повсюду, а особенно в Азии, коммунизм оказался вполне совместим с национализмом и даже с ксенофобией. Под маской симпатичного всем национального единства скрывался верный отцам-основателям режим сталинско-маоистского толка, быстро показавший свое подлинное лицо.
Молодая Коммунистическая партия Индокитая (КПИК) начинала довольно плохо. Едва образовавшись, она уже в 1930 году была осуждена на громком процессе сайгонских активистов, которые казнили в 1928 году своего товарища и сожгли его труп (вполне в традициях тайных обществ и националистического терроризма); вся вина казненного состояла в том, что он соблазнил женщину — члена партии. В 1931 году КПИК чересчур активно занялась созданием в Нгетине сельских «советов» по примеру Цзянси, не учитывая разницы в масштабах Китая и Вьетнама, и тут же принялась сотнями уничтожать землевладельцев. Часть жителей разбежались, что способствовало быстрому возвращению и победе колониальных войск. Влившись в состав «единого фронта» — Лиги борьбы за независимость Вьетнама (Вьетминя) вьетнамские коммунисты рискнули приступить к широкомасштабной вооруженной борьбе и весной 1945 года занялись «предателями» и «реакционерами» (иногда имелось в виду все чиновничество). Среди врагов, подлежащих уничтожению, хорошо вооруженные японские оккупанты не фигурировали… Один из видных членов КПИК предложил провести кампанию покушений для «ускоренного прогресса движения». В числе мишеней оказались деревенские собственники: создавались «народные трибуналы», судившие их и конфисковывавшие имущество. Жертвами террора стали также политические противники слабой КПИК, в которой состояли в тот момент всего 5 тысяч членов: требовалось как можно быстрее обезглавить движение национального освобождения, чтобы самим занять место устраненных вождей. Поддерживаемая японцами националистическая партия «Дайвьет» была подвергнута яростным преследованиям: одно местное отделение Вьетминя потребовало у Ханоя электрогенератор и специалиста для крупномасштабных пыток «предателей»».
Августовская революция в 1945 году и капитуляция японцев вознесла Хо Ши Мина на вершину власти, а КПИК превратилась в главную структуру нового государства. На протяжении нескольких недель, предшествовавших прибытию союзных войск (французских и британских на юге, китайских на севере), партия активно искореняла политическую конкуренцию. Не были забыты ни умеренные конституционалисты (в том числе их знаковая фигура Буй Куанг Тьею), ни политико-религиозная секта Хоахао (включая ее основателя Хюинь Фу Шо, также ответственного за множество убийств), ни крупный правый политик-интеллектуал Фам Куинь. Подлинному истреблению подверглись не слишком многочисленные троцкисты, сохранявшие активность в окрестностях Сайгона. Их лидер Та Ту Тхау был в сентябре арестован и убит в Куангнгае, особенно пострадавшем от «чисток». Сайгонский коммунистический лидер Чан Ван Зяу, получивший подготовку в Москве, впоследствии отказывался от ответственности за эти убийства, хотя в действительности поощрял их. 2 сентября он заявил: «Предатели родины крепят свои ряды и идут в услужение врагу (…). Необходимо наказать банды, которые, создавая трудности Демократической Республике Вьетнам (ДРВ), помогают захватническим планам врага». В прессе Ханоя, контролировавшейся Вьетминем, 29 августа была помещена статья, призывавшая создавать во всех кварталах и деревнях «комитеты уничтожения предателей». Количество пойманных и убитых троцкистов составило десятки, если не сотни; другие троцкисты, участвовавшие в октябре в обороне Сайгона от франко-британских сил, были лишены боеприпасов и продовольствия, большинство из них погибли. 25 августа в Сайгоне были учреждены органы государственной безопасности по советскому образцу, после чего опустевшие было тюрьмы быстро заполнились. При Вьетмине был создан «Комитет штурма и уничтожения», проводивший уличные шествия; его члены, навербованные из городских низов, устроили 25 сентября антифранцузский погром, после которого на улицах валялись десятки изуродованных трупов. Вьетнамки, сожительствовавшие с французами, подвергались систематическим нападениям, большинство из них были убиты; вину за это возлагали на «лже-Вьетминь». Только за август-сентябрь 1945 года Вьетминь записал на свой счет тысячи убийств и десятки тысяч арестов; часто это происходило по инициативе местных деятелей, однако невозможно оспаривать, что всей кампанией заправлял центральный аппарат. Впоследствии КПИК даже высказывала сожаление, что недостаточно активно истребляла «врагов». На севере, остававшемся под контролем КПИК до начала Индокитайской войны, в декабре 1946 года были созданы лагеря для заключенных и политическая полиция. В результате в ДРВ у власти осталась единственная партия — КПИК. Радикальные националисты из партии Вьетнам Куок Дан Данг (ВКДД, Национальная партия Вьетнама, основанная в 1927 году) физически истреблялись, начиная с июля 1946 года, в ходе кровавого противостояния с Вьетминем. Руководство КПИК не хотело вспоминать, что в период правления колониальных властей эта партия подвергалась не меньшим репрессиям, чем коммунистическая, особенно, после организации мятежа в Йенбае в 1930 году.
Впоследствии репрессии и жестокость, свойственные коммунистам, долгое время были направлены на вооруженное сопротивление французским войскам. Имеется немало свидетельств нечеловеческих условий содержания в плену бойцов Французского экспедиционного корпуса. Многие не вышли оттуда живыми: после подписания Женевских соглашений в июле 1954 года из 20 тысяч человек освободились только 9 тысяч. Пленные были лишены медикаментов, средств гигиены, часто их сознательно морили голодом, поэтому их еще сильнее косили страшные болезни, свирепствовавшие на индокитайском нагорье. Практиковались избиения, иногда настоящие пытки, пленные-французы использовались как ценный материал: этих «военных преступников» принуждали к «раскаянию» в пропагандистских целях. «Перевоспитание» на китайский манер (с 1950 года во Вьетнам стали прибывать посланные Мао советники) дало ряд блестящих результатов — чаще из-за физического и психологического истощения «раскаявшихся». Впоследствии в ДРВ отказались от этих методов, ибо пленные-вьетнамцы, с которыми обращались гораздо хуже, чем с французами, были уже не способны даже на «раскаяние».
В декабре 1953 года, когда победа была уже почти одержана, в освобожденных районах началась аграрная реформа. До конца 1954 года она распространилась на всю территорию севернее 17-й параллели, закрепленную, согласно Женевским соглашениям, за ДРВ, и продолжалась до 1956 года. Темпы и цели реформы совпадали с темпами и целями аграрной реформы в Китае в 1946–1952 годах: укрепление связи партии — вновь официально учрежденной в 1951 году под названием Партии трудящихся Вьетнама (ПТВ) — с беднейшим и средним крестьянством, подготовка экономического роста путем расширения государственного контроля и уничтожение самой возможности сопротивления коммунизму. Во Вьетнаме традиционная сельская элита, стремившаяся к национальному освобождению, в еще большей степени, чем в Китае, поддерживала победителей — Вьетминь. Тем не менее способы проведения аграрной реформы в точности соответствовали китайской модели: в каждой деревне активисты «разогревали» (иногда с трудом, при помощи театрализованных представлений) бедняков и середняков, после чего начиналось «осуждение» несчастных, иногда выбранных произвольно (следовало соблюдать квоту — 4 %—5 % населения; вспоминаются вечные 5 % — краеугольный камень маоизма). Осужденных ждали либо смерть, либо заключение и конфискация имущества. Как и в Китае, позору подвергалась вся семья репрессированного. Нежелание принимать во внимание его политические «достоинства» свидетельствует о безжалостном догматизме ПТВ и о ее желании установить полный контроль над обществом. Наглядный пример — история вьетнамки Лонг, земельной собственницы и богатой коммерсантки, матери двух преданных борцов Вьетминя, заслуженной «помощницы революции». Она дважды становилась объектом кампании осуждения, однако односельчане оба раза оставались пассивны. Тогда на место была выслана группа, получившая подготовку в Китае. Она обвинила г-жу Лонг в убийстве троих арендаторов в 1945 году, в сожительстве с французом, в пресмыкательстве перед колонизаторами и в шпионаже в их пользу. Измученная заключением, женщина во всем «созналась» и была приговорена к смерти. Сын, находившийся в Китае, был возвращен домой, разжалован, лишен наград и приговорен к 20 годам тюремного заключения. По аналогии с китайским «судопроизводством» обвиняемый заранее считался виновным: партия не ошибается. В этих условиях наименьшим злом было сыграть предписанную роль. Получалось, что «лучше убить своих родителей и потом в этом сознаться, чем молчать по причине полной невиновности».
Насилие приняло потрясающий размах. Тема ненависти к врагу — классовому или внешнему — становится ключевой. По словам Ле Дык Тхо, разделившего впоследствии с Генри Киссинджером Нобелевскую премию мира, «чтобы крестьяне взялись за оружие, сначала надо разжечь в них ненависть к врагу». В январе 1956 года газета «Нян Зан» («Народ»), официальный орган коммунистической партии, писала: «Класс крупных земельных собственников не прекратит сопротивления, пока не будет полностью уничтожен». Как и в Китае, лозунг момента звучал так: «Лучше десять безвинно погибших, чем один уцелевший враг». Пытки получили столь широкое распространение, что в конце 1954 года это вызвало беспокойство у самого Хо: «Некоторые ответственные работники еще ошибочно прибегают к пыткам. Это — дикие методы, практиковавшиеся империалистами, капиталистами и феодалами с целью обуздания масс и революции. (…) На данном этапе (!) пытки строжайше запрещены».
Во Вьетнаме к «исправлению» общества методом аграрной реформы была добавлена реформа самой партии (в Китае это произошло позже). Видимо, это объясняется тем, что большое количество партийцев были выходцами из привилегированных слоев. Снова всплыли пресловутые 5 % элементов, просочившихся в ПТВ из рядов националистов (ВКДД) — союзников китайского Гоминьдана; по примеру «чисток» в Цзянси в Китае началась охота за «контрреволюционными антибольшевистскими элементами». Паранойя превосходила все мыслимые границы: герои Индокитайской войны гибли или попадали в лагеря. Эта вспышка репрессий оставила в народной памяти глубокий след: даже теперь 1956 год (самые свирепые «чистки» приходились на начало года) в речах вьетнамских коммунистов является олицетворением ужаса. Рассказывают, как один из секретарей коммунистической партии, приговоренный к расстрелу, под дулами винтовок воскликнул: «Да здравствует Коммунистическая партия Индокитая!» Не будучи в состоянии понять, что происходит, он умер в уверенности, что его казнят фашисты. Потери трудно выразить цифрами, но известно, что они были огромны: примерно 50 тысяч казней в сельской местности (не считая погибших во время боевых действий), что составляет 0,3 %—0,4 % всего населения (это очень близко к среднему количеству жертв аграрной реформы в Китае). Количество заключенных оценивается в 50–100 тысяч человек; в сельских партячейках было подвергнуто «чистке» 86 % состава, среди участников антифранцузского сопротивления — до 95 %. По словам одного из организаторов «чистки», признавшегося в июле 1956 года в «ошибках», «руководство неверно оценило организационную структуру партии. Оно решило, что сельские ячейки, прежде всего в недавно освобожденных районах, полностью находятся в руках врага или пронизаны вражеским влиянием, и даже местные органы управления испытывают воздействие земельных собственников и контрреволюционных элементов». Отсюда рукой подать до осуждения всего «нового народа» (см. главу о Камбодже).
Первой структурой, где были организованы отделы идеологической проработки, стала в 1951 году армия. В 1952–1956 годах велось тотальное перевоспитание. На некоторых «занятиях» напряжение было так велико, что у людей потом приходилось отбирать ножницы и ножи, а ночью — не выключать свет во избежание самоубийств. Конец «чистке» положила армия. Преследования настолько сильно затронули ее кадры, что участились случаи дезертирства и бегства в Южный Вьетнам. Возникла угроза ослабления армии и невыполнения возложенной на нее миссии по объединению страны. Военные нужды Вьетнама были гораздо более насущными, чем в Китае, что диктовало необходимость реалистического взгляда на вещи, а скромные размеры страны облегчили бегство недовольным (наглядным примером является судьба католиков Севера (1,5 миллиона человек, или 10 % населения): будучи хорошо организованы, они под угрозой репрессий воспользовались возможностью уйти вместе с французскими войсками. Не менее 600 тысяч католиков перешли на Юг). В результате произвол и насилие стали ослабевать.
Сказалось и влияние XX съезда КПСС, состоявшегося в феврале 1956 года. С апреля того же года во Вьетнаме тоже стали расцветать скромные «Сто цветов». В сентябре стал выходить журнал «Нян Ван» («Гуманизм»), ненадолго ставший рупором интеллигенции, охваченной жаждой свободы. Писатели осмелились подвергнуть осмеянию прозу официального цензора То Хы, автора следующих стихов:
Дерзость не прошла вольнодумцам даром: уже в декабре 1956 года литературно-критические журналы были запрещены и началась сходная с китайской кампания против свободы творчества, которую лично поддерживал Хо Ши Мин. У правительства возникла необходимость обуздать ханойских интеллектуалов — членов партии, а также близких к ней лиц, многие из которых состояли ранее в рядах партизан. В начале 1958 года 476 «саботажников идеологического фронта», после принудительной «самокритики», были заключены в лагерь, подобный китайскому лаогаю. Таким образом, в ДРВ, как и в КНР, оттепель наподобие хрущевской очень быстро сменилась новым приступом тоталитаризма. Но в отличие от Китая, во Вьетнаме его размах был ограничен войной на Юге: в 1957 году она вспыхивает с новой силой как реакция на суровые антикоммунистические репрессии поддерживаемого Соединенными Штатами режима Нго Динь Дьема. В мае 1959 года ПТВ принимает тайное решение расширить военные действия и отправить на Юг своих солдат и оружие, какого бы напряжения это ни стоило населению Севера. Это не мешает предпринятому в феврале 1959 года рывку в духе «большого скачка» в сельском хозяйстве, последовавшему за серией вдохновенных статей Хо, опубликованных в октябре 1958 года. Развертывание гигантских ирригационных строек совпало с сильной засухой, что привело к падению производства и серьезному голоду, число жертв которого не установлено до сих пор. Разрастающаяся война не помешала «чисткам» «просоветских» кадров в 1963–1965 годах, а затем в 1967 году (в время последней пострадал, в частности, бывший личный секретарь «дядюшки Хо», так как ПТВ разделяла в то время «антиревизионизм» китайских коммунистов). Всего были репрессированы несколько сотен человек, некоторые из них томились потом в лагере без суда целое десятилетие.
Война с американцами, закончившаяся только с подписанием Парижских соглашений (январь 1973 года) и выводом американских войск, вернее, падением южно-вьетнамского режима (30 апреля 1975 года), не сопровождалась, вопреки опасениям многих, «кровавой баней» как это случилось позже в соседней Камбодже. Правда, вьетнамцы, воевавшие на противоположной стороне и попавшие в плен к коммунистам, как и «изменники» из рядов самих коммунистов, подвергались ужасному обращению и часто ликвидировались при перемещениях. Очевидно, что гражданская война (она же «освободительная борьба») сопровождалась с обеих сторон зверствами, в частности, в отношении гражданского населения, упорствовавшего в поддержке того или другого лагеря. В связи с этим крайне трудно учесть все жертвы и определить, кто кого превзошел в использовании методов террора. За коммунистами числится как минимум одна крупномасштабная бойня: на протяжении нескольких месяцев, пока в руках вьетконговцев (так называли на Юге вьетнамских коммунистов) находилась древняя императорская столица Хюе, захваченная в ходе «наступления месяца Тэт» (февраль 1968 года), они убили не менее 3 тысяч человек (что оставляет позади наихудшие преступления американской армии), среди которых были вьетнамские священники, французские монахи, немецкие врачи и местные чиновники различных рангов. Некоторые из них были похоронены заживо, других вызывали на «учебу», с которой они не возвращались. Понять эти преступления, так и не признанные теми, кто их совершил, очень трудно, но можно видеть, насколько они предвосхищают политику красных кхмеров. Не поступили бы коммунисты схожим образом, овладей они Сайгоном уже в 1968 году?
Однако в 1975 году они повели себя по-другому. На протяжении нескольких недель целый миллион бывших чиновников и военнослужащих сай-гонского режима имел даже основания надеяться, что пресловутая «политика снисхождения президента Хо» окажется не пустым звуком; эти люди без опаски регистрировались в органах новой власти. Но уже в начале июня их стали вызывать на «перевоспитание»: на три дня — рядовых солдат, на месяц — офицеров и крупных чиновников. В действительности «три дня» превратились в три года, «месяц» — в семь-восемь лет; последние выжившие из «перевоспитанных» возвратились только в 1986 году. Фам Ван Донг, тогдашний премьер-министр, признал в 1980 году, что на перевоспитание было отправлено 200 тысяч жителей Юга; по экспертным оценкам, их насчитывалось от 500 тысяч до 1 миллиона (при населении около 20 миллионов человек), в том числе студенты, интеллигенция, священнослужители (особенно буддийские, но также и католики), политические деятели (среди них были и коммунисты), многие из которых симпатизировали сторонникам северовьетнамских коммунистов из Фронта национального освобождения Южного Вьетнама. Этот Фронт оказался просто ширмой для северовьетнамских коммунистов, которые, захватив власть на Юге, немедленно нарушили все свои обещания по поводу уважения прав человека, свойственного Югу. Как и в 1954–56 годах, вчерашние попутчики и соратники были подвергнуты «перековке». К людям, годами томившимся в специальных учреждениях, следует добавить неизвестное, но, очевидно, значительное число тех, кто «легко отделался», то есть становился на несколько недель узником своего места работы или учебы. Отметим, что в периоды наибольшего свирепствования южно-вьетнамского режима противники слева обвиняли его в том, что в тюрьмах томятся двести тысяч человек…
Условия заключения бывали разными. Многие лагеря, находившиеся вблизи городов, не были обнесены колючей проволокой и отличались более или менее приемлемым режимом. «Трудновоспитуемые» отсылались в малонаселенные горные районы Севера с нездоровым климатом; некоторые находящиеся там лагеря были первоначально предназначены для пленных французов. Для этих мест была характерна строгая изоляция, почти полное отсутствие медицинской помощи. Возможность выжить зависела зачастую от продуктовых посылок родственников, которых эти посылки буквально разоряли. Нехватка еды была столь же вопиюща в тюрьмах (в день 200 г красноватого риса вперемешку с мелкой галькой и песком), где часто удерживались в порядке предварительного заключения подозреваемые. Зоан Ван Тоай оставил душераздирающее описание мест заключения, сильно походящих на китайские, а если и отличающихся от них, то в худшую сторону — в смысле скученности, антисанитарии, жестоких и нередко приводящих к смертельному исходу телесных наказаний (среди которых была порка) и затянутости предварительного следствия. В камеру, рассчитанную на 20 человек, запихивали по 70–80, прогулки были невозможны из-за спешного возведения во дворе новых помещений для заключенных. Камеры, оставшиеся с колониальных времен, казались по сравнению с новыми сказочной роскошью. Тропический климат и недостаточная вентиляция затрудняли дыхание (заключенные старались пробраться к единственному крохотному оконцу), в камерах стояла нестерпимая вонь, арестанты страдали от непрекращающихся кожных болезней. Вода была строго нормирована. Но труднее всего было вынести многолетнюю изоляцию и отсутствие связи с семьей. Пытки применялись не открыто, а завуалировано, то же относится к казням. Любое нарушение режима наказывалось заключением в карцер; нормы питания в карцере были настолько мизерными, что через несколько недель пребывания там человеку грозила голодная смерть.
К этой картине «освобождения» следует добавить мучения сотен тысяч вьетнамцев, бежавших из страны на лодках: спасаясь от репрессий и нищеты, эти люди часто гибли в штормах или от пуль пиратов. Некоторое облегчение наступило только в 1986 году, когда новый генеральный секретарь Нгуен Ван Линь освободил большинство политзаключенных; в 1988 году были закрыты последние лагеря смертников в горных районах; впервые был принят Уголовный кодекс. Тем не менее либерализация отличалась половинчатостью и непоследовательностью; 90-е годы характеризуются непрочным равновесием между консерваторами и реформистами. Репрессивный зуд погасил многие надежды, хотя аресты и утратили былой размах. Многие интеллектуалы и священнослужители подвергались преследованиям и арестам; недовольство сельских жителей на севере вылилось в бунты, которые были жестоко подавлены. Надежда на улучшение ситуации коренилась, несомненно, в неуклонном расширении частного сектора экономики, позволявшего значительной части населения вырваться из-под контроля партии и государства. Государство тем временем превращалось в коррумпированную мафиозную структуру, что было чревато для еще более бедного, чем в Китае, населения новым, хотя и лишенным идеологической подоплеки, подавлением.
Заявление заключенных вьетнамских патриотов (отрывки)
Мы,
— рабочие, крестьяне и пролетарии,
— монахи, художники, писатели, работники умственного труда — патриоты, томящиеся в разных тюрьмах Вьетнама, прежде всего выражаем нашу горячую признательность:
— всем прогрессивным движениям мира,
— всем движениям борьбы трудящихся и интеллигенции,
— всем, кто на протяжении последнего десятилетия поддерживал движения за защиту прав человека во Вьетнаме, демократию и свободу для эксплуатируемых и подавляемых вьетнамцев. (…)
На смену репрессивному старому режиму, вызывавшему справедливое осуждение со стороны мирового общественного мнения, пришел другой — еще более изощренный по части бесчеловечной жестокости. Всякие контакты между заключенным и его семьей, в том числе и переписка, категорически запрещены. Семья заключенного, ничего не зная о его судьбе, живет в невыносимой тревоге и, опасаясь новых притеснений, вынуждена хранить молчание, иначе заключенный, удерживаемый практически как заложник, в любой момент может быть казнен (…).
Условия заключения невообразимы. В одной только официальной сайгонской тюрьме Тхи-хоэ при старом режиме содержались около 8 тысяч заключенных, что подвергалось безусловному осуждению. Сегодня в той же самой тюрьме томятся около 40 тысяч человек. Заключенные часто умирают от голода, удушья, пыток, кончают жизнь самоубийством. (…)
Во Вьетнаме существуют два типа мест заключения: официальные тюрьмы и концентрационные лагеря. В последних, затерянных в джунглях, узники обречены на бессрочный принудительный труд; над ними не было суда, их защитой не могли заниматься адвокаты. (…)
Если современное человечество действительно пасует перед продвижением коммунизма, в особенности перед так называемой «непобедимостью» вьетнамских коммунистов, «сокрушивших всемогущий американский империализм», то мы, вьетнамские заключенные, просим Международный Красный Крест, гуманитарные организации всего мира, всех людей доброй воли срочно выслать для каждого из нас по ампуле цианистого калия, чтобы мы могли самостоятельно положить конец своим страданиям и унижениям. Мы хотим немедленной смерти! Помогите нам сделать это, помогите умереть! За это мы будем вам бесконечно признательны.
Лаос: население в бегах
О драме вьетнамских «людей в лодках» знают все. Но и из Лаоса, ставшего коммунистическим одновременно с Южным Вьетнамом, в 1975 году началось тотальное бегство, причем, учитывая численность населения, гораздо более массовое. Для того чтобы оказаться в Таиланде, здесь достаточно переплыть реку Меконг, а большая часть лаосцев живет в долине этой реки или поблизости от нее. Поскольку река Меконг обладает значительной протяженностью, пресечение массового бегства было достаточно трудной задачей для властей. По всем этим причинам страну покинули около 300 тысяч человек, или 10 % всего населения, в том числе 30 % местного национального меньшинства кхму (примерно 100 тысяч человек), проживающего в горах, и почти 90 % работников умственного труда, технической интеллигенции и чиновничества. Столь впечатляющие цифры заставляют задуматься. Применительно к коммунистическим странам Азии подобная статистика сопоставима только с количеством населения, сбежавшего из Северной Кореи в период корейского конфликта.
