Глава первая «Черный карат»
Не так давно я заезжал к сестре, на район в котором рос, и повстречал товарища из прошлой жизни. Привет, как дела, че почем, то да се, пятое-десятое, ля-ля-тополя…
Разговорились. Вспомнили общих друзей-знакомых. Оказалось, кто в живых еще, те сидят. Короче, классика: иных уж нет, а те далече.
Сам он год-два как освободился. Сейчас помощник депутата.
— Ну, а ты где?
Мне отчего-то стало неловко.
— Да так, — говорю, — в театре одном. Играю.
Одна его бровь на обычно каменном лице слегка приподнялась, что скорее всего означало крайнюю степень удивления.
— Серьезно? Ты — клоун?!
Вот тебе раз! Я прямо-таки растерялся. Что тут скажешь? Мог ли я отрицать? Или хотя бы оспаривать точность подобного определения? Я попытался:
— О чем ты говоришь? Я актер.
Он тяжело вздохнул. Это было вполне красноречиво. Ему оставалось только скорбно добавить: каких, мол, людей теряем… Но я его опередил.
— Что поделаешь? — говорю. — Одни идут в депутаты, другие — в артисты. Работать никто не хочет. Кстати, приходи как-нибудь к нам в театр.
Он покачал головой, затем судорожно пожал плечами, скривился, покивал и наконец спросил:
— А что это за тяга такая — театр?
На этот вопрос я ответить не смог. Ему.
Вообще-то я не люблю театр.
Я люблю играть, и у меня это здорово получается. А вот быть в театре зрителем — увольте. Не понимал и не понимаю. Меня как зрителя все раздражает: то актерская фальшь, то эти полупридурочные труднообъяснимые режиссерские решения, претендующие на глубину. Раздражают соседи. Хочется с головой окунуться в происходящее на сцене, поверить, что все это происходит на самом деле. Но слева кто-то чешется, справа кашляют, за спиной шепчутся… Как хорошо, что почти всегда я по ту сторону рампы. Ни за какие коврижки не заманишь меня в театр в качестве зрителя.
Да и с актерской точки зрения театр менее интересен, чем кино. В театре все условно, а игра всегда чуть преувеличена: мимика сильнее, голос громче, жесты крупнее…
В кино играть нужно тоньше, без лишнего наигрыша — камера все сечет. И в конечном итоге, фильм всегда интересней спектакля, а главное, он долговечней. Умер актер, результат же его работы остается.
Театр интересен и дорог лишь тем, что можно прийти и насладиться здесь и сейчас живой игрой любимого артиста. Во всем остальном — убежден — это удовольствие позапрошлого века.
Наш театр необычный. У нас многое построено на актерской импровизации. Но эта творческая свобода подчинена особым законам и правилам. Этому надо учиться. И мы этому успешно обучаем. У нас театр-студия.
Вот приходит к нам молодой актер или чаще так — человек с улицы, и прежде чем работать у нас, он должен пройти процесс шестимесячного обучения. Мы набираем до шестидесяти новичков, а за время обучения идет жесткий противоестественный отбор. Остаются единицы. Кому-то не подходим мы, кто-то не подходит нам. Последних, к сожалению, больше. Да и те, кто остается, как правило, за редким исключением, занимают второстепенные позиции, играют крайне редко. Что поделаешь! Коллектив, по сути, давно собран, актерский состав утвержден, блатные лучшие места заняты…
И все-таки, в отличие от академических театров, имея безоговорочный талант, у новичка есть вполне реальный шанс подвинуть обленившегося «старичка» и занять достойное место на звездном Олимпе. И лично мне это нравится. Это не дает старичкам возможности расслабиться. Ты устал? Тебе надоело? Ты чем-то недоволен? В сторону! Всегда кто-то дышит тебе в спину.
Даже я — ведущий актер — не могу на все сто процентов быть уверенным в неприкосновенности своего статуса. Да, главные роли в лучших спектаклях отданы мне, а новые постановки делаются под меня, но!.. Я помню о том, что кот нужен лишь до тех пор, пока он ловит мышей.
И это справедливо.
Поговорим об окружении.
Что за люди окружают меня в «Черном карате» на протяжении почти десяти лет? Кто они? Те, кто претендует на почетное звание друзей. Те, кто могли заменить мне растерянную семью. Мои коллеги. Братья по оружию. Стая моих товарищей. Партнеры по игре. Кто они? «Имя, сестра!» Страна должна знать своих героев! Ибо ничто не забыто, никто не забыт.
Haш неизменный звездный ансамбль — основной костяк труппы — состоит из восьмерых актеров. Георгий Волошук (Волос), Марина Котова (Котя), Евгений Танелюк (Седой), Сергей Бурлака (Бурый), Ирина Самойленко (Самочка), Кирилл Филиппенко (Кир), Дмитрий Шурбин и я.
Недавно в наш тесный круг вошла Наталья Карманцева (Карманчик), и думаю — надолго.
Вот такая великолепная девятка.
Ну и конечно, наш бессменный художественный руководитель и местами гениальный режиссер Николай Нельенов (Дуче). Человек уникальный до смешного.
Но прежде чем я расскажу о каждом из них поподробней, предлагаю для начала прояснить сомнительную личность автора. Кто рассказчик?
Кто я такой?
Глава вторая Бездельник
Тут на днях у меня брали интервью.
Вопросы большей частью были глупыми. Но их задавало настолько симпатичное юное создание, что они даже умиляли. А были и такие, что ставили в тупик. К примеру:
— Все-таки почему почти во всех ваших рассказах главные герои в конце умирают?
Я растерянно пожал плечами:
— Потому что в конце все умирают.
— Может, тем самым, вы хоть и с сожалением, но караете их? Ведь все ваши герои, по сути, отрицательные. Правда, пишете вы о них так, что они вызывают симпатию… Вам не кажется, что вы идеализируете бандитов и преступников?
— Бандитов и преступников идеализировали Фурманов и Гайдар. А я просто пишу об интересных и реальных людях.
Впрочем, в глухой тупик меня поставил вопрос совершенно иного свойства.
— Так кто же вы — писатель или актер?
Она спросила так, словно была убеждена, что человек может быть только чем-то одним.
Начинал я хорошо. Легко устроился работать в школу, которую год назад с трудом закончил. Организатором культмассовых мероприятий. Так после развала социалистического строя стала называться высокая должность обыкновенного пионервожатого.
Это была двойная жизнь. В свободное от работы темное время суток я оставался молодым хулиганом и раздолбаем, каким до этого и являлся, но с девяти и до семнадцати ноль-ноль я превращался в правильного, культурного и дисциплинированного работника.
Однажды, холодным зимним вечером, к нам в подвал, где мы выпивали, пели под гитару и колошматили боксерскую грушу, спустился наряд милиции. Скрыться никто не сумел. Нас выстроили вдоль стены и стали записывать наши данные: фамилия-имя, адрес и место работы. Ничего криминального мы не совершали, поэтому говорили правду. Я сказал:
— Курилко Леонид. Проспект Науки двадцать четыре, корпус два, квартира девяносто четыре. Работаю организатором культмассовых мероприятий в школе-гимназии номер пятьдесят девять.
Милиционер ухмыльнулся.
— Так это ты здесь все организовал?
Меня не уволили. Мне предложили написать заявление, после того как я избил одиннадцатиклассника. Просто сорвался. Из-за мелочи.
В моей жизни все так.
Умный человек сказал:
— На пути к восхождению ты делаешь умышленный шаг в сторону и катишься вниз.
Итак, спустя три месяца после устройства мне пришлось уйти. Три месяца. Так долго я больше нигде не задерживался.
Я бездельничал месяцев шесть. И устроился грузчиком в продуктовый магазин. Из трех грузчиков я был единственным не пьющим. До поры.
Директор — Маслов Иван Николаевич — был нервным и глухим. Поэтому все время кричал. Орал, даже когда находился в состоянии удовлетворенности.
Вбегает, глаза навыкате, остатки волос — дыбом.
— Леничка! Приехала машина с яйцами!
Я сохранял хладнокровие. Я был спокоен и тих, как покойник.
— Ты слышишь? — орал он. — Машина с яйцами!
Я поднимался с чувством собственного превосходства:
— Иван Николаевич, машина с яйцами — это уже автомобиль.
Он орал постоянно. Даже сообщая о такой интимной подробности, как посещение уборной.
Мне всего тридцать два. Но я успел сменить с дюжину разных профессий. Я был сапожником и проводником. Кочегаром и санитаром. Работал на стройке и даже торговал наркотиками. От успешной карьеры наркоторговца меня спас преждевременный арест и условный срок. Арестуй меня чуточку позже, и пришлось бы сесть года на три. Я охранял какой-то склад, и он сгорел. Я работал санитаром… и люди умирали… Я занимался автоугоном, хотя до сих пор толком не умею водить машину. (Мы работали в паре с Кролем. На мне лежала главная задача — открыть машину и завести. Одни автомобили я открывал с помощью металлической линейки, другие — обыкновенными ножницами).
Я подрабатывал «грушей» в спортивном комплексе «Вымпел», что на Ушинского. Там в 1998 году знаменитый Буден-ко открыл боксерскую секцию для своих бойцов. А по вторникам и четвергам он тренировал любителей из класса обеспеченных бизнесменов новой формации. Нас было четверо. Четыре «груши». В конце тренировки каждый из нас должен был выходить с желающим на ринг. Задача — продержаться всего один раунд. Три минуты тебя колошматил какой-то бугай, но отвечать ты не смел. Ты мог уходить, угибаться, нырять, отклоняться, входить в клинч… но только ни в коем случае не бить самому. Это помогало им почувствовать уверенность в себе. Они должны были овладеть ведением активного боя. (Я вам скажу, три минуты это очень долго, когда тебя бьют). Но иногда Буденко отводил кого-то в сторону и говорил:
— Сегодня будешь стоять против Назгулаева. Когда он разойдется — где-то в середине раунда, нанесешь ему удар правой. Да пожестче. Это научит его никогда не терять бдительности.
Мы обожали эти моменты. Такое наслаждение врезать тому, кто уверен в своей неприкосновенности. От души.
Платил Буденко щедро. Но и было за что. Боксерский шлем, если что, от сотрясения мозга не спасал.
Летом 99-го Буденко был застрелен у подъезда своего дома. Накрылся наш заработок…
Чем бы я ни занимался, это не могло продлиться больше месяца-двух.
Работу я менял, но мое отношение к труду оставалось неизменным. Делать я ничего не хотел.
И вот теперь я зарабатываю в среднем полторы тысячи долларов в месяц.
Но разве я работаю?
Что такое актерское мастерство? Баловство.
У меня мама начала пить, когда мне было двенадцать. Напиваясь, она заставляла звонить отцу:
— Скажи, что мы в нем не нуждаемся, — науськивала она. — И спроси: «А душа у тебя не болит, папа? Ведь я твой сын и расту без тебя!»
Я набирал номер (недобирая одной цифры) и говорил в пустую трубку. Я говорил! Я вещал и слушал! Я возражал и спорил! И отвечал воображаемому собеседнику-папе! Ох, как я его стыдил. И защищал мать. А затем, положив трубку, успокаивал маму:
— Он сказал, что любит тебя. Но сейчас не может с нами жить. Он сказал, что приедет в октябре. Ему самому тяжело. Он очень любит нас. Он очень любит тебя, мама.
Мог ли я сфальшивить? Ни в одном звуке! Ни одной буквой! Я верил в то, что говорил. Чтобы верила она. И довольная — дай бог — ложилась наконец спать.
Я рассказал эпизод. Таких эпизодов была тьма. Однажды мы даже поехали, чтобы я поджег отцу дверь.
— Поджег? — спросила мама.
— Поджег! — ответил я. — Запылала за милую душу. Мать осталась довольной. Любовь…
Что для меня после этого сыграть, например, Меркуцио? Помните? «Чума возьми семейства ваши оба!» Детский лепет!
Чтобы мама не выгнала щенка, я сымитировал эпилепсию.
Актерским мастерством я зарабатываю деньги. И получаю удовольствие. Потому что даже выкладываясь — не чувствую особого труда.
Другое дело — литература. Я потею, злюсь и тружусь над каждой строчкой. И не бываю доволен… Не был доволен ни одной опубликованной вещью…
Ну и что? Мне, как и красному горлопану, «и рубля не накопили строчки».
Да, я актер — потому что за это мне платят деньги. Но я писатель — потому что за это мне почти не платят. И я вспоминаю отца своей девушки, полковника, который спросил:
— Чем занимаешься?
— Да так, — замямлил я. — В театральной студии учусь, пишу стихи и прозу… На гитаре играю…
— Понятно, — сказал он. — Еще один бездельник.
Я бездельник, дамы и господа. Я не хочу работать. Я, как и основная часть населения Земли, хочу получать удовольствие, и чтобы за это еще и деньги платили.
На том и стою.
Глава третья Великий Дуче
Нельенов любит говорить о том, что он теперь совершенно другой, чем был раньше. Это неправда. Люди не меняются. Как сказал уже классик: «Человек неизменен, словно формула воды Н2О».
Никаких перемен, кроме внешних, я в Дуче не замечаю. В профессиональном смысле — да. Он стал смелее, опытней… Но как человек — повторяю — никаких особых перемен.
Он все такой же.
Любимая тема для разговора в часы досуга — «Какой бы спектакль я поставил, если б у меня было больше свободного времени».
— Представь себе, — мечтает он. — Ты в роли Гамлета. Танелюк — Полоний. Волошук — Клавдий. Котя, естественно, Гертруда, а Офелия…
— Ну понятно.
— Да, Карманцева. Играем в черно-белых тонах. Во всем — эклектика. Костюмы в основном из разных эпох, но какие-то элементы одежды современные. Ну там, твой кожаный пиджак… Часы наручные… Гильдестерна и Розенкранца сыграет Арестович. Эдакий Гильдестерно-Розенкранц в эсэсовской форме. Призрака отца не будет. Это галлюцинация Гамлета. Он его спрашивает и слушает ответ, а на сцене никого, кроме тебя, нет. И тишина. Но ты с ним общаешься, реагируешь… А все монологи, обращенные к Горацио, ты наговариваешь на диктофон. Это отчет. Или дневник. Или звуковое письмо. Ч-черт! А какое у меня решение для могильщиков. Их сыграет кто-нибудь из новичков. Вынесем на сцену ящик с песком, и они с такими детскими лопатками. А когда Гамлет умирает: «Дальше — тишина»… Выхожу я в белоснежном камзоле и говорю: «Возьмите прочь тела. Подобный вид пристоен в поле, здесь он тяготит». Ну как?
Я смотрю на его одухотворенное лицо: щеки горят, глаза светятся…
Он не будет ставить этот спектакль. В своем воображении он его уже поставил. Поставил и разыграл. И вышло хорошо. А собирать актеров, вдохновлять, читать и разбирать текст, репетировать… Это так утомительно и скучно.
— Супер, — говорю. — Когда приступим? Свет в его глазах меркнет.
— Не сейчас. После Нового года. В мае. Он все такой же.
Ему все так же катастрофически не хватает времени. Котя его просит:
— Анатолич, посмотри налгу с Полиной сцену. Там что-то не клеится, чего-то не хватает. Нужна твоя помощь… Какое-то неожиданное решение… Посмотришь?
— Котя, когда? — с упреком восклицает он. — У меня ни секунды свободного времени! Мне помастурбировать некогда! Давай завтра.
И тут же отводит меня в сторону и говорит:
— Леня, а что если мы поставим «Чайку»? Ты — Тригорин, Бурлака — Треплев. Танелюк отлично сыграет доктора. Котя, естественно, Аркадина, а Заречную сыграет…
— Ну понятно.
— Да, Карманцева. Играем трагикомично. «Гениальное рождается на стыке жанров»…
Он все такой же.
Главное он откладывает на завтра. А завтра спектакль. Нельенов нервничает, психует, кричит… Судорожно доделывает во время прогона то, что можно было сделать вчера… но не было времени.
А в фойе уже зритель…
— Ничего не готово, — сокрушается он. — Ладно, будь что будет… Запускайте зрителя…
Он нервничает и расстраивается перед каждым спектаклем. Даже если тот игрался сотню раз. Он всегда найдет причину для нервов и расстройства. Он не может без этого.
— На улице ливень, — ноет он. — Половина зрителей точно не придет. Да и пробки на дорогах. Начнут входить на середине спектакля. АТанелюка опять не будет слышно. Карманцева будет суетиться, Бурлака — пошлить и кривляться…
В эти минуты на Дуче жалко смотреть. Плечи сутулятся. На одутловатом лице мышцы расслабляются и щеки висят, как старушечьи сиськи. И он похож на старого голодного бульдога.
Но ливень и дорожные пробки не играют никакой роли. Зал наполняется публикой. Танелюка слышно. Карманцева играет как обычно. Бурлака кривляется в меру. Овации. Цветы. Актеры трижды выходят на поклоны. Вызывают Нелье-нова. И он выбегает на сцену помолодевший, высокий, подтянутый… Его полные губы расплываются в неуверенной скромной улыбке…
— Я ж говорил, — заявляет он сразу после поклонов, — что все будет хорошо! Сами-то удовольствие получили?
Да, он такой же.
Как и раньше, он много и беспорядочно врет. Порой без всякой причины. В силу привычки. От безвозмездной любви к процессу сочинительства.
Николай Анатольевич лжет так часто, что если он уверяет будто сегодня целый день ожидается жаркая солнечная погода, то Котя берет с собой зонтик и плащ.
Нельенов патологический лжец. Нельенова сложно словить и проверить… Сто семь аргументов он вам приведет. Нельенову просто нельзя не поверить. Он сам себе верит, когда тебе врет.
Все его недостатки никуда не делись, они стали глубже. Но и достоинства его не исчезли.
Он прекрасный психолог и хорошо разбирается в обыкновенных людях. А как иначе он мог бы управлять коллективом и манипулировать таким количеством людей?
Он — гениальный педагог. Мне даже кажется, что преподавательская деятельность — его истинное призвание.
Он умен.
У него нет чувства юмора, но зато в совершенстве развито чувство смешного.
Как режиссер Нельенов способен экспериментировать и не боится творческого эпатажа. (Да и сам по себе он человек незаурядный: имея два высших образования, он упорно пишет с ошибками: «щеты», «примьера» и «рипитиция»).
Он почти не репетирует с нами. Основную работу мы делаем сами. Но сделать из полусырого материала готовый продукт он может блестяще.
В конце концов он умелый художественный руководитель. И под его руководством корабль под названием «Черный карат» плывет. Постоянно тонет, но плывет.
Глава четвертая Режим дня
Каждый мой день расписан по часам. Не буквально, конечно. А в общем. Из крепких объятий Морфея меня выхватывает телефонный будильник. В пять сорок пять.
Чтоб окончательно проснуться, шлепаю под душ.
А после — кофе. Пара сигарет.
В ожидании такси пишу пародию для ПэМээС. (Есть у нас такая рубрика на «Европе». Сия аббревиатура расшифровывается как: «популярно-масові співи». Пародию поем под звуки расстроенной гитары).
К примеру, на песню «Одинокая гармонь»:
Или вот на самую популярную песню Митяева:
В шесть тридцать машина у подъезда. Еду на радио. А там соведущие — Лирчук и Владина. С ними я работаю с семи до десяти в образе шепелявого дяди Гриши.
Дядя Гриша — старик-алкоголик. Под маской этого персонажа я могу говорить в эфире что угодно. Дядя Гриша — хмельной глас народа. Бесцензурный рупор нашей эпохи. Яркий представитель низших слоев населения, и на все имеет собственное мнение.
После радио, если нет съемок или репетиции, возвращаюсь домой, чтобы поесть и в идеале вздремнуть.
Ну, а по вечерам, кроме вечера понедельника, у меня либо спектакль, либо репетиция, либо халтура на корпоративе. Домой прихожу поздно. Часов в одиннадцать. Ужин на столе.
В полночь я отключаюсь.
И так день за днем.