С 1945 года обстановка в Лаосе находилась в непосредственной зависимости от вьетнамских событий. Сначала французы, а затем американцы поддерживали, в том числе военными средствами, правый монархический режим в стране. Вьетнамские коммунисты взращивали в противовес ему небольшое движение Патет-Лао, где доминировали немногочисленные местные коммунисты, часто имевшие с вьетнамцами личные связи. В военном отношении движение полностью зависело от помощи Вьетнама. Слабозаселенный восток страны стал ареной боев во время американской фазы индокитайского конфликта: там проходили жизненно важные «тропы Хо Ши Мина», которые подвергались постоянным бомбардировкам американской авиации; ЦРУ организовало на территории расселения народности кхму мощное антикоммунистическое движение. Сам конфликт протекал вяло, со спорадическими обострениями, и в ходе его не было зафиксировано вопиющих жестокостей. К 1975 году коммунисты контролировали три четверти территории страны, в том числе всю ее восточную часть, однако там проживала только треть населения: остальные, включая примерно 600 тысяч внутренних беженцев (каждый пятый лаосец), скопились на западе, вблизи Меконга.
Захват власти, осуществившийся в результате изменения соотношения сил в Индокитае, был мирным, чем-то вроде азиатской «бархатной революции». Бывший премьер-министр, нейтральный Суванна Фума стал специальным советником новых властей, возглавляемых принцем Суфанувонгом, родственником свергнутого короля. Тем не менее новая народно-демократическая республика пошла вьетнамским путем: практически все чиновники прежнего режима (около 30 тысяч человек) были отправлены на «занятия», вернее, в лагеря перевоспитания, расположенные по большей части в северных и восточных провинциях вблизи вьетнамских границ, отдаленных и отличающихся нездоровым климатом. Там им пришлось провести в среднем по пять лет. Наиболее закоренелые «преступники» (офицеры армии и полиции, около 3 тысяч человек) оказались в лагере строгого режима на островах Намнгум. Семейство бывшего короля было арестовано в 1977 году; последний наследный принц умер в заключении. Все это усилило бегство людей из страны, также сопровождавшееся трагедиями — в беглецов нередко стреляли.
Главное отличие лаосской ситуации от вьетнамской заключается в существовании в стране упорного антикоммунистического сопротивления, в котором участвовали несколько тысяч бойцов, в основном народности кхму. Оно вызывало у вьентьянских властей такое беспокойство, что в 1977 году они подвергли удерживаемые повстанцами районы бомбардировке. Свидетели настойчиво говорят о применении властями химических или бактериологических «желтых дождей», однако неопровержимые доказательства отсутствуют. Однако очевидно другое: партизанская война, вспыхнувшая вслед за мобилизацией мужчин кхму во время войны, тоже спровоцировала массовое бегство. С 1975 года в сторону Таиланда двинулись огромные колонны людей. Сообщается по крайней мере об одном крупном столкновении с коммунистической армией. Сами беглецы оценивают количество убитых и погибших от истощения во время марша в 45 тысяч человек, однако проверить эти данные не представляется возможным. В 1991 году в таиландских лагерях еще оставались 55 тысяч лаосцев, из них 45 тысяч составляли жители горных районов (главным образом кхму), ожидавших решения своей судьбы (некоторые обрели убежище во Французской Гвиане).
Государственная и партийная верхушка и здесь не избежала «чисток», правда, бескровных. Это происходило в 1979 году, при разрыве с Китаем, и в 1990 году, когда появились желающие последовать восточно-европейскому примеру. Вывод пятидесятитысячного вьетнамского воинского контингента в 1988 году, активная экономическая либерализация и открытие границы с Таиландом разрядили обстановку. В стране уже почти нет политзаключенных, коммунистическая пропаганда ведется менее напористо. Однако в «страну миллиона слонов» пока возвратились лишь несколько тысяч беженцев. Укрепление связей этой чрезвычайно бедной и отсталой страны с квалифицированной и зажиточной диаспорой является для нее основным гарантом будущей стабильности.
3
Камбоджа: в стране немыслимых преступлений
Родство Мао Цзэдуна и Пол Пота не вызывает сомнений. Правда, мы сталкиваемся здесь с парадоксом, с трудом поддающимся анализу и тем более пониманию. Имя ему — «кхмерская революция», принявшая обличье вакханалии смерти. С одной стороны, камбоджийский тиран, эта вопиющая посредственность, предстает лишь бледной копией изощренного пекинского правителя, сумевшего без существенной помощи извне создать в самой населенной стране планеты режим, до сих пор не исчерпавший своей жизнеспособности. С другой стороны, «культурная революция» и «большой скачок» Мао предстают жалкими потугами и невнятицей по сравнению с «величественными» деяниями Пол Пота, которые останутся, видимо, в истории как радикальнейшая попытка социальной трансформации. В Камбодже попробовали установить коммунизм сразу, обойдясь без переходного периода, считавшегося одним из краеугольных камней марксистско-ленинской догмы. Одним махом были упразднены деньги, полная коллективизация заняла менее двух лет, социальные различия были уничтожены путем истребления всех собственников, интеллигентов, торговцев. Тысячелетний антагонизм деревни и города исчез за неделю, просто благодаря уничтожению последнего. Казалось, стоит сильно захотеть — и установится земной рай. Пол Пот воображал, очевидно, что вознесся еще выше, чем его славные предшественники — Маркс, Ленин, Сталин, Мао Цзэдун, и что Революция XXI века будет говорить по-кхмерски, подобно тому, как языками Революции XX века были сначала русский, потом китайский.
Однако красные кхмеры смогли оставить в истории только грязный, кровавый след.
Чтобы лишний раз в этом убедиться, достаточно ознакомиться с обширной библиографией, посвященной недолгому эксперименту по истреблению человека. Все — и выжившие счастливчики, и специалисты — больше не доказывают самого факта страшных репрессий, а задают вопрос — почему? Как такое оказалось возможно?
Да, камбоджийский коммунизм превзошел все остальные варианты коммунистического устройства и резко от них отличается.
Одни считают его исключительным, маргинальным явлением, что как будто подтверждается его недолговечностью (всего 3 года и 8 месяцев), другие видят в нем карикатуру, зловещий гротеск, выявивший многие родовые черты коммунизма. Споры еще не завершены — потому, в частности, что мы плохо знакомы с лидерами красных кхмеров, скупыми на речи и письменные документы, а архивы их наставников (сначала в этом качестве выступали вьетнамцы, потом китайцы) закрыты и по сей день.
Зато факты существуют в огромном изобилии: Камбоджа последней установила коммунизм и оказалась первой страной, отказавшейся от него (в 1979 году) — во всяком случае, от его явных проявлений. Сменившая коммунизм причудливая «народная демократия», удерживавшаяся у власти на протяжении десяти лет вьетнамской военной оккупации, ввиду полной дискредитации социализма находила себе единственное идеологическое обоснование в осуждении «преступной клики Пол Пота — Йенг Сари, практиковавшей геноцид».
Жертвы, частично оказавшиеся за границей, получили стимул для откровенности (и они охотно рассказывают о пережитом при любом удобном случае), ученые — для исследований. Установление в 1992 году плюралистического политического режима в Камбодже под эгидой ООН и решение Конгресса США выделить средства на программу Йельского университета «Камбоджийский геноцид» увеличили возможности разобраться в этой проблеме.
Напротив, призывы к всекамбоджийскому примирению, вплоть до вовлечения в политическую игру остатков красных кхмеров, чреваты для страны опасной амнезией; поэтому вызывают тревогу настойчивые требования закрыть Музей геноцида (бывшую главную тюрьму) и снова закопать вскрытые раньше массовые захоронения.
Кошмар, пережитый камбоджийцами в 1975–1979 годах, более или менее известен внешнему миру, хотя многое еще предстоит выяснить относительно количества жертв, местных особенностей, хронологии и порядка принятия решений Кампучийской коммунистической партией (ККП). Теперь понятно, насколько оправданны были предупреждения Франсуа Поншо, а до него — Саймона Лейса, проигнорированные в свое время левыми интеллектуалами-конформистами.
Постепенно — отчасти благодаря свидетельствам вьетнамских коммунистов — сведения о терроре красных кхмеров перестали вызывать сомнения. Они сыграли заметную роль в кризисе коммунизма и марксизма на Западе. По примеру евреев, напрягавших последние силы, чтобы донести до мира правду о Холокосте, немногочисленные спасшиеся камбоджийцы сделали смыслом своей жизни свидетельство о страшной судьбе своей страны. Их упорство принесло плоды. Долг человечества — принять из их рук факел правды. Это наша обязанность — например, перед Пин Ятхаем, месяц скитавшимся в джунглях и едва не умершим от голода. Этот человек вдохновлялся миссией поведать людям о камбоджийском геноциде, описать пережитое, рассказать о программе уничтожения миллионов стариков, женщин и детей, об опустошении, погружении страны в доисторические времена, о пытках… «Мне хотелось выжить, чтобы умолять мир помочь еще живым избежать полного уничтожения».
Спираль ужаса
Здравомыслящие камбоджийцы при всех своих националистических предрассудках признают, что их страна стала, в сущности, жертвой самой себя, вернее, кучки идеалистов, оказавшихся душегубами, и трагически бессильной национальной элиты. Впрочем, такой коктейль далеко не исключительное явление как в Азии, так и на других континентах, но не так уж часто приводит к революциям. Но в Камбодже роковым образом сошлись географическое положение (протяженная граница с Вьетнамом и Лаосом) и историческая ситуация (вьетнамская война, полыхавшая с 1964 года).
Гражданская война (1970–1975)
Кхмерское королевство, ставшее в 1863 году французским протекторатом, в 1946–1954 годах практически избежало вовлечения в Индокитайскую войну. В 1953 году, когда в стране стало формироваться партизанское движение, связанное корнями с Вьетминем, король Сианук сумел организовать мирный «поход за независимость», который благодаря хорошим отношениям короля с Парижем позволил ему перехватить инициативу у противников слева. Однако в условиях конфронтации вьетнамских коммунистов с Соединенными Штатами король, пытаясь сохранить в чрезмерно тонкой политической игре камбоджийский нейтралитет, постепенно лишился поддержки внешних сил и вызвал недоверие к себе внутри страны.
В марте 1970 года король был свергнут собственным правительством во главе с генералом Лон Нолом, вскоре ставшим маршалом, и Ассамблеей, получившими благословение ЦРУ (которое, судя по всему, все же не было непосредственным организатором переворота). Сползание страны к войне ознаменовалось страшным погромом вьетнамского меньшинства (примерно 450 тысяч человек, две трети из них вынуждены были бежать в Южный Вьетнам), поджогом представительств коммунистического Вьетнама и ультиматумом (оставшимся невыполненным) с требованием вывода из страны иностранных войск. Ханой, чьими единственными союзниками в Камбодже оставались красные кхмеры, решил всячески их поддержать: оружием, советниками, военной подготовкой во Вьетнаме. Намерение Ханоя состояло в том, чтобы под флагом красных кхмеров, вернее Сианука, униженного свержением и готового на союз даже с самым заклятым врагом, захватить большую часть страны. Следуя советам Пекина и Ханоя, местные коммунисты спешно расстелили перед королем ковровую дорожку, однако не уступили ему ни йоты контроля над движением сопротивления. Коммунисты-роялисты повели борьбу против эфемерной Кхмерской республики.
Режим Лон Нола, теснимый превосходящими северовьетнамскими силами, не сумел использовать в своих интересах непопулярность Сианука среди средних городских слоев и интеллигенции и вскоре обратился за помощью к американцам. Те помогли бомбежками, оружием, советниками и организовали безуспешную интервенцию южновьетнамских сухопутных сил.
После неудачи операции «Тьэнла-II» в начале 1972 года и разгрома лучших республиканских частей война превратилась в затяжную агонию. Вокруг главных городов, снабжаемых исключительно воздушным путем, все туже сжималась петля. Эти арьергардные боевые действия несли с собой жертвы, разрушения и вселяли ужас в мирное население, которое, в отличие от вьетнамского, впервые столкнулось со смертельной опасностью. Американцы сбросили на районы боев 540 тысяч тонн бомб, причем половина из них взорвались за полгода, предшествовавшие запрету бомбардировок Конгрессом США в августе 1973 года. Бомбежки замедлили продвижение красных кхмеров, зато обеспечили им пополнение в лице сельских рекрутов, воспылавших ненавистью к США. Республику все больше дестабилизировал поток беженцев в города (они составили не меньше трети от всех 8 миллионов камбоджийцев). Последнее обстоятельство впоследствии облегчило красным кхмерам обоснование эвакуации городских жителей. Победители потом без зазрения совести повторяли свое главное пропагандистское заклинание: «Мы победили сильнейшую державу мира — значит, перед нами не устоят ни природа, ни вьетнамцы…»
Взятие Пномпеня 17 апреля 1975 года и падение последних оплотов республиканцев настолько ждали, что даже побежденные встретили их с облегчением: казалось, ничто не может быть хуже жестокой и бессмысленной войны… Но красные кхмеры не дожидались победы, чтобы продемонстрировать нечеловеческую жестокость и приверженность к самым крайним мерам. «Освобожденная» страна покрывалась «центрами перевоспитания», все меньше отличающимися от «центров задержания», предназначенных для закоренелых «преступников». Сначала эти учреждения создавались по образцу вьетнамских лагерей 50-х годов и принимали главным образом военнослужащих армии Лон Нола. О соблюдении Женевских конвенций о военнопленных не было речи: республиканцы считались не военными, а предателями. Тем не менее во Вьетнаме не происходило преднамеренного уничтожения заключенных — ни французов, ни даже коренных жителей. Зато в камбоджийских лагерях свирепствовал жесточайший режим: видимо, там сразу было решено, что самый естественный выход для любого заключенного — смерть. Генри Локард изучал крупный лагерь на тысячу с лишним заключенных, созданный в 1971 или 1972 году. Туда отправляли солдат противной стороны, а также их родственников (настоящих и воображаемых), в том числе детей, а помимо них — буддистских монахов, «подозрительных» путешественников и других лиц. Большинство заключенных и все без исключения дети погибали из-за плохих условий, голода и болезней. Активно практиковались казни: до тридцати казненных за вечер. (Красные кхмеры всегда устраивали казни по вечерам, во всем соблюдая секретность.)
Другие источники свидетельствуют об убийстве десяти тысяч человек во время взятия бывшей королевской столицы Удонг в 1974 году.
Массовые депортации гражданских лиц начались с 1973 года: 40 тысяч человек были переправлены из провинции Такео в районы на границе с Вьетнамом, но многие из этих людей сбежали в Пномпень. После неудачной попытки взятия города Кампонгтяма красные кхмеры, отступая, в принудительном порядке увели с собой тысячи горожан. Кратьэх, первый крупный город из занятых, был полностью «освобожден» от населения.
Еще в 1973 году произошло размежевание между красными кхмерами и Северным Вьетнамом: последний, возмущенный отказом ККП участвовать в организации вывода американских войск, обусловленного Парижскими соглашениями 1973 года, резко сократил помощь бывшим союзникам. Давление Вьетнама было, таким образом, ослаблено, чем и воспользовалась группа Пол Пота, приступившая к физическому истреблению возвращавшихся в Камбоджу уцелевших «кхмеров Вьетминя» — бывших бойцов антифранцузского сопротивления (общей численностью около тысячи человек), перебравшихся после заключения Женевских соглашений 1954 года в Ханой.
«Кхмеры Вьетминя», располагая большим опытом и связями с вьетнамскими коммунистами, являли собой альтернативу полпотовскому руководству, обратившемуся к коммунизму в основном после Индокитайской войны или во Франции, где они учились и брали пример с французских коммунистов. Переписывая историю, верхушка красных кхмеров навязывала представление, будто ККП появилась на свет только в 1960 году, а не в 1951, из недр Коммунистической партии Индокитая (КПИК), ориентируясь на Хо Ши Мина и Вьетнам, как было в действительности. Цель состояла в том, чтобы лишить исторической легитимности основателей партии 1951 года, которых с этого времени начали преследовать, и объявить свою партию равной партии вьетнамских коммунистов (ПТВ). Для равновесия были заодно ликвидированы последователи Сианука, ушедшие в подполье. Судя по всему, тогда же, в 1973 году, начались военные столкновения вьетнамских частей и красных кхмеров.
Депортации и дробление населения (1975–1979)
Изгнание населения из Пномпеня сразу после победы стало шоком как для горожан, не ожидавших такой развязки, так и для мировой общественности, впервые понявшей, что в Камбодже творится нечто невиданное.
Решение о судьбе населения столицы было принято, видимо, в январе 1975 года. Тогда же было решено отказаться от денег, хотя новые денежные знаки были только что отпечатаны. Единственным руководителем, который возражал против этого решения, был один из основателей КПК, бывший министр Сианука Ху Юн, после чего в ближайшие месяцы он «исчез». Это была первая «чистка» на столь высоком уровне, открывшая длинный список последующих жертв.
Сначала жители Пномпеня пытались усмотреть логику в доводах новой власти, смысл которых сводился к защите населения от возможных американских бомбардировок и гарантированному снабжению. Эвакуация городских жителей, которая, видимо, навсегда останется визитной карточкой режима, была впечатляющей операцией, но как будто не сопровождалась большим количеством жертв. Горожане были сыты, одеты и могли иметь при себе ценности — золото, драгоценности и… доллары. (Как уже было сказано выше, красные кхмеры, придя к власти, немедленно аннулировали кхмерские деньги. В результате доллар стал единственной обменной валютой, существующей, разумеется, нелегально.)
Вначале до крайней жестокости пока еще не доходило, если не считать убийств особо непокорных для острастки населения и казней военнослужащих побежденной армии. У депортированных, как правило, не отбирали имущество, не практиковался даже обыск. Прямые и косвенные жертвы эвакуации — раненые и больные, изгнанные из больниц, одинокие старики, самоубийцы, среди которых нередко были целые семьи, — исчислялись примерно десятками тысяч. В общей сложности на улицу выкинули от двух до трех миллионов жителей столицы и несколько сотен тысяч жителей других городов, что составляло от 46 % до 54 % всего населения страны.
Выжившие навсегда остались травмированы. Их принудили менее чем за сутки расстаться с домами и имуществом, предложив в качестве утешения наглую ложь, будто их угоняют «всего на три дня» (это отчасти объясняет тот факт, что многие ушли почти с пустыми руками и не взяли с собой предметы, которые можно было бы поменять на «черном рынке», ставшем в последующие месяцы и годы единственным способом выжить). Люди приходили в ужас, вливаясь в живой поток, в котором ничего не стоило потерять, порой навсегда, своих близких. Их подгоняли непоколебимые, не умеющие улыбаться солдаты (йотхэа). Район назначения зависел от района, в котором находился человек во время отправки, что стало трагедией для семей, члены которых на момент угона оказались не вместе. Несчастных ждали смерть и отчаяние. На протяжении всего пути, длившегося в некоторых случаях по нескольку недель, красные кхмеры не помогали изгнанникам ни пищей, ни чем-либо другим.
Во время депортации на перекрестках дорог производилась сортировка. Сначала она была поверхностной и декларативной: как ни странно это покажется в свете дальнейшего полицейского контроля, красные кхмеры приказали всем уничтожить удостоверения личности. (Видимо, догматическая враждебность к бумаге с любыми не революционными письменами (книги либо уничтожались, либо оставлялись, как в Национальной библиотеке, без присмотра, либо шли на самокрутки) возобладала над всеми остальными соображениями. Это позволило бесчисленным чиновникам и военным назваться другими именами и получить надежду — увы, призрачную — на жизнь.) Сортировка проходила под следующими предлогами: отбор для службы новому режиму в столице, достойная встреча Сианука, остававшегося до 1976 года номинальным главой государства, потребность в чиновниках среднего и высшего звена и, главное, в армейских офицерах. Большая часть вызвавшихся была либо немедленно умерщвлена, либо погибла чуть позже в тюрьмах.
Управлять огромными потоками горожан красные кхмеры не могли ввиду своей малочисленности (в 1975 году общее число членов организации и сочувствующих, по большей части недавних, не превышало 120 тысяч человек, из которых только половина была вооружена), поэтому эвакуированным дозволялось оседать там, где те захотят и смогут осесть, с согласия деревенского старейшины. Камбоджа невелика и не очень густо заселена, к тому же почти все горожане имели родственников в деревнях; многие сумели добраться до родных, чем повысили свои шансы выжить: деревенские жители помогали им устраиваться на новом месте и даже резали скот в честь эвакуированных. Однако позднее некоторые были депортированы вновь.
До самого падения режима, но особенно в начале эвакуации, к изгнанным проявлялось скорее сочувствие, чем враждебность; притеснения и побои случались редко, убийства — никогда. Особое дружелюбие проявляли кхмеры лы — этническое меньшинство в отдаленной провинции. Именно на их территории красные кхмеры создали свои первые базы, именно им режим больше всего благоволил до 1977 года; отсюда напрашивается вывод, что напряженность, постепенно возникшая между эвакуированными и крестьянами, была вызвана крайней нищетой и голодом, когда лишний кусок для одного означал мучительный голод для другого, — ситуацией, в которой не может расцвести альтруизм.
Появление в деревнях горожан сломало привычное течение деревенской жизни и равновесие между ресурсами и потреблением: на плодородных рисоводческих равнинах 5-го района (на северо-западе страны) к 170 тысячам местных жителей добавилось 210 тысяч новых! К тому же ККП активно углубляла пропасть между «местными» (Пратьеатьон Ча), которых называли еще числительным «70», ибо они находились под контролем красных кхмеров с самого начала войны (с 1970 года), и «новым народом» (Пратьеатьон Тлей), или «пришлыми», именуемыми также «75» или «17 апреля» (дата взятия Пномпеня красными кхмерами в 1975 году). Разжигалась «классовая ненависть» «пролетариев-патриотов» к «капиталистам — лакеям империалистов». Только «местные», за которыми в целом по стране сохранялось незначительное большинство, имели возможность, особенно на начальном этапе, возделывать свой собственный участок, поесть в обязательной общественной столовой раньше и немного сытнее других, иногда даже принять участие в «выборах» из одного кандидата. Это был законченный апартеид: люди, принадлежащие к разным категориям, были лишены права не только жениться, но даже общаться и жить рядом друг с другом — за каждой категорией закреплялась своя часть деревни.
Внутри обеих главных групп населения также разжигались противоречия. В среде «местных» «беднота» противопоставлялась «землевладельцам», «богачам» и бывшим торговцам (при том, что коллективизация была быстрой и полной). В среде «пришлых» создавались всяческие условия для противопоставления не принадлежавших к чиновничеству и необразованных людей бывшим госслужащим и интеллигенции. Две последние категории ждала обычно незавидная судьба: постепенно, опуская их все ниже по иерархической лестнице, мучители подвергали их «чистке», добиваясь порой полного уничтожения; в 1978 году очередь дошла до женщин и детей.
Одного «окрестьянивания» камбоджийского населения руководству ККП оказалось недостаточно: проведя на новом месте считанные месяцы, большая часть «пришлых» была вынуждена снова тронуться в путь, на сей раз уже не имея ни малейшего права голоса. Только за сентябрь 1975 года сотни тысяч людей покинули восток и юго-запад страны и отправились на северо-запад. Нередко одни и те же люди претерпевали по три-четыре депортации подряд, и это не считая участия в «рабочих бригадах», когда молодых и бездетных взрослых надолго, иногда на месяцы, угоняли далеко от деревни, ставшей им новым пристанищем. Режим преследовал при этом четыре цели:
• препятствие установлению прочных и политически опасных связей между «местными» и «пришлыми», равно как и в среде самих «местных»;
• последовательная «пролетаризация» «пришлых» путем запрета брать с собой во время эвакуации даже самые жалкие пожитки и препятствования сбору посеянного ими урожая;
• установление полного контроля за потоками населения, позволяющего начинать крупные проекты и осваивать ненаселенные горы и джунгли на окраинах страны;
• уничтожение максимального количества «лишних ртов».
(Новые переселения — иногда пешие, в лучшем случае на повозке или в переполненном и еле ползущем железнодорожном составе, которого приходилось дожидаться неделями, — действительно были крайне изнурительными, а иногда и чреватыми гибелью для недоедающих, страдающих от отсутствия лекарств людей.)
Особый случай представляли собой так называемые «добровольные» перемещения. «Пришлым» нередко предлагалось «вернуться в родную деревню» или перейти в кооператив с менее суровым режимом, с лучшим климатом и питанием. Всех «добровольцев», а их было немало, неизменно обманывали и отправляли в еще более страшные места. Пин Ятхай, сам ставший жертвой такого обмана, пишет: «Этим способом выявлялись индивидуалисты. (…) Горожанин доказывал, что еще не избавился от своих постыдных наклонностей и должен подвергнуться более суровой идеологической обработке в деревне с особенно трудными условиями жизни. Называя себя кандидатами на переезд, мы выдавали себя мучителям. Так красные кхмеры нащупали эффективный способ выявления самых ненадежных, наименее удовлетворенных своей участью».
Период «чисток» и массовых убийств (1976–1979)
Репрессии, движущей силой которых было безумное стремление классифицировать и уничтожать людей, распространившись на все общество, докатились и до самой верхушки государственной власти. Как мы уже знаем, подлинные «провьетнамские» деятели и Ху Юн были уничтожены на самом раннем этапе; дипломаты «королевского правительства», не являвшиеся коммунистами, были отозваны на родину в декабре 1975 года, где все они, за исключением всего двух человек, подверглись пыткам и были казнены.
В ККП, никогда не функционировавшей в нормальном режиме, процветала подозрительность: изменником мог быть объявлен любой. Это было вызвано большой автономией зон страны на первом этапе (армия была объединена только после 17 апреля), провалами в экономике, а с 1978 года — успехами вьетнамского контрнаступления в пограничных районах.
После ареста в сентябре 1976 года Кэо Мэаха, занимавшего шестое место в иерархии ККП, партию стали разрывать на части внутренние распри. Судебные процессы не устраивались, четких обвинений не прозвучало ни разу; все арестованные подвергались страшным пыткам, после чего их казнили. О содержании обвинений можно судить только по «признаниям» обвиняемых, хотя расхождения кающихся с линией Пол Пота трудно назвать вопиющими. Скорее, цель репрессий состояла в том, чтобы раздавить всех, кто благодаря своим личным достоинствам, независимости, связям с вьетнамской компартией (или с китайской «бандой четырех», как в случае с Ху Нимом) мог когда-либо оказаться опасным или бросить вызов главенствующему положению Пол Пота. Кампучийская паранойя предстает страшной карикатурой на худшие периоды сталинщины. Так во время учебы кадров компартии на начальном этапе «чисток» Центр призвал к «яростной, безжалостной, смертельной борьбе против классового врага (…). особенно в наших собственных рядах». Партийный ежемесячник «Тунг Падеват» («Революционные знамена») писал в июле 1978 года: «Повсюду в наших рядах затаились враги: в центре, в штабе, на местах, в деревнях». К этому моменту пятеро из тринадцати крупнейших (на октябрь 1975 года) руководителей были казнены; та же судьба постигла большинство районных партсекретарей (каждая зона состояла из районов). Двое из семи членов нового руководства образца 1978 года были ликвидированы до января 1979 года, в том числе вице-премьер Ворн Вет, которого бил сам Пол Пот (и даже сломал ему ногу).
«Чистка» разрасталась: для ареста достаточно было трех обвинений Типа «агент ЦРУ»; на допросах из арестованных выколачивали признания (Ху Ним проходил через этот ад семь раз подряд). Воображаемые заговоры росли как на дрожжах, ширились «шпионские сети». Дикая ненависть к Вьетнаму перешла все границы: один врач оговорил себя, назвавшись «сотрудником вьетнамского ЦРУ», его якобы завербовал в Ханое в 1956 году американец, выдавший себя за туриста. Продолжались массовые расправы: только в одном округе умудрились разоблачить 40–70 тысяч жителей как «предателей, сотрудничающих с ЦРУ».
Однако размера подлинного геноцида репрессии достигли только в Восточной зоне. Ввиду близости враждебного Вьетнама военно-политический руководитель зоны Сао Пхим создал себе мощную базу власти; там же произошло уникальное явление — бунт местного руководства против Центра, переросший в скоротечную гражданскую войну в мае — июне 1978 года. С апреля в Туолслэнге были блокированы 409 ответственных работников Восточной зоны; в июне Сао Пхим, поняв, что проиграл, покончил с собой. Его жена и дети были убиты в момент, когда совершался погребальный ритуал. Остатки вооруженных сил зоны попытались взбунтоваться, затем перешли во Вьетнам, где стали ядром Объединенного фронта национального спасения, который впоследствии вступил в Пномпень вместе с армией Ханоя. Победивший Центр обрек на смерть «вьетнамцев в кхмерских рядах», то есть жителей Восточной зоны. С мая по декабрь 1978 года были убиты от 100 до 250 тысяч человек (из 1,7 миллиона населения зоны), удары в первую очередь наносились по молодежи и активистам. Так, были уничтожены все 120 семей (700 человек) в родной деревне Сао Пхима; в другой деревне спаслись всего 7 человек из 15 семей (12 семей были искоренены полностью).
С июля началась депортация выживших — в грузовиках, поездами и водным путем — в другие зоны, где их ожидало постепенное уничтожение (тысячи погибли еще в пути). Обреченных одевали в синее (одежда прибывала специальным транспортом из Китая), тогда как форма полпотовцев была черной. «Синие» исчезали бесшумно, незаметно для других жителей деревень; в одном из кооперативов Северо-Запада к моменту прихода вьетнамских войск из трех тысяч переселенцев в живых осталась какая-то сотня людей. Незадолго до падения режима зверства еще больше усилились: наряду со взрослыми мужчинами принялись убивать женщин, детей, стариков; «местных» стали убивать так же активно, как и «пришлых»; не справляясь со своими задачами, красные кхмеры принуждали население, включая категорию «75», оказывать им помощь. «Революция» превратилась в сплошное безумие и угрожала проглотить всех камбоджийцев до единого.
Наглядным доказательством отчаяния, до которого довели красные кхмеры камбоджийцев, служат масштабы бегства за границу. Не считая немногочисленных беженцев апреля 1975 года, в ноябре 1976 года в Таиланде их насчитывалось 23 тысячи. В октябре 1977 года во Вьетнаме находились примерно 60 тысяч камбоджийцев.
При этом бегство было крайне опасным предприятием, чреватым неминуемой смертью в случае поимки либо днями, а то и неделями скитаний в джунглях в состоянии крайнего истощения, поэтому большинство склонявшихся к побегу людей были вынуждены от него отказаться. Из решившихся лишь малая часть достигала цели (например, четверо из двенадцати членов группы Пин Ятхая, хотя она была неплохо подготовлена). После 20 месяцев спорадически вспыхивавшего пограничного конфликта, сначала тайного, а с января 1978 года явного, приход вьетнамцев в январе 1979 года был воспринят подавляющим большинством камбоджийцев как освобождение (так это официально именуется и поныне). Показательно, что жители деревни Самлаут (участники восстания 1967 года), подобно многим другим, перебили «своих» красных кхмеров, не успевших вовремя сбежать. Напоследок те уничтожили заключенных: во многих тюрьмах, в частности в Туолслэнге, освобождать оказалось некого.
Вопреки иногда раздающимся утверждениям, что Ханой руководствовался вовсе не гуманными соображениями, бесспорно одно: учитывая бесчеловечный характер полпотовского режима, особенно в 1978 году, приход вьетнамских бронетанковых частей спас от смерти огромное количество людей. Страна стала возрождаться, ее жители постепенно получили свободу перемещений, смогли снова возделывать свои поля, учиться, верить, любить.
Варианты мартиролога
Истинный ужас не нуждается в цифровом выражении. Того, что уже известно, вполне достаточно, чтобы дать определение режиму, установленному ККП. Если заниматься подсчетами, то, скорее, с целью понять: какая категория населения стала основной жертвой (при том, что не избежала потерь ни одна)? Где и когда все это происходило? Какое место занимает эта трагедия Камбоджи среди всех трагедий века и в истории страны? Только сочетание нескольких методов (демографического, математического, обработки показаний пострадавших и очевидцев), которые по отдельности не дают удовлетворительного результата, позволяет приблизиться к истине.
Два миллиона убитых?
Без общей оценки обойтись не удастся, однако следует учитывать, что разброс цифр чрезвычайно широк. Это тоже говорит о размахе явления: чем хуже поддается объяснению бойня, тем труднее вычислить количество ее жертв. К тому же слишком многие заинтересованы в том, чтобы замести следы, ведущие в самых разных направлениях: красные кхмеры продолжают отказываться от ответственности за содеянное, вьетнамцы и их камбоджийские подручные тоже стремятся оправдать свои действия. В своем последнем интервью, данном журналистам в декабре 1979 года, сам Пол Пот уверял, что «вследствие наших ошибок при осуществлении политики народного благоденствия не могло погибнуть больше нескольких тысяч камбоджийцев». Кхиэу Сампхан уточнял в официальной брошюре 1987 года: 3000 жертв «ошибок», 11 000 казненных «вьетнамских агентов», 30 000 убитых «проникших к нам вьетнамских агентов»… В том же документе уточнялось, впрочем, что вьетнамские оккупанты убили якобы в 1979–1980 годах «примерно полтора миллиона человек». Разумеется, последняя цифра не имеет никакого отношения к «вьетнамским оккупантам», скорее ее можно считать невольным признанием уровня смертности в период с 1975 года, в которой почти полностью повинны сами красные кхмеры. «Трупокрадство» приобретает еще более вопиющий характер, когда речь заходит об оценке размаха убийств до 17 апреля, во время гражданской войны: Пол Пот называл в июне 1975 года явно преувеличенную цифру 600 тысяч; в 1978 году этот показатель «вырос» до «более 1,4 млн.». Бывший президент Лон Нол, говоря о жертвах красных кхмеров, предпочитал цифру «два с половиной миллиона», а бывший генеральный секретарь Народно-революционной партии Кампучии (НРПК) Пен Сован (бывший у власти начиная с 1979 года) назвал цифру, принятую НРПК и вьетнамской пропагандой: 3 100 000 человек.
Первые серьезные подсчеты были проведены Беном Киернаном, получившим цифру 1 500 000. Исследователь основывался на экстраполяции микроисследований в разных слоях населения: 25 % потерь в семьях беженцев; 35 %, 41 % и 53 % — потери в трех деревнях в эпоху Демократической Кампучии; 42 % в одном из районов Пномпеня (из которых только четверть — жертвы голода и болезней); 36 % потерь в группе из 350 жителей Восточной зоны (почти все убиты). Майкл Викери приводит в два раза меньшую цифру (однако он исходит из первоначальной численности населения, которая явно занижена). Стивен Хедер признает данные Киернана, причем делит число потерь пополам между «местными» и «пришлыми» (с чем трудно согласиться) и считает, что от голода погибло столько же людей, сколько и от насильственной смерти. Д. Чандлер, признанный специалист, говорит о 800 тысячах— 1 миллионе как о минимальной цифре. Исследование ЦРУ, опирающееся на приблизительные данные, оценивает общее снижение численности населения в 1970–1979 годах, то есть включая жертвы войны 1970–1975 годов (сюда входит снижение рождаемости, вызванное плохими условиями жизни), в 3 800 000; в 1979 году население страны составило 5 200 000 человек. Существует и оценка, опирающаяся на площадь возделываемых рисовых чеков в 1970 и 1983 годах: она составляет 1 200 000 жертв. Марек Сливинский, осуществивший недавно новаторское исследование на основе демографических данных (приблизительных ввиду отсутствия переписей населения с 60-х годов до 1993 года), говорит о более чем двух миллионах смертей, то есть о 26 % населения (сюда не входит естественная смертность — 7 %). Он единственный из исследователей попытался разложить избыточную смертность в 1975–1979 годах по категориям пола и возраста: 33,9 % мужчин, 15,7 % женщин. Это различие уже говорит о том, что основной причиной смертности были убийства. Смертность была ужасающей во всех возрастных категориях, но особенно среди молодых взрослых людей (34 % мужчин от 20 до 30 лет, 40 % — от 30 до 40) и среди людей обоих полов старше 60 лет (54 %). Как и во время голода и эпидемий при старом режиме, резко сократилась рождаемость: 3 % в 1970 году, 1,1 % в 1978 году. Совершенно очевидно, что ни одна страна мира не переживала с 1945 года подобного бедствия. Даже к 1990 году не восстановилась численность населения 1970 года. Значительным остается дисбаланс полов: на одного мужчину приходится 1,3 женщины; среди взрослых в 1989 году насчитывалось 38 % вдов на 10 % вдовцов. Среди взрослого населения 64 % — женщины, 35 % семей также возглавляются женщинами. Такие же данные получены и в отношении 150 тысяч беженцев-камбоджийцев в США.
Подобный масштаб потерь среди населения — один человек из семи, а возможно, один из пяти или даже четырех — сам по себе опровергает довольно распространенную гипотезу о том, что жестокость красных кхмеров, при всей ее недопустимости, стала реакцией обезумевшего от гнева народа на «первородный грех» — американские бомбардировки.
Достаточно сказать, что другие народы, подвергавшиеся не менее сильным бомбардировкам (британцы, немцы, японцы, те же вьетнамцы), не стали жертвами подобного экстремизма, иногда даже наоборот. Главное же в том, что беды, причиненные войной, сколь бы тяжкими они ни были, не идут ни в какое сравнение с деяниями ККП в мирное время, даже если оставить за скобками события последнего года, отмеченного пограничным конфликтом с Вьетнамом. Сам Пол Пот, вряд ли склонный преуменьшать, назвал, не утруждаясь расшифровкой, довольно высокую цифру: 600 тысяч человек. Как ни странно, ее воспроизводят многие специалисты: Чандлер говорит о полумиллионе жертв; число погибших от американских бомб он определяет, по разным источникам, от 30 до 250 тысяч человек. Сливинский выводит среднюю цифру — 240 тысяч человек, к которым следует добавить 70 тысяч гражданских вьетнамцев — в основном жертв погрома 1970 года. На счет американских бомбардировок он относит 40 тысяч погибших (четверть из них — бойцы), отмечая, что больше всего бомб упало в наименее населенных провинциях, где проживали в 1970 году чуть более 1 миллиона человек, многие из которых быстро переселились в города, и наоборот, убийства военного времени, ответственность за которые в основном несут красные кхмеры, унесли около 75 000 жизней. Не вызывает сомнения, что война ослабила сопротивляемость общества, уничтожила или деморализовала его элиту и необыкновенно усилила красных кхмеров: сыграла свою роль и стратегия Ханоя, и безответственная политика Сианука. Разумеется, организаторов переворота в марте 1970 года и его «крестных отцов» тоже есть в чем упрекнуть. Однако это нисколько не уменьшает ответственности ККП за события после 1975 года: зверства носили не спонтанный, а продуманный характер.
Следует также разобраться в структуре массовых убийств. Серьезные исследования, несмотря на противоречивость, дают некоторое представление на сей счет. Насильственное «окрестьянивание» горожан (депортации, непосильный труд) привело к гибели максимум 400 тысяч человек. Меньше всего определенности существует в отношении казней. По разным оценкам, среднее число жертв составляет около 500 тысяч человек. При этом Локард, действуя методом экстраполяции, определяет число жертв тюрем (сюда не входят казни «на месте», также многочисленные) в 400–600 тысяч человек; Сливинский говорит о миллионе убитых. Главными причинами смертей были, безусловно, голод и болезни: количество унесенных ими людей доходило до 700 тысяч. Сливинский называет цифру 900 тысяч, включая сюда прямые последствия «окрестьянивания».
Жертвы и подозрительные
Сделать общие выводы достаточно сложно также и потому, что «распределение» репрессий оказалось крайне неравномерным. Категория «70» пострадала гораздо меньше категории «75», особенно от голода, хотя следует делать поправку на то, что опубликованные свидетельства принадлежат почти исключительно «пришлым». Среди бывших горожан смертность была очень высока: пострадали все семьи без исключения, что составляет значительную часть населения. Например, из 200 семей, переселенных в одну из деревень Северной зоны, к январю 1979 года выжили только 50, и лишь в одной убыль ограничилась «только» дедом и бабкой.
Другие категории населения пострадали еще сильнее. Уже говорилось об охоте на чиновников администрации Лон Нола и военных. Постоянные «чистки» последовательно обрушивались на все слои общества.
Незаменимыми были признаны только железнодорожники, которым удалось сохранить свои посты, хотя начальник станции из благоразумия именовал себя стрелочником.
Монахи, традиционно многочисленные в буддийской стране, представляли собой конкурирующую силу, подлежащую уничтожению: те, кто не расставался с саном, систематически истреблялись. Так, из группы в 28 монахов, переселенных в деревню в провинции Кандал, к 1979 году выжил только один. Всего по стране их погибло от 60 до 100 тысяч. Исчезли все до единого газетные фотографы.
Судьба интеллигенции складывалась по-разному. (Для того чтобы быть отнесенным к этой категории, порой достаточно было иметь среднее образование или даже просто оказаться грамотным человеком.) Иногда людей преследовали именно за «интеллигентность», и в таких случаях полный отказ от любых претензий на знания и от их символических атрибутов (книг и даже очков) становился путем к спасению.
Положение «местных» было немного лучше, особенно в смысле продовольственного снабжения: они могли потреблять некоторое количество фруктов, сахара, мяса; их рационы были обильнее, и — безумная роскошь при Пол Поте! — они получали порой «твердый» рис вместо пресловутой похлебки из светлого риса, символа голода для большинства их соотечественников. Вооруженные красные кхмеры ели первыми, несмотря на провозглашаемую ими воздержанность в пище. Категория «70» допускалась иногда в настоящие медицинские учреждения и могла пользоваться медикаментами, произведенными в Китае. Однако эти преимущества были относительными: деревенским жителям часто приходилось подолгу трудиться вдали от дома, график работы также был выматывающим. Малочисленный рабочий класс, живший в условиях военного лагеря, в который превратился Пномпень, вынужденно подчинялся суровой дисциплине. Неимущие крестьяне, считавшиеся более лояльными, постепенно заменяли рабочих, трудившихся на своих местах до 1975 года.
В 1978 году появились признаки стирания грани между «пришлыми» и «местными»: «пришлые» уже допускались порой к руководящим должностям. Существуют два толкования этого явления. Согласно первому, выжившие счастливчики считались адаптировавшимися к требованиям режима, во втором — делается упор на решении крепить национальное единство перед лицом конфликта с Вьетнамом, как поступил Сталин в 1941 году, когда разразилась война с Германией. К тому же тотальные «чистки» проделали в кадровых рядах зияющие бреши, которые требовалось заполнить. Так или иначе, процесс «стирания граней», на фоне усугубления репрессий в последний год существования режима, носит характер дальнейшего нивелирования населения страны. Недаром именно тогда большинство «местных» стали переходить в молчаливую оппозицию к красным кхмерам.
Двадцать этнических меньшинств, составлявших в 1970 году не менее 15 % населения страны, постигла разная судьба. Прежде всего следует различать городские (китайцы, вьетнамцы) и сельские меньшинства (мусульмане тямы из приозерных и речных районов, кхмеры — обобщенное название для разных групп, живущих как в джунглях, так и в горах). Первые как таковые не подвергались репрессиям до 1977 года. В мае — сентябре 1975 года 150 тысяч вьетнамцев были репатриированы на добровольной основе, что сократило общину до нескольких десятков тысяч человек, в основном жен и мужей кхмеров. Однако бегство от красных кхмеров было таким желанным исходом, что многие кхмеры пытались выдать себя за вьетнамцев. В тот момент это не представляло большой опасности. В местах депортации не наблюдалось дискриминации между представителями городских меньшинств и другими бывшими горожанами. Более того, общие испытания сплотили людей. «Все горожане — камбоджийцы, китайцы, вьетнамцы — были собраны без различий, все получили постыдное клеймо «пришлых». Все мы стали братьями, забыв о национальном соперничестве и взаимных претензиях (…). Хуже всех было все же камбоджийцам: им внушали отвращение действия их соотечественников-палачей — красных кхмеров. (…) Тот факт, что мучители принадлежат к тому же народу, что и жертвы, не мог не возмущать».
Чем же тогда объяснить, что большая часть этих народностей пала жертвой режима красных кхмеров? Считается, что потери среди 400 тысяч китайцев достигли 50 %, еще выше они были среди вьетнамцев, оставшихся в стране после 1975 года. Сливинский говорит об исчезновении 37,5 % вьетнамцев и 38,4 % китайцев.
Ответ можно получить, сравнив этнические меньшинства с другими группами населения: по подсчетам Сливинского, исчезли 82,6 % офицеров республиканской армии, 51,5 % лиц, имевших высшее образование, 41,9 % (!) жителей Пномпеня. Последняя цифра очень похожа на данные по меньшинствам: те преследовались, в частности, как «заядлые горожане» (в 1962 году в Пномпене проживало 18 % китайцев и 14 % вьетнамцев).
Кроме того, инородцам приписывали «ультрамеркантилизм»: многие не сумели вовремя скрыть свое социальное положение в прошлом. Их благосостояние, часто превышавшее благосостояние кхмеров, было одновременно благом (то, что они сумели унести с собой, помогало им выжить, так как они торговали на «черном рынке») и несчастьем, так как превращало их в явные мишени для новых господ. Последние, будучи правоверными коммунистами, отдавали предпочтение классовой борьбе (или тому, что они под этим понимали) перед расовой и межнациональной.
Это не означает, однако, что красные кхмеры были свободны от национализма и ксенофобии. В 1978 году Пол Пот утверждал, что Камбоджа строит социализм, не ориентируясь ни на какие чужие модели, а его речь памяти Мао Цзэдуна (произнесенная в Пекине в 1977 году) не транслировалась на Пномпень. Ненависть к Вьетнаму, «укравшему» в XVIII веке у Камбоджи большой кусок территории, область Кром, отошедшую к Кохинхине, стала постепенно основной темой пропаганды и до сих пор остается единственным оправданием движения красных кхмеров. В середине 1976 года вьетнамцы, оставшиеся в Камбодже, попали в ловушку: им запретили покидать страну. На местах начались убийства и погромы. Кампания обрела мощь после принятия директивы Центра от 1 апреля 1977 года, предписывавшей арест и передачу силам безопасности всех вьетнамцев, а заодно их друзей и кхмеров-вьетнамофилов. В провинции Кратьэх, соседствующей с Вьетнамом, против которого уже велись боевые действия, наличие у человека хотя бы одного предка-вьетнамца становилось «черной меткой», поскольку власти объявили вьетнамцев «историческими врагами». В этой атмосфере объявление всех жителей Восточной зоны в 1978 году «вьетнамцами в кхмерском обличье» оказалось равносильным смертному приговору.
Горстка камбоджийских католиков стала самой гонимой группой населения: по подсчетам Сливинского, их численность сократилась на 48,6 %. Будучи в большинстве горожанами, они к тому же чаще всего были вьетнамцами по национальности, следовательно — были связаны с «колониальным империализмом». В результате католический собор Пномпеня стал единственным зданием города, уничтоженным полностью.
Этнические меньшинства были лишены права на национальную самобытность. Один из декретов объявлял, что «в Кампучии одна нация и один язык — кхмерский. Отныне в Кампучии не существует прочих национальностей».
Жители гор (кхмеры лы), немногочисленные лесные охотники, первоначально находились в привилегированном положении: именно на их землях ККП создала свои первые базы и многих из них вовлекла в свои ряды. Однако с конца 1976 года, желая увеличить производство риса, власти приступили к разрушению горных деревень. Жителей принуждали к переселению в долины, что полностью изменило их образ жизни и стало для них драмой. В феврале 1977 года охранники Пол Пота — выходцы из этого племени — были арестованы и ликвидированы.