Самое счастливое время для меня наступает в дни съемок. Сыграл свою сцену, взял записную книжку, уселся где-нибудь в уголочке — пишешь. Пишешь, пока меняют свет или снимается чужая сцена; пока не позовут на площадку в кадр. Отснялся и снова пишешь. И так по кругу целый день. Два любимейших дела попеременно. С удовольствием занимаясь одним, отдыхаешь от другого: чай-кофе-сигареты… В середине дня привозят неплохой обед из трех блюд… Вечером отвозят на машине домой… Благодать.
Глава пятая Начало пути
До трех с половиной лет я упорно молчал. Совсем. Я мог улыбнуться, рассмеяться, нахмуриться или заплакать, но при этом не делал ни малейшей попытки произнести хоть слово.
И вот однажды мать стала одевать меня на улицу, но я отвел ее руку в сторону и довольно внятно произнес:
— Я сам.
Это не означает, что с самого детства я был чрезвычайно самостоятельным. Это вообще ничего не означает.
Одна моя знакомая тоже долго не говорила, а когда была с мамой на базаре, громко спросила у торговца арбузов:
— А почем картошка?
Зато читать и писать я начал очень рано. Задолго до школы. Сестра научила. А уж в самой школе я принялся за сочинительство. Прекрасно помню свое первое художественное произведение в прозе. Эдакий вольный пересказ какого-то фильма о служебной милицейской собаке.
Тот маленький рассказ на две страницы я написал во втором классе. Тетрадь с этим рассказом и первыми стихами попала к учительнице. Она попросила дать ей тетрадь на некоторое время, обещала после «продленки» отдать.
На переменках я видел, как она листала мою тетрадь и зачитывала вслух отдельные места своим подругам. Они хохотали. Я недоумевал. Ведь рассказ был очень грустным: собака в финале геройски погибала, сраженная бандитской пулей.
И над стихами, казалось мне, они смеяться не могли. Что смешного, думал я, в таких, например, строчках:
Или вот еще стихотворение тех лет:
Учительский смех больно ранил неокрепшую душу художника.
Я не догадывался, что сильнее всего их смешит обилие орфографических ошибок. Слово «вообще» я, естественно, писал как слышал — «вапшче» — и допускал шесть ошибок. К тому же в письме я был крайне рассеян — я пропускал и путал буквы:
Обидеть художника легко. Особенно легко это сделать ненарочно. Потому что умышленная обида вызывает отпор и закаляет волю.
Я стал прятать написанное. Даже от матери. Обнародовать я позволял себе лишь то, что считал заведомо сильным и смешным произведением.
В четвертом классе я прочел на уроке математики «Юльетта и Ромео», принесшую мне славу поэта-самородка.
(Прежде чем предоставить на ваш суд этот забытый шедевр, хочу дать коротенькое разъяснение: я учился в украинской школе, слово «самостийка» означает «самостіна (самостоятельная) робота»).
Это был оглушительный успех. Таких оваций не слышал ни один советский поэт того времени. Во всяком случае, в таком возрасте. Это было признание. Многие стали переписывать все, что я теперь выдавал. Я легко и молниеносно достиг широкой известности в узких кругах. Моей популярности в школе мог позавидовать любой классик.
Почти все девчонки из моего класса, а равно как из классов параллельных, были готовы влюбиться в меня. Но они не могли совместить благородный образ поэта с тем двоечником и хулиганом, каким я, собственно, и являлся.
Через некоторое время я стал получать от старшеклассников заказы на стихотворные признания в любви. Само собой установилась твердая такса. Стихотворение — рубль.
Я запомнил только одно:
Что именно пробовал герой этого стихотворения, чтобы прошла любовь, — неизвестно.
Соль стиха была в том, что это акростих. Из заглавных букв каждой строчки складывалось имя или фамилия. В данном случае — Полякова.
Однажды меня даже подключали к идеологической работе.
Светлана Кравченко — ученица шестого класса — обменяла свой пионерский значок на пачку жевательной резинки.
Об этом узнали. Был страшный скандал. Меня попросили написать для школьной стенгазеты. Так сказать, пригвоздить к столбу позора.
Глава шестая У каждого свои тараканы
Молодой режиссер Нестеренко — бывший клипмейкер. А теперь он поднялся — или опустился, не знаю — до телевизионных многосерийных фильмов, из разряда мыльных опер.
Я его работ не смотрел. Совсем. Ни до, ни после того, как снялся в одном из его сериалов. Название не помню — очередные сопли.
Сериалов снимают прорву. Порой кажется, что все население страны поделилось на две части: одна смотрит сериалы, другая их делает.
Качество этой модной продукции чрезвычайно низкое. Но, кажется, никого это не беспокоит.
Я играл скандального подвыпившего соседа снизу, которого затопили главные герои. Всего один съемочный день. Или как говорит Андрей Арестович: «Всего лишь минута позора».
Нестеренко, как выяснилось, имел дурацкую привычку говорить о себе в третьем лице.
К примеру: «Так, снято! На сегодня — все! Александр Нестеренко всех благодарит и прощается с вами до завтра!»
Я об этом не знал.
Прихожу на съемочную площадку: художник по костюмам одел меня и отправил к режиссеру на утверждение.
Кругом обычная подготовительная суета. Нервный творческий процесс.
Смотрю, стоит какой-то щуплый сутулый тинейджер, один, ничем не занят. Подхожу к нему.
— Слышь, — говорю, — не подскажешь, где режик? — Кто?
— Режиссер. Нестеренко.
— Он занят, — отвечает парень. — Беседует с актером.
— Где? — Тут. Я озираюсь по сторонам.
— Где — тут?
— Прямо тут.
— Не понял.
Он демонстративно закатывает глаза и раздраженно вздыхает.
— Александр Нестеренко, — говорит, — перед тобой!
Ё-мое, думаю. Это что? Претензия на оригинальность? Бздык? Чудачество на фоне мании величия? Странность художника? Последствия родовой травмы? Что? Зачем?
Я говорю:
— Меня костюмер послал. Утвердить вот эту вот тенниску и брюки. Еще он тюбетейку даст.
— Хорошо, — отвечает режиссер, не глядя на меня. — Передай Вите, режиссер одобрил. Без тюбетейки!
— Понял. — Я уже собрался развернуться, чтобы уйти, но проснулся внутренний чертенок. — Да, и еще! Лене нужен текст.
— Что? — он скривил свое серое лицо. Я повышаю голос:
— Лене нужен текст сценария!
— Какому Лене?
— Ну Леня. Славный малый. Актер. Он сейчас прямо тут с режиссером Нестеренко болтает.
Нестеренко глянул на меня более внимательно. На тонких губах заиграла легкая улыбка, но тут же исчезла. А может, ее и вовсе не было.
— Лене текст дадут, — медленно проговорил он.
Текст мне дали. Хотя он мне был не нужен. Моих там было фраз десять.
Глава седьмая Первая съемка
Являясь в нашем театре ведущим актером, я был уверен, что рано или поздно меня заметят. Как-нибудь днем, вечером, утром откроется дверь, либо зазвонит телефон, и меня пригласят в «большое кино». Я верил в свою звезду. Я никуда не ходил, не напрашивался, не суетился…
Фаталист, и в дурном и в хорошем, я полностью доверился судьбе. Слава сама найдет героя.
Шли годы. Но дверь не открывалась, телефон не звонил.
Выяснилось, что режиссеры и продюсеры не имеют глупой привычки посещать театр. Тем паче, наш.
Меня убеждали, что «под лежачий камень» вода таки не течет. И что «на Бога надейся, а сам не плошай».
Окончательно убедил меня, помню, «мудроватый» Аресто-вич, бывший студиец, рассказавший не смешной, но поучительный анекдот в тему.
«Двадцать дней шел гигантский ливень. Почти все затопило. На крыше стоэтажного небоскреба сидит еврей. Всего пять этажей отделяет его от поверхности воды. Мимо проплывает резиновая лодка с людьми.
— Мы плывем к горе Арарат. Там мы спасемся. Давай с нами.
— Мне Бог поможет, — невозмутимо отвечает еврей.
Тридцать дней. Дождь не прекращается. Два этажа отделяют еврея от поверхности воды. Мимо плывет спасательный катер. Капитан орет:
— Мы плывем к горе Арарат. Мы последние.
— Плывите-плывите, — спокойно отвечает еврей. — Меня Бог спасет.
Тридцать девять дней лупит дождь. Еврей стоит на носочках — вода до подбородка. Мимо — бревно, за которое уцепилось одиннадцать человек.
— Вряд ли мы доберемся до горы Арарат, но шанс есть. Цепляйся за бревно. Авось повезет.
— Меня Бог спасет, — упрямо бубнит еврей.
Через пару часов он утонул. На том свете его встречает Господь.
— Боже, я так верил Тебе! Почему Ты меня не спас?
— Дорогой мой, я пытался. Я посылал тебе лодку, катер, бревно…»
Комментарии излишни.
Я поборол свою врожденную лень и принял решение — действовать.
И вот, года четыре назад, мы с Седым половину лета угробили на хождение по всяким киностудиям, актерским агентствам и телеканалам. Разносили фотки, заполняли анкеты…
Вторая половина лета прошла в ожидании. Однако никаких предложений не поступало.
Осенью мы снова совершили рейд по местам, где, как нам казалось, решались наши судьбы. А вдогонку за тем рейдом — другой, третий… И снова никакого результата.
В нас совершенно не нуждались. Кино благополучно снималось без нашего участия. Нас как актеров не желали даже пробовать. Не давали ни единого шанса себя проявить.
Было странно, что другие, явно менее способные, чем мы, востребованы, а нами лишь пополняют бесконечные списки безработных актеров.
Да что об этом много говорить. Стоит включить телевизор, и просто поражаешься обилию бездарей, практически прописавшихся на голубых экранах.
Я не желаю продолжать эту тему. Неудачники вечно ноют. Они склонны обвинять в своих неудачах и даже бедах кого угодно, только не себя.
Итак, мы не прекращали обивать пороги студий и агентств, и потихоньку стали лелеять в душе первые ростки комплекса неполноценности.
«Матерый человечище» Арестович, игравший во всех сериалах, снимавшихся в тот год в Украине, учил нас:
— Вам необходимо освоить науку очаровывать ассистенток по набору актеров. Обычно это глупые молоденькие девочки, но именно они предлагают актеров режиссеру на утверждение. Режиссеры и продюсеры решают, кто будет играть в главных ролях, вот их основная забота. А на роли второго плана и на эпизоды подбирают людей исключительно эти девочки. Познакомьтесь, угостите шоколадкой, отправьтесь вместе на перекур, расскажите анекдот, возьмите номер телефона… А утром, когда она надевает трусы, небрежно поинтересуйтесь: «Масенька, а нет там какой-нибудь рольки для меня?»
Ни я, ни Танелюк на подобное были не способны. Седой робел и стеснялся, а меня одолевала гордыня. Еще чего! Стану я кого-то о чем-то просить! Щ-щас! Вот мое фото, вот мои данные, вот я сам! Понадоблюсь — звоните! Адье!
Только весной нам наконец позвонили и пригласили на съемку. Обоих сразу.
Танелюк радовался как выпивший ребенок. Меня смущала предложенная сумма: я на сигареты больше трачу.
Мы должны были играть охранников на продовольственной базе.
Радости у Танелюка поубавилось лишь тогда, когда он увидел сколько у нас реплик. У меня была одна фраза: «Добрый вечер, Иван Сергеевич!» У Танелюка две: «Рады вас видеть, Иван Сергеевич!» и «Как вам погодка?» А дальше по сценарию он отворяет ворота.
— Да-а, — протянул Седой. — Особенно не разгуляешься.
— Не огорчайся, — говорю. — «Нет маленьких ролей, когда большой актер».
— Может, как-то расширить?
— Например?
— А что если я скажу так: «О-о, рады вас видеть, Иван Сергеевич! А как вам нравится эта ужасная погодка?»
— Можно, — говорю. — Вряд ли кто заметит, что ты расширил.
— Отлично!
Еще через час, пока нас гримировали, Седой спросил: — А если так: «О, какие люди! Рады вас видеть, Иван Сергеевич! А как вам нравится эта ужасная погодка? Впрочем, я знал, у меня вчера весь вечер кости ломило!»
— Ну?
— Ну и отворяю ему ворота.
— Дерзай! По-моему, ухудшить этот сценарий уже нельзя. Мне было все равно. Я понимал, что эпизод сей пустяковый, проходящий и совершенно не важен.
Уже на самой съемочной площадке, пока осветители выставляли свет, устанавливали аппаратуру, неугомонный Танелюк продолжал увеличивать и расширять свой текст.
— Я скажу так! «О, какие люди! Я вас сразу и не узнал. Богатым будете. Так в народе говорят. А народ зря не болтает. Рады вас видеть, Иван Сергеевич! А как вам нравится эта чертова погода? Я как чувствовал! У меня весь вечер вчера кости ломило и зудел позвоночник».
Я стал беспокоиться, что во время съемочного процесса две фразы Танелюка растянутся на 20-минутный монолог. И маловероятно, чтоб режиссеру он понравился.
— Ты, — говорю, — только заранее не сообщай, что добавил пару предложений, а то зарубят.
— Правильно.
И вот все готово. Режиссер — кажется, это был Фриштафович — отдает последние указания и наконец обращает внимание на нас.
— Так-с, дорогие мои, давайте пробежимся по тексту. Вот подъезжает автомобиль. Герой вызывает охранников. Диалог!
Я говорю:
— Добрый вечер, Иван Сергеевич.
— Хорошо! Дальше!
Танелюк, откашлявшись:
— Гм… Ну у меня тут… — он пролистнул сценарий. — «Рады вас видеть» и «как вам погодка»… И потом открываю ворота.
— Нет, — решительно возражает Фриштафович. — Это очень много! Поступим следующим образом. Первый охранник здоровается, а второй молча открывает ворота. Доступно? Поехали!
На Танелюка было смешно и больно смотреть.
Глава восьмая Седой
Пьющая бабушка, когда он был маленьким, обзывала его сифилитиком. (В чем была ее логика и была ли она — неизвестно). Даже не понимая значения этого слова, он обижался и огрызался: «Сама — сифилитик». Бабушка огорчалась и плакала.
Она допилась до неврастении. Настроение менялось каждые полчаса. На события реагировала неадекватно. Отключение горячей воды могло довести ее до истерики, зато в день, когда умер ее младший сын, — она, всплакнув, отправилась в парикмахерскую.
Внука она то безумно любила и жалела, что тому достались такие эгоистичные безалаберные родители, то страстно ненавидела и за плохую отметку в дневнике готова была забить до смерти резиновым шлангом от душа. «Грязный сифилитик! — кричала она. — Что ж ты семью позоришь, маленькая сволочь!»
Через тринадцать лет Танелюк чем-то похожим заболел — кажется, гонореей, — и подцепив эту гадость, подытожил: «Накаркала, старая ведьма»…
В студию мы поступили с ним одновременно. Мне было двадцать два, ему под тридцать. Для обоих обучение в студии стало переломным моментом в жизни.
Я только спрыгнул с иглы и находился в глубокой депрессии. Меня ничего не радовало и почти ничего не интересовало. Вечера я проводил с бутылкой водки перед включенным телевизором. Я не засыпал, я отрубался.
У Седого, напротив, жизнь пребывала в полном порядке. Во всяком случае, внешне. У него была красивая жена, здоровый ребенок. Он работал главным бухгалтером в большой международной фирме. Жил в престижном районе в трехкомнатной квартире. Имел машину, дачу, влиятельных друзей…
Поступив в студию, он всего этого лишился. Не сразу, постепенно…
Вначале он влюбился в одну из студиек. По имени, кстати, Джульетта. Несколько месяцев он разрывался между двумя домами, жил на две семьи. Одну ночь проводил с женой, следующую в общежитии, где обитала Джульетта.
Первые объяснения ночных отсутствий были простыми, стандартными: то ночевал у старого друга, то забрали в вытрезвитель… Со временем они усложнялись. История о заглохшей за городом машине. Рассказ о дикой драке и даже временной потере памяти. И наконец целая эпопея о том, как он сбил на дороге старика, отвез его в больницу и часа четыре ожидал результата у дверей операционной. По его лицу текли натуральные слезы.
Врать приходилось и много и часто, и не только жене. Джульетту он заверял, что спит только с ней. Тогда как чувство вины и боязнь быть уличенным в измене толкали его на интимную связь с нелюбимой супругой.
Силы таяли. Терзали душевные муки. От постоянной лжи болела голова. Во сне мучили кошмары. В основном, снилась бабушка.
Первой не выдержала жена. Предложила развестись. Была убеждена, что это его отрезвит. Но Седой всегда плыл по течению, а течение несло к Джульетте. И он ушел от жены, в никуда, оставив ей квартиру и автомобиль… К тратам на Джульетту прибавились плата за съем квартиры и алименты дочери.
На фирме тоже дела ухудшались. Вечно не выспавшийся, часто с похмелья. Как сотрудник Евгений Танелюк все меньше и меньше устраивал руководство. Участились опоздания, имели место прогулы. Попытки начальника обсудить создавшееся положение дел наталкивались на глухое угрюмое молчание.
Сослуживцев пугало его загадочное поведение. Во время обеда он мог вбежать в образе священника и заорать:
— Безбожный пир! Безбожные безумцы! Вы пиршеством и песнями разврата ругаетесь над мрачной тишиной!..
Мало кто догадывался, что это монолог из «Пира во время чумы».
Люди стали его сторониться.
Но и самого Евгения, после общения с театральной богемой, после ночных споров о смысле жизни, — раздражали и выводили из себя пустые разговоры сослуживцев. Он неоднократно срывался и обвинял их в мещанстве и лицемерии.
Словом, отношения с коллективом и прежними товарищами портились со скоростью двадцать четыре часа в сутки.
Картина вырисовывалась следующая: либо ждать, когда его уволят по статье, либо уйти самому. К тому же совмещать работу главбуха с профессией актера не получалось.
Он написал заявление об уходе по собственному желанию. После чего недели две не просыхал. От страха перед будущим. А перспективы были туманные. Он много ныл и жаловался на судьбу.
Вообще-то он не запойный. Он пьет в меру, но регулярно. Полагаю, это лучше, чем совсем не пить по полгода, а потом срываться в крутой штопор. Хотя: чужие болезни обычно кажутся менее страшными.
Крутые перемены в жизни не прошли для Жени даром (его мать, узнав, что он бросил семью и работу, прокляла и Джульетту, и всех студийцев вместе взятых заодно). Он обрюзг, поседел: на лице приютились крупные и мелкие морщины…
Многие утверждают, что и характер у него испортился. Раныне-де он был добрым и веселым, а теперь, мол, он злой, раздражительный.
Особенного веселья я в нем действительно не наблюдаю. Но чувство юмора у него не отнять. А приступы раздражительности придают его угрюмым шуткам неповторимое очарование.
И как бы там ни было, Танелюк остается самым обаятельным актером в студии. Есть в нем что-то леоновское.
Глава девятая Последняя сплетня
Сидим в полутьме зрительного зала. Наблюдаем прогон спектакля «Счастливчик умирает в одиночестве». На сцене красавица Самойленко и Бурлака. В первом ряду Дуче. Творит.
— Ира, — восклицает он, — возьми пистолет покрепче! Что он болтается у тебя в руке, как член паралитика? Давайте финал. Делаем переход по свету! Стык!
Утвердительно кивнув, Самочка и Бурый встают на свои позиции.
— Я предлагаю тебе остаться со своей семьей, — проговаривает Ира свой текст.
— Я сам решу, где и когда мне умереть, — отвечает Бурый.
— Ты упрямый ублюдок.
Наступившую тишину через четверть минуты разрывает отчаянный вопль Нельенова:
— Лена! В чем дело? Мозги включи! После реплики «ты упрямый ублюдок» — полный ЗТМ! А по затемнении — музыка. Что непонятно?
Сверху доносится приглушенный голос Кандалаевой, нашего осветителя:
— «Ты упрямый ублюдок». Я записала.
— А раньше это сделать нельзя было? Включи мозги. Седой чуть склонился ко мне и шепотом спрашивает:
— Чего это она всегда мозги отключает?
— Видимо, сей процесс происходит автоматически. Вообще-то она тетка умная, но лишь только включает пульт — мозги тут же отключаются.
— Ты считаешь, она умная?
— Это я так, для красного словца.
Мы сидим втроем: Танелюк, Котова и я. Котя убивает время игрой в тетрис по мобильному. Седой скучает. Я порчу зрение чтением.
— Что читаешь? — спрашивает Жека.
— Да вот Юза Алешковского… юзаю. Все романы в форме длинного монолога. Только матов много. Я лично не против, если мат необходим, но так…
— А я вчера начал читать историю УПА.
— С чего это ты вдруг? Откуда в тебе такие УПАднические настроения?
— Полезно знать. Сам понимаешь. Сейчас хорошо бы и язык подтянуть. Время диктует свои законы…
Дуче продолжает кричать на Кандалаеву. Та изредка огрызается. Ор Нельенова доходит до истеричности. Потом он переходит в крике на бас. Это считается крайней степенью гнева.
Когда Нельенов злится, вернее демонстрирует злость, он складывает губы в трубочку, отчего эта часть лица становится похожа на собачью попку. И все остальное уже не пугает: ни выпученные глаза, ни раздуваемые ноздри… Меня это смешит. Поэтому когда Дуче в ярости, я стараюсь на него не смотреть.
— Слышал, — спрашиваю Жеку, — последнюю сплетню Кандалаевой?
— Нет, я еще от прошлой не отошел.
— Прошлая это цветочки. По ее словам, на той неделе, мы — она, я, Арестович и Волошук — устроили чудную групповушку.
— Ничего себе.
— Я Нельенова предупредила, — заявляет Котя, не отрываясь от «игрушки», — если еще что-то подобное будет, то я ей выцарапаю глаза и вырву язык. Это уже не в первый раз. Она и про меня такое наплела!
— А что? Расскажешь, — усмехнулся Седой.
— Распускает слухи, будто я ее прижала в туалете и чуть ли не силой домогалась близости.
— Это не слухи, — говорю, — это сплетня. Слухи передают, а сплетни выдумывают, плетут… Только не пойму, на фига ей это нужно, я ж могу и нос сломать… Сплетников нужно уничтожать физически. Пушкину надо было вызывать на дуэль сплетников, а не их жертв.
Седой фыркнул:
— Самоутверждается за наш счет. Мне, например, она как-то говорила, что Нельенов в позапрошлом году просил ее выйти за него замуж. На коленях в снегу стоял. Простудился потом. А про Бурого пустила слух, что он торгует костюмами.
— А Дуче ее защищает, — говорю я, — выгораживает… Она, дескать, дурочка, она не со зла.
— Нельенов и сам — тот еще сплетник.
— Нет, Женя, — возражает Котя. — Нельенов хитрее. Он все гда ложь мешает с правдой. Он плетет так, что уже не распутаешь и концов не найдешь.
— Подобное, — говорю, — тянется к подобному.
— Я заметила, что он изо всех сил пытается для чего-то всех нас между собой перессорить. Если ты ему или при нем говоришь о ком-то нечто нелицеприятное, будь уверен, он передаст. Да еще от себя приврет. А если не говоришь, он придумает, что ты говорил, и передаст. И конечно же, под грифом «совершенно секретно».
Седой утвердительно кивает:
— Устаревший, но для мелких тиранов все еще действенный метод — разделяй и властвуй.
— Ладно, — говорю, — пусть резвятся. Пошли за кулисы, скоро наша сцена.
Глава десятая Самочка
Ей двадцать пять лет. Умная, добрая… Она красивая, хотя и не принадлежит к тому типу женщин, на которых я как мужчина обращаю внимание.
Если меня спросят, какого цвета у нее глаза, то я не задумываясь отвечу — гранитные. И не смогу, даже подумав, объяснить свой ответ.
Одевается со вкусом. Но чересчур откровенно. У блузок и кофточек всегда слишком глубокий вырез, юбки самые короткие в любую погоду. А на платьях сзади разрез до самой… сути. И все вещи на пару размеров меньше, чем ей нужно. Они облегают ее тело настолько, что она вдохнуть боится.
Будь она пустоголовой блондинкой, было бы ясно: ну чем еще брать. Но ведь это не так. С ней есть о чем поговорить. С ней не будет скучно до. Что касается после — мало кто знает. Она из тех, у кого «девиз непобедим: возбудим, но не дадим». Я, впрочем, никогда серьезных попыток не делал.
Шесть лет назад, со свойственной мне в этих вопросах прямотой, я предложил ей переспать. Коротко и просто. Предложение мое она мягко отклонила. Но сама же расстроилась, а вернее забеспокоилась:
— Ты не перестанешь из-за этого со мной играть?
— При чем здесь одно к другому? Нет, конечно.
— Спасибо, — говорит. Я вздыхаю:
— Спасибо в постель не положишь.
Проходящий мимо Бурлака, услышавший последнюю фразу, запел:
— «Дома ждет холодная постель…»
Самойленко невезуча. Если в городе прогнозируют всплеск эпидемии гриппа, то она заболеет одной из первых. Будучи от гриппа привитой.
Если на фирме ожидается сокращение, то уволят непременно ее.
Маршрутка, в которую она садится, врезается в троллейбус. Фильм, в котором она снимается, не выходит на экран.
За те семь лет, что я Ирину знаю, ее три раза грабили и дважды пытались изнасиловать.
В двадцать два у нее был сердечный приступ.
Не меньшие неудачи преследуют ее в личной жизни.
Сама о себе она говорит весьма красноречиво:
— Мне не везет. Я прямо какой-то магнит для уродов. Первый мужчина заразил ее триппером. Второй оказался садистом: она полгода ходила в синяках, рубцах и ссадинах. Третьего арестовали буквально за неделю до регистрации брака.
Потом ей встретился хороший приличный парень. Образованный, из интеллигентной семьи… Они вроде как полюбили друг друга. Все шло замечательно. Он души в ней не чаял. И вдруг… он покончил с собой. Вскрыл себе вены. Без всякой видимой причины.
На поминках она говорила:
— Покончить жизнь самоубийством? Кто угодно мог так поступить, но только не он. Так мне казалось… Такой целеустремленный, жизнерадостный… Мы когда ссорились, я его спрашивала: «Так что — все? Точка?» А он отвечал, улыбаясь: «Нет, три…»А вот теперь точка. Одна.
Два года у нее никого не было.
И вот намедни примчалась счастливая, легкая… Гранитные глаза горят…
— Ах, с каким я сегодня мужчиной познакомилась в поликлинике.
— Он доктор?
— Нет, у него гастрит. Но- Он доктор?
— Нет, у него гастрит. Но в остальном он идеален Если, конечно, не брать во внимание фамилию.
— Фамилию?
— Фамилия у него… не совсем… престижная…
— Не томи, Ирэн.
— Яичко.
Не поддаваясь охватившему всех приступу смеха, я поинтересовался:
— То есть если что, ты будешь Ирина Яичко? А вместе вы составите два Яичка? Такая семья-мошонка…
— Перестань. Может, он возьмет мою фамилию?
— Что?! Сменить Яичко на Самойленко? И ты примешь от мужчины такую жертву? Но что скажут его предки? Все эти многочисленные Яички? Их обида возьмет. Они не поймут!
Нет, ты не должна это допустить! Не возражай! Этот спор выеденного яичка не стоит. А представь, что его бабушка, старенькая сморщенная Яичко, узнает, что ее внук…
— Прекрати шутить! Всему есть предел!
— Совершенству нет предела. Кстати! Яичко — прекрасная тема для «Фамильных истоков».
Уголки ее губ заострились:
— Я тоже об этом думала.
«Фамильные истоки» — наша старая забава. Игра ума и фантазии. И началась она именно благодаря Самойленко.
Как-то прихожу на репетицию, на перекуре отвожу Ирину и Танелюка в сторону и без предисловия рассказываю примерно следующее:
«Давным-давно, задолго до Октябрьской революции, жила в одной глухой деревне одинокая девушка-сиротка по имени Лена. В личной жизни ей страшно не везло. Замуж ее никто не брал, а к внебрачным связям она относилась отрицательно. Страдая от мужского невнимания, она ходила грустная-прегрустная. А ее многочисленные подружки-хохотушки всегда были в прекрасном расположении духа.
Однажды вечером приходит Лена к подружкам.
— О, Ленка пришла! — весело встретили они ее. — Опять грустишь?
— Девчонки, — воскликнула та, — я знаю, вы радуетесь от того, что часто испытываете оргазм, верно?
— Верно, — соглашаются они.
— У меня нет ни мужа, нет любовника… Как мне получить оргазм?
— Самой, — отвечали подружки хором. — Самой, Ленка!
С тех самых пор, завидев грустную Лену, все жители деревни кричали ей вслед:
— Эй, Самойленка!»
Ну посмеялись, естественно.
На следующий день мною была рассказана другая история.
«На краю деревни под вечер сидели два мужика. Пили бабкин самогон. Хрустели малосольными огурчиками. Курили одну козью ножку на двоих. Вдруг видят, вдалеке по полю идет колоритный такой мужичонка.
— Гляди-ка, — в сильном волнении воскликнул один, — это же Люк Бессон!
— Нет, — возразил другой, — это не он.
— Говорю тебе, это Люк Бессон!
— Тане Люк это!
Самое интересное, что он оказался прав, это действительно был Танелюк. Далекий предок Евгения».
В ответ Седой сообщил:
— Я тут кое-что выяснил. В библиотеке Вернадского хранится последняя, никому неизвестная глава бессмертного произведения Киплинга «Маугли». В ней повествуется о том, что после ухода из джунглей Маугли мудрый питон Каа загрустил. Даже затосковал. Как-то Каа выполз на поле, где росла конопля. Обожравшись коноплей, несчастный питон умер от передозировки. Вовсю жарило солнце. Питон засох.
Кто-то нашел его. Видит, лежит этакая гигантская сигара, полностью забитая травой. Ну и вот этот кто-то взял и скурил его. Все в джунглях спрашивали друг друга: «Кто? Кто Каа скурил? Скурил, оставив лишь коротенький окурочек хвоста? Кто же? Кто Каа курил?!»
Вдруг на гору вылез страшный тигр Шерхан и зарычал: «Это я курил Каа!»
С тех пор все знали, Шерхан — Курилка.
Глава одиннадцатая По ком звонит телефон
Одна из самых ужасных трагедий, какая может произойти с актером, — потеря мобильного и смена номера.
При моем «еврейском счастье» такая трагедия со мной случалась дважды.
Я вообще не в состоянии даже представить, что делал актер, когда мобильных телефонов не было в помине. Как связывались с ним? Звонили домой? А если он в отъезде? Или на съемках? Да просто выскочил на минутку за пивом? Кто снимает трубку? Кто примет тот долгожданный звонок, на который в глубине души надеется любой из нас?
Некоторое время почти на всех кастингах я шутил на камеру одинаково:
— Я такой-то такой. Опыт работы такой-то. Место работы там-то… — И выдержав паузу, добавлял: — Со дня на день жду приглашения от Никиты Михалкова.
Обычно реакция следовала незамедлительно:
— Серьезно? От Михалкова?
— От него. Жду звонка со дня на день. Уже который год. Бывает, что телефон молчит неделями. Многих подобная ситуация беспокоит. Я не волнуюсь. Позвонят. А нет — ничего страшного. Переживу. Бывают дни, когда звонки идут один за другим.
Порой звонят по делу, но чаще, конечно, звонок ничего не несет. Ничего важного.
— Доброе утро. Вас беспокоят из «Стармедиа». У нас запускается новый сериал. Ваше фото понравилось режиссеру. Но вы тут в анкете не указали — какое у вас образование?
Начинается, думаю.
— Подходящее, — говорю.
Я действительно раньше ничегошеньки не писал в графе «образование»: врать, как Арестович и Павленко про ГИТИС, мне не хотелось, а писать о своих семи с половиной классах — глупо и недальновидно.
— Что вы заканчивали? — слышу я.
— Скажите, вам в кадре нужен я или диплом?
— Ясно, — слышится из трубки. — Хорошо, спасибо, мы вам перезвоним.
«Мы вам перезвоним» на самом деле означает — спасибо, что приходили, вы нам на хрен не нужны. Следующий звонок.
— Леонид Курилко? — Я.
— Меня зовут Оксана. Я из рекламного агентства «Светофор». Вы не хотите сняться в рекламе пиво «Черниговское»?
— Сколько?
— Четыреста.
— Когда?
— Двадцать третьего.
— Апреля? — Да.
— К сожалению, у меня спектакль.
— И нет замены?
— Вы не поверите, но я незаменим.
— Обидно.
— Как сказать.
— А вы, кстати, не подскажете, где можно найти красивую талантливую брюнетку с большой грудью.
— Ну вы даете! Я сам такую ищу.
— Но если вдруг кого-то вспомните — звоните.
— Всенепременно. Еще звонок.
— Здравствуйте, это Сусанна, сосите вы.
— Не понял.
— Я говорю, это Сусанна! Сосите вы!
— Вот что, барышня!.. — Тут до меня доходит. — А я понял! Вы Сусанна! С телеканала «АйСиТиВи»? А мне, признаюсь, черт-те что послышалось. Я вас слушаю.
— Я звоню по просьбе Богданенко. Он интересуется, вы могли бы сыграть афроамериканца?
— Боюсь, я недостаточно смугл даже для мулата.
— У вас будет соответствующий грим.
— Замечательно.
— Всего два съемочных дня. Двенадцатого-тринадцатого.
— Хорошо. Но только после радио. Эфир заканчивается в десять. Саша знает. Машину пришлете?
— Да, он обещал. — Добро.
А то еще звонок. Совсем уже не в тему.
— Скажите, вы понимаете, что всеми своими ролями в «Черном карате» вы оскорбляете женщину?
— С кем имею честь говорить? — я сама галантность.
— Не важно. Ответьте на мой вопрос. Вы понимаете, что всеми своими ролями вы оскорбляете женщину?
— Какую-то конкретно?
— Нет, в общем. Женщину вообще. Как таковую.
— Откровенно говоря, я об этом не думал…
— А вы подумайте.
— А вы… — Я пару секунд поломал голову над возможным продолжением своей фразы, но за недостатком должного воспитания, а равно и образования, был хоть и банален, но лаконичен: — А вы идите на…
— С кем ты так грубо? — удивляется Котя.
— Зато я до последнего сохранил к ней уважение и не перешел на «ты».
Вспомнил своего одноклассника. Юру Дынника. Его семья приехала из какого-то глухого села. К родителям там относятся с огромным уважением. И главное, всю жизнь, с младых ногтей и до седых волос, обращаются на «вы».
— Мамо, вы поставыли чайник? До мене друзи прыйшлы. Город вносит в воспитание таких детей свои коррективы.
Основы уважения рушатся под напором уличного цинизма и примером авторитетных одногодков. Основа рушится, но форма остается. В результате диалог с родителями звучит довольно-таки забавно.
— Юро, — ворчала его мать, — як тоби не соромно. Кожен день пьяный. А тоби шче нема висимнадцяты.
— Мамо, идить на… — психовал Дынник.
— Я зараз батька розбужу, — напрасно пугала она.
— Мамо, благаю вас… — и дальше новый матюк.
Я рассказал об этом Марине. Она посмеялась. Но тут же нахмурилась:
— Какой ужас. Разве так можно с родной матерью.
Глава двенадцатая Котя
Марина — первая жена Нельенова. Семь лет прожили они в любви и согласии. В гражданском браке. (Уважаю пары, которые долго живут в гражданском браке. Это значит, что их связывает нечто большее, чем данные при свидетелях клятвы и штамп в паспорте). Николай Анатольевич, по большому счету, был идеальным мужем. Не пил, не курил, деньги не транжирил, к футболу оставался равнодушным… По утрам делал дыхательную гимнастику и кофе. А о всех своих многочисленных изменах он сообщил Марине только в день их окончательного разрыва. Мог бы, конечно, совсем не сообщать, но, вероятно, полагал, что ее охватит гордость за него.
Семь лет, каждый божий день он требовал, чтобы она всегда говорила только правду. Уверял, что между ними не должно быть тайн. Ни слова лжи, ни тени притворства.
— Почему люди расходятся? — говорил он ей. — Потому что много лгут друг дружке, а потом друг дружку уличают во лжи. А мы! Мы с друг дружкой будем предельно откровенны. Если тебе кто-нибудь понравится, или если ты вдруг полюбишь кого-нибудь — сразу мне скажи. И во всем остальном всегда говори правду, какая б она не была. Тогда мы вечно будем друг с дружкой.
Люди, требующие от других честности, подобны игрокам в бильярд, которые рассчитывают на фору.
Марина старалась быть идеальной спутницей жизни. Она не пила, не курила. Мужа не обманывала. Училась готовить и завязывать галстуки.
Однако несмотря на любовь и согласие, царившие в их с Нельеновым доме, мне Котя досталась и пьющей, и курящей, а главное, издерганной и нервной.
Они так долго пили у «друг дружки» кровь, что какое-то время у них была одна группа на двоих.
Однако все это сущие пустяки, когда перед тобой шикарная, красивая и сексуальная женщина. При всем при этом далеко не глупая.
Мной овладела всепоглощающая страсть. К тому времени она уже являлась примой нашего театра, а я был новичок. Может, яркий, талантливый, но новичок. Между нами находилась непреодолимая пропасть. Так мне казалось. Но с каждым днем она уменьшалась.
Талантливые люди всегда попадают под обоюдное притяжение. Возможно, тут действует неизведанный закон природы.
Как актрисе Марине все давалось с трудом. Что называется, потом и кровью. Она всегда много работала, читала, вела конспекты…
К двадцати годам она решилась поступить в театральный институт. Дважды проваливала вступительные экзамены, но справедливости ради следует отметить, что оба раза к сдаче экзаменов ее готовил лично Нельенов.
Испытывать судьбу в третий раз Марина не стала. Хотя сам Дмитрий Зубов, видевший ее триумф на сцене Драматического театра имени Горького, во время фестиваля, неоднократно предлагал поступать в театральный, и даже обещал свое ходатайство. Впрочем, чего только не пообещает мужчина, желающий затащить красивую молодую девушку в постель.
Четыре года назад Котя поступила в институт на режиссерский факультет. На мои поздравления Котя с грустью заметила:
— Мечты должны исполняться вовремя. Иначе они теряют всякий смысл.
А вот о чем Котя не мечтала, даже в самом кошмарном сне ей такое не снилось — так это о совместной жизни с автором.
В роли мужа и отца она меня не видела. Не представляла. И надо отдать должное Марининой интуиции — она ее не подвела. Я плохой муж. Неважный отец.
Помню, за мгновение до первой нашей близости она отстранилась и попыталась меня остановить:
— Мне кажется, мы совершаем глупость… То есть мне кажется, что мы спешим…
— Так… «Постель расстелена, а ты растеряна»…
— Ведь у тебя жена, ребенок.
— Я не забыл, — сообщил я ей.
Уже спустя неделю Котя предложила расстаться. Я согласился. Она не до конца еще порвала с Анатольевичем, я был женат, и моя супружеская жизнь меня вполне устраивала. Но…
Расстаться — казалось разумным.
Седьмой год уже расстаемся — никак расстаться не можем.
Глава тринадцатая Из песни слов не выкинешь
Режиссер Александр Засеев (фамилия изменена до неузнаваемости) — страшный матерщинник, причем сквернословие для него естественно и органично, как дыхание.
Даже задачи своим актерам — и заслуженным и всяким — он ставит исключительно матом. К примеру, актеру нужно забежать в кадр, увидеть погибшего товарища и в ужасе побежать дальше. Такова задача. Задеев озвучивает ее актеру следующим образом:
— Короче так, х…ришь со всех ног, подлетаешь, б…дь! Яйца в мыле, этот п…р гнойный лежит, ты глянул на него — е…ть! — усрался и со всех ног попи…чил дальше!