Что касается главного национального меньшинства — тямов, растениеводов и рыбаков, численность которых составляла в 1970 году 250 тысяч человек, — то их ввиду приверженности исламу постигла печальная участь. Из-за того, что тямы слыли отважными воинами, красные кхмеры обхаживали их в начале своей «освободительной войны». Тямы были отнесены главным образом к «местным», хотя их упрекали в слишком активной торговле (они снабжали рыбой большую часть камбоджийцев). Тем не менее уже в 1974 году Пол Пот тайно распорядился расселить деревни тямов, что постепенно и осуществлялось. В 1976 году все ответственные работники режима — выходцы из тямов — были лишены постов. В 1975 году красные кхмеры издали распоряжение, предписывающее тямам «поменять свои имена на кхмерские. Народности тямов больше не существует. Те, кто не последуют распоряжению, понесут за это ответственность». В Северо-Западной зоне за тямскую речь можно было поплатиться жизнью. Женщинам запрещалось носить саронг (национальную юбку) и длинные волосы.
Однако к наиболее драматическим последствиям привела попытка искоренения ислама. С 1973 года в «освобожденных» районах разрушались мечети и запрещались молитвы. С мая 1975 года эти меры стали применяться повсеместно. Кораны отбирались и сжигались, мечети превращались в хозяйственные помещения или сносились. В июне были казнены тринадцать уважаемых мусульман: одни — за предпочтение молитве, а не политическому собранию, другие — за просьбу разрешить мусульманский обряд бракосочетания. Часто мусульман ставили перед выбором: разведение свиней и употребление свинины в пищу — или смерть; в стране, где из рациона людей на долгие годы исчезло мясо, тямам дважды в месяц предлагалось есть свинину (некоторые, поев, искусственно вызывали у себя рвоту). Больше остальных пострадали священнослужители: из тысячи хаджи (мусульман, совершивших паломничество в Мекку) выжили тридцать человек. В отличие от остальных камбоджийцев тямы часто восставали, за что их карали смертью. В середине 1978 года красные кхмеры приступили к систематическому истреблению многочисленных общин тямов, не щадя ни женщин, ни детей даже в тех случаях, когда несчастные соглашались есть свинину. Б. Киернан считает, что погибла половина тямов, Сливинский приводит цифру 40,6 %.
Пространственно-временные характеристики смертности
Уровень смертности был неодинаковым в разных местностях. Многое определялось происхождением жертвы. По данным Сливинского, до 1979 года дожили 58,1 % бывших жителей Пномпеня (примерно миллион человек) и 71,2 % бывших жителей Кампонгтяма (густонаселенная провинция); зато в Са-мроунге (находящемся на Севере, почти безлюдном) выжили целых 90,5 % — смертность из-за действий режима составила всего 2,6 %. Естественно, в районах, захваченных позже остальных, густонаселенных и находящихся близко к столице (эвакуация провинциальных населенных пунктов проходила менее драматично), процент пострадавших был выше. Однако в первую очередь выживание зависело от зоны, где люди оказались (добровольно или в результате депортации) в период существования так называемой Демократической Кампучии. Отправка в лесной или горный район, в места возделывания технических культур, например джута, была, ввиду почти полного отсутствия внутреннего обмена продовольствием, равносильна смертному приговору.
Где бы ни оказались люди, режим повсюду требовал от них одних и тех же норм, но никак не способствовал их выполнению. Часто приходилось корчевать лес, строить убогую хибару, работать от рассвета до заката, получая мизерную пайку. Ослабленных людей косила дизентерия и малярия. Результаты были ужасающими. Пин Ятхай подсчитал количество смертей в одном из лесных лагерей: там в конце 1975 года за 4 месяца вымерла одна треть всех обитателей. В новой деревне Донэй, построенной на месте сведенных джунглей, царил голод, перестали рождаться дети, смертность достигла 80 %.
Зато, попав в благополучный полеводческий район, можно было надеяться выжить, особенно если «пришлых» было не слишком много. С другой стороны, там существовал куда более строгий контроль, и была велика опасность попасть под кампанию «чистки». Возможно, наилучшим вариантом было переселение в наиболее отдаленный район, где власти проявляли больше снисходительности, а аборигены (горные кхмеры) — больше гостеприимства; там главной опасностью были болезни.
В деревнях решающее значение приобретало поведение местного руководства, от которого зависели отношения между «пришлыми» и «местными». Слабость и некомпетентность кхмерской бюрократии развязывали руки местным властям, что имело свои негативные и позитивные стороны. (К тому же коммунистические бонзы Камбоджи в отличие от коммунистических руководителей других стран очень мало перемещались. Об их поездках по стране нет ни письменных, ни даже устных свидетельств.) Среди местных руководителей попадались и жестокие садисты (часто таковыми оказывались молодые женщины), и карьеристы, ни к чему не годные люди, пытавшиеся утвердиться с помощью репрессий и завышения норм выработки.
Но бывало и гуманное начальство, дававшее надежду на жизнь. Так, некий представитель деревенских властей (старший по деревне) в 1975 году выгонял новичков на работу только на 4 часа в день. Другие просто шли навстречу в трудную минуту: разрешали ослабевшему или больному отдохнуть, мужу — навестить жену, закрывали глаза на запрещенное самостоятельное питание, без которого можно было еще быстрее протянуть ноги. Но настоящими спасителями оказывались наиболее продажные руководители, способные за наручные часы или грамм золота перевести дарителя в другую деревню, бригаду, даже разрешить на время вести образ жизни, полностью выходящий за рамки предписанного.
Увы, со временем усиление централизации свело на нет первоначальные послабления, а адская логика «чисток» диктовала замену гуманного и коррумпированного начальства на новое, более молодое, «неиспорченное» и не ведающее пощады.
Смертность также не всегда была одинаковой. Недолговечность режима красных кхмеров и, главное, природное разнообразие областей, попавших под него, не позволяют произвести четкую периодизацию. К тому же страх и голод были постоянной и повсеместной данностью. Варьировалась только их интенсивность, но от нее в огромной степени зависела возможность выжить.
Очевидцы предоставляют тем не менее достаточно информации для хронологии репрессий. Первые несколько месяцев режима были отмечены массовыми казнями по социальному признаку, которым способствовала первоначальная наивность категории «75». Зато недоедание не представляло до осени ощутимой проблемы, а общественные столовые еще не стали обязательной заменой семейному столу. (Правда, для депортированных в джунгли обстановка менялась к худшему гораздо быстрее.) С конца мая по октябрь Центр неоднократно приказывал прекратить истребление людей, что говорит о сохранявшемся еще влиянии более умеренных лидеров и в еще большей степени — о стремлении приструнить не привыкшие к подчинению зональные штабы. Убийства продолжились и позже, но уже в более умеренных масштабах. По свидетельству банкира Компхота, беженца из Северной зоны, «людей убивали по одному. Массовых убийств не было. Начали с дюжины пришлых, заподозренных в том, что они служили в армии. За первые два года была убита по одному примерно десятая часть пришлых, включая их детей. Не знаю, сколько всего людей полегло».
1976 год был годом страшного голода и безумного размаха гигантских проектов, стоивших сил многим людям и подорвавших сельское хозяйство страны. Урожаи 1976 года были не так уж малы, и в первой половине года ситуация как будто пошла на поправку (главный урожай убирается в стране в декабре — январе); однако собрана была примерно половина от средних урожаев 60-х годов. По некоторым данным, катастрофой стал 1977 год: к опустошительному голоду прибавились возобновившиеся «чистки».
Эти «чистки» отличались от подобных мероприятий 1975 года: они стали более политизированными (будучи часто отзвуками жестоких стычек внутри руководства), в большей степени национально-ориентированными и, как мы уже видели, метили в новые категории, в частности в богатых и даже средних крестьян, в «местных» и — более систематически, чем раньше, — в учителей. (Распространение «классовой борьбы» на деревню, а также завершение полной коллективизации, включавшей запрет питаться в семьях и собственными средствами, стали, по Киернану, этапом, с которого началось наступление на «местных».)
Кроме того, новые «чистки» отличались крайней жестокостью: уничтожение жен и детей республиканских офицеров было предписано инструкциями 1975 года, но только в 1977 году начались аресты и казни жен ранее казненных людей. Не являлось исключением уничтожение целых семей и даже деревень, как, например, родной деревни экс-президента Лон Нола (350 человек) 17 апреля 1977 года в ознаменование «славного» праздника Освобождения.
1978 год был более противоречивым. По мнению Сливинского, голод значительно уменьшился благодаря росту урожаев и, главное, послаблениям в управлении. Твининг же, чье мнение поддерживается многими очевидцами, напротив, утверждает, что засуха и война спровоцировали беспрецедентные лишения. Несомненно одно: из-за распространения репрессий на «местных» и усугубления их в Восточной зоне массовые убийства приняли невиданный размах.
Смерть как повседневная реальность
«В Демократической Кампучии не было ни тюрем, ни судов, ни университетов, ни лицеев, ни денег, ни почт, ни книг, ни спорта, ни развлечений… На протяжении суток не допускалось ни единой минуты праздности. Повседневная жизнь состояла из двенадцати часов физического труда, двух часов на еду, трех часов на отдых и обучение, семи часов на сон. Мы попали в огромный концентрационный лагерь. Справедливости больше не существовало. Всей нашей жизнью руководил Ангкор (революционная организация — Ангкор падеват — служила ширмой для так и не вышедшей на поверхность ККП). Для оправдания своих противоречивых приказов и поступков красные кхмеры часто прибегали к притчам. Человека они сравнивали со скотиной: «Взгляните на буйвола, тянущего плуг. Он ест то, что ему приказывают. Если пустить его на пастбище, он будет есть там. Если отвести его на другое поле, где мало травы, он все равно найдет, что щипать. Он не может передвигаться самостоятельно, за ним все время следят. Ему велят тянуть плуг, и он подчиняется. Он никогда не думает о жене и детях…»
В памяти всех выживших Демократическая Кампучия осталась странным местом, где были утрачены все ориентиры и все ценности. Люди попали в настоящее Зазеркалье, где шанс на выживание зависел от часто менявшихся правил игры. Наипервейшим правилом было полное презрение к человеческой жизни: «Если ты пропадешь, это не потеря. Если сохранишься, в этом не будет никакой пользы». Эту страшную формулу приводят все очевидцы.
Камбоджийцы пережили настоящее сошествие во ад, причем для многих оно началось еще в 1973 году: на «освобожденных» территориях Юго-Запада уже тогда шло подавление буддизма, отрыв. молодежи от семей, навязывание единообразия в одежде, принудительное зачисление в производственные кооперативы. Трудно перечислить все пути к гибели. Тем не менее мы попытаемся это сделать.
Светлое будущее: рабство и голод
Все камбоджийцы, в первую очередь категория «75», сразу оказывались чем-то средним между рабочей скотиной и рабами (здесь сразу вспоминается старая имперская традиция…).
«Местные» принимали изгнанников охотнее, если те были крепкими на вид и не приводили с собой слишком много ненужных ртов.
Людей постепенно лишали их имущества: во время эвакуации этим занимались солдаты, в деревне — начальство и «местные». На «черном рынке» в период голода цена 250-граммовой миски риса могла доходить до 100 долларов. Приходилось мириться с искоренением образования, отсутствием свободы передвижения, всякой легальной торговли, медицины, достойной называться таковой, религии, письменности; соглашаться со строгим единообразием в одежде (черная форма, застегнутая до подбородка, с длинными рукавами) и в поведении (никаких проявлений чувств, споров, ругательств, жалоб и слез). Человек был обязан слепо повиноваться любому приказу, присутствовать (изображая интерес) на бесконечных собраниях, кричать и радоваться по команде, заниматься критикой и самокритикой… В Конституции Демократической Кампучии 1976 года ясно указывалось, что первейшее право гражданина — право на труд; никаких других прав «пришлые» не ведали. Неудивительно, что на первых порах существования режима страну захлестнула волна самоубийств; они стали настоящей эпидемией среди тех, кто оказался оторван от близких, среди престарелых, ощущавших себя обузой для семьи, среди людей, привыкших к комфорту.
Категория «75» должна была приспосабливаться к новой жизни. Начиная с осени 1975 года большинство «пришлых» попадали в районы с нездоровым климатом. Ни на что, кроме самого примитивного инвентаря и голодной пайки, надеяться не приходилось; никакой технической помощи, практической подготовки, жестокие санкции для не выполняющих установленные рабочие нормы, независимо от причин неудачи: даже явный физический недостаток не спасал от универсального наказания — смерти (хотя семьи редко разбивались). Никто, за редкими исключениями, не мог надеяться на окончательное постоянное местопребывание: тасование рабочих бригад и непрерывные переезды усугублялись ощущением собственного бессилия и всемогущества властей. Те, в ком еще теплились силы, постоянно порывались сбежать куда-нибудь, где еще оставалось подобие здравого смысла, предсказуемости, гуманности. Часто эти побеги оказывались формой отложенного самоубийства: не имея компасов и карт (Пин Ятхай по случаю разжился обрывком карты, потому и спасся), выбирая для побега сезон дождей, чтобы затруднить задачу преследователям, почти без еды, крайне ослабленные, беглецы чаще всего гибли еще до встречи с патрулями, получившими приказ не брать пленных. Тем не менее побеги не прекращались, чему способствовала не очень бдительная охрана (как было сказано выше, красные кхмеры испытывали нехватку личного состава).
Прижиться в новых условиях было крайне трудно, прийти в себя — невозможно. Руководство почему-то уверовало, что до «светлого будущего» — рукой подать, стоит только выполнить четырехлетний план 1977–1980 годов, оглашенный Пол Потом в августе 1976 года. План предусматривал резкий рост производства и экспорта сельскохозяйственной продукции — единственного богатства страны — в целях первоначального накопления средств. Предполагались индустриализация сельского хозяйства, развитие многоассортиментной легкой промышленности, впоследствии — создание мощной тяжелой промышленности.
Все эти фантасмагорические планы должны были стать продолжением прошлых «побед». «Наш народ, сумевший создать Ангкор, способен на любые свершения», — заверял Пол Пот в своей бесконечно длинной речи 27 сентября 1977 года, в которой прозвучало наконец, что Ангкор и Кампучийская коммунистическая партия — одно и то же. Еще одним проявлением волюнтаризма красных кхмеров стало утверждение, будто «славное 17 апреля» доказало превосходство бедных камбоджийских крестьян над крупнейшей империалистической державой — США.
От населения потребовали невозможного: добиться урожайности риса 3 тонны с гектара, хотя в 1970 году урожайность была немногим больше одной тонны. (Характерно, что таких же показателей потребовал от соотечественников в 1975 году тогдашний китайский вице-премьер Хуа Гофэн.) Столь же неосуществимым было тройное увеличение площадей под посевы риса на плодородном Северо-Западе. Конкретно для этого пришлось бы свести лес на огромных территориях, создать колоссальную ирригационную систему и быстро перейти от одного к двум-трем урожаям риса в год. (Следует учитывать, что в малонаселенной Камбодже прежде принято было надеяться на естественные осадки и ежегодное затопление чеков). Все прочие культуры отходили на второй план. Никто так и не определил, каких усилий это потребовало бы от «трудовой армии» в лице изможденных «пришлых».
«Армия», то есть практически все население, выбивалась из сил и стремительно гибла. Быстрее других сходили на нет самые сильные, от которых требовали больше, чем от остальных. Нормой был 11-часовой рабочий день, но нередко, устраивая соревнования между деревнями, начальство выгоняло людей на работу в 4 часа утра и не отпускало до 10–11 часов вечера….
Выходные местами были отменены совсем, местами объявлялись раз в десять дней (видимо, по примеру Французской революции, боровшейся с «религиозным» воскресеньем), но и они посвящались бесконечным политическим собраниям. Сам ритм работ совпадал, как правило, с обычным ритмом труда камбоджийского крестьянина. Разница заключалась в полном отсутствии отдыха и в хроническом недоедании.
Обещая подданным светлое будущее, власти гарантировали им беспросветное, даже убийственное настоящее. Американское посольство в Бангкоке, опираясь на показания беженцев, оценило сокращение посевных площадей к ноябрю 1976 года по сравнению с периодом до 1975 года в 50 %. Путешествовавшие по сельской местности рассказывали о заброшенных полях и обезлюдевших деревнях — последствиях массового переселения на стройки и вырубки.
Дезорганизация деревни
«По обеим сторонам дороги раскинулись, насколько хватает глаз, незасеянные земли. Напрасно я ищу взглядом работающих крестьян. Только километров через десять замечаю маленькую бригаду — несколько девушек. Где же сотни юношей из мобильных бригад, о которых талдычит радио?
Иногда мне попадаются вяло бредущие группы мужчин и женщин с узлами за плечами. По некогда ярким одеждам, превратившимся в лохмотья, драным штанам и юбкам узнаю «пришлых» — бывших горожан, изгнанных из своих жилищ.
Мне известно о новых перемещениях населения в середине года, призванных восстановить равновесие, вызванное безумными действиями «банды предателей».
Сначала эти горожане были отправлены в малонаселенные районы Юго-Запада, где на фоне полного обнищания намечалось создать «новую модель мира». Плодородные районы временно остались без работников. Вся страна корчилась в тисках голода, тогда как обрабатывалась только пятая часть всех пахотных земель! Куда же подевались те, кто работал на этой земле раньше? Слишком много вопросов остается без ответа.
Что касается мобильных бригад, якобы прославившихся своим трудолюбием, то они живут в суровых условиях. Еду им приносят в поле: подобие растительной похлебки, немного риса — половина того, что мы получали в Пномпене. На таком голодном пайке невозможно толком трудиться и что-либо производить. (…)
У меня глаза лезли на лоб. Зрелище было ужасающим: непередаваемая нищета, полная дезорганизация, неразбериха, грязь…
Навстречу машине бросился, размахивая руками, старик. На обочине лежала женщина — видимо, больная. Водитель вывернул руль, и старик остался стоять посреди дороги, воздев руки к небу».
Экономические прожекты ККП сулили стране немыслимое напряжение. Это усугублялось неспособностью руководства претворить в жизнь собственные намерения. Краеугольным камнем плана была ирригация: ее развивали, не щадя сил и жертвуя настоящим ради будущего. Однако ущербность проектов и их практического осуществления сделала принесенную народом жертву напрасной. Всего несколько дамб, каналов и плотин были спроектированы и построены со знанием дела. Они используются и по сей день, тогда как остальные либо были смыты в первый же паводок (вместе с сотнями строителей и крестьян), либо пустили воду не в том направлении, либо рухнули или были залиты в считанные месяцы. Инженеры-гидростроители, попавшие в ряды бесправной «трудовой армии», бессильно наблюдали за происходящим: всякая критика воспринималась как враждебность к Ангкору и последствия наступали незамедлительно и не отличались разнообразием… «Чтобы строить плотины, достаточно политического образования», — внушали рабам. Для безграмотных крестьян, часто предводительствовавших этим рабским стадом, единственной доступной технологией было максимальное скопление землекопов, увеличение продолжительности работ и объемов перелопаченной земли.
Презрение к технике и техникам сопровождалось отказом от элементарного крестьянского здравого смысла. Стройками и деревнями руководили бедняки с мозолистыми руками, но над ними стояли городские интеллектуалы, как будто обязанные мыслить рационально, но слишком уверовавшие в свое всезнание. Эти люди и приказали срыть мелкие перемычки между рисовыми чеками, учредив новый стандарт делянки: 1 гектар. Календарь сельскохозяйственных работ определялся централизованно и спускался для целой зоны без учета местных экологических условий. Единственным критерием успешности был объявлен валовой сбор риса, посему многие руководители решили вырубить все деревья, в том числе фруктовые. Уничтожение гнездовий птиц, наносивших ущерб полям, привело к исчезновению одного из источников питания для голодающего населения.
Бедствие постигло даже природу, не говоря о людях. Все население было поделено на категории, каждую из которых мобилизовали по отдельности: лиц от 7 до 14 лет, от 14 лет до брачного возраста, стариков и т. д. (Как всегда при строительстве «светлого будущего», трудящиеся были уподоблены армии, а производства — военной кампании.) Кроме того, действовал принцип узкой специализации. Формировались бригады, предназначенные для выполнения единственной конкретной задачи. Одновременно высокое начальство, уверовавшее в свое могущество, вместо повседневной работы с подчиненными ограничивалось категоричными приказами, не утруждая себя разъяснениями и обсуждениями.
Даже голод, годами косивший камбоджийцев, использовался для их дальнейшего закабаления. Ведь ослабленные люди, не способные создать запас продовольствия, вряд ли решатся на побег. Люди были постоянно озабочены утолением голода, вытеснившего все остальные мысли и желания, вплоть до сексуального. Скудная пайка превратилась в универсальный способ управления: благодаря ей проще было проводить принудительное перемещение больших масс людей и заставлять их питаться в общественных столовых. Несколько сытных кормежек — и все проникаются пылкой любовью к Ангкору… С помощью той же пайки удавалось сломить солидарность, нарушить связь между родителями и детьми. Мало кто осмеливался кусать кормящую руку, пусть она и проливала кровь.
Грустная ирония заключалась в том, что режим, приносивший людей в жертву божеству Рису (в СССР божество звалось Сталью, на Кубе — Сахаром), сделал этот продукт эфемерным. Камбоджа с 20-х годов ежегодно экспортировала сотни тысяч тонн риса и полностью обеспечивала этим основным продуктом питания собственное население. С начала 1976 года, когда коммунисты ввели систему общественных столовых, рацион значительной части камбоджийцев был ограничен жидкой рисовой похлебкой (равной по питательности 4 чайным ложкам риса на человека).
Урожаи риса были катастрофически низкими. Дневной рацион постоянно снижался. Подсчитано, что в районе Баттамбанга до 1975 года взрослый человек потреблял примерно 400 г риса в день — минимальное количество, обеспечивающее функционирование организма. При красных кхмерах, согласно свидетельствам всех без исключения очевидцев, невиданной роскошью считалась одна миска риса (250 г) на человека. Зачастую на пятерых, шестерых, даже восьмерых человек приходилась одна миска риса в день.
Все это делало жизненно необходимым «черный рынок», где можно было разжиться рисом. Поставщиками этого «лишнего» риса были руководящие работники, пускавшие «налево» рацион незадекларированных умерших, а также лица, занимавшиеся запрещенным промыслом — индивидуальным поиском пропитания. Считалось, что Ангкор печется о благе людей, следовательно, рационы полностью обеспечивают их потребности; впрочем, данный запрет действовал не слишком строго, пока не доходило до воровства. Для голодных людей не существовало разницы между коллективным достоянием (рисовыми чеками до или во время уборки, фруктовыми насаждениями) и скудным индивидуальным имуществом (птичниками, домашними животными «местных»). В пищу шла мелкая живность: крабы, лягушки, улитки, ящерицы, змеи, кишащие в заливных чеках, красные муравьи, огромные пауки, пожираемые живьем, а также побеги, грибы и плоды лесных растений. Из-за плохой сортировки и недостаточной кулинарной обработки это часто приводило к смертельному исходу. (Всякое индивидуальное приготовление пищи было запрещено, но запрет умудрялись обходить, делая вид, что кипятят воду; эту меру профилактики красные кхмеры поощряли.) Картины, которые можно было наблюдать, превосходили все, что случалось видеть специалистам даже в беднейших странах: люди отнимали помои у свиней и ели полевых крыс…
Индивидуальный сбор пропитания был наказуемым проступком. Провинившийся мог отделаться выговором, а мог получить и пулю — для острастки населения и предупреждения массовых набегов на поля.