Самое интересное, что все актеры — и заслуженные и всякие — прекрасно Засеева понимают.
Однако далеко не всем нравится, когда его чудовищный лексикон направлен непосредственно на него.
— Где эта толстожопая б…дь? — кричит Засеев. — А, Бысанка, ты здесь? Хорошо, приступим.
Ни тени смущения.
Никакие заслуги актеров не меняют его к ним отношения.
— А где, мать-перемать, Сдубка? Где этот народный-перенародный? Где этот забронзовелый конь?
Засеев специализируется на украинском историческом кино. Популярностью такие фильмы не пользуются, но кто-то же должен их снимать. Бюджет выделяется маленький, да и его умудряются обокрасть. О каком качестве может идти речь? Костюмы старые, рваные, вонючие… И переходят от одного актера к другому прямо на площадке, в зависимости от того, кому сейчас быть в кадре. Лошадей катастрофически не хватает, а те, что есть, из-за пенсионного возраста не способны передвигаться ни галопом, ни аллюром. В атаку они плетутся из последних сил, зато падают и сдыхают натурально.
В массовке всего человек пятьдесят, поэтому чему удивляться, когда кучка казаков идет на приступ крепости, которую защищает та же кучка поляков или турок. Не стоит удивляться и тому, что один казак как две капли воды похож на янычара из соседнего эпизода: скорее всего это один и тот же человек.
Вообще все фильмы Засеева, во всяком случае последние, снимаются в каком-то непроходимом пьяном угаре. В таком же угаре они и монтируются. Неподготовленный зритель потом недоумевает, почему герой, погибший в прошлом эпизоде, вновь как ни в чем не бывало лихо бросается в рукопашный бой. Засеева все эти мелкие неприятности не трогают и нисколько не смущают.
Он бодр. Он энергичен.
Когда все готово к съемочному процессу, Засеев сильным командирским голосом отдает приказания:
— Все по местам! Ну что! Поработаем на неньку-Украину, она, б…дь, ни в чем не виновата! Мотор?
— Есть!
— Хлопушка, мля!
— Кадр такой-то, дубль такой-то!
— Ощерились! Н-начали!
Неудачные дубли Засеев прерывает отборным матом, от которого шарахаются лошади и седеют дети. Но и когда Засеев всем доволен, его словарный запас не меняется.
— Молодцы! — орет в восторге он. — Молодцы, в рот вас так-разтак!
Даже в святом месте, мужском монастыре, где договорились о съемках, Засеев, лишь только вошел, поинтересовался во весь голос:
— Так, ну и где эти монахи? Где эти дрочилы-отшельники?
Бедные монахи, крестясь и бормоча молитвы, бросились прочь от антихриста.
В монастыре снимали пять часов. Засеевский мат почти не умолкал.
— Стыдитесь! — воззвал к нему пришедший настоятель.
— Прости, отец, у меня актеры-суки тормозят.
Он сказал это не оправдываясь, а скорее жалуясь.
— Вы в монастыре! — напомнил настоятель.
— Не бзди, отец, все оставим как было.
— Хотя бы потише, — умолял тот.
— Не вопрос.
Следует добавить, что Засеев не оригинален в этом смысле. Я рассказал о нем лишь потому, что его нецензурная речь льется словно песня. Заслушаться можно. Атак, каждый третий режиссер позволяет себе непечатные слова в работе с людьми. Тот же Ващенко.
Актеры обожают пародировать его монологи:
— Хер-рня! Полная, безоговорочная и беспрецедентная хер-рня! Что! Звезду поймали? Возомнили о себе, оскароносцы! Где, бл…дь, чистота и глубина чувств и побуждений? Значит так, господа, мягко говоря, артисты! Вы поймите, вы играете не для своих гламурных друзей-интеллектуалов, а для провинциального быдла. Так будьте ж быдлом! Мать вашу так!..
Я несколько смягчил акценты. Чуточку облагородил. Не потому что меня коробит мат. Отнюдь. (Я и сам в совершенстве владею мастерством энергетической разрядки, и могу при случае на одном дыхании завернуть малый матерный загиб, состоящий, как известно, из тридцати девяти слов, из которых цензурными могут считаться лишь «в», «на», «твоя», «от»). Но я боюсь, что из-за обилия похабных слов и выражений эту главу не пропустят в свет порядочные люди, а мне бы этого не хотелось. Правда, глава тринадцатая…
Ладно, всё.
Глава четырнадцатая Дело не в деньгах
Звонит мне какой-то помреж сериала «Золотые дни». Я в нем должен был сниматься. Все было оговорено. Одиннадцать съемочных дней. И вдруг я слышу:
— Леня, ты извини, но нам тут сократили бюджет. — Та-ак.
— Да. Мы договорились о пятистах за съемочный день. Мне страшно неудобно, но войди в наше положение… Я лично боролся за каждого актера, но… Короче, прости, но больше двухсот долларов я выбить не смог.
Я догадался, что меня попросту хотят кинуть. Как это у них принято. Кто-то решил на мне подзаработать. Я таких вещей не люблю. Я бы и сам отстегнул определенный процент от гонорара, такое часто практикуется. Но когда меня держат за коня пластмассового — увольте. «Ищите себе другого Мюрата!»
Дело не в деньгах, а в принципе. Хотя в принципе — дело как раз в деньгах.
Расчет у них верный. Боясь остаться вообще ни с чем, актер согласится на меньшее. Да и тривиальное тщеславие играет свою роль. Кто откажется от роли?
К тому же деньги мне нужны… И я неоднократно раньше на такое шел, но…
— Послушай, Миша, — сказал я в трубку. — Меня такой расклад не устраивает. Я могу пойти на уступки и сбросить баксов пятьдесят, даже сто, хотя и это считаю — неправильно. У вас было два месяца, чтобы сообщить мне о финансовых изменениях. А ставить перед фактом за сутки… Другими словами, пан Михаил, я вынужден отклонить ваше предложение.
— Постой, Ленька. Но ведь мы договорились.
— Совершенно точно. Мы договаривались, но несколько на других условиях.
— Леня, я все понимаю, но не подставляй меня. Я-то в чем виноват?
— «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать…»
— Ты смеешься?
— А ты дал повод?
— Леонид, мой тебе совет… Но я уже завелся:
— Я не просил совета.
— Тебя больше не пригласят ни в один сериал. Это я тебе обещаю.
— Да ну? Ты еще пообещай, что голуби не будут гадить, а кошки размножаться.
Короче, «не вышло у нас душевного разговора». Танелюк, когда я ему передал суть нашей беседы, сказал:
— Зря ты так. Одиннадцать дней — это минимум две штуки. Грех разбрасываться такими деньгами. К тому же этот сериал наверняка будет транслироваться на центральных каналах.
— Седой, я не в том возрасте, чтобы приходить в восторг от перспективы видеть свою харю на экране.
— Я бы на твоем месте подумал. — Ты на своем попробуй.
— Подожди, но ведь тебе очень нужны деньги, особенно сейчас.
— И тем не менее.
Сам Танелюк неразборчиво соглашается на все предложения и на любых условиях. (Демпингует, как говорит Арестович).
В свое оправдание он повторяет:
— Вначале работаешь на имя, а потом имя будет работать на тебя.
Этой же мыслью меня пытался подкупить один авангардный режиссер. Он предложил мне главную роль в своем новом фильме, дал сценарий, гарантировал бешеный успех и популярность… Я ждал подвоха. И не ошибся.
— Есть только одна микроскопическая проблема. Мой фильм никто не финансирует, я буду снимать на свои скромные средства…
— Хотите предложить мне сниматься без денег?
— Ну… в общем, да.
— Я не играю бесплатно.
— Почему? Ты пойми, это художественный фильм. Полный метр.
— Не имеет значения, — говорю. — Я не играю бесплатно.
— Да почему?
Вот, думаю, пристал. Как репей к балабону. Даже неудобно. Только отчего неудобно мне, а не ему?
— А если б я вам предложил поклеить мне обои бесплатно? Вы бы согласились?
— При чем здесь обои? Как можно сравнивать?
— Вы согласились бы?
— Но я не клею обои.
— А я не играю бесплатно.
— Но я вообще не клею обои.
— Нет, вы их не клеите бесплатно.
— Вообще! Совсем! Абсолютно!
— Вопрос цены. Согласитесь, за сто тысяч баксов вы бы их поклеили.
— За сто тысяч? Поклеил бы. Но очень плохо.
— А я бы в вашем фильме сыграл хорошо.
— Так давай! Сыграй хорошо.
— Я не играю бесплатно.
(Знаю, многие назовут мое поведение глупым. Я сам ругаю себя, но ничего поделать с собой не могу).
Он покачал своей лысой башкой и угрюмо произнес:
— Мой фильм мог принести тебе имя, а с именем актер всегда зарабатывает больше.
— Дело не в деньгах, — сказал я. Хотя дело было именно в них.
Глава пятнадцатая Тройка, семерка, туз
Олег из «Голдмедиа» пригласил меня к себе в студию на «поболтать». Когда я вошел, он воскликнул:
— Шляпы долой! Пред нами — гений!
Затем указал на бритоголового небритого мужчину с полностью зататуированной узорами рукой:
— А у меня тут как раз Шакиро. Знакомьтесь. Шакиро сдержанно кивнул:
— Да мы знакомы. — Он с хитроватым кошачьим прищуром посмотрел на меня. — Не захотел у меня играть?
— По причине меркантильности, — улыбнулся я в ответ. Дело в том, что Шакиро тоже любитель не платить актерам.
Посидели. Покурили. Олег сделал по чашке кофе. К сожалению, без сахара. Я его еле выпил. Горький, как Пешков.
Говорил в основном Олег. Веселый, добродушный, энергичный, похож на постаревшего Карлсона. Пел дифирамбы моему таланту, восхищался игрой на сцене… Заявил, что будет делать со мной фильм. Ничего конкретного не предложил.
«А годы проходят — всё лучшие годы…»
Впрочем, я к подобным разговорам привык и ничего особенного от них не жду. Просто до боли жалко тратить на это время. А все из-за внутреннего голоса, который с каждым годом слабее и тише, но еще подначивает, это, мол, твой шанс; шанс перейти наконец на следующий уровень и показать миру, кто настоящий актер, а кто всего лишь умеет всюду протискиваться.
Олег говорил так много, что я понял, ничего не будет. Очередная говорильня.
— Тот, кто делает, тот не говорит, а делает. О Боже! Я что, сказал это вслух?
Ничего страшного, он не придал особого значения моей реплике.
— Ты абсолютно прав! — подхватил он. — Задержка только в одном. Нужен шедевральный сценарий. Ты ведь вроде что-то пишешь? Но там должно быть все! Два-три убийства, врачи, менты, голубизна, педофилия, погоня, скинхеды, политика, наркотики, проститутки, интеллигенция и карлик. У меня на примете та-акой карлик есть, он так и просится в кадр. Побольше драйва, минимум диалогов, максимум действия и крови.
Он говорил очень долго. Слишком много слов. Гораздо больше, чем нужно для начала…
И Донбровский туда же. Василий Иванович. Как выпьет, так приступает к строительству воздушных прожектов.
— Эх, Ленька, — восклицает он, сдвинув свою старую болотного цвета шляпу на затылок. — Я вижу тебя в роли лермонтовского Демона. «Клянусь я первым днем творенья, клянусь его последним днем…»
Донбровский, правда, в отличие от многих других, реально человек талантливый. Но талант загубленный, пропитый…
Всерьез его никто не воспринимает. Каждый человек из съемочной группы, от гримера до постановщика, находит в себе право беспардонно выдать ему:
— Василий Иванович! Вы только смотрите мне — никакого коньяка!
Я работал у Донбровского в двух картинах. В первой я играл сына вождя племени. Довольно крупная роль. (Этот фильм так и не был снят до конца. В Израиле умер продюсер. Сценарист подал в суд на киностудию. Деньги кончились. Оператор попал в больницу. Донбровский ушел в запой). А по второй мне досталась роль Яновского. Близкого друга Александра Довженко. «Сашка-реформатор». Фестивальное такое кино. О жизни и творчестве нашего классика кинематографии. Тягомотина.
Во время обеденного перерыва (мы ели в «кинокухне» — столовая на территории студии) Донбровский выпивал сто грамм коньяку и, взяв бокал пива, подсаживался ко мне за столик:
— Буду, — говорит, — снимать с тобой «Пиковую даму»! Там все просто: тройка, семерка, туз. Но я требую от тебя одного — дисциплины. Этика, эстетика и методология! Понял?
— Понял, — говорю. — Тройка, семерка, туз. Читали.
Я смотрю на него и вдруг осознаю, что мне его жалко. Обидно за него. Умный, образованный, талантливый человек. В молодости, вероятно, был красивым. Во всяком случае, женским вниманием обделен не был. Недаром он часто, провожая липким взглядом проходящую мимо молоденькую девушку, заявляет:
— Сколько раз я давал себе слово, не жениться на актрисах! Коварство и любовь этих женщин, вот что меня погубило. «О, женщины! Вам имя — вероломство!»
О женщинах, погубивших его, я слышал неоднократно. Он постоянно повторяется.
Перед съемкой Василий Иванович имеет привычку напоминать:
— Будет три команды — камера, начали, стоп. Пока я не скажу «стоп» — играть, не останавливаться.
После команды «стоп» он обычно сообщает:
— У меня было!
Как-то сидит Донбровский пьяный в стельку, шляпа съехала набок. Все готовы к съемке. Донбровский приподнимает голову, дает команду:
— Камера!
— Есть камера, — отвечает оператор.
Актеры замерли, ждут второй команды. Голова Донбровского медленно клонится вниз, падает на грудь… Камера работает. Тишина. Проходит минута.
Василий Иванович начинает храпеть и тут же резко, от звука собственного храпа, просыпается:
— Стоп! — Поворачивается к оператору. — У меня было.
— И у меня было, — отвечает обалдевший оператор. — Хотя такого еще не было. В моей практике.
Донбровский поправляет шляпу и фокусирует свой помутневший взгляд на актерах.
— Хотите актерский дубль? — спрашивает. — Хорошо бы, — отвечают те.
— Я не против. Хотя не думаю, что вы сыграете лучше. Итак, будет три команды — камера, начали, стоп.
Ходят легенды, что однажды он отключился после команды «начали». А у актеров текста было всего-то по фразе: «Как думаешь, остановим эту армаду?» — «Остановим, пан полковник. Бог поможет».
Актеры сыграли. Но команды «стоп» не последовало.
Исполнитель роли полковника решил на всякий случай продублировать свой вопрос:
— Точно остановим? — уточнил он.
Партнер подтвердил свое твердое убеждение:
— Точно, пан полковник. Бог поможет.
Съемку никто не решался прервать.
— А если не поможет? — выдавил из себя полковник.
— Поможет, — настаивал партнер.
Тянулись минуты. Донбровский молчал. Актеры были вынуждены продолжать импровизировать.
— А что… большая армада? — спросил полковник.
— Большая.
— Так как же мы ее остановим?
— Бог поможет.
— М-да… А ты что — веришь в Бога? — Так точно.
— Это хорошо.
— Вы думаете?
— Конечно. А давно ты веришь?
— Шестой год.
Диалог уверенно входил в фазу бреда.
— Давай помолимся, — предложил полковник.
— Я уже молился.
— Да? Что ты просил?
— Просил остановить армаду.
Полковник выдержал мхатовскую паузу, скрипнул зубами и вернулся к тому, с чего начинал:
— Ну и как ты думаешь, остановим теперь эту армаду? Партнер сдул с кончика носа каплю пота и ответил:
— Остановим, пан полковник. Бог поможет. Смешно. Но если вдуматься — смешного мало. Зачем? Почему?
Хочется спросить:
— Василий Иванович, ведь вы еще не старый человек, вы еще можете наладить судьбу свою. Очевидно, жизнь нещадно била вас. Для чего же вы добиваете себя?
Но, во-первых, я не имею морального права задавать такие нотационные вопросы. А во-вторых, я знаю, что алкоголизму всегда есть причина. Частенько она уже давно забыта самим алкоголиком, но она есть. Точнее, была.
Когда снимали в Одессе, то в гостинице я занимал соседний от Донбровского номер. Каждое утро я просыпался от требовательного стука в стену. Мне не нужно было смотреть на часы. Я знал — ровно семь утра.
Я одевался и шел к нему в номер. Дрожащей рукой он протягивал мне горсть мелочи:
— Коньяк, — хрипел он, — корону за коньяк!
Я не укорял его ни словом, ни взором. Ибо мне известно, человек не прекратит пить, пока сам того не пожелает.
Нравоучения я оставляю для тех, кто получает от этого удовольствие.
Пусть я буду бездушным чудовищем, но я скорее толкну падшего, чем стану его стыдить.
Выпив, он находил в себе силы умыться, причесаться, надеть шляпу и, слегка помолодевший, закуривал:
— «Старик, — цитировал он, улыбаясь, — я слышал много раз, что ты меня от смерти спас»… Эх, Ленька! Верь — не верь, но я буду делать «Пиковую даму»! «Пиковую даму» я им не отдам! Тройка, семерка, туз.
— Помню, — говорил я, — читали. — И отправлялся досыпать.
…Уж полночь на часах, а Германа все нет…
Глава шестнадцатая Люблю поболтать
До спектакля полтора часа. Сижу читаю. Подходит обкуренный Рома. Из новичков. Мнется около, ждет, когда я обращу на него свое внимание.
Я неохотно поднимаю голову:
— Чего тебе?
— Привет, — протягивает свою лапищу.
Он очень крепко сжимает мою руку. Сразу ясно, что он из тех, для кого чужая рука — эспандер.
— Что читаешь?
— Перечитываю. Цвейг «Звездные часы человечества».
— Ну и как? Интересно?
С чего бы это я перечитывал, если б мне не было интересно?
— Терпимо, — говорю.
Он присаживается рядом.
— Я сейчас твою книгу читаю.
Ну конечно. Как иначе вывести меня на разговор. Но я ему подыгрывать не стану.
— Завидую.
— Мне нравится твоя проза, — говорит он. — Ты пишешь в стиле Довлатова и Буковски.
— По-твоему, Довлатов и Буковски похожи?
— Ты не согласен?
— Довлатов глубже. У Буковского все грубее и проще.
— Говорят, Довлатов был сплетником. Искоса зыркнув на Рому, я криво усмехаюсь: — А сам-то ты кто после этого?
Он благодушно смеется и осторожно похлопывает меня по плечу.
Не люблю, когда ко мне прикасаются малознакомые люди.
— Тебе чего надо?
Изумленный, он смотрит на меня, взметнув серые бровки до образования глубоких морщин на угловатом лбу.
— То есть как? Поболтать.
— О чем?
— Да так, просто.
— Просто — даже папа маму не целует, — роняю я автоматически.
Я уже думаю о чем-то своем.
Не люблю болтунов. Тех, кто трещит без умолку. Ни о чем. О чем попало. Они лишь заполняют и время и саму атмосферу первым подвернувшимся словом. Они не напрягают при этом свой мозг, они напрягают только слушателей.
Меня не назовешь молчуном. Я люблю поболтать. Даже люблю поболтать ни о чем. Но в беседах я гурман. Мне необходимо, чтобы происходил особенный отбор слов и интонации, чтобы удовольствие получали и я, и мой собеседник, и слушатели, коль таковые присутствуют. Это больше, чем беседа. Это нефиксируемое создание устного произведения искусства в момент его исполнения.
И собеседник не может быть кем попало. С кем попало и жрешь, что попало.
Впрочем, Рома вроде парень нормальный и неглупый. Так какого черта я с ним так себя веду? А потом удивляюсь, что у меня нет друзей.
Хотя друзей нет по другой причине.
— Я тебе не нравлюсь? — спрашивает растерянно Рома.
— А ты мне и не должен нравиться.
— Не думал, что ты такой, — обиженно замечает он.
— Какой — такой?
Вот тоже проблема! Они насмотрятся наших спектаклей и судят о нас по нашим ролям. Полагают, что все мы интересные, умные, веселые и любим весь белый свет. А ведь это не так. Половина из нас любит только себя, а другая половина даже себя не любит.
На смену Роме приходит вялый из-за похмелья Танелюк.
— Слышал новость? — спрашивает. — Чебурашка переспал с Кандалаевой. Теперь вроде как встречаются.
— Чебурашка? Ну и крокодила он себе нашел. А кто говорит?
— Сама Кандалаева. Намекнула.
— Ну-у, она наплетет и не такое. Сам знаешь.
— Что читаешь?
— Стефана Цвейга.
— Я, кстати, книгу твою прочел.
— Что скажешь? Жека чуть замялся:
— В твоих рассказах нет положительных героев.
— Блин, и ты туда же! Я ж рассказчик, а не сказочник.
— Хочешь сказать, что в мире нет хороших людей?
— Плохих, — отвечаю. — В мире нет плохих людей. — То бишь все хорошие?
— Хороших много… Потому как… Честных мало. Танелюк трет ладонями лицо, словно умываясь:
— Может, пойдем перед спектаклем хлопнем по рюмочке? Словно учуяв, чем пахнет наш диалог, к нам приближается Кир.
— Ну что, в библиотеку идем?
Библиотекой он называет кафе или ресторан, или буфет… Словом место, где можно выпить.
— Идем, — рычит он, — пролистнем страниц по сто пятьдесят.
— Иди с Женей, — говорю. — Он как раз вчера перечитался, ему надо.
— Ладно, — соглашается Кир, и от его хриплого голоса вибрируют в окнах стекла.
Я когда-то на Кира написал две эпиграммы. Обиделся он на одну.
Вторая эпиграмма ему понравилась. Значит, она менее удачная.
Седой с Кириллом уходят. Появляется Волошук. Опережая события, сразу показываю ему обложку книги.
— Стефан Цвейг.
— Не знаю, кто такой Цвейг, — сообщает Волос. — Но имя не внушает ни доверия, ни оптимизма.
— А ты, наверное, читаешь мою книгу?
— Откуда? — возмущается он. — Думаешь, мне больше не на что деньги тратить? Мог бы и подарить экземплярчик.
Глава семнадцатая Волос
— Волошук изменился, — скорбно, как об умершем, сказала бывшая студийка. — Постарел, обрюзг, шутки стали плоскими, глаза бесцветными… Куда девался тот язвительный самец? Где тот мачо?
Я равнодушно пожал плечами:
— А был ли мачо?
На самом деле был. Особенно, если принимать за настоящее то, чем мы кажемся, а не являемся.
И перемена явно заметна.
По натуре Георгий прирожденный лидер. Но беда в том, что ему не удалось найти себя в какой-нибудь структуре, где бы он мог проявить свои способности лидера. Поэтому в полную силу он раскрывается лишь тогда, когда организовывает корпоративы или председательствует на застольях.
Очень любит быть в центре внимания. И это право — быть в центре внимания — он всегда берет легко и заслуженно.
Я не очень хорошо разбираюсь в гороскопах, но свои знаки Волос, по-моему, отрабатывает. Он самовлюблен, как Петух, и целеустремлен, как Стрелец.
Но все-таки Волошук типичный неудачник. С его талантами, с его острым цепким умом и организаторскими способностями, с его железной волей, с его коммуникабельностью — он мог бы претендовать на большее, чем вечные халтуры.
Может, он лучше меня оценивает ситуацию и видит бесполезность своих активных действий на каком-либо поприще? Ведь несмотря на то, что любит выпить, он всегда трезво осознает границы своих возможностей.
Я ставлю себя на его место. Куда ни посмотришь — пустота. Ни семьи, ни постоянной работы, никакого дела, ради которого можно бы было оправдать родовые муки его матери. Он, правда, уверяет, что в жизни у него есть как раз все то, чего он и хотел.
Да, он «не парится». Во-первых, он стрессоустойчив. А во-вторых, он владеет умением с блеском убеждать и себя и других в ненужности того, чем не обладает.
Мобильный телефон у него появился позже всех в студии. До этого он с пеной у рта уверял, что прекрасно обходится без него. Сверх того критиковал тех, у кого они были.
— Тоже мне бизнесмены, — ехидничал он.
Теперь у него с десяток аргументов против автомобиля.
— Ездить на метро гораздо эффективней. Никаких тебе пробок, проблем с парковкой, бензином и тому подобным…
Я не утверждаю, будто он неправ. Возможно, так оно и есть, как он говорит. Но почему бы при этом не признать, что главная причина — отсутствие финансов.
Да нет, все не так. Все гораздо проще. Волос всем доволен. И может, даже счастлив. Потому что «смысл жизни в получении удовольствия». Так он говорит. А что у него за удовольствия? Обыкновенные. «Пойло, телки…» И для этого действительно не обязательно быть звездой экрана.
В Днепропетровске, на гастролях, Самочка изводила нас лекциями о соционике. О Волосе она говорила с восторгом:
— Георгий — это Жуков. Сенсорно-логический экстраверт. Отличается высокой скоростью мышления, хорошей памятью, умеет собирать факты, просчитывать различные ситуации, поведение людей и пути достижения своих целей. Он абсолютный практик, не слишком доверяющий чистым абстрактным построениям.
Волошук отшучивался, хотя было заметно, что ему приятно.
Для Георгия крайне важно, что говорят о нем люди. Мнение других для него имеет большое значение.
Самойленко продолжала возносить его до небес, а нас смешили незнакомые слова: «дуал», «сенсорика», «квадра», «тождик»…
Мы потом еще пару дней вплетали эти слова в свою шуточную болтовню:
— А у меня такой случай был. Приехала ко мне одна поклонница из Одессы. Ну посидели, выпили на брудершафт — дело к ночи. Чувствую, пора в койку. Я ведь интуит. Ну и начинаю лезть ей под квадру.
— А она что?
— Не поверишь. Без тени смущения берет меня за дуал и — понеслась! Ох, и женщина была. Вот с такими тождиками!
— А сенсорика какая?
— Бритая.
Глядя на нас, Самойленко нарадоваться не могла:
— Видите, как вам весело вдвоем? Все потому, что вы дуалы. Ведь Курилко — явный Есенин. Тип слабый, ветреный и совершенно не деловой…
— Ну спасибо, Ира, — говорю.
Соционика — это наука. Или псевдонаука. Не знаю. Делит людей то ли на восемнадцать, то ли на тридцать шесть типов. По манере поведения. По внешности. Каждый тип имеет имя данное по одному из знаменитых представителей этого типа. В Америке имена другие. Более близкие и понятные американцам.
Если знают, кто ты по соционике, то заранее могут сказать, что и как ты будешь делать, как реагировать в той или иной ситуации.
Откровенно говоря, я не силен в этом.
Классифицировать человека может лишь специалист. По ответам, по внешности и манере держаться.
Со мной — беда. Один утверждает, что я будто бы Горький, второй, что Достоевский, а трое последних утверждали — Есенин.
Сергей Александрович из вышеперечисленных мне импонирует сильнее остальных. Поэтому я не возражаю. Хотя многое в характеристике этого типа мне не понравилось.
Мне Самойленко из какого-то института притарабанила выдержку на тринадцати страницах из научного труда некоего величайшего гения этого дела. Там и плюсы были и минусы.
Я даже заподозрил ее в том, что она попросту пошутила надо мной. Но она не могла знать и половины того, что там было написано обо мне. Не настолько хорошо она меня знала.
Был, кстати, забавный случай. Танелюка частенько приглашают сниматься в телевизионной рекламе. Он отснялся уже в трех-четырех десятках, а я всего в одной, да и то, слава Богу, мельком. На пробы же и кастинги всегда ходили вместе. Я шутил, что приношу ему удачу, и требовал за это десять процентов от его гонорара.
Так вот. У хозяйки агентства (наша теперь хорошая знакомая) интересуемся — почему, мол, исключительно по фотографиям, заказчики выбирают кого угодно, в том числе и Седого, а меня — ни в какую.
Она отвечает:
— Есть такое понятие — тяжелая внешность. Раз. А во-вторых, у тебя, Леня, злая, я бы даже сказала, хищная улыбка. Тогда как у Жени она добрая и обаятельная. Все заказчики это подмечают.
Я, балуясь, фальшиво возмутился:
— Значи-ца так! Передай всем этим заказчикам, что я по соционике Есенин. А Есенин, блин, это мягкий, добрый и романтический лирик. И его светлая, милая улыбка считается визитной карточкой этого типа.
— Какого типа? — не поняла она.
— Есенина.
— При чем здесь Есенин?
— Так ведь я, — говорю, — Есенин. Так мне сказали. Она была обескуражена:
— В смысле — Есенин? Кто сказал? Он же умер.
И она — я клянусь! — растерянно и вопросительно посмотрела на Танелюка в надежде найти поддержку своим словам. Создавалось впечатление, что она не совсем уверена в смерти классика.
Пришлось ей долго разъяснять, что такое соционика и как ею дурят нашего брата.
— И вы Есенин? — спросила она с сомнением в голосе.
— Я не Есенин, я другой.
А эту самую «злую улыбку» Жека мне еще не раз вспоминал.
— Может, не пойдешь на кастинг? У тебя все равно улыбка… того… сам знаешь.
Я, к слову сказать, уже давно и не хожу по кастингам. И дело вовсе не в улыбке.
Глава восемнадцатая После спектакля
После спектакля, переодевшись, я всегда минут десять сижу в гримерке. Релаксирую, как говорит Котя.
Но в этот раз я сижу значительно дольше. Идти домой не хочется. Сегодня к Марине должна была приехать кума. Без выпивки их встречи не обходятся. А я Котову выпившей плохо перевариваю.
— Ну ты идешь? — спрашивает Седой. — Куда?
— К метро — куда!
— А Бурый где?
— У него машина сломалась. Его не будет.
Я огорченно вздыхаю. За два с половиной года я легко и сильно привык, что Бурлака всюду меня катает.
— Устал? — участливо интересуется Жека.
— Если честно, да. Силы уже не те. Старый я.
— Тебе ведь только тридцать два.
— Ну и что! Истинный возраст определяется не тем, сколь ко человек прожил, а тем, сколько ему осталось.
— Да ладно! Ты еще всех нас переживешь.
— Ну в каком-то смысле, да.
Мы выходим на воздух. На улице ветрено. И сыро. В измятых лужах плавают огни фонарей.
Запахнувшись в одежды, сунув руки в карманы, мы плетемся к метро мимо ботанического сада.
— Постой, — Женя обернулся, — мы там ничего не забыли? У меня такое ощущение, будто мы там что-то оставили.
— Мы оставили там десять лет своей жизни. Всю свою молодость.
Он ухмыльнулся:
— Ну и настроеньице у тебя нынче.
Мы продолжаем свой прерванный путь.
— Что дома? — спросил я. — Как Джулька? Седой поморщился:
— Истерит. Настроение, как у беременной лани, каждую минуту меняется. Я устал подстраиваться! Я ей не мальчик!
— А сколько тебе, кстати?
— Тридцать девять.
— Да… Старик и море.
Женину Джульетту я не видел давно. Но думаю, если она изменилась, то в худшую сторону. Раньше она отличалась тем, что при необходимости всегда могла найти повод для недовольства. (Тем самым она пыталась держать Женю в постоянном напряжении). В крайнем случае она вспоминала старые обиды. Например, его измену восьмилетней давности. После того случая Седой еще не раз ходил налево, но чистосердечно рассказывать об этом Джульетте — такой глупости он больше не совершал.
— Обвиняет меня в эгоизме, — бурчит тем временем Седой, — а сама только о себе и думает. Мои проблемы это мои проблемы. А ее проблемы — это проблемы всей семьи. И все кругом плохие, одна она хорошая. Ей никто не нужен. Она вспоминает о своих друзьях только тогда, когда ей от них что-нибудь нужно.
— Резонно. — Ау тебя как?
— У меня все хорошо.
— Серьезно?
— Вполне. Женатому человеку плохо только дома, холостому — везде.
Моросит. Ветер треплет листву.
— Слушай, — говорит Седой, — тут скоро запускается новый сериал, и знаешь, кто режиссер? Сонов! С которым ты снимался в скетч-шоу!
— Ну и что?
— Как — ну и что? Вы три месяца вместе работали. Позвони ему, пусть возьмет нас.
— Седой, он прекрасно знает, как меня найти, если я ему понадоблюсь. Я не стану ему звонить. Я не желаю никого ни о чем просить.
— Прав Амиран. Тебя обуяла гордыня.
— Да-да, знаю, — отмахнулся я. — Меня обуяла гордыня. Я обуенный.
Когда мы приблизились к метро, Седой спрашивает:
— Постоим покурим?
Я утвердительно киваю головой. — Давай.
— А Сонов пьет?
— Еще бы. Как-никак заслуженный артист Украины. Хотя на самом деле, будучи всего лишь заслуженным, Сонов бухал как народный.
Ветер не утихает. Проклятая сырость пронизывает тело до костей. Хочется горячего чаю. Поэтому я предлагаю выпить водки.
— Даже не знаю, — колеблется Седой. — Я собирался сегодня вернуться к Джульке, я неделю жил у Амирана.
— Успеешь, — говорю я, извлекая из кармана мятые купюры. — Давай сообразим на троих.
— А где возьмем третьего?
— Он нам не нужен. Сегодня я буду пить за двоих. За себя и за того парня.
Танелюк берет деньги и идет к ларькам.
Возвращается через пару минут с бутылкой водки и двумя полураздавленными сникерсами.
— Ты что, их топтал?
Мы начинаем пить. Прямо из горла. Закусывая тягучими сникерсами.
Мы пьем и болтаем. Тем для бесед у нас всегда вдосталь. И одна тут же сменяет другую.
— Встречался с одноклассниками? — спрашивает Седой.
— Да, был вечер выпускников. Встреча пятнадцать лет спустя рукава.
— Ну и что там на встрече выпускников?
— Да такое, — отвечаю махнув рукой. — Объятья, возгласы, смех… «Кричали женщины: ура! И в воздух чепчики бросали».
— Слышал, в Киев приезжает Гришковец?
— Зачем?
— С очередным моноспектаклем. Рубить бабло.
— Ну да. Он на этом собаку съел.
— Мне нравится Гришковец.
— А мне нет.
— Нет, ну как писатель.
— Гришковец не писатель. Это болтун. Бытовой и примитивный. С ним хорошо коротать время в поезде Киев — Симферополь. Причем ехать назад нужно без него, потому что к тому времени он уже достанет…
Мимо проходит симпатичная молодая женщина в шикарном кожаном плаще. Я, оглянувшись, с интересом смотрю ей вслед.
— Что? — спрашивает Седой. — Девушка твоей мечты?
— Нет, мечта моей девушки. Такой плащ.
— Вы с Котей живете не по средствам. Вечно что-то покупаете.
— А твои деньги куда уходят? Седой издает тяжелейший вздох:
— Куда уходят деньги? В какие портмоне? Найти какое средство, чтоб их вернуть мене.
— Ты написал?
— Нет, это народное творчество.
— Я всегда говорил, когда автор неизвестен, вину взваливают на весь народ.
— Опять это повышение цен! Ну как жить дальше? Я не для этого, блин, пять лет назад волчим хреном мерз на Майдане, весь в оранжевых ленточках, как клоун.
— Ты стоял тогда на Майдане? — я удивляюсь больше для него, потому что лично мне все равно.
— Я не стоял, но мог.
Жека уже заметно окосел. Тогда как я чувствую лишь предательское расслабление в теле. Внутреннее расслабление не снимается. А на душе пусто.
Я беру бутылку и делаю основательный глоток. Вместо закуски — закуриваю.
— Что там Амиран? — спрашиваю.
— Тоже ноет, — с презрением отвечает Седой. — И критикует всех подряд. Что за люди! Ёлы-палы. Все кругом… Ноют и ноют. Одному кто-то испортил настроение, другому кто-то испортил прическу, третьему — вечер… Вашу мать! Мне кто-то всю жизнь испортил, и то я не ною.
Забавно слышать из уст Танелюка о нытье.
— Кто тебе испортил жизнь? — уточняю я.
— Да какая разница — кто. Достаточно того, что — мне. Повисает тягостная пауза. Затем он говорит печально:
— Знаешь, что я понял? Творческий человек должен жить либо один, либо с человеком, не имеющим к творчеству никакого отношения.
— И что?
— И все. Он будет счастлив.
— Стремиться к счастью — глупо.
— Не врубился. Это еще почему?
— Счастливый человек уязвим. — Да?
— М-гу.
Шаркающей походкой к нам подходит бомж, в рваном спортивном костюме, с сильным устойчивым запахом свободного от условностей человека.
— Бутылочку не дадите? — сипит он.
— Обождите, — просит Седой, — мы не допили. На дне бутылки плещется грамм пятьдесят.
— Да отдай ему, — говорю. — Мы сейчас вторую возьмем. Седой протягивает бутылку бомжу. Тот, не отходя, осушает ее и, хмыкнув, шаркает от нас дальше.
— Ты уверен, что не сорвешься?
— Уверен, — успокаиваю я его, хотя на самом деле я уже сорвался.
Глава девятнадцатая На ковре
Не запоя моего боится Женя. Ему все равно, у него своих проблем хватает. Просто он отлично меня знает, изучил.
Мне нельзя пить больше двух рюмок. Потому что после третьей я не собираюсь останавливаться, а после седьмой-восьмой из меня начинает вылазить мое прошлое настоящее. Я начинаю язвить, задираться и тому подобное. Никаких сдерживающих факторов. Все рушится. Больше нет ничего — ни здравого смысла, ни идеалов, ни авторитетов, ничего…
На гастролях в Волгограде, например, я пристал к приехавшим на соревнование боксерам: «А хотите, ребятки, я — простой худенький паренек — сделаю вас всех по-одному. Каждого!» Тьфу, гадость. Слава Богу, эти ребята решили не связываться с явно неадекватным человеком. А то б наваляли так, что я потом всю жизнь бы без грима Квазимодо играл.
Так во всяком случае было раньше.
Самое интересное, что я не люблю пить. И как собака не переношу пьяных людей. Совершенно. Даже слабовыпивших. (Если, конечно, сам не под градусом). А пьяная женщина вообще сразу умирает для меня и как женщина, и как личность.
Минимум раз в год я ухожу в запой. Так получается. Запой у меня длится дней десять.
По злой иронии судьбы три последних раза выпадали на спектакль «Ревизор». Прямо рок какой-то. Чертовщина. Ухмылка Гоголя.
Когда мой Хлестаков опять вышел на сцену здорово «нахлеставшись», у Дуче лопнуло терпение, и, дождавшись моего выхода из штопора, он пригласил меня на ковер.
Я пришел угрюмый, тихий, с мятым лицом и потухшим взором.
На душе было скверно. В голове туман, во всем теле дрожь. Ко всему прочему одолевало раздражение. Я был зол. На себя, на весь мир…
Начал Дуче издалека.
— Леня, ты знаешь, я искренне считаю тебя очень талантливым. Даже больше, я думаю, ты гений.
— Гений, — согласился я, — среди г… и удобрений.
— У тебя не должно быть ко мне претензий. Я даю тебе полную свободу. Тебе позволено многое, на что не может рассчитывать в студии никто. Я десятки раз закрывал глаза на твои срывы, но есть предел и моему терпению.
— Само собой.
— Пойми, я должен принять меры. На меня давят. — Гм…Кто?
— Да в том-то и дело, что почти все… Ведь… — Дуче замялся, притворно смутился, — тебя не любят.
Я не нашелся, что сказать. Я лишь откашлялся и уперся взглядом в его переносицу.
— Надеюсь, ты догадываешься, что у тебя нет друзей?
— Это вы мне рассказываете?