Хроническое недоедание, ослаблявшее организм, способствовало заболеваниям (особенно дизентерии) и усугубляло их остроту. Еще одним распространенным недугом была «болезнь голодных», возникающая в подобных ситуациях, — общая отечность, которой способствовала чрезмерная соленость ежедневной рисовой похлебки. Со временем «естественную» смерть от этого недуга (слабость, затем забытье и угасание) многие, особенно старики, стали считать завидной…
Повальные болезни (порой никто в целом поселении не мог встать на ноги) не производили на руководство красных кхмеров ни малейшего впечатления. Заболевший приравнивался к ослушнику, лишающему Ангкор «боеспособной единицы его трудовой армии».
Несчастный, всегда подозреваемый в симуляции, мог отказаться от работы только в случае обращения в медпункт или в больницу, где рационы были вдвое ниже и был велик риск заразиться инфекционными болезнями. Генри Локард справедливо называет кхмерские больницы «местами уничтожения населения, а не его исцеления».
Пин Ятхай за несколько недель лишился четырех близких родственников, помещенных в больницу. Пятнадцать молодых людей, заболевших при нем ветряной оспой, не получали никакого лечения: их заставляли выходить на работу и спать прямо на земле, несмотря на страшные язвы на коже. В итоге из пятнадцати в живых остался всего один.
От уничтожения нравственных ориентиров — к полному озверению
Голод, как известно, не способствует гуманности. Голодный занят только собой и отвергает все, что не имеет отношения к его выживанию. Как иначе объяснить нередкие случаи каннибализма? Тем не менее в Камбодже это явление получило меньшее распространение, чем в Китае во время «большого скачка», и ограничивалось, видимо, поеданием умерших. Пин Ятхай приводит два конкретных примера: в одном случае бывшая учительница съела собственную сестру, а в другом — обитатели больничной палаты расчленили и съели только что умершего молодого человека… Людоедство каралось как самое страшное преступление: учительница (заодно со своей дочерью) была забита до смерти на глазах у всей деревни.
Существовал и каннибализм как способ наказания, отмечавшийся также в Китае. Лы Хэнг рассказывает о кхмерском солдате-дезертире, которого перед казнью заставили съесть собственные уши. Упоминается и употребление в пищу человеческой печени, хотя этим занимались не только красные кхмеры: в 1970–1975 годах республиканские солдаты порой скармливали этот орган своим врагам; данный ритуал вообще имеет некоторое распространение в Юго-Восточной Азии.
Хаинг Нгор рассказывает, как из трупа убитой в тюрьме беременной женщины был вырван зародыш, печень и молочные железы; зародыш был выброшен к другим, уже сушившимся на крыше тюрьмы, остальное было унесено со словами: «Вот и мясо на сегодня!» Кен Кхун рассказывает о главе кооператива, делавшем глазное лекарство из человеческих желчных пузырей; он снабжал снадобьем всех желающих и нахваливал вкусовые качества человеческой печени. (Подобные случаи отмечались также в среде горных кхмеров лы.)
Представляется, что этот возврат к антропофагии представляет собой частное проявление более общего процесса — исчезновения человеческих ценностей, нравственных и культурных ориентиров, прежде всего сострадания, играющего такую большую роль в буддизме. Один из парадоксов режима красных кхмеров состоял в том, что они, заявляя о намерении построить общество равенства, справедливости, братства и самоотверженности, спровоцировали, подобно всем остальным коммунистическим режимам, разгул постыдного себялюбия, торжество принципа «каждый сам за себя», неравенство во власти и бескрайний произвол. Чтобы выжить, необходимо было прежде всего уметь врать, жульничать, красть и не испытывать угрызений совести.
Примером служили представители самой верхушки власти. Пол Пот, ушедший в партизаны еще в 1963 году, ничего не сделал для восстановления связи со своей семьей даже после 17 апреля 1975 года. Два его брата и невестка были депортированы вместе с остальными, один брат быстро погиб. Двое выживших, узнав на портрете своего родича и поняв, кто стал диктатором страны, сочли за благо (и, по всей видимости, поступили мудро) никому не говорить о своем родстве с ним.
Режим делал все, чтобы ослабить, а лучше порвать семейные узы между людьми, справедливо усматривая в них источник спонтанного сопротивления тоталитарному проекту установления полной зависимости каждого индивидуума от всесильного Ангкора. Рабочие бригады часто имели собственные жилища (иногда это были просто циновки на земле или гамаки), расположенные недалеко от деревни. Получить разрешение отлучиться оттуда было крайне трудно; мужья неделями не видели жен, дети — престарелых родителей. Подростки по полгода не знали о судьбе своих родных (этому способствовало упразднение почтовой связи) и, вернувшись, нередко узнавали, что тех уже нет в живых. Эта модель тоже навязывалась сверху: многие руководители жили раздельно со своими женами. Мать ставила себя в опасное положение, если слишком много времени уделяла ребенку, даже младенцу.
Мужей лишили власти над женами, родителей — над потомством. За пощечину, отвешенную супруге, можно было получить пулю; то же могло произойти, если дети, подвергнутые родителями телесному наказанию, доносили на них властям; за ругань или ссору полагалось наказание в виде самокритики. Гуманизма в этом не было ни на грош: таким образом режим обеспечивал себе монополию на законное насилие и препятствовал всяким проявлениям власти помимо собственной. Презренные семейные чувства подвергались осмеянию и безжалостно подавлялись. Родственники часто разлучались навсегда, не сумев залезть в один грузовик. Иногда два грузовика, следовавшие один за другим, на повороте неожиданно разъезжались в разные стороны. Начальству было наплевать, что старики и дети отрываются от родных и остаются из-за этого без помощи. «Ничего, — звучало в ответ на жалобы, — Ангкор обо всем позаботится. Или вы не доверяете Ангкору?»
Заменив погребение кремацией (за редкими исключениями, которых приходилось подолгу добиваться), красные кхмеры нанесли еще один удар по семейной солидарности: для кхмера оставить умершего родственника на холоде или в грязи, не исполнив церемониала (запрещенного властями), равносильно лишению умершего права на элементарное уважение, препятство-ванию его реинкарнации, даже обречению на скитание в виде призрака. В условиях постоянных перемещений большой удачей считалось сохранить при себе горстку праха покойного. Подобные действия властей были одним из проявлений решительного наступления на богатые культурные традиции Камбоджи. Искоренялись буддийские обычаи и близкие к буддийским, «примитивные» обряды кхмеров лы (равно как и ритуалы, возникшие в империи Ангкор), народные песни, шутки, придворные танцы; уничтожались храмовые росписи, скульптура. План 1976 года, скопированный, несомненно, с китайской «культурной революции», не признавал иных форм художественного самовыражения, кроме революционных песен и поэм.
Циничное отношение к мертвым было лишь продолжением равнодушия к живым. «Я не человек, а животное», — заявил в своих показаниях один из бывших вождей, министр Ху Ним. Но стоил ли человек столько же, сколько животное? За потерю скотины можно было поплатиться жизнью, за избиение скотины — подвергнуться жестоким пыткам. При вспахивании земель людей запрягали наравне с рабочим скотом и нещадно хлестали, поскольку их силы не могли сравниться с тягловой силой животных… Вот и вся цена человеческой жизни!
«У тебя индивидуалистские наклонности. (…) Ты должен (…) от них избавиться», — сказал Пин Ятхаю кхмерский солдат, узнав, что тот пытается помочь своему раненому сыну. Когда сын умер, Пин Ятхай хотел получить разрешение с ним проститься, но его вынудили доказывать, что он «не будет зря тратить силы, принадлежащие Ангкору», и долго твердили, что «этим займется Ангкор». Придя на помощь тяжело больной женщине с двумя маленькими детьми, он услышал от палачей: «Вы не обязаны ей помогать. Вы обнаружили, что у вас сохранилась жалость, чувство дружбы. Следует отказаться от этих чувств, избавиться от индивидуализма. Сейчас же возвращайтесь к себе!»
Систематическое отрицание человечности имело свою оборотную сторону: жертвы начинали напропалую врать, увиливать от работы, стоило отвернуться надсмотрщикам и стукачам, воровать. Последнее было вопросом жизни и смерти, учитывая голодный паек, на который посадил всех Ангкор. Воровали все, от мала до велика; поскольку буквально все принадлежало государству, похищение нескольких фруктов расценивалось как государственное преступление. Общество, не предоставившее своим членам иного выбора, кроме смерти, обмана и воровства, поймало себя в адскую ловушку: в среде камбоджийской молодежи до сих пор царствуют цинизм и эгоизм, лишающие страну надежды на нормальное развитие.
Триумф жестокости
Еще одно изначальное противоречие режима заключалось в том, что требование абсолютной открытости жизни и мыслей, предъявляемое гражданам, сочеталось с патологической секретностью, окружающей все, что касалось правящей верхушки. Ситуация в Камбодже не имеет аналогов во всем коммунистическом мире: существование ККП было официально признано только 27 сентября 1977 года, через 30 месяцев после прихода к власти полпо-товского режима 17 апреля 1975 года! Строжайшей тайной была окутана личность самого Пол Пота. Впервые он появился по случаю «выборов» в марте 1976 года, под видом рабочего каучуковой плантации. В действительности он никогда не работал ни там, ни на «родительской ферме», как это утверждалось в официальной биографии, распространенной во время его визита в Северную Корею в октябре 1977 года. Только тайным службам западных стран удалось, сопоставив много данных, прийти к выводу, что Пол Пот — это Салотх Сар, коммунистический активист, сбежавший в 1963 году из Пномпеня и объявленный руководством ККП «погибшим в подполье». Желание Пол Пота оставаться в тени, дабы укреплять свою абсолютную власть, было так велико, что в стране не было его живописных и скульптурных изображений, не издавалась официальная биография, его фотографии публиковались редко, сборники трудов — ни разу. Ни о каком культе личности не было речи; только после января 1979 года камбоджийцы узнали, кто был их главой.
Пол Пот выдавал себя за Ангкор и наоборот; казалось, в качестве некоего анонимного божества он присутствует в любой крохотной деревушке, невидимо стоит за спиной всякого представителя власти. Это также было одним из приемов психологического воздействия на население: в обстановке неведения никто никогда не может чувствовать себя в безопасности.
Рабы системы не принадлежали более самим себе. Их настоящее — неустанный труд под неусыпным наблюдением, постоянный поиск пропитания, бесконечные собрания с самокритикой; малейшее ослушание могло дорого обойтись. Прошлое тоже находилось под пристальным контролем (порой людей заставляли ежемесячно пересказывать подробную автобиографию; малейшее расхождение с предыдущей версией каралось смертью). Если возникали сомнения в правдивости показаний, людей арестовывали и подвергали пыткам, домогаясь признания в том, что они якобы пытались утаить. Люди находились в полной зависимости от доносов, боялись случайных встреч с бывшими коллегами, соседями, учениками… Что касается будущего, то оно висело на волоске и полностью зависело от каприза всемогущего Молоха. Ничто не могло ускользнуть от всевидящей власти, имевшей «глаза размером с ананас», как гласил распространенный лозунг. Во всем усматривался политический подтекст, любое отступление от правил воспринималось как проявление оппозиционных настроений, читай: «контрреволюционное преступление». Человек старался избежать любой мелкой промашки: следуя параноической логике красных кхмеров («нас повсюду окружают невидимые коварные враги»), случайностей и непреднамеренных ошибок быть не могло, все квалифицировалось исключительно как измена. Разбивший стакан, неумело обошедшийся с буйволом или неверно проведший борозду мог предстать перед трибуналом, состоявшим из членов кооператива, среди которых были его родные и друзья. Недостатка в обвинителях никогда не наблюдалось. Нельзя было упоминать мертвых: предателей, получивших по заслугам, и трусов, не желавших трудиться на Ангкор. На само слово «смерть» было наложено табу: вместо него приходилось употреблять словосочетание бат клуон («исчезнувшее тело»).
Система имела свои слабости: отсутствовали судебный аппарат (не было проведено ни одного процесса) и, главное, нормальная полиция. Внутренней безопасностью занималась малопригодная для этого армия. Несовершенство аппарата подавления оставляло лазейки для спекуляции, воровства, но также и для свободного обмена мнениями… Следствием малочисленности кадровой полиции стало массовое использование детей и подростков в качестве помощников жандармов. Одни, так называемые тьхлоп, были частью аппарата красных кхмеров и являлись по сути обыкновенными шпионами: прячась на сваях домов, они подслушивали, не ведется ли где недозволенных разговоров, и высматривали, не укрываются ли запрещенные запасы продовольствия. Другие, обычно малолетние, докапывались до политической подноготной собственных родителей, братьев и сестер и доносили на них «ради своего же блага». Всем камбоджийцам без исключения запрещалось все, что не было специально разрешено (или могло квалифицироваться как таковое). Тюрьма была по сути прихожей морга, поэтому мелкие нерецидивные проступки, за которыми следовала уничижительная самокритика, либо прощались, либо наказывались переменой места работы (например — по китайскому образцу — переводом в свинарник) или побоями разной степени тяжести, обычно после собрания коллектива. Предлоги не приходилось слишком долго искать. Члены семьи не могли не пытаться увидеться, проведя врозь много месяцев и работая всего в нескольких километрах друг от друга. В трудовом процессе трудно было избежать мелких погрешностей, тем более людям, не имевшим опыта подобной работы; сказывалась также усталость, притуплявшая бдительность. Кроме того, работать приходилось отслужившими свой срок инструментами. А как не поддаться соблазну подобрать что-то съедобное или «украсть», то есть сорвать, банан? Любое из этих преступлений могло привести к тюремному заключению или казни.
Подобные проступки совершали все, и кара за них чаще всего бывала умеренной. Но всё относительно: если порка для молодых была банальным наказанием, то людей пожилого возраста нередко забивали до смерти. Пытали иногда сами военные — красные кхмеры, но чаще провинившегося били его «коллеги», такие же «75», сами боявшиеся оказаться на месте неудачника. Спасение избиваемого зависело от его умения изобразить полную покорность: мольбы, тем более возмущение, расценивались как протест против наказания, а значит, против режима. Цель состояла не только в каре, но и в устрашении. Поэтому широкие масштабы приняла имитация казней.
Убийство как способ управления
«Стране, которую мы строим, хватит одного миллиона хороших революционеров. Остальные нам ни к чему. Лучше уничтожить десятерых невинных, чем сохранить жизнь одному врагу», — твердили красные кхмеры на собраниях кооперативов.
Логика геноцида повсеместно находила практическое воплощение. Смерть была при Пол Поте банальнейшим явлением. Убийство было более частой причиной смерти, чем болезни или преклонный возраст. «Высшая мера» ввиду частоты применения и незначительности поводов лишилась оттенка исключительности. Более того, в случаях, расцениваемых как действительно серьезные, виновных отправляли в тюрьму (что означало ту же смерть, только растянутую во времени), где из них выбивали признания в заговорах и имена сообщников. При всей загадочности репрессивной системы, кое-кто из депортированных понял, как она функционирует. «Не исключено, что параллельно существовали две системы подавления. Одна — тюремная, неотъемлемая часть бюрократии, подкармливавшая сама себя и тем доказывавшая свою необходимость, другая — неформальная, позволявшая вершить правосудие начальству кооперативов. Итог в обоих случаях был для узников одинаковым». О том же говорит Г. Локард.
К этому надо добавить третий способ умерщвления, особенно распространенный перед концом режима. Имеется в виду «военная чистка» (заставляющая вспомнить «адские колонны» во время войны в Вандее в 1793–1795 годах): войска, присланные Центром, устроили расправу над местным руководством, целиком истребили «подозрительные» деревни, вырезали все население отдельных зон, как, например, Восточной. Здесь уже никого конкретно не обвиняли, никто не мог защититься, никто не надеялся сообщить о судьбе пострадавших их близким или коллегам. «Ангкор убивает и никогда ничего не объясняет», — говорили в народе.
Составить полный список преступлений, каравшихся смертью, представляется нелегкой задачей. Трудно назвать нарушение или простое отклонение от требований, за которое нельзя было бы поплатиться жизнью. Члену организации красных кхмеров рекомендовалось придумывать самое фантастическое толкование малейшего проступка: тем самым активист доказывал свою политическую подкованность. Нам придется ограничиться перечислением основных причин умерщвления. Начнем с наиболее распространенных.
Смертные приговоры сплошь и рядом выносились за сбор рисовых метелок после уборки урожая и за кражу риса из амбаров и общественных кухонь (выше уже было сказано о первостепенной роли риса в питании камбоджийцев и «рисовой» идее-фикс режима); мародеров часто казнили прямо на месте «преступления» ударами мотыг и бросали в поле в назидание прочим. У голодного, укравшего не драгоценный рис, а фрукты или овощи, было больше шансов отделаться избиением. Тем не менее голодная женщина, кормящая младенца грудью и укравшая несколько бананов, могла быть казнена.
Подростков, совершавших набеги на сады, отдавали на «суд» сверстников (у тех не было возможности уклониться от роли «судей»), признавали виновными и расстреливали. «Мы тряслись от страха. Нам сказали, что это послужит нам уроком», — вспоминал очевидец.
Домашних животных крали реже: птица и прочая живность быстро исчезли, оставшиеся хорошо охранялись. Кражи крупного скота не практиковались из-за скученности проживания. Семью, полакомившуюся теленком, могли поголовно вырезать.
Не менее опасно было тайно навещать родных, даже если отлучка получалась непродолжительной: это приравнивалось к дезертирству. Впрочем, смертью это каралось чаще в случае рецидива, если, конечно, не сопровождалось преступлением из преступлений — невыходом на работу. На чрезмерную любовь к родным смотрели косо, однако ссора с близкими, как и с чужими людьми, могла стоить скандалисту жизни (но тоже не с первого раза). В крайне пуританской атмосфере (мужчине не рекомендовалось приближаться к собеседнице, если это не близкая родственница, ближе, чем на три метра) внебрачные половые связи систематически карались смертью: рисковали жизнью и молодые влюбленные, и распутники из рядов красных кхмеров. К тяжким преступлениям относилось также потребление спиртных напитков (обычно это был перебродивший пальмовый сок), впрочем, это распространялось в основном на ответственных работников и «местных», так как «пришлые» и без того достаточно рисковали жизнью, разыскивая себе пропитание. Курили, наоборот, все, в том числе самые юные из кхмерских солдат; на наркотики, распространенные гораздо меньше, не было специального запрещения. Что касается отправления религиозных обрядов, то оно, даже будучи предосудительным, не каралось смертью, если совершалось в индивидуальном порядке (в буддизме это возможно, в исламе крайне затруднительно); впрочем, впавшего в транс могли пристрелить.
Разумеется, смертельно опасным было всякое неповиновение. Те немногие, кто шли на подобный риск, особенно поначалу, поверив в мнимую свободу критики и заговорив, например, о плохой кормежке и вещевом снабжении, быстро исчезали; та же участь постигла отважных депортированных учителей, устроивших в ноябре 1975 года демонстрацию протеста против голодного рациона (хотя сама демонстрация, как ни странно, разогнана не была).
Естественно, любые «крамольные» речи — пожелание режиму сгинуть или пасть под ударами вьетнамцев (последнее было тайным чаянием многих камбоджийцев в 1978 году), — а также простое признание, что ты голоден, были равносильны смертному приговору. Соглядатаям-тьхлоп вменялось в обязанность фиксировать подобные разговоры, порой даже провоцировать их.
Крайне рискованно было не выполнить задание, независимо от причины невыполнения. От ошибок и случайностей не застрахован никто, следовательно, каждому в любой момент грозила пуля. По этой причине часто казнили немощных, инвалидов, психически больных: объективно они были еще более бесполезны, чем толпа «пришлых». Разумеется, на исчезновение были обречены все раненые бойцы республиканской армии. Смерть грозила каждому, кто почему-либо не мог уяснить или исполнить приказы и запреты: «сумасшедший», сорвавший стебелек маниока или бубнящий слова недовольства, ликвидировался на месте. De facto кхмерские коммунисты оказались стихийными последователями евгеники.
Демократическую Кампучию захлестнула волна разнузданного насилия. Однако большинство кампучийцев трепетали не столько перед самим зрелищем смерти, сколько перед непредсказуемостью и тайной, окружавшими исчезновение людей. Убийства чаще всего совершались вдали от глаз. Недаром активисты и ответственные работники ККП славились своей вежливостью: «Речи их неизменно были сердечны и ласковы, даже в худшие моменты. Даже убивая, они оставались учтивы: жертва до последней секунды внимала ласковым словам. Желая развеять ваше недоверие, они были способны пообещать вам все, что угодно. Я знал, что все преступления сопровождаются или предваряются любезными речами. Красные кхмеры оставались неизменно вежливы, пусть через секунду им предстояло заколоть жертву, как последнюю скотину».
Объясняется это в первую очередь тактическими соображениями. Ятхай прав, говоря, что, действуя неожиданно, палачи исключали противодействие со стороны жертвы. Вторая причина относится к сфере культурной традиции: буддизм требует от человека самообладания; любой, кто проявляет эмоции, роняет свое достоинство. Третья причина — из области политики: как и в период расцвета китайского коммунизма (до «культурной революции»), доблестью считалось доказать железный рационализм всех действий партии, не подверженной мимолетным страстям и индивидуальным побуждениям, ее ежесекундную готовность руководить событиями. То обстоятельство, что казни были тщательно скрыты от посторонних глаз, явственно свидетельствовало о том, что они координировались из Центра (первобытное, импульсивное насилие — например погромы — всегда слишком заметно). Солдаты приходили под вечер, чтобы отвести обреченного на «допрос», «учебу», наконец, на пресловутый «сбор хвороста». Иногда арестованному связывали за спиной руки — этим видимое постороннему глазу насилие кончалось. Потом в лесу находили незарытый труп — возможно, убитых не предавали земле для устрашения живых; опознать его не всегда удавалось. Земля Камбоджи усеяна местами массовых казней: в каждой из двадцати провинций таких мест насчитывается более тысячи!
Порой красные кхмеры осуществляли свою традиционную угрозу — «пустить человека на удобрение под рис». «Убитые люди были постоянным источником удобрений. Их зарывали в братских могилах, поверх которых сеяли сельскохозяйственные культуры, чаще всего маниок. Часто, собирая клубни, можно было извлечь из земли человеческий череп с торчащими из глазниц корнями». Видимо, хозяевам страны казалось, что на человеческих трупах рис и маниок растут как на дрожжах. В этом — проявление крайней степени их нравственного падения, заключающегося в лишении «классового врага» права быть человеком.
Дикость системы проявлялась и в момент казни. Чтобы сэкономить патроны и одновременно дать выход своему садизму, палачи часто не расстреливали своих жертв, а прибегали к другим способам казни (согласно подсчетам Сливинского, расстрелы составляли 29 % расправ; эта и последующие цифры даны здесь округленно). У 53 % убитых разбит череп (железным прутом, рукоятью заступа, тяпкой), 6 % повешены или задушены (полиэтиленовый пакет на голову), у 5 % перерезано горло, столько же насмерть забито. Все очевидцы твердят в один голос, что только 2 % казней совершались публично — так казнили опозорившихся руководителей. Их лишали жизни самыми варварскими способами, в которых большую роль играл огонь (уж не очистительный ли?): зарывали по пояс в яму с тлеющими углями, макали головой в бензин и поджигали. На память приходят мучения — возможно, вымышленные, — которым подвергали кхмеров вьетнамские оккупанты в первой половине XIX века: зарыв человека в землю по подбородок, ему поджигали голову и кипятили на этом костре чай…
Тюремный архипелаг
Утверждалось, что Демократическая Кампучия не знала тюрем. Сам Пол Пот заявил в августе 1978 года: «У нас нет тюрем, мы даже не пользуемся этим словом. Правонарушители занимаются общественно полезным трудом».
Красные кхмеры похвалялись этим, подчеркивая двойной разрыв: с политическим прошлым и с религией, где в соответствии с законом кармы человек за совершенные грехи расплачивается в другой жизни. Теперь же наказание следовало непосредственно за прегрешением.
Существовали также «центры перевоспитания», именуемые также «районными полицейскими центрами». Старые тюрьмы, остававшиеся от колониальной эпохи, опустевшие, как и города, больше не заполнялись. Исключение составляли тюрьмы некоторых провинциальных городков, где в камеры, рассчитанные на нескольких человек, набивали по тридцать заключенных. В качестве тюрем стали использовать бывшие школы, иногда храмы.