— Тебя боятся, тебе завидуют, тобой восхищаются, но ни один, ни один человек не любит.
— Ну и что?
— Тебя никто не любит, — повторил Нельенов (это было похоже на гипноз), — но самое страшное, что ты сам никого не любишь.
— Нет, — буркнул я, — это не самое страшное.
Самое страшное, когда тебе об этом неоднократно напоминают.
— Многие, очень многие выражают недовольство тем, сколько у тебя привилегий.
— Я их заслужил.
— Я, конечно, понимаю, что они просто тебе завидуют.
— И это я тоже заслужил.
— Вот видишь, даже сейчас ты… высокомерен, хотя я пытаюсь поговорить с тобой по-человечески.
— Я это ценю, — безинтонационно заметил я. Анатольевич обиженно поджал губы. Глаза его, точно в поисках ответа, или скорее очередного вопроса, забегали. Затем, понизив голос, он сказал:
— Карманцева — Елизавета Юрьевна — даже задумывается над тем, чтобы выгнать тебя из театра.
Я догадывался о том, что это пустая угроза. Хотя времена меняются. Кто знает.
— Ей уже дадены такие полномочия?
— Ты можешь остаться, если прилюдно, при всех, извинишься и дашь обещание больше не пить.
— Я не стану этого делать.
— Ты собираешься продолжать пить?
— Нет. Но давать кому-либо обещания я не стану. А уж извиняться тем паче.
— Ты что же, не чувствуешь за собой вину?
— Чувствую.
— Елизавета Юрьевна настроена решительно. Ты должен пойти на компромисс. Иначе она пойдет на принцип.
Елизавета Юрьевна- наш спонсор. Точнее, меценат. Второй год она пытается раскрутить наш театр и вывести на недосягаемую высоту. Она купила помещение в центре города. Благодаря ей у нас появились: офис, сайт, афиши, реклама на радио и телевидении. Билеты на спектакли продаются в театральных кассах города. Актерам и вспомогательному составу платят неплохие деньги. «Черный карат» официально зарегистрирован как творческое объединение. Она спонсировала книгу «Любовь. Мегаполис. Одиночество», в которую вошло два десятка моих рассказов. Она искренне любит театр вообще и наш коллектив в частности.
Так что же мне сложно, что ли, прогнуться перед таким человеком?
— У меня есть предложение!
— Компромиссное?
— Естественно. Значит так, никто никого не выгоняет и все остается как прежде. Даже лучше. Потому что после падения я обычно прилагаю двойные усилия.
— По-твоему, это компромисс?
— По-моему, это больше, чем компромисс, это компромиссна Николай Анатольевич, давайте будем откровенны. Карманцева очень много делает для нашего театра в финансовом смысле. А я в творческом. Представьте, что мы завод. Вы директор, я мастер. В тот день наш завод выпустил некачественную бракованную продукцию. По моей вине. Но увольнять из-за этого меня, мастера, на котором держится все производство вашего завода, — глупо.
— А почему ты допустил выход бракованной продукции? — криво улыбнулся Анатольевич.
— Потому что я тоже завод. Случилась авария. Дуче обиженно выпятил губы и отвернулся к окну.
— Не понимаю, — глухо проговорил он после паузы, — за что у тебя ко мне такое отношение. Я не заслужил твоего неуважения.
У меня сжалось сердце.
— Николай Анатольевич! Я уважаю вас, честно.
— Ты позволяешь себе шутить надо мной при новичках!
— Но я же не за глаза. И не со зла, клянусь! «Я в чудаках иному чуду, раз посмеюсь, потом забуду…»
— Я знаю. Но ты подрываешь мой авторитет.
— Анатолич, вы всегда верили в меня. Когда я пять лет на зад вновь начал употреблять, никто не понял меня, все отвернулись… Вы единственный, кто поверил, что я справлюсь. Я потерял семью. Я ушел на два месяца. И зализав раны, вернулся. Жалкий, нищий, забытый и презираемый всеми… Вы приняли меня, как отец принимает сына, и окунули с головой в работу. Это именно то, что мне нужно: побольше работы. Когда много работаешь, то ни о чем уже не думаешь.
Я понимаю, что подвел вас. Но это не из-за дурного отношения к вам. Ведь этим я себя наказываю. Вам нужно публичное бичевание? Давайте скажем, что вы отныне станете бить рублем. Многих это порадует и успокоит.
— Ну хорошо! — Дуче откинулся на спинку кресла. — Я не буду, как говорит Волошук, рубать шашкой. Но предупреждаю, незаменимых у нас нет. Трудно, но можно. Людей хватает. Каждый по рольке возьмет — справимся. Сам понимаешь, на твои роли желающих много.
Глава двадцатая После спектакля
(продолжение)
Когда мы допили вторую и направились ко входу в метрополитен, то выяснилось, что уже довольно поздно — час двадцать пять.
Тогда мы берем по бутылочке пива и решаем идти пешком. Но куда? Мне на левый берег, а ему в Вышгород.
— Идем пока в центр, — говорит Седой.
— Правильно, — говорю. — А там словим тачку.
В чем логика — хрен поймешь. Почему нельзя словить машину прямо здесь? Но Танелюка беспокоит другое:
— Так ведь денег больше нет.
— Была бы цель, — говорю, — а средства будут. Однако Седой хоть и пьяный, но волнуется:
— Э-э, только ничего противозаконного!
— Не тревожься. Вот уже лет шесть, как я не нарушаю ни каких законов, кроме сухого.
Слегка пошатываясь, мы бредем против ветра, изредка замедляя шаг, чтобы приложиться к горлышку бутылки и сделать пару глотков холодного пивка.
Снова стал накрапывать дождь.
— Ну и погодка, — ворчит Танелюк. — А в прогнозе врали, никаких осадков.
— Правда?
— Говорили только «повышенная влажность». -Та, эка важность — влажность.
— Точно.
По дороге нам попадается скамейка под густыми кронами деревьев. Мы присаживаемся.
— Так, может, тебе сегодня не ехать к Джульке?
— Не могу. Я обещал. Мы вынуждены помириться.
— Вынуждены? Изумительно. Мы допиваем пиво и закуриваем.
— Что сейчас пишешь?
— Да так, пародию на американские детективы прошлого века.
— Вот опять хиханьки-хаханьки. Пародии-перепародии… Ты как писатель должен критиковать, осуждать и порицать современную действительность.
— Не вижу смысла.
Танелюк каким-то тупым и сползающим книзу взглядом смотрит на меня.
— Ты не желаешь быть порицателем? Я отрицательно качаю головой: — Желаю оставаться созерцателем… м-да…
— Тогда, — старательно выговаривает Седой каждое слово, — тогда я пошел отолью, а ты созиц… созерцай.
Он отходит в сторону, а я достаю телефон и звоню своей бывшей жене. Она не удивляется столь позднему звонку, хотя мы пять лет не виделись и почти год как не разговаривали.
Она задает дежурный вопрос о делах.
— Да хреново все! — отвечаю. — Марина дома пьет с кумой, товарищ спешит на примирение с полубезумной женой… Я один, все тонет в фарисействе…
— Чего звонишь?
— Ну, как тебе сказать… «Мне скучно, бес».
— Без чего?
— Забудь.
— Если тебе интересно, я вышла замуж.
— Мне интересно — зачем?
— Зачем я вышла замуж?
— Нет, зачем ты мне об этом рассказываешь.
— Чтобы знал.
— Я знаю. Но ты сама когда-то говорила, что я эгоист. Я интересуюсь исключительно собой. Хорошо. Как живешь?
— Превосходно. — Я меняю голос и допускаю легкий акцент:
— «Хороший дом, хорошая жена… Что еще нужно человеку, чтобы встретить старость?»
— Я слышала, вышла книга твоих рассказов.
— Да, я умею делать не только детей.
— Хорошие рассказы?
— Дурацкий вопрос. Не вижу никакого смысла писать плохие.
— Читала я одну твою вещицу в журнале. «Хулиганы», кажется.
— Ну и?
— Как обычно. Суховато. Я понимаю, конечно, лапидарный стиль, сжатость изложения, но все-таки сухо.
— Сойдет, — говорю. — У тебя что нового?
— Беременна.
— Опять? Оно тебе надо!
— А что?
— Зачем плодить нищету?
— А ты стал злым.
— Да, я совершенствуюсь.
— Прекрати.
— Как дети?
— Здоровы.
— Ты получила деньги, я выслал в субботу.
— Спасибо.
Возвращается Седой. Усаживается рядом.
— Ладно, — говорю я в трубку, — извини, что побеспокоил. Спокойной ночи.
Зачем, спрашивается, звонил? Чего хотел?
— Мартини будешь? — неожиданно спрашивает Седой и вынимает из внутреннего кармана своей «какашечной» куртки бутылку.
— Любопытно.
— Джульке нес.
— Сейчас расплачусь.
— Бахнем и почапаем к тебе.
— Безусловно.
Мы снова принимаемся пить, курить и беседовать. Но все это мы делаем теперь медленно и неловко. Расхлябанно.
— Тебе какие бабы больше… импонируют? — ни с того ни с сего интересуется он.
— Разные.
— Но ведь должно быть нечто общее…
— Да, наверное… должно… Но ничего подобного…
— А вообще?
— Не знаю… Не думал.
— Как можно не думать о бабах?
— Ну не о том, что их объединяет.
— Устал я от баб…
— Отдыхай.
— «Сейчас бы супчику, да с потрошками!»
— Я ценю женщин порядочных.
— Таких почти нет.
— Тем они ценнее.
Мы уже бесповоротно пьяны. Пьяны настолько, что Танелюк умудряется прикурить сигарету со стороны фильтра и заметить это, лишь выкурив ее до половины. Он начинает пить и сидя пританцовывать: — По улице Марата-а, мы шли толпой лохматой…
Я же пытаюсь втолковать ему какую-то ободранную временем истину.
— Лучше плохо жить, чем хорошо существовать.
— Не-ет, — протяжно возражает он. — Раз счастье невозможно, хочу покоя. Элементарно.
— Не рано ли?
Танелюк наклоняется ко мне и шепчет:
— А ты когда-нибудь по улице Марата… шел толпой лохматой?
— Нет.
— А я шел. И не единожды.
— Не единожды… То есть многажды.
— Чего?
— Идем, — говорю, — домой. Внезапно Седой принимается плакать:
— У меня нет дома.
— Утри слезы, старик. Нам пора.
— Нам пора, — всхлипывает он.
Потом мы, качаясь, словно на палубе во время шторма, плетемся в предутренний час по безлюдным и дремлющим улицам.
Ночь на исходе. Темнота вокруг бледнеет.
Танелюк говорит сам с собой. Что-то о том, что он им еще всем покажет. Звезды на небе тускнеют и гаснут. Близится утро… Начало нового дня…
Глава двадцать первая Запой
Два года наркоманской жизни, когда практически постоянно одной ногой находился по ту сторону жизни, привели к тому, что теперь само лишь осознание того, что я живу, живу здоровой полноценной жизнью, занимаясь любимым делом, — умиротворяет меня. Любые трудности, проблемы, а порой даже беды, не могут меня огорчить.
Да, меня не радуют мои победы и достижения, ибо знаю им истинную цену, но ничто не в силах меня расстроить. У меня почти всегда ровное настроение. Я очень доволен тем, что живу.
У меня, конечно, случаются временные трудности. А иногда и того хуже. Ведь когда временные трудности не проходят, наступают трудные времена. Но и тогда я не расстраиваюсь, не горюю, не страдаю… Кстати, страдание это болезнь. Я убежден. Страдание — болезнь. И болезнь заразная. Желательно избегать тех, кто постоянно страдает…
Я никогда не страдал. Душевно. Не страдал. Мне не везло — было, мне причиняли боль, меня обманывали, предавали и били… Но я не страдал. Я закалялся.
Я заметил, что препятствия возбуждают в сильных людях желание его (это препятствие) преодолеть.
Нынче в моей жизни препятствий не ахти сколько. Потому что я никуда не иду. Ни к чему не стремлюсь. Ведь препятствия возникают на нашем пути. В дороге. В движении.
Возможно, цель оправдывает средства. Если я чего-то по-настоящему очень сильно хочу, я могу пойти на многое. Проблема в том, что я ничего по-настоящему сильно не хочу. Нет, не так. Я не хочу ничего настолько сильно, чтобы быть неразборчивым в средствах.
Но так нельзя. Не могу я жить без цели. Я хочу быть счастливым. А счастье… Счастье это всегда иметь перед собою цель и получать удовольствие от процесса ее достижения.
А умный дядька — Фридрих Ницше — писал, что в мирное время воинственный человек нападает на самого себя…
Я полжизни губил себя и спасал. Тонул и выбирался. Погибал и пытался выжить.
Теперь вроде как с этим покончено. Хотя кто знает…
Я пил шесть дней. Вернее, шесть суток: я беспробудно пил и днем и ночью. Я ничего не ел, мало и плохо спал. Ничего удивительного, сон алкоголика тревожен и короток.
На пятый день Котова мне напомнила, что послезавтра у меня спектакль. Стал постепенно уменьшать дозу спиртного. На шестые сутки я принял всего лишь четыреста грамм водки — четыре раза по сто — и две бутылки светлого пива.
Есть не хотелось. Само упоминание о какой-либо еде уже вызывало рвоту.
В день спектакля я ничего не пил. Каждую минуту я вел внутреннюю борьбу с самим собой.
«А может, выпить немножко? — спрашивал я себя. — Буквально пятьдесят капель, а то совсем тяжко».
И тут же себе отвечал: «Потерпи, Курилочка. Потерпи, волчонок. Нельзя. Необходимо перемучиться. Хорошо?»
«Хорошо».
Проходила минута, и опять я взывал к своему рассудку:
«Ну пожалуйста. Всего-то полтишок. Хоть чуть-чуть поправить здоровье. Я же не смогу в таком разбитом состоянии работать».
«Сможешь, родной. Ты сильный. У тебя получится. Такое уже случалось. И ты справлялся. Ничего. Ничего. Прорвемся…»
Еще одна минута, и вновь по кругу.
«Нет, все! Не могу! Я подыхаю».
«Не начинай».
«Да пошел ты на хрен! Кто ты такой?»
«Заткнись, сука!»
«Я заткнусь. Заткнусь и пойду куплю себе… пива. Одну маленькую бутылочку пива. Ну прошу тебя, дружище».
Я ходил по квартире, метался из угла в угол, туда-сюда. Ходил и душил в себе стоны.
Малой находился у Котиной мамы. Сама Котя меня не трогала. Занималась своими делами, храня тяжелое молчание. За последние дни я ее порядком достал. Она меня тихо ненавидела.
К трем часам я нашагал уже, наверное, тысячу километров и все еще был жив. Я продолжал жить, но и борьба продолжалась.
«Послушай, дружище. Ты же знаешь, что прекращать так резко опасно. У меня может начаться белая горячка».
«Не выдумывай. Не так уж долго ты бухал. Успокойся. Доверься мне. Я полностью контролирую ситуацию. Ты обязан прийти в студию абсолютно сухим. При этом чтобы ни одна падла не заметила, что тебе хреново. Ты понял?»
«Я понял, начальник».
Короче, я многократный чемпион в редком виде спорта: невольная борьба с самим собою.
Ерунда… Кажется, я слегка драматизирую… Правда?
Я отыграл. И был на высоте. Я лишь дважды отлучался в туалет — порыгать и умыться холодной водой.
Меня манил буфет, где Света без разговоров плеснула бы мне сто грамм. Плеснула бы в кофейную чашечку — для конспирации. Но я не шел в буфет. Нельзя. Терпеть.
Прожектора светили нещадно. Пот тек градом. Костюм был мокрый.
Поклоны. Все прошло гладко. Публика счастлива. Дуче доволен.
Я отдал свои цветы Коте. И спустился в буфет. «И вот за подвиги — награда».
— Бокал пива, Светуля.
Этого хватит. И домой! Спать! Завтра снова спектакль. Дома я сказал Марине, улыбнувшись:
— Я снова в строю, Котя. Здравствуй.
Глава двадцать вторая Живой труп
В комедийном сериале «Леся плюс Рома» я переиграл целую кучу разных персонажей — от интеллигента до бомжа.
В остальных сериалах мне обычно предлагают играть рольки мелких бандитов, жуликов и сутенеров. Что-то, видимо, есть криминальное в моей штрафной физиономии. Тут не только сломанный нос и тонкий, едва заметный шрам на левом веке. Наверное, что-то хитрое, паскудное во взгляде цыганских глаз.
Я смотрю на свое отражение в зеркале. Брюнет. Волосы зачесаны назад. Густые черные брови. Большие темно-карие глаза.
Не красавец объективно. Но симпатичный. Впрочем, мы склонны не замечать маленькие недостатки своей внешности. Каждый из нас привык к своему лицу и телу.
Полинина мама обо мне сказала:
— На первый взгляд, парень он неказистый. Да и на второй — тоже. Но стоит ему открыть рот — слушаешь и понимаешь, в этого подонка нельзя не влюбиться.
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
Подонок? И пусть это было сказано в позитивном смысле, но суть предельно ясна.
Никто не верит, будто я добр, благороден и справедлив. Никто не поверит, будто я способен любить…
Может, и так. Я не страдал, не мучился от любви. Но, может, я сильно тоскую по ней. Может, всю свою жизнь, сколько я помню себя, я жду, я ищу, я жажду любви.
У меня синдром одинокого волка.
Плевать, что люди видят во мне. Плевать, что думают и говорят. «Лишь бы фамилию правильно произносили».
Когда Варлаев впервые увидел меня, он воскликнул: — Типичный мафиозно средней руки. Как зовут тебя, амиго?
Сам режиссер имел внешность спившегося диктора национального телевидения.
— Леонид.
— Зачем на тебе столько золота, Лео?
— «Чтобы чаще Господь замечал».
— А если серьезно? Две цепочки, кулон, перстень, кольцо, браслет…
Я, выдавив улыбку, ответил:
— Видите ли, я рос в малообеспеченной семье и полагал, что золото — символ достатка. Я вырос. И если полного достатка я пока не достиг, то хотя бы на символ уже заработал.
— Брависсимо! Сыграешь у меня притонодержателя. Роль маленькая, но колоритная.
Шурбину Варлаев предложил шикарную роль трупа. Тот обиженно забубнил:
— Нет, ну спасибо, конечно. Но только… это… я вполне мог бы живого сыграть. Это я с виду такой вялый, а вообще-то я чрезвычайно энергичный.
— Напрасно волнуешься, — сказал Варлаев. — У тебя будет полнейшая занятость. Весь фильм построен на тебе. Контрабандисты в мертвеце перевозят наркоту. Мертвеца то выкрали, то потеряли, то уронили в реку… Два с половиной часа тебя будут тягать на экране.
Предложение Шурбин принял. Фальшиво улыбаясь, согласился. Основным аргументом оставались деньги. Но вечером, слегка накатив, он обратился ко мне жалобным тоном:
— Играть труп… Я действительно выгляжу таким нездоровым?
— Что тебя смущает?
— Как что? Не так уж весело играть мертвых! К тому же с этой ролью любой справится… Господи, какое унижение! Вчера в спектакле я был Геростратом, а тут — труп.
— Герострата в финале зарезали, — напомнил я. Маленькие глазки Шурбина расширились:
— Подразумеваешь какую-то связь?
— Да нет. Так, ляпнул.
Работая с Варлаевым, мы с Шурбиным были свидетелями забавного случая.
Оградили место съемок, чтоб никто из прохожих не мешал. Притащили аппаратуру, выставили свет…
Началась съемка. Актеры ведут диалог перед камерой. Мимо ветром проносит полиэтиленовый пакет. Кулек пролетает за спинами актеров.
— Стоп! — кричит оператор и объясняет режиссеру:
— Мусор в кадре.
Стоящий неподалеку, чуть левее, шагах в пяти от актеров, милиционер из оцепления растерянно бормочет:
— Извините, я не знал, — и отступает назад. Оператор смущен:
— Я имел в виду кулек. Милиционер смущен не меньше:
— Да-да, я понял, — говорит он.
Глава двадцать третья Ослышка
Однажды мы с Кириллом спустились в «библиотеку, пролистнуть страниц по сто пятьдесят».
— Стихи не бросил писать? — спросил я его, когда мы выпили.
— Бросил.
Голос у Кира был в точности как у Высоцкого. А вот таланта — меньше.
Мы поболтали о том о сем. Но разговор не клеился.
— Ты был вчера, — неожиданно сказал Кир. — Как тебе?
Вчера шел спектакль, в котором я не беру участие. Единственный, где Кир играет главную роль. Я не выдержал и где-то в середине второго акта покинул зал во время музыкального отступления, в твердой уверенности, что никто не заметил.
— Кир, без обид. Твоя неизгладимая улыбочка все рушит. Тебе противопоказано играть в комедиях. Кто-то — не помню кто — сказал, что комедия это трагедия, которая произошла с другими. И чем серьезнее и честнее играешь в предлагаемых обстоятельствах, тем интересней и смешнее зрителю. А ты постоянно на полурасколе. Тебе явно плевать и что жена пропала, и что следующий брак под угрозой. Ты хочешь лишь любыми средствами смешить публику. И сам аж подпрыгиваешь от восторга, что она ржет. Нет, братан, это не театр. Это клоунада.
— Ты бывает тоже смешишь публику.
— Но делаю это серьезно. Я не смеюсь вместе с ними. Кирилл отвел взгляд в сторону. Поиграл желваками.
Не понимаю, что его задело. Критика моя конструктивна. И куда полезней, чем лживая хвальба. А я бы легко соврал, будь он мне неприятен. Кир не оценил моего расположения.
— А как тебе Алена?
Она из молодых. Я знал, что он ей симпатизировал. И мне она очень нравилась. Однако не беря это все во внимание, я сказал:
— Кир, с таким тихим и тонким голоском ей прямая дорога в Крижопольский театр для глухонемых.
Нахмурясь, Кир потупил взор. Потом вздохнул и кисло улыбнулся:
— Ну не всем же быть гениями. Тут у меня вырвалось:
— Да ладно тебе. Я гений лишь на вашем фоне. Он посмотрел мне в глаза и медленно произнес:
— Может быть. А то странно как-то, такой талант среди нас пропадает, а на большом экране — другие лица.
В ответ я фыркнул:
— «Чины людьми даются, а люди могут обмануться». Но врать не стану, укол был чувствительным. Затем он спросил:
— Еще стопочку?
Почему мне показалась, почудилась, послышалась в его хриплом голосе нотка ехидства?
— Нет, — говорю, — спасибо. Я лучше молочного коктейля выпью.
Он удивился:
— Молочный коктейль после водки? Ну ты кикабидзе!
— Кикабидзе? — переспрашиваю недоуменно.
— То есть… нет. Я хотел сказать… Камикадзе! Оговорился.
Я не склонен, подобно Фрейду, видеть, а точнее сказать, слышать и находить какой-то скрытый, тонкий смысл во всех оговорках без исключения. Хотя бывают такие огово-рочки, невольно заставляющие задуматься.
Как-то у нас во всем здании погас свет. Карманчик и Самочка в этот драматический момент находились в уборной. Самойленко испугалась, запаниковала, Наташа же сохраняла относительное спокойствие.
— Иди на голос, — сказала она. — Не волнуйся, я здесь.
В кромешной тьме Самочка сделала два маленьких неуверенных шажка и с Дрожью в голосе произнесла:
— Где ты? Я тебя ненавижу!
Потом она клятвенно уверяла, что занервничала и оговорилась, что на самом деле хотела сказать «я тебя не вижу». Думаю, что так оно и было.
Тем не менее, смеясь, мы с Волошуком стали предлагать варианты того, что еще она, занервничав, могла сказать Карманчику.
«Где ты? Я тебя не обижу».
«Где ты? О тебе помнит рыжий».
«Где ты? У тебя мои лыжи».
«Где ты? Я тебе вырву грыжу».
«Где ты? Кто тебя лижет?»
«Где ты? У тебя попа ниже».
Оговорки — обычное дело. Оговорки со сцены — отдельная тема.
Волощук должен был сказать: «… я тут мечусь из угла в угол», а сказал: «я тут мочусь из угла в угол». Получив такую реплику, Котя посмотрела по сторонам и сказала: «Да нет, тут вроде сухо кругом».
Играя Фамусова, Танелюк выдал: «Вот то-то, все вы гордецы! Смотрели бы как мерили отцы».
Ну оговорки — ясно. Но есть ослышки. Вот тут уже Фрейд обязан был копнуть поглубже.
Помню я сказал Самойленко:
— Принеси мои диски.
Волошюку же послышалось черт знает что.
Он подошел ко мне и тихонько поинтересовался:
— Что ты ей сказал? Отрасти свои сиськи?
— Господь с тобой! У тебя одни сиськи на уме.
— При чем тут я? — обиделся Волос. — Это ты сказал. А вот невероятная чудо-ослышка.
Идет генеральная репетиция. Мы стоим за кулисами. Гремит музыка.
Карманцева громко, стараясь перекричать динамики, спрашивает Седого:
— Женя, когда наша сцена?!
Казалось бы, безобидная фраза. Но Женино лицо расплющивается от удивления. Он, совершенно обалдевший, переспрашивает:
— Хочу ли я тебя?
Все дело в том, что он к ней безнадежно неравнодушен. За действительное принималось желаемое, хотя услышанное далеко от сказанного.
Глава двадцать четвертая Карманчик
— Карманчик, у меня для тебя хорошая новость. — Какая?
— В следующем году в моде будет плоская грудь.
— Правда?
— Нет, вру. Просто хотелось видеть тебя радостной.
— Какая прелесть, — она просто светится от счастья.
- Рада тебя видеть!
Я не обманываюсь. Карманчик смеется над всеми шутками. Кто бы как бы не шутил. Она — минимум — хотя бы улыбнется.
Главная особенность Карманчика — она хочет быть со всеми в хороших отношениях.
Всем она рада. Всех она любит. Всех готова понять. Хотя подобная всеядность иногда настораживает…
И Карманчика все любят. Души в ней не чают. Хотя и тут, наверное, стоит задуматься. Как так? Если человек нравится всем, значит, либо его нет, либо его очень много: для каждого есть своя маска.
Некоторые неуравновешенные девушки из нашего коллектива по-хорошему (как они говорят) завидуют Карманчику. Вот уж, дескать, кому повезло. Богатая мама купила доченьке театр. С режиссером, с актерами, со всеми потрохами… Сама молоденькая, чистая, симпатичная, живет на всем готовом. Словом, счастливая.
Все это так. На первый поверхностный взгляд. Но если присмотреться — «все не так уж радужно вблизи». Берусь доказать.
Во-первых, она понимает, чем больше она принимает от мамы, тем больше она зависима. Именно поэтому она у матери денег не берет и старается зарабатывать сама. Соглашается на любые подработки, корпоративы и съемки, хватается за всевозможные халтуры, лишь бы деньги платили. Питается в кафе «домашней кухни» и Макдональдсе. Копит на отдельную квартиру.
Ослабевает ли эта зависимость? Нисколько. Дело не только в деньгах. Елизавета Юрьевна — сильный волевой человек, и в семье всегда последнее слово за ней. Контроль за девочками — у нее три дочери — не буквальный, но полный и круглосуточный.
На любой свой поступок Карманчик глядит глазами матери и при малейшем сомнении правильности своего шага ищет ему оправдание.
Короче, Карманчик пошла в отца — неуверенная личность.
Если бы она вдруг не любила мать (предположим), то была бы вынуждена либо делать вид, что любит, либо уйти, как это сделал в конце концов ее отец. Во-вторых, она решила стать актрисой. Хотя могла же выбрать более приличную профессию. С такой мамой перед ней были открыты любые двери. Могла даже начать собственное дело. Так нет! Заалкала девичья душа лицедейства! Романтика театральных подмостков, свет рампы, запах кулис и прочая ерунда поманили ее.
Представляю, как ей сложно. Ей хочется быть для всех хорошей (она старается), чтобы доказать (кому?), что с ней дружат не из-за статуса и мамочки. Ей необходимо играть хорошо, безукоризненно (она очень старается), дабы оправдать тот факт, что многие главные женские «партии в опере» отданы ей.
Мать настояла, чтобы она доучилась в опостылевшем нархозе. Пять лет потеряла актриса. Для кино и театра внешность женщины играет немаловажную роль. Теперь она учится в театральном, но! На факультете телережиссуры! По совету Дуче. Старик понимал, что на актерский ей будет сложно попасть из-за огромной конкуренции, и убедил, что телережиссура — ничем не хуже. Я, мол, сам его закончил — и ничего, все равно занимаюсь театром.
Сейчас ей двадцать шесть. Благодаря длинному языку Дуче в театре все оповещены о том, что Карманчик — девственница. В двадцать шесть…
Она идеалистка и бережет себя для человека, которого полюбит по-настоящему и который полюбит ее. Это настолько мило, что я над этим даже смеяться не стану.
Невероятно, за четыре года театр с царившим в нем цинизмом не изменил Карманчика.
Когда Дуче в который раз красиво и пафосно говорит о том, что его главнейшая задача в жизни — сделать с помощью театра мир лучше и чище, она восторженным взором глядит на него и благоговейно внимает каждому слову.
Дуче для нее святой. Она верит ему безоговорочно как Богу. Она готова молиться на него.
И если ее отношение к нему искреннее, то возникает вопрос: не дура ли она? Нет, не дура. Так в чем же дело, отчего она не замечает того, что видят другие?
Два дня я бился над этой загадкой природы, наблюдая за ней.
И вдруг меня словно молнией в копчик ударило! Матерь Божья! Элементарно, Ватсон. Ну конечно…
Мне захотелось тут же, не откладывая в долгий ящик, проверить свое безумное предположение.
Звонить по телефону в таких случаях пустая трата времени и денег.
Был понедельник. Я знал, где ее найти. Карманчик обожает посещать всевозможные платные курсы. Она уже с десяток их прослушала. Курсы актерского мастерства. Курсы стенографии. Курсы быстрого чтения. Курсы художественной гравировки по металлу…
Ныне она посещала курсы «стервелологии». Я-то думал эту науку женщины впитывают с молоком матери.
Не поленился, узнал адрес и отправился туда. На такси поехал. Истина дороже.
Приезжаю. Захожу в аудиторию. Слушательницы — около дюжины — обернулись и хором уставились на меня. Я приложил указательный палец к губам — тихо, мол, — уселся в уголочке. Интересно, чему тут учат.
Преподаватель — видная эффектная блондинка средних лет — вещает грудным голосом:
— Вы должны любить себя. Если женщина любит себя, ее будут любить и другие. И у меня бывают дни, когда мне не нравится собственное отражение. В этом случае нужно просто улыбнуться и сказать себе: «Я — самая красивая!»
— Ну вам, — громко говорю я с места, — легко себя убеждать.
Вы объективно красивая, не урод так уж точно. И ваше сомнение — это пустяки и кокетство. А что делать той, которая объективно крокодил?
Блондинка нахмурилась:
— Некрасивых женщин не бывает.
— Это вы мне говорите? Я мужчина, и мне виднее — бывают или не бывают. Я утверждаю, бывают. Часто.
— Каждая женщина прекрасна по-своему!
— Каждая хочет быть прекрасна, по-моему. То есть женщины хотят нравиться мужчинам, а не только себе. Я согласен, что человек должен себя любить, но при чем здесь красота? Я, например, далеко не Бред Питт, но это не мешает мне себя любить.
— Я не понимаю, о чем мы спорим?
— Мы не спорим, мы дискутируем.
Когда мы вышли на улицу, я сказал Карманчику тоном серьезным, на какой только был способен:
— У меня к тебе архиважный и сверхактуальный вопрос. Обещай отвечать честно как на духу. Как родному.
— Ничего себе. Я уже волнуюсь.
— Пойми, крайне важно знать правду. Для истории.
— Спрашивай. Попробую.
— Ты влюблена в Дуче? Как женщина?
Карманчик растерялась, покраснела, смутилась, побледнела, разволновалась, тряхнула головой, округлила глаза и вновь заалела щечками…
— Э-э… я… э… не могу тебе ответить…
Собственно, это и был ответ на мой вопрос.
— Нет… э… — продолжала она лепетать. — Я люблю его как педагога… Он дорог мне и как человек и как…
— Пароход.
— Вот почему я не хотела отвечать, — сказала она, поджав губы.
— Почему?
— Ачто бы я ни ответила, ты мой ответ все равно бы обстебал.
— Помилуйте! — воскликнул я. — «Да неужели я из тех, которым цель всей жизни — смех?»
Глава двадцать пятая На ровном месте
Приезжаю с корпоратива домой.
Малой уже спит, свернувшись калачиком. Котя сидит перед монитором компьютера, играет…
С первого же взгляда, брошенного на Котю, понимаю, она подшофе. Настроение мгновенно падает.
— Что случилось? — спрашиваю.
— Ничего, — сухо отвечает она.
Но в атмосфере чувствуется напряжение. Ладно, думаю, пускай дозревает.
Поужинав и выкурив сигаретку, возвращаюсь в комнату. Сажусь в кресло.
— Рассказывай.
— Да что рассказывать! — нервно реагирует она, волнуясь, словно море перед бурей. — Звонит мне сегодня Карманцева-младшая — и благодарит. Спасибо, мол, что ты отдаешь мне роль Слепой.
— В смысле?
— Ей Дуче сказал, что я отдаю ей играть Слепую.
— А это не так? — спрашиваю.
— Ну нет, конечно! — кричит она.
Я поморщился: с детства не переношу громкого шума. А она, когда волнуется, — всегда орет. «Скоро грянет буря!»
— Давай я позвоню Дуче.
— Не хочу! Я уже звонила. Начал что-то вилять. Он, мол, такого не говорил. Она его якобы не так поняла. Речь якобы шла о ней как о дублерше. Блин, какой же он все-таки подлый. Подлее его только тот, кто бесшумно пукает в переполненной маршрутке. Тебе смешно? Супер! Меня из театра выживают, а ему смешно.
— Никто тебя не выживает.
— Предатель!
— Я-то тут при чем?
— Ты ни при чем! Ты всегда ни при чем! Тебя никогда ничего не касается! Тебе на все начхать! Он и так трех актрис уже выгнал!
— Он говорил, что они сами ушли.
— Ушли! Он их выжил!
Слово за слово. Разгорается ссора. Взаимные упреки сменяются обоюдными оскорблениями.
Ложимся спать отдельно. Котова с малым. Я раскладываю кресло-диван.
Утром выяснение отношений возобновляется, но спокойнее, «халаднакровней»…
— Ну и за что ты меня вчера обложил?
— Я не люблю, когда ты пьешь.
— А когда ты пьешь?
— Я мужчина, — говорю.
— Я женщина, — парирует она.
— Я помню, — говорю.
— А я нет!
— Оно и видно, что ты забыла о том, что ты женщина, что ты мать. Короче, пойми, нельзя тебе пить. Это плохо. Опасно и некрасиво. Запомни, если сама не можешь понять, тебе пить нельзя!
— Тебе можно?
— Да что ты заладила! Ты, тебе! При чем тут я? Ты делай, как я говорю, а не как делаю! Не плохому учись, а хорошему!
— Чему, например?
В последнее время всякая ссора с Котовой заканчивается неизменным: «Ну так давай расстанемся!» Живу как в гостинице.
Глава двадцать шестая Скитания блудного мужа
И снова начались мои мытарства по чужим квартирам.
Три дня провел у сестрички, потом заехал к Самойленко. Познакомился с ее парнем по фамилии Яичко. Он оказался парнем говорливым, коммуникабельным, с ходу перешел на «ты», но сделал это мягко, естественно.
Предложил «покурить».
— Я не любитель, — говорю, — легких наркотиков. Я тяжело вес… в прошлом.
Они покурили на двоих. Ира сразу принялась подхихикивать, настраивала себя на веселье.
Но разговор веселым никак не получался. Яичко мне сказал:
— Был на трех спектаклях. Это что-то! Тебе надо поступать в профессиональную труппу…
— «Лучше быть первым в Галлии, чем вторым в Риме».
— Тебе нужно в Москву! В Москву! Украина — провинция. Эх! Было время я тоже блистал. В студенческом КВНе. Вот послушай: «Свой первый сексуальный опыт я получил в давке общественного транспорта». Ну как, смешно?
— Не без этого.
— Автор перед тобой! — гордо сообщил он. — Или вот — пожалуйста: «На велотренажере далеко не уедешь». Смешно?
Ира нажарила картошки. Мы распили по бутылочке пива.
Шутки ради Ира хотела научить меня танцу живота.
— Это легко. Представь, что у тебя в заднице карандаш и ты пытаешься нарисовать цифру восемь…
— Что?
— Я говорю, представь, что у тебя в заднице карандаш…
— Сама представь.
Потом я курил на балконе, а они целовались на кухне. Откуда-то сверху доносилось плаксивое:
Я теперь для милой ничего не значу. Под чужую песню и смеюсь и плачу. Взгляд притягивало темно-фиолетовое небо, татуированное звездным крапом.
В который раз я ощутил невыразимость беспричинной грусти.
На следующий день Бурый после спектакля отвез меня к Дине. Ее родители на неделю уехали в Египет.
Дина Шталь — студийка из последнего набора. Миниатюрная и элегантная, как современные куклы.
Глядит на меня детским доверчивым взором.
— Сколько тебе лет? Ты к нам прямо со школьной скамьи?
— Со студенческой. Киевский национальный институт культуры.
— Угораздило. И кто ты по профессии?
— Режиссер эстрады. А еще я девять лет занималась бальными танцами.
— Я тоже занимался танцами, — говорю, вспомнив вчерашний сорокасекундный урок Самойленко.
— Правда? — изумилась Диана Шталь. — Бальными? — Хуже. Глобальными.
Квартира у Дины двухкомнатная. Она постелила мне в дальней — меньшей комнатушке. По плакатам на стенах я догадался, что комната ее.
В полночь она вошла ко мне в короткой атласной ночной сорочке. (Ну не ровно в полночь, а где-то около того).
Я лежал уже в постели и рассматривал роковые лица на плакатах — лица исполнителей рока.
— Устроился? — хлопая ресничками, спросила она.
— Да, спасибо.
Возникла неловкая пауза. Собственно, мы оба понимали, зачем она пришла. Но она не решалась начать, а я не знал, как бы это поделикатней предотвратить.
— Знаешь, — выдавил я из себя, преодолевая смущение, — я не трахаюсь с девственницами.
— Перестань, — мягко улыбнулась она. — Я потеряла девственность в девятом классе.
— Что значит потеряла? Теряют ключи. Контроль над собой. Счет времени, в конце концов.
— А девственность?
— Ее лишаются.
— Хорошо! В девятом классе я потеряла ключи и контроль над собой, в результате чего лишилась девственности.
— А что со временем?
— Со временем все забылось.
Голос бархатный, движения плавные. Она выскользнула из ночной сорочки, под которой больше ничего не было, и двинулась ко мне. Кажется, она была уверена, что мне не устоять. Напрасно. «Остап был холоден. То есть абсолютно».
Мне она, как женщина, не нравилась. Я попросту не видел в ней женщину. Маленькое, худенькое тело подростка без явных признаков груди.
— А презервативы есть? — спросил я. — Видишь ли, у меня гепатит Цэ, генотип три а. Половым путем не передается, только через кровь, но мало ли, вдруг у тебя там ранка, а у меня, к примеру, порез. Зачем рисковать ради пятиминутного сомнительного удовольствия?
Ее глаза округлились:
— Какая ранка?
— К тому же, — говорю, — я очень устал.
Она в нерешительности замерла нагая в полуметре от меня.
Кель ситуасьон!
Я решил разрядить обстановку.