Конечно, от классических тюрем, даже строгого режима, эти учреждения сильно отличались. В них ничего не делалось, чтобы облегчить заключенным жизнь или хотя бы выживание: голодный паек (нередко, по свидетельству Пин Ят-хая, всего одна миска риса на 40 человек), отсутствие медицинской помощи, невероятная скученность, ограниченная подвижность (женщины и некоторые мужчины, посаженные за «мелочь», были привязаны к общему железному штырю (кхнох) на полу камеры за одну ногу, остальные мужчины — за обе; некоторым связывали за спиной локти); не было ни туалетов, ни умывальников… Понятно, почему новый заключенный не мог надеяться выжить в таких условиях больше трех месяцев; из полпотовских тюрем редко кто выходил живым. (Например, из восьмидесяти заключенных местной тюрьмы, о которой пишет Пин Ятхай, свободу увидели всего трое.) Один такой счастливчик так отзывается о своем узилище в Западной зоне «Там убивали только половину заключенных, а то и меньше».
Этому человеку действительно повезло: его забрали в конце 1975 года, когда еще существовала хоть какая-то надежда выйти на волю (совсем как до 17 апреля). До 1976 года из тюрем вышли 20 %—30 % заключенных. Причина в том, что в этот период некоторые представители власти еще принимали всерьез воспитательную функцию лишения свободы — стержень китайско-вьетнамской пенитенциарной системы. В начале депортаций у чиновников и даже военных старого режима сохранялась возможность освобождения — при условии послушания и усердного труда.
Позднее стала использоваться особая терминология: лишение свободы часто обозначалось как «вызов на учебу». «Педагогическая» функция «перевоспитания» перестала существовать повсюду, кроме лагеря Бунгтрабек, где, по свидетельству И Пхандары, держали камбоджийцев, вернувшихся из-за границы, в основном студентов. Сохранилось распоряжение местного руководства арестовывать детей вместе с матерями независимо от возраста, «чтобы избавиться сразу от всех». Так наполнялся конкретным содержанием лозунг: «При прополке не забывай про корни сорняков», представлявший собой радикальное толкование понятия «классовая наследственность», столь дорогого сердцу маоистов-экстремистов.
Судьба этих детей, лишенных всякой заботы, была особенно печальна; но еще хуже пришлось юным правонарушителям, которых бросали за решетку независимо от возраста.
Дети в районной тюрьме
«Наибольшее сострадание вызывает судьба двадцати малышей, особенно тех из них, чьи родители были депортированы после 17 апреля 1975 года. Эти дети воровали, чтобы не умереть с голоду. Их арестовали не для наказания, а чтобы с особой жестокостью лишить жизни:
— тюремные надзиратели били и пинали их до смерти:
— превращая в живые игрушки, привязывали за ноги к крыше, потом раскачивали ударами;
— палачи швыряли маленьких узников в болото рядом с тюрьмой и топили ударами ног, когда несчастные начинали захлебываться, позволяли им высунуть голову и начинали игру сызнова.
Мы, взрослые заключенные, тайно оплакивали несчастных детей, уничтоженных с такой жестокостью. Надзирателей-палачей было восемь. Начальник, Бун, и некто Лан (я запомнил только эти два имени) проявляли особенную бесчеловечность, однако остальные тоже участвовали в этом подлом деле. Все они соревновались в жестокости, причиняя юным соотечественникам страшные страдания».
Существовали две группы заключенных: узники, обреченные на медленное угасание, и приговоренные к казни. Зависело это от причин ареста: нарушение запрета, неблагонадежное происхождение, явная нелюбовь к режиму, участие в «заговоре». В трех последних случаях арестованных допрашивали, чтобы выбить признание в принадлежности к «плохой» профессии или в своей виновности — и тогда заставить назвать сообщников. При малейшем запирательстве изверги прибегали к пыткам, причем делали это более жестоко, чем палачи любого другого коммунистического режима. Красные кхмеры, поднаторевшие в допросах, проявляли неисчерпаемое садистское воображение.
Самым распространенным способом было удушение жертвы полиэтиленовым пакетом, надетым на голову. Многие ослабленные заключенные не выдерживали жестоких пыток и умирали. Первыми жертвами становились женщины — им выпадали самые ужасные издевательства. Палачи оправдывали свои методы эффективностью — пытки безотказно вытягивали из несчастных «правду». В одном из отчетов о допросе написано, что сначала «заключенного допрашивали мягко, без побоев. Однако это не давало возможности удостовериться, правдивы ли его показания».
В наиболее серьезных случаях, когда «признания» сулили дальнейшие аресты, заключенного переводили на следующий уровень тюремной системы. Из местной тюрьмы его могли отправить в районную, потом в зональную, наконец, в центральную — Туолслэнг. Конец всегда был одним и тем же: когда в результате многонедельных, а то и многомесячных допросов из заключенного выколачивали все, что было возможно, его выбрасывали, как ненужную вещь, то есть убивали — обычно холодным оружием. Здесь существовали местные особенности: например, в Трамкаке человеку ломали шею железным прутом. Крики агонии заглушались бравурной музыкой из громкоговорителей.
Среди причин заключения фигурировали такие, за которые можно было поплатиться жизнью и в кооперативе. В тюрьму попадало и много простых воришек, но лишь в тех случаях, когда воровство принимало широкие масштабы или совершалось группой сообщников. Часто в тюрьмы попадали за внебрачные половые связи, еще чаще — за «подрывные» высказывания: осуждение неравенства в продовольственном снабжении, падения уровня жизни, подчинения Китаю; выражение усталости от сельхозработ, проводимых как военная кампания; вышучивание революционного гимна; распространение слухов об антикоммунистических партизанах; упоминание буддийских предсказаний насчет неизбежной гибели мира, где властвуют атеисты. Так, была арестована женщина (принадлежавшая к категории «70»), сломавшая в столовой ложку, чтобы таким образом выразить свой гнев — голод уже унес четырех ее детей, а с пятым, умирающим в больнице, ей не разрешали находиться…
Наряду с «политическими» делами существовали и «социальные»: люди, скрывавшие свою прежнюю профессию или компрометирующие эпизоды своей биографии, например, продолжительное пребывание на Западе. Кроме того, определенный процент заключенных приходился на «местных», даже солдат и чиновников из числа красных кхмеров. Так, в тюрьме Трамкак таких было 46 из 477. Причиной их ареста тоже была усталость или «дезертирство», то есть отлучка с целью навестить родных. Что касается кадров среднего и высшего звена, то их чаще всего отправляли в распоряжение Центра, в тюрьму Туолслэнг.
Выжить в аду
«Моим преступлением было владение английским языком. Красные кхмеры схватили меня и приволокли на веревке в тюрьму Катьротех вблизи Баттамбанга. Это было только начало. Меня приковали цепью, рассекшей кожу, к другим узникам. На ногах у меня остались следы от кандалов. На протяжении месяцев меня часто пытали. Единственным спасением был для меня обморок. Каждую ночь надзиратели, ворвавшись в камеру, вызывали одного, двух, трех заключенных. Их уводили, и больше я их не видел. Их убивали по приказу красных кхмеров. Насколько мне известно, я попал в число немногих заключенных, выживших в Катьротехе — настоящем лагере пыток и уничтожения. Я выжил только благодаря тому, что рассказывал басни Эзопа и классические кхмерские сказки про зверей охранявшим нас детям и подросткам».
Посещение Туолслэнга — бывшего лицея, обозначенного в организационной схеме ККП кодом S-21, — равносильно схождению в ад. А ведь это всего лишь один из сотен центров заключения, далеко не самый страшный, хотя в нем содержались 20 тысяч узников. В этой тюрьме были убиты только 2 % всех погибших, через нее прошли 5 % всех заключенных. Никаких специфических методов пыток, за исключением широкого применения электротока. Особенности были обусловлены статусом «тюрьмы Центрального комитета», принимавшей разжалованных ответственных работников. Это была настоящая «черная дыра», откуда в принципе нельзя было выйти живым: в общей сложности из тюрьмы освободились шестеро-семеро узников… По нашим сведениям, всего с 1975 до середины 1978 года в эту тюрьму были посажены 14 тысяч человек, из которых удалось выбить несколько тысяч подробных показаний; как свидетельствуют протоколы, во многих показаниях изобличаются видные фигуры режима.
Четыре пятых заключенных сами были красными кхмерами, хотя в 1978 году к ним подсадили рабочих и техников, чаще всего китайского происхождения, и нескольких иностранцев (в основном моряков). В тюрьме постоянно содержались от тысячи до полутора тысяч арестованных, однако текучка была значительной, как следует из данных о поступлении в тюрьму, которые более или менее соответствуют числу жертв за год: максимум 200 заключенных в 1975 году, но уже 2250 в 1976 году, 6330 в 1977 году, 5765 только в первом полугодии 1978 года. Перед следователями стояла дилемма. В одной из инструкций было сказано: «Мы считаем пытки совершенно необходимыми». С другой стороны, пытки могли привести к гибели узника до того, как он успел во всем «сознаться», а это наносило «ущерб делу партии». Заключенные были обречены на смерть, однако при пытках присутствовал медперсонал (…). С некоторыми не приходилось подолгу возиться: от жен и детей заключенных и казненных избавлялись быстро, к конкретным датам. Так, 1 июля 1977 года были убиты 114 женщин, 90 из них были женами казненных; на следующий день настала очередь 31 сына и 43 дочерей заключенных, из которых 15 были специально доставлены из детского учреждения. Максимум казней за один день был достигнут вскоре после официального заявления о существовании ККП: 15 октября 1977 года были уничтожены 418 человек. Подсчитано, что на объекте S-21 были убиты 1200 детей.
Причины безумия
Как в случае с другими массовыми бойнями в нашем столетии, чудовищность происходившего побуждает искать ultima ratio, а не сваливать все на одного безумца. Конечно, снять ответственность с Пол Пота немыслимо, однако это не должно служить оправданием ни для национальной истории Камбоджи, ни для международного коммунистического движения, ни для конкретных стран, повлиявших на ситуацию, особенно для Китая. Диктатура красных кхмеров стала результатом их совокупного влияния, но одновременно ее необходимо рассматривать только в конкретном географическом и временном контексте.
Кхмерское исключение?
«Кхмерская революция беспрецедентна. То, что пытаемся совершить мы, ни разу еще не совершалось в мировой истории».
Сами красные кхмеры, едва избавившись от вьетнамских покровителей, принялись настаивать на уникальности своего эксперимента. В их официальных речах почти никогда не делалось ссылок (за исключением негативных) на зарубежные источники, не цитировались ни отцы-основатели марксизма-ленинизма, ни даже Мао Цзэдун. Их национализм сильно напоминает националистические устремления предшественников — Сианука и Лон Нола, в нем перемешаны экстремизм угнетенных и шовинистические амбиции. Страна-жертва, «постоянно попираемая алчными соседями, одержимыми желанием ее погубить (застрельщиком среди которых извечно выступал Вьетнам)», — и одновременно «земля обетованная, любимица богов, гордая своим славным прошлым, населенная самым лучшим на свете народом, призванным встать в один ряд с авангардом планеты». Для этого всегда «недоставало самой малости…»
Хвастовство не знало границ. «Мы стоим на пороге уникальной революции. Известна ли вам хоть одна страна, осмелившаяся, подобно нам, упразднить рынки и деньги? Мы во многом обошли китайцев, глядящих на нас с восхищением. Они пытаются нас копировать, но пока еще не достигли в этом успеха. Мы будем примером для всемирного подражания», — вещал ответственный партиец-интеллектуал, посланный за границу. Даже после свержения Пол Пот продолжал считать 17 апреля 1975 года величайшим революционным событием в истории, «за исключением Парижской коммуны 1871 года». (Здесь слышатся отголоски китайской «культурной революции»: «Шанхайская коммуна» 1967 года тоже подражала Парижской.)
Однако реальность была куда прозаичнее и печальнее: маленькая страна слишком долго оставалась погруженной в себя, а потом оказалась законсервированной французским протекторатом в положении хранительницы старых добрых традиций. Различные кланы, не прекращавшие междоусобицы, никогда не боялись призывать на помощь иностранных интервентов; никто в стране никогда всерьез не задумывался о ее экономическом развитии. В результате там было мало предприятий, средний класс был слаб, недоставало специалистов, доминировало отсталое сельское хозяйство. Одним словом, Камбоджа была типичной отсталой страной Юго-Восточной Азии. (В наши дни ее опыт частично повторяют Лаос и Бирма. Однако первый стал единым государством только в 1945 году, а вторая процветала при британских колонизаторах и никогда не выглядела слабой по отношению к соседям.) Крайняя оторванность от реальности способствует экстремальным методам; из сочетания недоверия к другим странам и неумеренного возвеличивания собственных возможностей рождаются волюнтаризм и стремление к самоизоляции; слабость экономики и нищета большей части населения увеличивают притягательность людей, сулящих стране бурный прогресс. Итак, Камбоджа являла собой слабое звено как экономически, так и политически; остальное довершила международная обстановка, главным образом вьетнамская война. Что касается зверств красных кхмеров, то они стали следствием непреодоленных противоречий между амбициями и тяготами существования.
Некоторые специалисты высказывают мнение, что массовые убийства, совершавшиеся красными, кхмерами, коренятся в специфических чертах камбоджийской нации. Сыграл свою роль, еще не до конца понятную, и буддизм: своим безразличием к социальным контрастам и надеждой на следующую жизнь, где воздастся за нынешние заслуги и грехи, он как будто абсолютно не смыкается с революционными принципами. Однако присущим ему антииндивидуализмом сумели воспользоваться красные кхмеры, проводя политику подавления личности. Ограниченная ценность индивидуума в сравнении с бесчисленными перерождениями и принципы ненасилия ослабили сопротивление верующих репрессиям.
Хаинг Нгор, едва выйдя из тюрьмы, услышал от одной старухи: «Наверное, в своей прошлой жизни вы совершили что-то очень дурное и теперь понесли за это наказание». — «Да, — ответил ей недавний узник, — так, наверное, и есть. Наверное, у меня плохая кама (так звучит по-кхмерски слово карма)».
В отличие от ислама, буддизм, несмотря на обрушившиеся на него гонения, не стал объединительной идеей для противников режима красных кхмеров.
Настоящее часто заставляет оглядываться на прошлое. Задача не в том, чтобы на северокорейский манер переиначить факты, а в том, чтобы правильно выстроить их иерархию и адекватно интерпретировать. Внешне мирная Камбоджа времен Сианука, долго остававшаяся островком нейтралитета посреди индокитайских войн, вынесла на первый план «кхмерскую улыбку». Действительно, рельефы Ангкорского комплекса полны изображений добродушных монархов, крестьян, увлеченно выращивающих рис и пальмы, удящих в озерах рыбу. При всей архаичности своей архитектуры, сближающей его скорее с фараоновским Египтом, нежели с готическими соборами, Ангкор не может не потрясти воображение; тем не менее среди его рельефов батальные сцены занимают не последнее место. Гигантские постройки и еще более гигантские резервуары для воды появились только благодаря труду огромного количества рабов.
Существует очень мало письменных свидетельств об эпохе сооружения Ангкора (VIII–XIV вв.), однако все индуистско-буддистские монархии на Индокитайском полуострове (Таиланд, Лаос, Бирма) строились по одной и той же схеме. Их история, полная насилия, схожа с историей Камбоджи. Повсюду было принято затаптывать слонами отвергнутых жен, повсюду властители садились на трон ценой истребления своей родни, повсюду производилась массовая депортация побежденных в пустынные районы. В каждом из этих обществ глубоко укоренился абсолютизм, а всякий голос протеста воспринимался как святотатство. Население было исключительно послушным: в отличие от Китая, в Индокитае редко случались антимонархические бунты, а спасения люди искали, скорее, в бегстве в другие государства (обычно недалекие) или в глухую провинцию. (Многие этнологи подчеркивают, что камбоджийцам присуща менее сильная связь с землей и предками, чем в китаизированном мире, включая Вьетнам.)
Правление Сианука (продолжавшееся с 1941 года, хотя до 1953 года страна оставалась под французским протекторатом) может произвести идиллическое впечатление по сравнению с событиями, последовавшими за его свержением в марте 1970 года. Однако и принц не останавливался перед применением насилия, особенно против левой оппозиции. В 1959–1960 годах, встревоженный растущей популярностью левых, близких к коммунистам и критикующих власть за коррумпированность, он то ли приказывает убить, то ли не препятствует убийству главного редактора газеты «Пратъеа-тъон» («Народ»), потом — избиению на глазах у прохожих директора франкоязычного еженедельника «Обсерватер» (имевшего один из крупнейших тиражей среди изданий страны), будущего члена руководства красных кхмеров Кхиеу Сампхана. Только в августе 1960 года было произведено 18 арестов, главные органы печати левых сил были закрыты. В 1962 году при загадочных обстоятельствах (видимо, от рук тайной полиции) погиб генеральный секретарь подпольной НРПК (будущей ККП) Toy Самоут. Это убийство способствовало выдвижению на первые роли Салотх Сара. В 1967 году восстание в Самлауте и рост влияния китайской «культурной революции» в некоторых китайских школах привели к невиданным репрессиям, окончившимся для многих гибелью. Тогда, с уходом в подполье последних легальных коммунистов и сотни симпатизировавших им интеллектуалов, и стало формироваться партизанское движение красных кхмеров.
Но можно ли согласиться с Генри Локардом, считающим, что «полпо-товская жестокость коренится в сиануковских репрессиях»? С точки зрения хронологии, он как будто прав: всевластный принц, потом (после 1970 года) славный маршал изо всех сил давили людей, критиковавших их бессильные режимы, и в итоге единственной способной на реальную борьбу оппозицией осталась ККП. Однако в том, что касается генеалогии режима, с ним невозможно согласиться: идеологические основы и конечные цели красных кхмеров никак нельзя считать реакцией на предшествующие репрессии. Они находятся в русле «великой ленинской традиции», оплодотворенной деяниями Сталина, Мао Цзэдуна и Хо Ши Мина. Беды Камбоджи после достижения независимости и ее последующее втягивание в войну только облегчили захват власти экстремистами из ККП и узаконили разгул насилия; однако сам их радикализм невозможно объяснить никакими внешними обстоятельствами.
Радикальный перелом (1975 год)
Камбоджийской революции проще было перечислить то, от чего она отказывается, чем огласить свои предложения. Она черпала силы в воле к реваншу — именно здесь она нашла социальную опору, к которой позже прибавился радикальный коллективизм. Это был реванш деревни, мстившей городу: «местные» быстро отняли у «пришлых» все их имущество — с помощью «черного рынка» или простого воровства.
В деревне это был реванш беднейших крестьян над местными «богатеями» (таковыми считались те, у кого была продукция на продажу, и те, кто использовал наемную рабочую силу). Однако еще важнее для отдельных личностей была возможность попрания прежних профессиональных, семейных и прочих иерархий. Очевидцы дружно рассказывают о неожиданном восхождении на местные руководящие посты деревенских маргиналов, в частности алкоголиков: «Эти люди, реабилитированные Ангкором и облеченные начальственными полномочиями, могли убивать своих соотечественников, не моргнув глазом».
Хаинг Нгор видит в этом политическое освящение самого темного, что есть в кхмерской душе, — кум, смертельной злобы, над которой не властно время. Над Нгором больше всего издевались тетка, оставшаяся в родной деревне, вместо того чтобы воспользоваться помощью городской родни, а также санитар, который, будучи «пришлым», добивался, чтобы Нгора, врача, казнили, а сам он стал бы бригадиром, опрокинув тем самым иерархию, которой прежде обязан был подчиняться.
Так обнажались трения, присущие камбоджийскому обществу, которые далеко не всегда можно назвать «социальными» в строгом значении этого понятия.
Происходила радикальная смена ценностей: занятия, прежде вызывавшие пренебрежение (повар, уборщик в столовой, рыбак), превратились в самые желанные, так как приближали к вожделенной еде. Зато дипломы мигом стали «бесполезными бумажками», опасными для тех, кто осмеливался их сохранять. Наиглавнейшим достоинством стала покорность. Среди бывших руководителей, вернувшихся в село, самым популярным занятием стала уборка туалетов: способность преодолеть отвращение считалась доказательством идеологической перековки. Ангкор заменил и монополизировал даже семейные узы: к нему прилюдно обращались как к «отцу и матери» (так возникало смешение понятий партия — государство, характерное для азиатского коммунизма); революционный период после 1975 года обозначался термином самай поук-ме («эра отцов-матерей»). Военное начальство звалось «дедушками». Страх перед городом и ненависть к нему достигали колоссальных масштабов: Пномпень, замаранный космополитизмом, меркантилизмом, любовью к удовольствиям, был для красных кхмеров «проституткой на Меконге». Одно из объяснений тотальной эвакуации столицы состояло в разоблачении «тайного военно-политического замысла американского ЦРУ и режима Лон Нола по совращению наших воинов и нанесению удара по их боевому духу с помощью девок, спиртного и денег».
Камбоджийские революционеры еще серьезнее самих китайцев относились к знаменитым словам Мао: «Самые прекрасные поэмы пишутся на чистом листе». Имущество горожанина не должно было превосходить имущество бедного крестьянина. Камбоджийцы, отправленные в деревню, были вынуждены отказаться от всякого багажа, в том числе книг. Книги с «империалистическим шрифтом» (английские и французские), а также кхмерские («прах феодальной культуры») обрекались на уничтожение. Хаинг Нгор слышал от десятилетних кхмерских солдат: «Хватит капиталистических книг! Иностранные книги — инструменты прежнего режима, предавшего страну. Почему у тебя книжки? Ты что, агент ЦРУ? Нет иностранным книгам при Ангкоре!». В огонь летели дипломы, удостоверения личности, даже фотоальбомы: революция — это начало с абсолютного нуля. Такая логика способствовала возвышению людей без прошлого. Один из лозунгов утверждал, что «только новорожденный не запятнан».
Образование было низведено на примитивнейший уровень. Либо никакой школы вообще, либо — и это было наиболее распространенной практикой — немногочисленные уроки чтения, письма и, главное, революционного песнопения для детей 5–9 лет, длившиеся около часа в день. Сами учителя были порой малограмотными. Значение имели только практические навыки.
Далекие от бесполезной книжной культуры, «наши дети из сельских районов всегда обладали полезнейшими знаниями. Они умеют отличить спокойную корову от бодливой, умеют удержаться на буйволе. Они умеют вести стадо. Они подчинили себе природу. (…) Они знают сорта риса, как свои пять пальцев. Им присущи знания, в высшей степени отвечающие реальной жизни нации».
Диктатура Пол Пота, или дети у власти… Все очевидцы говорят о крайней молодости большинства кхмерских военных. Их ставили под ружье с 12 лет, а иногда и раньше; у Сианука тоже были малолетние охранники, развлекавшиеся тем, что мучили кошек…
Лы Хэнг рассказывает о кампании набора (распространявшейся и на «пришлых») непосредственно перед приходом вьетнамцев: мобилизовали всех от 13 до 18 лет, без различия пола. Ввиду неудачи добровольного набора, мобильные молодежные бригады были вынуждены отправиться со строек в армию. Новобранцы теряли всякую связь с близкими и родной деревней. Жившие в военных лагерях, отрезанные от населения (которое боялось и избегало их), зато обласканные властью, они верили в свое всемогущество и знали, что «чистки» им угрожают меньше, чем гражданскому руководству. По признаниям перебежчиков, молодежь вдохновлялась «возможностью не работать и убивать».
Наибольший ужас вселяли дети младше 15 лет. «Их забирали совсем юными и учили только дисциплине. Подчиняйся приказам и ни о чем не думай (…). Для них не существовало ни религии, ни традиций, ничего, кроме приказов красных кхмеров. Поэтому они уничтожали собственный народ, включая младенцев, так легко, словно давили комаров».
До 1978 года в армию брали только представителей категории «70». Дети из категории «75» в возрасте 8–9 лет часто использовались как шпионы; однако их преданность режиму была так слаба, что часто они сговаривались с людьми, за которыми им полагалось подсматривать, чтобы те заранее обнаруживали их присутствие. Едва успев подрасти, они иногда становились «детьми-ополченцами», помощниками новых глав кооперативов (после обширной «чистки» местного руководства), в их обязанности входили выявление, арест и избиение виновных в самостоятельных поисках пропитания.
Исследования Лоранс Пик показывают, что со временем «детская диктатура» грозила распространиться и на гражданскую сферу. Она описывает ускоренную «подготовку» деревенских детей.
«Им внушали, что первое поколение служащих — предатели, второе не лучше. Поэтому скоро за дело придется браться им. (…) Среди нового поколения появились дети-врачи — шесть девочек 9–13 лет. Они едва умели читать, но партия вручила каждой по коробке шприцов и поручила им делать уколы.
«Наши дети-врачи, — слышала я, — выходцы из крестьянства и готовы служить своему классу. Они поразительно умны. Скажите им, что в красной коробочке лежат витамины, и они запомнят. Покажите, как стерилизовать иглу, и они сумеют делать это сами».
Эти дети были, несомненно, чисты, но какое же опьянение вселяет умение сделать укол! Очень скоро дети-врачи стали проявлять бескрайнее высокомерие, даже наглость».
Перелому способствовали также подавление религии и крайний нравственный аскетизм, навязываемый во всех областях повседневной жизни. Как уже говорилось, в обществе не оставалось места для любых «уклонистов», в том числе для хронических больных, умалишенных, инвалидов. Скоро система вошла в противоречие с официальным проектом могущественной и многочисленной нации: ограничения, наложенные на сексуальность и брак, а также постоянное недоедание убивали всякое желание (по словам Пин Ятхая, красные кхмеры постепенно превратили нас в «евнухов») и привели к резкому падению рождаемости: от 30 новорожденных на 1 тысячу в 1970 году до примерно 11 в 1978 году.
Все, что могло вольно или невольно воспрепятствовать планам ККП, было обречено на уничтожение. Любое ее решение объявлялось верхом прозорливости. Уже по этой причине всякий задержанный ждал смерти: как и в Китае, арест являлся исчерпывающим доказательством виновности, а все последующие показания могли только лишний раз доказать правильность действий Ангкора. Один человек, схваченный в 1972 году, ухитрился после двух лет допросов снять с себя обвинение в принадлежности к республиканской армии. Счастливчик был освобожден после пропагандистского собрания, прославлявшего снисходительность Ангкора, который «учел честность и искренность бывшего лонноловского офицера».
Это произошло, однако, еще до всплеска репрессий, до зловещего 17 апреля…
Произвол был полнейшим: партия не объясняла ни свои политические решения, ни критерии подбора кадров, ни смену линии и руководителей. Горе тому, кто не понял вовремя, что «вьетнамцы — лютые враги» или что тот или иной исторический лидер движения — на «самом деле агент ЦРУ»! Измена и саботаж эксплуататорских классов и их сообщников — вот единственный угол, под которым Пол Пот и его клика рассматривали все более вопиющие экономические, а потом и военные провалы режима. Ответом на измену и саботаж мог быть только террор.
Новый мир
«В Демократической Кампучии, при «славном» правлении Ангкора, мы должны думать о будущем. Прошлое похоронено, «пришлые» должны забыть коньяк, дорогую одежду и модные прически. (…) Нам совершенно не нужна капиталистическая технология! При новой системе не нужно посылать детей в школу. Наша школа — село, наша бумага — земля, наша ручка — плуг, наши письмена — пахота! Документы и экзамены ни к чему; умейте пахать и рыть каналы — вот новые дипломы! Врачи нам тоже больше не нужны! Если кому-то нужно вырвать внутренности, я сам это сделаю!»
На случай, если намек показался кому-то слишком туманным, оратор изобразил жестом, как выпускает человеку кишки.
«Сами видите, до чего это просто! Ходить в школу для этого не обязательно. Другие капиталистические профессии — инженеры, профессора — нам тоже ни к чему. Не нужны нам директора школ, диктующие, что нам делать: все они продажные. Нужны только люди, умеющие упорно трудиться в поле! И все же, товарищи, попадаются такие, кто отказывается от работы и самопожертвования, агитаторы, не умеющие мыслить по-революционному… Вот кто наши враги, товарищи! Некоторые из них находятся сейчас здесь!»
Слушателям стало не по себе, все заерзали. Красный кхмер продолжил, вглядываясь в лица:
«Эти люди цепляются за старое, капиталистическое мышление. Их легко узнать: вот и среди вас есть такие, кто еще носит очки! Зачем им очки? Они что, не увидят меня, если я захочу отвесить им пощечину?»
Он кидается к нам, занеся руку.
«Ага! Дергают головами — значит, видят, значит, не нужны им очки! Они их носят, чтобы следовать капиталистической моде, они воображают, что так красивее! Не надо нам этого: те, кто хотят красоваться, — лентяи и кровососы, питающиеся энергией народа!»
Заклинания и прыжки продолжаются часами. Наконец все начальство встает в шеренгу и в один голос вопит: «Кровь за кровь!» Они ударяют себя кулаком в грудь, салютуют вытянутой рукой со сжатым кулаком. «Кровь за кровь! Кровь зa кровь!»
С дикарской убежденностью они ревут лозунги. Устрашающая демонстрация завершается кличем: «Да здравствует камбоджийская революция!»
В этой системе, не способной ни на свершения, ни даже на создание собственного привлекательного образа, погрязшей в воинственности, объектом поклонения стала ненависть, выражавшаяся в превозношении кровопролития. Показателен в этом смысле первый куплет национального гимна Славная победа 17 апреля.
Вот как комментирует гимн сам Пол Пот: «Как известно, наш национальный гимн сочинен не поэтом. В нем слышно бурление крови всего нашего народа, всех, кто пал в течение многих веков. Это гимн, в котором звучит зов крови».
Пин Ятхай слышал колыбельную песенку, заканчивавшуюся словами: «Никогда не забывай про классовую ненависть»…
Крайности марксизма-ленинизма
Маниакальное стремление сеять смерть, отличавшее красных кхмеров, вводит в соблазн объявить их режим явлением, схожим с Холокостом. Именно это и утверждали прочие коммунистические режимы и их адвокаты: для них полпотовская тирания — ультралевый вывих, а то и «красный фашизм», только замаскированный под коммунизм. Однако со временем становится все более ясно, что победившая ККП принадлежала к единой «славной» семье; Камбодже присущи, конечно, свои особенности, но и Албания — далеко не Польша… Камбоджийский коммунизм ближе к китайскому, чем албанский — к советскому.
Красные кхмеры испытали на себе много разных влияний. Никуда не деться, например, от «французского следа»: ведь почти все главари красных кхмеров учились во Франции, большинство, в том числе сам Пол Пот, состояли в ФКП.
Исторические прецеденты, служившие для них ориентирами, свидетельствуют об их образовании. Так, Суонг Сикоеуен, заместитель Иенг Сари, утверждал: «На меня сильно повлияла Французская революция, особенно Робеспьер. Чтобы превратиться в коммуниста, мне оставался всего шаг. Робеспьер — мой герой. Робеспьер и Пол Пот — братья-близнецы, цельные натуры, полные решимости».
Тем не менее робеспьерова непреклонность — практически единственное, что осталось в заявлениях и действиях ККП от Франции и даже французского коммунизма. Главари красных кхмеров были не столько теоретиками, сколько практиками: их вдохновлял конкретный опыт построения «реального социализма».
Одно время опыт черпался в Северном Вьетнаме. Его, а не ФКП, следует считать прародителем камбоджийского коммунизма, он же вел его за руку до 1973 года. Изначально ККП вообще была всего лишь секцией Коммунистической партии Индокитая (КПИК), где заправляли вьетнамцы; позднее, в 1951 году, КПИК разделилась на три национальные ветви (но не исчезла как таковая). До начала войны ККП не располагала ни малейшей автономией по отношению к ПТВ ни в программном, ни в стратегическом, ни в тактическом отношениях. Самостоятельные вооруженные вылазки камбоджийских коммунистов в период Вьетнамской войны представляли собой лишь способ давления на Сианука, тем более что вооружение и специалисты поставлялись Вьетнамом. Даже после государственного переворота революционная администрация «освобожденных зон» создавалась вьетнамцами, так же, как и набор в камбоджийскую армию. Даже восстание в Самлауте в 1967 году, официально провозглашенное началом вооруженного сопротивления, стало всего лишь реакцией на намерение Лон Нола сократить поставки камбоджийского риса северо-вьетнамской армии.
Трещина появилась только после подписания Парижских соглашений в январе 1973 года: стратегия Ханоя вынуждала ККП к ведению переговоров, однако это было бы на руку Сиануку, к тому же могло выявить организационные слабости красных кхмеров. (Тогда же они впервые отказались от роли марионеток, располагая к тому времени соответствующими возможностями.)
В чем проявилось влияние вьетнамского коммунизма на ККП? Ответить на этот вопрос не слишком просто, поскольку методы ПТВ восходят в свою очередь к китайской практике. Из Пномпеня нелегко различить, что пришло непосредственно из Пекина, а что опосредованно, через Ханой. Но кое-что в красных кхмерах явственно напоминает Вьетнам. В первую очередь, это пристрастие к тайне и скрытности: сам Хо Ши Мин объявился в 1945 году как из-под земли, не раскрывая свое богатое прошлое сотрудника Коммунистического Интернационала Нгуен Ай Куока; подробности его карьеры вышли на свет только благодаря рассекречиванию советских архивов.
КПИК объявила в ноябре 1945 года о самороспуске и о создании Вьетминя, в 1951 году она снова сформировалась под названием Партия трудящихся Вьетнама и вернулась к определению «коммунистическая» только в 1976 году. Южно-вьетнамская Народно-революционная партия была лишь составной частью Фронта национального освобождения. Тем не менее все эти организации управлялись железной рукой, из единого центра, представлявшего собой кучку ветеранов коммунистического движения. В перевоплощениях Пол Пота (имеются в виду сообщения после поражения в 1979 году о его отставке, потом — о смерти), в играх «Ангкор — ККП», в невидимости руководства просматриваются аналогичные ходы, опробованные вьетнамскими товарищами, но нигде более в коммунистическом мире не достигшие такого уровня.
Второе сходство вьетнамского и кампучийского коммунизма — это широкое использование единого фронта. В 1945 году бывший император Бао Дай был какое-то время союзником Хо Ши Мина, а тот сумел привлечь на свою сторону американцев и списал свою Декларацию независимости с американской. В свою очередь, красные кхмеры входили в 1970 году в королевское правительство национального единства и попытались прибегнуть к той же тактике, когда были свергнуты. Вьетминь, как и Ангкор, никогда не заявлял о своей приверженности марксизму-ленинизму и бесстыдно играл на национальных чувствах. Наконец, те и другие исповедовали военный коммунизм, для которого как воздух необходим был вооруженный конфликт: неудачи Вьетнама после 1975 года служат ярким тому подтверждением. Будучи милитаристами до мозга костей, те и другие превратили армию в становой хребет, главный смысл режима. (В Китае эта тенденция ощущалась во время правления маршала Линь Бяо в 1967–1971 годах.) Армия же обеспечивала мобилизацию гражданского населения для военных и экономических нужд.
Что касается северокорейского влияния, то можно привести пример использования красными кхмерами корейского «крылатого коня» (Чхольлима) как символа экономического прогресса. Пхеньян стал одной из двух столиц иностранных государств, которые Пол Пот успел посетить как глава правительства; восстанавливать камбоджийскую промышленность помогали многочисленные северокорейские специалисты. У Ким Ир Сена Пол Пот почерпнул, видимо, идею непрерывных «чисток», тотального полицейского контроля и всеобщего соглядатайства, а также демагогию, в которой классовая борьба отступала на второй план, замененная противостоянием между «всем народом» и «горсткой изменников». Смысл состоял, видимо, в том, что репрессии могут быть направлены против кого угодно и что ни одна общественная группа не должна мечтать о подмене собой Партии-Государства. К маоизму это имеет мало отношения, зато к сталинизму — самое прямое.
После 1973 года ККП решила сменить «старшего брата». На эту роль подошел маоцзэдуновский Китай, близкий полпотовцам своим радикализмом и способный нажать на враждебный Вьетнам. В сентябре 1977 года в китайской столице был устроен роскошный прием камбоджийскому диктатору, впервые совершавшему официальный заграничный вояж, после чего дружба двух стран была провозглашена «нерушимой». Так Камбоджа была принята в общество ближайших друзей Китая, в котором прежде состояла одна Албания. Китайские специалисты хлынули в Пномпень уже с мая 1975 года, их работало там не меньше 4 тысяч человек (Киернан называет цифру 15 тысяч); Китай обещал друзьям помощь в миллиард долларов.
С Китая решили брать пример в области реорганизации страны на основе коллективизации деревни. Народная коммуна (обширная многоотраслевая структура, работающая по принципу самообеспечения), трудовая мобилизация и максимальный контроль за населением — вот основы камбоджийской кооперации. Китайские новации 1958 года были воспроизведены во всех подробностях: обязательное питание в общественных столовых, «коммунизация» детей, коллективизация предметов быта, огромные ирригационные стройки, поглощавшие рабочую силу, предпочтение (пусть даже входящее в противоречие с глобальным проектом) одной-двух сельскохозяйственных культур, совершенно фантастические цифры плана, упор на скорость его выполнения, уверенность в неограниченных возможностях правильно отмобилизованной рабочей силы… Мао говорил: «Если иметь зерно и сталь, то можно достигнуть всего». Красные кхмеры отвечали Мао: «Имея рис, мы имеем все».
В камбоджийской версии нетрудно заметить отсутствие стали: красным кхмерам хватило реализма, чтобы не изобретать в бедной минеральными ресурсами Камбодже месторождения стали или угля. Впрочем, конец китайского «большого скачка» Пол Пота не интересовал. Сианук утверждает, правда, будто Чжоу Эньлай предупреждал в 1975 году камбоджийское руководство, что этому примеру лучше не следовать… В выступлениях красных кхмеров «большой скачок» занимал много места. Даже национальный гимн завершался словами: «Выстроим нашу родину, совершим большой скачок вперед! Огромный, славный, великий скачок!»
Демократическая Кампучия осталась верна китайскому «большому скачку» до самого конца и получила в результате массовый голод.
Зато «культурная революция» почти не нашла отклика в Камбодже. Пномпеньские коммунисты, равно как их единомышленники в других странах, понимали, насколько опасно мобилизовать массы, даже хорошо организованные, против того или другого партийного клана. Кроме того, «культурная революция» была порождением города, она вышла из образовательных учреждений, следовательно, не подлежала пересадке на камбоджийскую почву. Правда, и в Камбодже, как в Китае в 1966 году, наблюдались вспышки анти-интеллектуализма. Отрицание культуры в Китае символизировалось «революционными операми» Цзян Цин; при Пол Поте пытались их копировать. А выезд миллионов бывших хунвэйбинов на село стал, возможно, образцом для выселения жителей из камбоджийских городов.
В целом же создается впечатление, что красные кхмеры вдохновлялись больше теорией, даже просто лозунгами маоизма, чем конкретными действиями китайских коммунистов. Конечно, китайская провинция, очаг революции, стала местом ссылки для миллионов городских интеллигентов, особенно сразу после «культурной революции», а китайский режим по сей день насильственно ограничивает переселение из деревни в город. Но крупные города остались главной движущей силой государства и после 1949 года, а профессиональные рабочие стали любимчиками режима. Китайские коммунисты никогда не собирались превращать города в пустыни, депортировать население целых районов, отменять деньги и всю систему образования, подвергать преследованию всю интеллигенцию целиком. Мао использовал любую возможность, чтобы продемонстрировать этой категории населения свое презрение, однако он не представлял, как можно без нее обойтись. Хунвэйбинами часто становились студенты престижных вузов. Кхиеу Сампхан прибег к типичной маоистской риторике, призывая в 1976 году интеллигентов, вернувшихся в Камбоджу, доказать преданность режиму: «Вам ясно говорят: в вас не нуждаются. Здесь нужны люди, умеющие обрабатывать землю, и никто больше. (…) Политически грамотный человек, хорошо понимающий руководство, может делать все что угодно, навыки придут потом (…) для того, чтобы выращивать рис и кукурузу и разводить свиней, инженеры не нужны».
В Китае, напротив, отрицание всякого знания никогда не превращалось в реальную политику. Более того, в «Срединной империи» наблюдалась своеобразная динамика: за каждым головокружительным виражом, отдающим утопизмом, за каждой волной репрессий быстро следовал возврат к более или менее нормальным принципам, причем инициатива такого возврата исходила из недр самой компартии. Это и обеспечило режиму долговечность, тогда как партия камбоджийских коммунистов быстро изжила самое себя.
Те же противоречия отличают и способы проведения репрессий. Сама репрессивная идеология была, безусловно, заимствована в Китае (и отчасти во Вьетнаме): бесконечные собрания с критикой и самокритикой якобы с целью обучения или перевоспитания; повторяющиеся сборы письменных автобиографий и «покаяний»; «классовая личина» (происхождение, профессия) как основа политического лица, определяющего отношения с карательными органами, распространение наследственного и семейного, а не индивидуального подхода к человеку. Наконец, как и в других азиатских странах, торжество тоталитаризма и всестороннего подавления личности Партией-Государством.
Тем не менее Камбодже были присущи некоторые специфические особенности. Главное различие заключается в том, что китайские и вьетнамские коммунисты — во всяком случае до 60-х годов — серьезно относились к «перевоспитанию» и даже выпускали на свободу некоторых заключенных, особенно политических. Теоретически «хорошее поведение» открывало заключенному путь на свободу, к реабилитации, хотя бы возможность перевода на щадящий режим содержания; из камбоджийских тюрем почти никого не выпускали, тамошние заключенные очень быстро отправлялись на тот свет. В Китае и во Вьетнаме массовые репрессии проходили волнами, а в промежутках между ними жизнь более или менее налаживалась. Репрессиям подвергались целые группы населения, однако численно весьма ограниченные; зато в Камбодже в подозреваемые попала вся категория «75», и репрессии не знали спадов. Наконец, технология репрессий. Другие коммунистические режимы Азии стремились, по крайней мере на первом этапе, к какой-то организации, эффективности, относительной слаженности, даже целесообразности (пусть извращенной). Ничего подобного в Камбодже не было: там в репрессиях, развертываемых зачастую по местной инициативе (хотя основные принципы спускались сверху), властвовала ничем не ограниченная жестокость. В других азиатских странах не было казней и массовой резни на месте «преступления», за исключением Китая в короткий период аграрной реформы (да и то жертвами тогда становились только землевладельцы или причисленные к таковым), а также в разгар «культурной революции», но не в тех масштабах. Подводя итог сказанному, можно сделать следующий вывод: маоисты с берегов Меконга избрали самый примитивный, или, говоря другими словами, выродившийся сталинизм.
Образцовый тиран
И Сталин, и Мао накладывали на свои режимы такой сильный личный отпечаток, что сразу после их смерти начинались серьезные перемены, касавшиеся в первую очередь масштаба репрессий. Можно ли по аналогии со сталинизмом и маоизмом говорить о полпотовщине?
История камбоджийского коммунизма буквально пронизана личностью Салотх Сара. Но были ли у самой этой личности палаческие наклонности? Можно было бы начать с его прошлого: оно настолько противоречит революционной легенде, что он сам всеми силами его отрицал. Одна его сестра была танцовщицей, другая — сожительницей короля Монивонга, один брат прослужил в королевском дворце до самого 1975 года, а сам он провел почти все детство в святая святых архаичной монархии… Наверное, это стало поводом для «самоочищения» путем истребления старого мира. Кажется, что Пол Пот всю жизнь отрицал окружающую реальность, иначе пришлось бы определить в ней свое собственное место… Приверженец аппаратных игр, он рано проявил амбиции, хотя лучше чувствовал себя перед кучкой соратников, чем перед толпой. С 1963 года он жил в отрыве от мира: лагеря в джунглях, секретные резиденции (не обнаруженные по сию пору) в холодном и чужом Пномпене. Мания преследования не давала ему ни минуты покоя: даже когда он находился в зените могущества, всех его посетителей тщательно обыскивали; он часто переезжал с места на место, подозревал своих поваров в намерении его отравить и велел казнить монтеров, «виновных» в перебоях с электричеством.
Как не назвать безумцем человека, с которым в августе 1978 года беседовал корреспондент шведского телевидения:
«Каково важнейшее достижение Демократической Кампучии за три с половиной года?»
«Важнейшее достижение — то, что мы разоблачили все заговоры, подавили все попытки бунта, саботажа, государственного переворота, отразили все акты агрессии со стороны врагов всех мастей».
Невольное, но красноречивейшее признание полного провала режима!
Чувствительный и робкий профессор, влюбленный во французскую поэзию и почитаемый студентами, пылкий пропагандист революции (таким его описывают все очевидцы с 50-х до 80-х годов) был на самом деле воплощением двуличия: придя к власти, он швырнул в застенки самых старых своих революционных соратников, считавшихся его близкими друзьями, не отвечал на их умоляющие письма, приказал жестоко их пытать, а потом казнить; говорят, он даже принял личное участие в их казни.
Его покаяние после поражения, произнесенное в 1981 году, — образец лицемерия. Приведем свидетельство очевидца: «Он сказал, что знает о том, что многие жители страны ненавидят его и считают ответственным за массовые казни. Знает о гибели множества людей. Говоря это, он чуть не упал в обморок, пустил слезу. Знает о своей ответственности: левизна была излишней, он не имел достаточного представления о происходящем. Якобы он был как глава семьи, не знающий о делах своих детей, якобы слишком доверял людям. (…) Они говорили ему неправду: мол, все идет хорошо, только такой-то или такой-то — изменник. В действительности они сами и были настоящими изменниками. Главной проблемой были руководители, получившие подготовку во Вьетнаме».
Может быть, стоит поверить старому соратнику Пол Пота, его бывшему зятю Иенг Сари, обвинившему его в мании величия: «Пол Пот считает себя несравненным гением в экономической и военной области, в гигиене и в написании песен (Сианук утверждает, что гимн Ангкора — сочинение Пол Пота), в музыке и в танце, в кулинарии, моде — во всем, в том числе в искусстве лжи. Пол Пот считает себя превыше всех на свете, богом, сошедшим на землю».
Очень похоже на психологический портрет Сталина. Совпадение ли это?
Под грузом реальности
Помимо больной национальной совести и исторической памяти, а также влияния победивших коммунистических режимов, зверства красных кхмеров были вызваны временными и пространственными координатами реального функционирования режима. Явившись последствием огромной войны, зацепившей маленькую Камбоджу, этот режим, не успев победить, ужаснулся своей слабости и изолированности в собственной стране. Остальное доделали враждебность Вьетнама и удушающие объятия Китая.
17 апреля наступило слишком поздно: мир к этой дате успел состариться. Первая и, возможно, самая большая слабость красных кхмеров заключается в том, что они оказались исторической аномалией — скорее анахронизмам, чем утопией. Это был «запоздалый коммунизм» — в том же смысле, в каком мы говорим о «запоздалой античности» в момент, когда мир устремляется к иным высотам. Ко времени прихода к власти Пол Пота были мертвы и Сталин, и Хо Ши Мин; Мао тоже стоял уже одной ногой в могиле (он умер в ноябре 1976 года) Оставался один Ким Ир Сен, да и тот был правителем маленькой и далекой страны. Великая китайская модель разваливалась прямо на глазах у нового диктатора. В 1975 году «банда четырех» попыталась вдохнуть новую жизнь в «культурную революцию», но из этого ничего не вышло: смерть «Кормчего» разрушила их карточный домик. Красные кхмеры хотели было присоединиться к непреклонным маоистам, но те вели с конца 1977 года арьергардные бои, сознавая неминуемое возвращение к власти Дэн Сяопина и его сторонников-реформаторов. Спустя год официальному маоизму пришел конец. В Камбодже продолжались массовые убийства, а Китай, забывший про «большой скачок», снова «погряз в ревизионизме». Остальная Азия, с точки зрения Пномпеня, представляла собой еще более тоскливую картину: после недолго подъема, вызванного победой революционных сил в Индокитае, партизаны-маоисты Таиланда, Малайзии и Бирмы спрятали голову в песок. Хуже того, предметом зависти и восхищения стали, наряду с «драконом» — Японией, «дракончики» — Сингапур, Тайвань, Южная Корея, Гонконг, страны с процветающей экономикой и выраженной антикоммунистической политикой, которым была оказана западная поддержка. То, что в далекой Камбодже было известно о западной интеллигенции, все решительнее отвергавшей марксизм, не могло не повергать в уныние. Неужели история повернулась вспять?
На этот поворот можно было отреагировать двояко: либо двинуться в том же направлении, проявив умеренность, пересмотреть догмы — но с риском потерять лицо и лишиться смысла существования; либо проявить твер-докаменность, усилить радикализм, удариться в сверхволюнтаризм, как в Северной Корее с ее идеями чучхе. Тот и другой варианты были, как теперь понятно, тупиковыми, но один — мирный, ориентирующийся на «еврокоммунизм» (это было время его расцвета), другой символизировали «красные бригады» (в 1978 году ими был убит Альдо Моро). Казалось, люди, бывшие французскими студентами в 50-х годах, поняли, что, не сумев немедленно, любым путем осуществить свою утопию, они тоже погрязнут в компромиссах с неумолимой реальностью. Оставалось либо навязать беспомощным людям «нулевой год», либо быть сметенными ходом истории. Китайский «большой скачок» не дал результатов, «культурная революция» провалилась — и все из-за полумер, из-за неспособности выкорчевать очаги контрреволюционного сопротивления: продажные и непокорные города, интеллектуалов, гордых своими знаниями и воображающих, будто умеют самостоятельно мыслить, деньги и отношения купли-продажи, носителей капиталистической реставрации и изменников, проникших в партийные ряды. Это желание поскорее создать совершенно другое общество и нового человека не могло — из-за покорности камбоджийцев или вопреки ей — не натолкнуться на непобедимое сопротивление самой реальности. Не желая признавать свое поражение, режим все глубже погружался в море крови, которую, как он полагал, необходимо было пролить, чтобы удержаться у власти. ККП считала себя славной последовательницей Ленина и Мао, но исторически оказалась предшественницей группировок, превративших марксизм-ленинизм в лицензию на неограниченное насилие: Сендера люминоза («Светоносный путь») в Перу, Тигров Тамил-Илама в Шри-Ланке, Рабочей партии Курдистана и им подобных.
Неудача красных кхмеров заключается в их слабости. Ее, конечно, тщательно скрывали мишурой победных заклинаний. Но в действительности 17 апреля стало следствием двух главных обстоятельств: военной помощи Северного Вьетнама и бессилия режима Лон Нола (и к тому же непоследовательности американской политики). Ленин, Мао и в значительной степени Хо Ши Мин одерживали победу собственными силами, причем над серьезными противниками. Их партии (а у двух последних и армии) создавались медленно и терпеливо, поэтому к моменту захвата власти они уже стали серь-езной силой. Ничего подобного в Камбодже не было. Вплоть до самого разгара гражданской войны красные кхмеры полностью зависели от поддержки Ханоя. Даже в 1975 году насчитывалось всего 60 тысяч вооруженных красных кхмеров (менее 1 % населения), возобладавших над 200 тысячами солдат деморализованной республиканской армии.
Слабая армия, слабая партия. Источники, пусть не до конца достоверные, определяют членство в ККП: 4 тысячи человек в 1970 году и 14 тысяч в 1975 году — от мелкой группы до маленькой партии…
Из этих данных явствует, что опытные кадры, даже к концу кровавого правления, были чрезвычайно малочисленны, что придает еще больше драматизма постоянным партийным «чисткам». О последствиях рассказывают очевидцы: на одного компетентного руководителя приходилось множество неквалифицированных, чья слепота усугублялась заносчивостью и жестокостью. «Местные», становясь руководителями, на каждом шагу проявляли невежество. Они всё на свете пытались объяснять революционной фразеологией. Их некомпетентность еще более озлобляла красных кхмеров. Слабость режима, в которой они не хотели сознаваться, и порождаемое ею чувство опасности выливались во все более жестокое насилие. Возникала атмосфера недоверия, страха, неуверенности в завтрашнем дне, травмировавшая выживших. Она отражала ощущение изолированности, мучившее верхушку: им повсюду чудились притаившиеся предатели. «Ошибочно арестовать человека — не беда, беда — ошибочное освобождение», — гласил один из лозунгов. Это был открытый призыв к террору. Вот как анализирует этот адский замкнутый круг Пин Ятхай: «Красные кхмеры боялись народного гнева и потому укрепляли репрессивный аппарат. Преследуемые вечным страхом бунта, они заставляли нас же расплачиваться за нашу покорность. То было царство страха. Мы боялись преследований, они — народного возмущения и одновременно идеологических и политических маневров соратников по борьбе (…)».
Оправдан ли был страх народного выступления? О волнениях известно мало (самые полные сведения приводит Киернан); все они подавлялись без труда, быстро и жестоко. Однако при малейшей возможности (например, почувствовав, что мучители временно дестабилизированы очередной «чисткой») рабы вымещали гнев на надсмотрщиках, усугубляя террор.
Некоторые бунты были вызваны отчаянием, некоторые — безумными слухами. Люди, забитые, превращенные в рабочую скотину, отвечали своим палачам дерзостью и насмешками. С погруженной в ночную тьму строящейся плотины слышались злые шутки в адрес сидящего на ограждении охранника — солдата красных кхмеров. Создавалось впечатление, что «пришлые» не опасались беседовать друг с другом, свободно и легко сговаривались о кражах и укрывании краденого; видимо, предательства случались нечасто, доносительство не получило широкого распространения. Это еще раз доказывает, что категория «75» полностью так и не подчинилась режиму. Власти нашли выход сначала в создании военного лагеря, затем — в развязывании настоящей войны. Этот метод неоднократно доказывал свою эффективность в прошлом. Лозунги говорят сами за себя: «Одна рука держит заступ, другая разит врага», «С помощью воды выращивают рис, с помощью риса ведут войну». Слова у красных кхмеров разошлись с делами: риса у них не бывало вдоволь, а войну они проиграли.
Геноцид?
Дать определение преступлениям красных кхмеров — задача ученых. Необходимо найти место камбоджийской катастрофы среди других трагедий века и вписать ее в историю мирового коммунизма. Этим обязаны заняться и юристы: многие руководители ККП до сих пор живы. Неужели возможно примириться с их безнаказанностью? Если нет, то какие им предъявить обвинения?
Виновность Пол Пота и его сообщников в военных преступлениях не вызывает сомнений: захваченные в плен военнослужащие республиканской армии систематически подвергались жестокому обращению, многие были казнены; даже те, кто сложил в апреле 1975 года оружие, стали затем жертвами безжалостных преследований. Также очевидны преступления против человечности: недостойными существовать были признаны целые группы населения; малейшее политическое несогласие — реальное или мнимое — каралось смертью. Трудность возникает тогда, когда речь заходит о геноциде. Если понимать этот термин буквально, то возникает опасность погрязнуть в абсурдной дискуссии. Ведь геноциду можно подвергнуть только национальную, этническую, расовую или религиозную группу; поскольку все кхмеры не обрекались на уничтожение, приходится перенести внимание на небольшие этнические меньшинства и буддийское духовенство. Однако даже если собрать их вместе, жертв будет немного; к тому же, как было показано выше, неверно утверждать, будто красные кхмеры специально уничтожали меньшинства (кроме вьетнамцев — начиная с 1977 года, но их к тому времени оставалось в стране не много). Тямы пострадали потому, что ислам, который они исповедовали, представлял собой источник сопротивления. Некоторые авторы, желая устранить проблему, предлагают понятие полицид, называя этим словом геноцид по политическим мотивам (можно было бы говорить и о социоциде — геноциде социальных групп).
На самом деле главное — это решить, достигли ли репрессии размаха геноцида. Если да — а большинство исследователей этого не оспаривают, — то зачем создавать лишние трудности, отказываясь от понятного всем термина? Нелишне напомнить, что при обсуждении в ООН Конвенции о геноциде только СССР по вполне понятным причинам воспротивился возможности квалифицировать политические группы как объект преступления. Выходом могло бы стать использование понятия расовый (отличного от «народности» и «нации»), ведь раса, как доказано наукой, — это фантом, существующий только для того, кто собрался эту «расу» искоренить; «еврейская» раса — такой же вымысел, как, скажем, «буржуазная». Красным кхмерам, как и китайским коммунистам, некоторые социальные группы представлялись преступными по определению; более того, ответственность за подобные «преступления» несли супруги и потомство. Появляется основание для придания социальной группе признаков расы. ее физическое уничтожение, предпринятое в Камбодже и проводимое там со знанием дела, вполне может быть квалифицировано как геноцид. Вот что сказал И Пхандаре некий красный кхмер по поводу 17 апреля: «Режим предателя Лон Нола поддерживали горожане. Среди них много предателей. Коммунистическая партия проявила бдительность и многих истребила. Оставшиеся трудятся в деревне. У них уже нет сил восстать против нас».
В душах миллионов сегодняшних камбоджийцев время Пол Пота оставило незаживающий след. В 1979 году 42 % детей были сиротами, причем отцов у них не было втрое чаще, чем матерей; 7 % лишились обоих родителей. В 1992 году в самом ужасном положении находились подростки: 64 % были сиротами.
Большая часть страшных социальных язв, до сих пор разъедающих камбоджийское общество, как то — повальная преступность (с широким распространением огнестрельного оружия), всеобщая коррупция, отсутствие всякой солидарности, каких-либо общих интересов — является следствием разразившейся 20 лет назад катастрофы. Сотни тысяч беженцев, оказавшихся за рубежом (150 тысяч только в Соединенных Штатах), тоже страдают от пережитого: их мучают кошмары, у них самая большая заболеваемость нервными расстройствами среди всех выходцев из Индокитая; женщины, приехавшие одни, остаются одинокими: мужчины их поколения гибли гораздо чаще. И все же камбоджийское общество не утратило инстинкт самосохранения: когда в 1985 году окончательно были ликвидированы последствия коллективизации на селе, рост производства позволил почти сразу покончить с нехваткой продовольствия.
Преступники, ответственные за диктатуру красных кхмеров — эту лабораторию наиболее страшных экспериментов коммунизма, — не могут остаться безнаказанными. Камбоджийцы, при их понятном желании вернуться к нормальной жизни, не должны одни нести тяжесть страшного прошлого. Остальной мир, проявлявший снисходительность к их палачам, обязан, хотя и с опозданием, разделить с ними эту драму.
Заключение
Однозначно ответить на вопрос, существует ли азиатский коммунизм, подобно тому, как существовал коммунизм восточно-европейский, не так-то просто. В Европе (не исключая Югославии и Албании) коммунизм имел общего «родителя». Там коммунистические режимы испустили дух почти одновременно, когда дела у «родителя» стали совсем плохи, и дружно последовали за ним в могилу. В Азии аналогичные отношения связывают разве что Вьетнам и Лаос, судьбы которых органически переплетены. В остальных странах поражает разнообразие процессов завоевания и укрепления власти. В Азии, как бы этого ни желал Пекин, никогда не существовало «единого коммунистического блока»: не хватало тесного экономического сотрудничества, широкомасштабного обмена кадрами, общности образования, а главное, не было общей сети военно-полицейских аппаратов. Попытки изменить положение к лучшему были ограниченными и быстро провалились (за единственным исключением: опять-таки Лаоса и его «старшего брата» — Вьетнама), примерами могут служить отношения между Китаем и Северной Кореей во время корейского конфликта и какое-то время после; Китаем и Вьетнамом в 50-е годы; Китаем и Камбоджей Пол Пота; Вьетнамом и Камбоджей в 80-е годы.
Итак, в Азии существуют только национальные коммунистические организации, опирающиеся на силовые структуры (за исключением Лаоса), хотя в некоторые моменты ключевое значение приобретала китайская (а иногда и советская) помощь. Только в Азии в конце 70-х годов разразились чисто коммунистические войны: между Вьетнамом и Камбоджей, между Вьетнамом и Китаем. Что касается образования, пропаганды, трактовки истории, то таких националистически, даже шовинистически настроенных коммунистов, как в Азии, нет больше нигде в мире. Только это и можно считать их общей чертой; беда в том, что коммунисты-националисты часто враждуют с собратьями по ту сторону границы…
Но стоит приступить к разбору их политики, особенно в области репрессий (тема, которая занимает нас в данном случае больше всех остальных), как в глаза бросается сходство, на которое мы неоднократно обращали внимание в предыдущих главах. Прежде чем обсудить основные общие черты, полезно провести хронологическое сравнение изучаемых режимов. В Европе основные этапы истории каждого коммунистического государства, за исключением Албании, находятся в единых хронологических рамках (это относится, правда в меньшей степени, даже к Румынии и Югославии). В странах Азии гораздо дальше отстоят друг от друга исходные моменты захвата власти коммунистами: 1945 и 1975 годы; в разное время проводились и аграрные реформы, коллективизация, даже в Северном и Южном Вьетнаме.
Захватывая власть, коммунистическая партия никогда не выступала с открытым забралом: какое-то время после победы сохранялась либо видимость «единого фронта» с другими силами (в Китае это продолжалось восемь лет), либо, как в Камбодже до 1977 года, партия вообще не обнаруживала себя. Однако если до победы многие еще верили обещаниям плюралистической демократии (это способствовало успеху коммунистов, как, например, во Вьетнаме), то после — маска быстро спадала. Так, в одном из северовьетнамских лагерей для пленных солдат Юга до 30 апреля 1975 года заключенных прилично одевали, кормили и не заставляли работать, а сразу после «освобождения» Юга рационы питания были резко сокращены, дисциплина ужесточена, стал использоваться принудительный тяжелый труд, началось подавление личности. Лагерное начальство так объяснило перемену: «Раньше на вас распространялся режим военнопленных (…). Теперь, когда вся страна освобождена, мы — победители, вы — побежденные. Радуйтесь, что вы вообще остались в живых! В России после революции 1917 года были ликвидированы все побежденные». После установления партийной диктатуры слои общества, обласканные в период «народных фронтов», особенно интеллигенция и местные капиталисты, подвергались остракизму и репрессиям.
Хронология в этом смысле не имеет принципиального значения. Северная Корея живет в собственном ритме с конца 50-х годов, давно превратившись в изолированный «музей сталинизма». Охотников повторить следом за Китаем «культурную революцию» тоже не нашлось. Пол Пот восторжествовал в тот момент, когда Китай Мао находился уже на излете: он грезил о «большом скачке», от которого в самом Китае отказались 14 лет назад. Но есть и важное сходство: повсюду, где власть захватывали коммунистические партии, устанавливался режим сталинистского типа, со свойственными ему «чистками» и всевластием органов госбезопасности. Волна, поднятая XX съездом КПСС, повсюду спровоцировала позывы к политической либерализации, очень быстро сменившиеся новым «закручиванием гаек», а в экономической области — волюнтаристскими утопическими проектами (китайский «большой скачок», его вьетнамский и корейский суррогаты). Повсюду, за исключением Кореи, 80-е и 90-е годы отмечены либерализацией экономики: в Лаосе и на юге Вьетнама этот процесс набрал силу сразу после коллективизации, так и не доведенной до конца. Реформы в экономике с неожиданной стремительностью приводят к нормализации и смягчению практики репрессий, даже если этот процесс половинчатый, движется толчками и полон противоречий. Повсюду, за исключением Пхеньяна, отошел в область воспоминаний массовый террор, а число политических заключенных уже не превышает норму, задаваемую банальными латиноамериканскими диктатурами. Так, в Лаосе, по данным «Международной амнистии», этот показатель снизился с 6–7 тысяч в 1985 году до 33 человек в марте 1991 года; аналогичное снижение отмечено во Вьетнаме и в Китае. Наше время, вопреки всему, бывает отмечено добрыми вестями, наводящими на мысль, что в коммунистических странах Азии, как и в Европе, массовые казни остались в прошлом.
Возвращаясь к центральной проблематике настоящего сборника — террору, — приходится признать, что он свирепствовал очень долго (примерно до 1980-х годов) и повсюду собрал огромную жатву. Ныне он сменился просто репрессиями, избирательными и имеющими своей целью устрашение, а не уничтожение; наблюдается также и возврат к куда менее зловещей практике «перевоспитания».
Ключ к хронологическим совпадениям, которые обращают на себя гораздо больше внимания, чем расхождения, уже с 1956 года следует искать в Пекине, а не в Москве. XX съезд испугал Мао Цзэдуна, Хо Ши Мина и Ким Ир Сена не меньше, чем Мориса Тореза. Тем больше уважения должна вызывать у нас смелость хрущевских инициатив. После них, как уже указывалось, роль коммунистической Мекки для коммунистов Азии стал играть Пекин. Однако престиж сталинского СССР оставался огромным, велика была также его экономическая и военная мощь. Переориентация на Китай началась еще с его активного участия в корейском конфликте, за которым последовала действенная помощь Вьетминю; с 1956 года Мао фактически возглавил «антиревизионистский» лагерь, к которому примкнули братские страны Азии.
Потрясения «культурной революции» середины 60-х годов ослабили духовное влияние Китая. Вьетнам, нуждаясь в военной помощи, оказался втянутым в орбиту СССР. Тем не менее, инициативы, регулярно выдвигавшиеся Китаем, находили и находят в Азии верных подражателей. Все коммунистические режимы — близкие родственники, однако в Азии они больше напоминают продукты клонирования — взять хотя бы пример аграрной реформы в Китае и во Вьетнаме.
То, что «либеральный коммунизм» хрущевского образца так мало привлекал коммунистов Азии (по крайней мере до начала 80-х годов), объясняется тем, что им еще предстояли революционные войны; к тому же эти режимы представляли собой жесткие идеократии. Согласно конфуцианской традиции «исправления имен» (а все описываемые страны, за исключением Камбоджи, впитали конфуцианство), реальность должна подчиняться слову. В уголовно-процессуальной сфере важно не деяние, а приговор и навешиваемый на осужденного ярлык, а они зависят от многих обстоятельств, не имеюищх отношения к самому деянию. Мир и согласие должны быть установлены веским словом, а не добрым поступком. Отсюда и свойственная азиатскому коммунизму двойственность: сверхидеологизация в сочетании с волюнтаризмом. Первое проистекает из классификационно-организационной мешанины, создаваемой сочетанием конфуцианского мышления и революционных представлений о полной переделке общества. Второе, учитывая стремление вождей к новациям, служило рычагом для проникновения «верных идей» в сознание масс. Выше рассказывалось о словесных баталиях, победа в которых достигалась путем приведения цитаты из Мао, на которую противнику нечего было ответить. «Большой скачок» был еще и буйством словесности… Но и иррациональность азиатов имеет пределы: они видят, когда реальность слишком активно сопротивляется словоблудию. Поняв, что слова потерпели полный крах, и испытав на собственной шкуре бесчисленные катастрофы, этими словами вызванные, они уже не желают слушать ничего, кроме совершенно антиидеологических откровений Дэн Сяопина: «Неважно, какого цвета кошка, главное, чтобы она ловила мышей».
Однако специфика азиатского коммунизма состоит в том, что ему удалось передать сверхидеологизацию и волюнтаризм, каких не было даже в сталинском СССР, от партии всему обществу. В Китае, равно как и во Вьетнаме и Корее, уже давно не существует свойственной Западу дистанции между культурой элиты и народной культурой. Конфуцианство сумело, почти не претерпев изменений, перейти от правящего класса к населению самых отдаленных провинций. В Китае оно уживалось с самыми дикими традициями (вроде перевязывания женских ступней для ограничения их роста). При этом государство так и не сумело окончательно выделиться в автономную от общества структуру, опирающуюся на систему законов. Что бы ни заявляли о себе монархи китайского образца, им всегда недоставало узаконенных инструментов вмешательства, которыми уже к концу Средневековья располагали королевства Запада.
Править они могли только при согласии подданных. Согласие это добывалось не методом демократического обсуждения или утряски различных интересов, а путем широкого распространения единых норм гражданской нравственности, опирающейся на семейную и общественную мораль. Именно это Мао и называл «линией масс». Государство морали (или идеологии) имеет в Восточной Азии давнюю и богатую историю. По сути такое государство бедно и слабо; однако, если ему удается привязать сознание всех групп, семей, каждого человека к своим нормам и идеалам, то его могущество становится неограниченным; пределом ему могут быть разве что силы природы — главные враги Мао во время «большого скачка». Верные исторической традиции, коммунистические режимы Азии пытались и даже в какой-то момент сумели создать глубоко холистические общества. Неудивительно, что староста вьетнамской тюремной камеры, тоже заключенный, считал себя вправе кричать на своего же товарища: «Ты противоречишь старосте камеры, назначенному революцией. Значит, ты — враг революции!». Отсюда неодолимое желание превратить всех до одного заключенных, вплоть до французских офицеров, в носителей и проводников идей партии. Русская революция так и не сумела засыпать ров между «ними» и «нами», тогда как «культурная революция» почти что уверила многих, что Государство и Партия — это они, «массы»: хунвэйбины, не будучи членами партии, порой считали себя вправе исключать партийцев из рядов КПК Коммунисты Запада тоже проходили через критику, самокритику, бесконечные собрания, навязывание канонических текстов; однако происходило это в основном в недрах самой партии. В Азии одни и те же нормы распространялись на всех.
На репрессиях это отразилось двояко. Во-первых, в глаза бросается неоднократно подчеркивавшееся выше отсутствие необходимости оправдывать произвол статьями закона: все исчерпывалось политикой. Запоздалое принятие уголовных кодексов (в 1979 году в Китае, в 1986 году во Вьетнаме) совпало с окончанием «большого террора» в этих странах. Во-вторых, не могут не обратить на себя внимание повсеместная массовость и кровавость репрессий: они захватывали либо общество целиком, либо очень широкие его слои (крестьянство, горожан, интеллигенцию и т. д.). При Дэн Сяопине утверждалось, что во время «культурной революции» преследованиям подверглись сто миллионов китайцев… Проверить эту цифру невозможно; погибло, впрочем, не более миллиона человек — очень «либеральное» соотношение по сравнению с большими сталинскими «чистками». Действительно, зачем убивать, если можно как следует запугать? Неудивительно, что «политическая смертность» в немалой степени формировалась самоубийствами: интенсивность кампаний, в которых участвовали друзья, родные, соседи, оказалась для многих невыносимой — отступать было некуда.
Наши рассуждения требуют одной оговорки. Она касается Камбоджи (и в гораздо меньшей степени Лаоса). Туда никогда не проникало конфуцианство, политическая традиция Камбоджи в гораздо большей степени индийская, нежели китайская. Не стал ли апогей жестокости в Камбодже, превзошедшей все мировые аналоги, попыткой применения китайско-вьетнамских рецептов к отторгающему их населению? Здесь есть о чем поразмыслить; однако для этого необходимо тщательнее разобраться в ситуации, в которой разразилась камбоджийская драма.
Наша задача в данном случае формулировалась иначе: мы пытались понять специфику азиатского (точнее, китайско-азиатского) коммунизма. Читатель и сам может обнаружить его тесные связи с мировым коммунизмом и его главным вдохновителем — Советским Союзом. Мы заострили внимание на многих явлениях («чистый лист» — желание начать с абсолютного нуля, культ молодежи и манипулирование ею…), которые нетрудно выявить и на других континентах. Остановимся же на том, что судьбы коммунизма в Европе и Азии заставляют задуматься о принципиальных отличиях разных форм этого мирового феномена.