— Слушай, я придумал название для твоих будущих мемуаров: «Как закалялась Шталь».
— Дурак! — выкрикнула она.
Развернулась, подобрала ночнушку и стремительно покинула комнату.
Твою мать! А мне показалось, что я вел себя как джентльмен.
Интересно, почему меня всегда хотят те, кого я не хочу.
Это что, злая насмешка судьбы? В окно просились ветки ясеня.
Глава двадцать седьмая Скитания блудного мужа
(продолжение)
День прошел в нервной суете и многочисленных поездках. С радиостанции Бурый отвез меня на переговоры с Кефирным: на новом канале запускалась новая программа — меня пригласили в качестве автора. Писать нужно чем хуже, тем лучше. В таком жлобском стиле.
Затем были пробы на роль Мишки Корявого — правой руки Леньки Пантелеева. Режиссеру понравилось, но окончательное решение будет принимать московский продюсер.
Потом мы заехали в офис «Студии 95 квадрат», оговорили мои монологи для выступления в «Бойцовском клубе». В прошлом сезоне я вполне достойно дебютировал под псевдонимом Аль Тычино, добрался до полуфинала. К семи, перекусив, мы уже были в нашей студии, где провел для новичков «ситуацию возможного конфликта».
Только к десяти я вспомнил, что вопрос с крышей над головой на сегодняшнюю ночь остается открытым.
— Давай к Милуше! — сказал я Бурому. — Только быстрее — после одиннадцати туда не прорваться.
Общежитие театрального института, в котором училась Людмила — девушка средней тяжести поведения, — в двадцать три ноль-ноль закрывалось наглухо, на все засовы, и взять эту крепость можно было исключительно приступом щедрости: от ста гривен и выше. Смотря кто из старых церберов дежурил.
Мы мчались на предельной скорости, какую только был способен развить бурлаковский «пыжик».
Бурый, с явно азиатскими чертами лица, в очках, с тяжелым взглядом раскосых глаз, за рулем был сосредоточен и угрюм.
Он сказал:
— Заправиться бы надо. Где я там заправлюсь?
С заднего сиденья, наклонившись к нему, я откликнулся голосом Жеглова:
— «Давай, давай, отец! Не время сейчас, после переговорим».
Бурый включился в игру:
— «В Сокольники он гад рвется! Там есть, где спрятаться…»
— «Уйдет, — хрипел я ему на ухо, — уйдет…»
— В студии у себя командуй, Леонид Егорыч, а здесь я начальник.
Все классические шедевры советского кинематографа мы знали наизусть и могли часами, чуть переиначив текст, цитировать по памяти или разыгрывать отдельные сцены. Особенно «Тот самый Мюнхаузен», «Двенадцать стульев», «Любовь и голуби», «Место встречи изменить нельзя»…
Подсаживаюсь я, к примеру, к Седому и спрашиваю:
— А скажи, Женя. Дуче он как — в законе режиссер или так — художественный руководитель? Я что-то никак не пойму.
— Я сам нисево не понимаю, — шепелявит Седой в ответ.
- По замазкам вроде любитель, но не любитель, это тосьно. Ему спектакль отрезесировать — сьто тебе высьмаркаться. Он васье — резисер в авторитете.
Но самый запоминающийся диалог мы разыграли с Арестом. Как раз в бурлакиной машине.
Расскажу предысторию. Играли «Тамару и Демона». Пьеса, как известно, в стишках — особо не поимпровизируешь. В середине спектакля — танец. После слов «пойду включу магнитофон, магнитофон — ну чем не чудо» должна зазвучать песня.
Я даю эту реплику — музыки нет. Делаю вид, что магнитофон заело, чиню его, включаю… Музыки нет.
Минуты две, экспромтом рожаю какой-то дикий рифмованный текст, что-то вроде:
После поклонов подлетаю к нашему звукорежиссеру и в пароксизме раздражения спрашиваю интеллигентно:
— Ну и что это за хреновина была? Абрам Каплер неуверенно оправдывается:
— Да вы так быстро третью сцену отыграли, я думал успею. Я на секунду в туалет отлучился…
А у самого глаза укуренные.
— До этого, — спрашиваю, скрипя зубами, — отлить не мог?
— Дак времени не было… Спектакль тяжелый.
— До спектакля?
— Дак, прогон за пять минут до начала кончился. А мне еще надо было… у меня совсем времени не было.
— Времени не было! — передразнил я Абрама. — АХриста распинать у вас время было? Уйди, бля, с глаз долой, падла! Ты…
Словом не сдержался. Материл его так, что цветы в вазонах вяли.
И вот разъезжаемся по домам. В машине: Бурый, его новая девушка Бережок, Марина, Арест и я. Арест мне и говорит:
— Я считаю, что мы, работники Мельпомены, не имеем права человека оскорблять.
Текст изменен, но интонация шараповская. Я, предвкушая игру, включаю жегловщину:
— Да ты что, Володя, белены объелся?
— Ничего я не объелся! Я говорю о твоих антисемитских словах, сказанных Абраму.
— Ах вот ты о чем. Это ты верно заметил, имеешь право.
Это ведь ты с нами вытаскивал из запоя актрису, мать пятерых детей, для которой вот такой вот Абрам не включил музыку на моноспектакле, это ведь ты ругался с такими, как он, во время прогона, это ведь ты учил тексты по ночам.
Арест натурально отыграл, будто уязвлен: зарделся, на скулах загуляли желваки…
— Я, — говорит, — между прочим, в это время не в театральном буфете подъедался! Я четыре года на курсе Рушковского… И репетировал я, и выступал не меньше твоего! Если та кого божьего дара импровизировать у меня напрочь нет, то что такое честь актера, я хорошо знаю. В институте этому быстро учились!
— Что ж я по-твоему честь актера замарал? Чем? Давай вернемся, еще не поздно, и скажем, что Абрам не виноват. А потом извинимся все вместе, вернее я один извинюсь перед милейшим парнем Абрамом Каплером! Неправильно я его оскорбил… Но для кого я это сделал? Для себя, для брата, для свата?
— Да погоди ты, Глеб…
— Нет, это ты подожди! Если Абрам звукорежиссер, он должен во время спектакля сидеть за пультом, и зрителей не беспокоит, каким способом я его туда усажу. Звуковик должен сидеть за пультом, я сказал!
Вот такой диалог. И никакого антисемитизма.
Глава двадцать восьмая Скитания блудного мужа
(окончание)
К общежитию мы подъехали, когда уже на часах было двадцать три десять. (Пришлось отклониться от нашего пути для заправки).
Я вышел из машины, шагнул к парадным дверям. Они были заперты. Глянул через заплеванное стекло вовнутрь. По ту сторону в лучах ослепительного света восседала знакомая грозная старушка, как всегда в состоянии административного восторга и боевой готовности. С ней не договоришься. Ни за какие деньги не пропустит, ради подтверждения собственной значимости. Сжалиться может — бывали случаи, — но вот как раз унижаться перед ней не хотелось.
— Мамаша! — крикнул я ей. — Дай жизни ход! Не будь плотиной!
Мамаша погрозила кулаком.
Я отступил. Запрокинул голову, глянул вверх.
Когда-то я лазил к Катьке на четвертый этаж по водосточной трубе. «Были и мы рысаками». Теперь в тридцать два года нет уж той прыти.
— Ну и куда теперь? — спросил Бурый, протирая очки.
— К цыганам.
— Каким еще в жопу цыганам?
— Шучу. Давай к Соловановым. Федя с Алиной хорошие люди, они даже на свадьбу меня пригласили.
По пути я в ночном супермаркете купил бутылку коньяка и конфеты.
— И меня возьмите! — кричала подвыпившая продавщица, с юношескими усиками, и звонко хохотала.
Соловановых дома не оказалось. Или спали бессовестным крепким сном молодоженов. На двери кто-то мелом написал: «Сам ты урод». Вероятно, Федя имел нешуточный конфликт с неким несимпатичным соседом.
Позвонил Солованову на мобильный. Глухо.
— Мы всю ночь будем мотаться по городу? — спросил недовольно Бурый, грозно сверкнув линзами очков.
— Цыц! — прикрикнул я шутливо. — Будешь плохо себя вести — вычеркну тебя из истории!
— У тебя мания величия.
— Это у вас мания моего величия. Вези меня… вези меня к Аленке, мой грустный товарищ.
— А вдруг у нее Кирилл?
— Тогда у нее будет выбор. Женщинам надо давать выбор.
И мы рванули. В дороге я пил коньяк, а Бурый закусывал конфетами.
Когда «пежо» остановилось у ее подъезда и Бурый выключил мотор, я не стал выходить. Я сидел без движений, уставившись в сумрак за окном. Молчал. И Бурый молчал.
В двух шагах, за стеклом плавно покачивались длинные ветви плакучей ивы. Тишину разрывал младенческий плач влюбленных котов. Я опустил боковое стекло и, отломив кончик сигареты, закурил.
— Кир ее замуж зовет, — сказал Бурый.
— У Кира хороший вкус, — равнодушно ответил я.
— Кир ее любит.
— Ну, правильно.
— А ты? — спросил он.
Я ответил очень медленно и тихо, словно вслушиваясь в каждую букву произносимых слов:
— А я… а я… никого не люблю…
Бурый многозначительно вздохнул за меня.
— У тебя с ней был роман?
— Роман? Да нет… так, пару зарисовок к рассказу…
— Ты шутишь?
— Бурый, когда я шучу — смешно.
Докурив, я щелчком отправил горящий окурок, дугой, в темноту.
От выпитого стало жарко. И жалко стало себя. До кома в горле.
Жалость — отвратительное чувство, жалость к себе — еще и унизительна.
— Отвези-ка ты меня в гостиницу, дружище.
Он повернул ключ. Машина зарычала, коты затихли…
— Отчего у тебя музыки нет? Едем как в танке!
— Я могу спеть.
— Представляю себе.
Он заорал:
«Пахнет наволочка свежей! Где-то капает вода-а-а. Пла-ащ в углу висит…» Я замахал руками:
— Нет, Бурый, только не это! У меня слабая нервная система, я спрыгну на ходу!
— «Просто в доме не наточены ножи-и!»
Он и рулить принялся в неуловимый такт своего воя, который у него песней зовется.
Автомобиль катил по дороге зигзагами. Я смеялся так, что у меня выпала пломба.
Глава двадцать девятая По дороге в театр
Сегодня в театре собрание. Посвященное закрытию сезона. Лето.
Звоню Бурому. (Когда Бурый на основной работе и вокруг него люди, он отвечает на мобильные звонки словами: «Да, мама». Это позволяет ему отвечать на вызов даже во время важнейших совещаний. Все понимают, мама — это святое.
Любящий сын вызывает симпатию. И насмешки.
Но Бурый считает, что: «Пусть начальство будет принимать меня за маминого сыночка, чем за разгильдяя»).
— Да, мама.
— Сынок, — говорю, — что с машиной?
— Чинят.
— Ты лаконичен. Встретимся на собрании, сына. Нырнув в нутро метро, трясусь в вагоне восемь станций.
Читаю новую книгу. Злюсь на себя за то, что вновь купил неизвестного автора. По выходу из метро швыряю книгу в первую попавшуюся урну. Очередное дерьмо в твердом переплете.
Раньше я все свои книги кому-нибудь дарил. Чаще всего Седому. Куплю книгу, прочту и отдаю Жене. За десять лет он собрал довольно дорогую внушительную библиотеку.
Однажды он мне на день рождения подарил «Письма Пушкина», которые я презентовал ему полгода назад.
— Отличный подарок! — поблагодарил я.
— Тебе, правда, нравится?
— Конечно! Тем паче я его сам выбирал…
И вот шагаю в театр. Встречаю бывшего студийца. Как его зовут — вылетело из головы.
— Привет, Леня.
— Привет, — говорю.
— Как дела?
— Нормально. Дай сигарету.
— Я не курю, — радуется он.
— Ты ж курил.
— Я бросил.
— И у тебя появились веснушки, — замечаю я.
— От того, что я бросил курить?
— Нет, из-за солнца.
— А где твои?
— Веснушки?!
— Сигареты.
— А-а, у меня их никогда не было.
— Веснушек?
— Сигарет.
— Понятно.
— Ну, ладно, — говорю. — Вот и поболтали.
— Постой! Что нового в театре?
— В театре всегда все по-старому.
— Ты спешишь?
— Ты меня утомил.
— Мы полминуты говорили.
— И тем не менее.
А о чем мне с ним говорить? Я даже имени его не помню. Единственная точка соприкосновения — в прошлом.
Шагаю дальше. Ярко светит солнце. От асфальта пышет жаром.
Меня догоняет Шурбин. Поравнявшись со мной, здоровается и тут же заявляет:
— Мне кажется глупым каждый день здороваться. Все эти привет-пока — кому они нужны?! Ох и жара!
Я, глянув на него искоса, говорю:
— Все из-за веса. Тебе нужно бегать по утрам. Он, смахнув капли пота с лица, отвечает:
— Я бегаю по утрам… За пивом. У-ух! Ради него я сбавляю темп.
Идем не спеша. Вразвалочку. Шурбин сообщает:
— А я Солованову бутылку водки проиграл. Поспорил с ним, что он не сумеет выучить роль Хлопуши за ночь. Это было попросту невозможно. Легче было сделать омлет из яиц Фаберже! Но он это сделал!
— Омлет?
— Выучил роль.
— Нонсенс.
— Что такое — нонсенс?
— Это когда глухонемой покупает себе диск караоке.
— Нет, это как раз парадокс.
— А тебе, я смотрю, палец в рот не клади.
— Не только палец.
Навстречу нам плывет, как лебедь белая, стройная красивая блондинка лет двадцати. На ней футболка с изображением Че Гевары. При ходьбе ее груди ритмично колышутся, и кажется, что кубинский революционер нервно жмурится.
Мы оба, словно сговорившись, останавливаемся.
Она проходит мимо, обдав пахучим ароматом, и Шурбин ей вслед восхищенно восклицает:
— Эх, а кто-то же имеет такую красоту! Услышав его, она оборачивается:
— Имеет! Такой же балбес, как и ты.
И мы возобновляем свой прерванный путь.
— Акунин признался, что женщина, которая матерится, — сексуальна.
— Откуда ты это высосал, — спрашиваю.
— Прочел интервью в журнале «Афиша».
— «Афиша»? Серьезно? А на хрена они это афишируют. Солнце жарит немилосердно. Мне нравится такая погода.
Я люблю солнце. Я заряжаюсь от него. Как батарейка. А люди кругом страдают.
— Снимаешься где-то? — интересуется Шурбин.
— Не-а.
Шурбин с трудом скрывает ликование. Все в порядке, не ему одному не прет. Но вот его лицо омрачилось.
— Такое у меня предложение сорвалось. Все из-за плохого украинского. Ох, блин! Зачем Господь поселил меня в это паскудное время в этой паскудной стране!
— Для массовки.
— Уколол, — говорит он.
— Знаю. Это больно.
— Ты ведь специально делаешь из себя человека хуже, чем ты есть.
— Специально.
— Зачем?
— Давай быстрее. Опаздываем.
Что мне ему объяснять. Я знаю, что Дуче щупал его на предмет возможной замены, когда я пил, и он дал свое согласие. Я знаю, что нажравшись раз, он кричал, что я зазвездился. Знаю, что он жаловался, будто в паре со мной он чувствует себя всегда на втором месте, что я подавляю его. А еще…
Однажды утром на радиостанции отключили свет. Выйти в эфир мы не могли, и я, от нечего делать, позвонил Шурбину и сказал, изменив голос:
— Вас беспокоят со студии «ТриТэ». Меня зовут Олег Глумин. Я ассистент режиссера по набору актеров. Мы скоро запускаем многосерийный фильм о жизни Михаила Булгакова. У нас с 10-го по 15 июня состоятся пробы на главную роль. Мы хотели бы пригласить на пробы… Леонида Курилко. Вы не подскажете, как его найти?
В ответ я услышал:
— Курилко?.. Э… Я, к сожалению, не знаю его телефона. У него новый номер. Но я ему передам ваш. Сегодня вечером. Он перезвонит.
— Хорошо, — согласился я, обалдевший от удивления. Номер мой не менялся более трех лет.
Стоит ли говорить о том, что вечером Шурбин и словом не обмолвился о звонке Олега Глумина.
Я не сержусь. Не обижаюсь. Я понимаю его. Стараюсь понять. Но подпускать ближе, чем это нужно для совместной работы, не хочу. Мы партнеры. Всё.
Глава тридцатая Банкет
Собрание прошло на высоком эмоциональном позитивном уровне. Подвели итоги. Наметили планы на будущий сезон. Дуче выдал денежные премии в конвертах. Вновь кто-то попытался поднять вопрос о переименовании театра. Но менять его поздно.
Помню, мы сидели у Бурого и думали о новом названии. Ничего путного в голову не приходило. Вдруг Марина предложила: давайте, мол, откроем первую попавшуюся книгу, не глядя откроем посередине и возьмем третье слово третьей строчки. Мы торжественно поклялись, что какое бы ни было слово, оно и станет названием нашего коллектива. Сказано — сделано. Бурый берет книгу, раскрывает…
— Слово… распирало.
— Чего?
— «Меня снова распирало чувство гордости». Распирало.
— А че, — говорю, — нормально. Киевский театр итальянского происхождения «Распирало»…
В заключение Дуче толкнул речь. Среди прочего он сказал:
— Зритель голосует ногами. В этом году на большой сцене мы сыграли девяносто семь спектаклей. И на всех спектаклях, не только премьерных, были аншлаги. «Черный карат» — коммерческое объединение. И мы доказываем, что с помощью театра можно зарабатывать деньги. Но следует помнить, что мы находимся в самом начале пути. И в следующем сезоне надо будет работать еще больше и еще лучше. Зритель любит нас. Верит нам. Мы должны оправдать зрительские доверие и любовь.
Потом был банкет.
Мы провозглашали длинные смешные тосты, выпивали и закусывали.
— В идеале… — повторял во главе стола Дуче, — это в идеале…
— Что он говорит? — спросил меня Волос. — Ничего не слышно.
— Он говорит: Вуде Ален, — отвечаю. — Вуди Ален.
— Ладно, — сказал Волос. — О чем я до этого говорил?
— А ты говорил о том, что у тебя память хорошая.
— А, да! А к чему я это?..
Спустя уже полчаса все наши голоса смешались в общий гул. И было не ясно, кто кому говорит, кто кого слушает. Бурый кричал:
— История следующая. Как-то зимой я очень заболел. У меня был бронхит и при этом еще и кашель.
— Другая история есть? — перебивает Волос, состроив кислую мину.
— А эта чем не подходит? — вступился быстро окосевший Кир.
— С этой все ясно, — ухмыльнулся Волос. — Понос и бронхит. Называется: «попробуй кашляни».
Долетает обрывок диалога откуда-то из-за спины:
— …пришлось. Искусство требует жертв.
— Теперь в зале жертвы требуют искусства. Издалека доносится:
— Предлагаю за это выпить!
Я продолжаю объяснять Арестовичу:
— В этой жизни нужно попробовать все.
— Правильно, — иронизирует он, — ты уже пробовал надевать штаны через голову.
— До пенсионного возраста, — говорит Амиран, — сейчас доживает восемьдесят процентов женщин, а мужчин лишь сорок процентов.
— Это упрек?
— Это статистика.
— Статистика? А звучит, как упрек. Сбоку слышу женский голос:
— Мне вы говорите одно, ему — другое. Как это понимать? Впрочем, ладно. В конце концов это ваше личное дело. Вернее, двуличное…
Ко мне протискивается Самочка:
— Курилочка, как ты относишься к дуракам и хамам?
— Я их обожаю! Об них я точу остроумие!
— Мой оказался дураком и хамом!
— Да ты что? Яичко? Рядом возникает Седой:
— Классно выглядишь! — сказал он Самойленко. — Я бы тебе впердолил.
Шокированная Ирэн, расширив гранитные глаза, признается:
— Даже не знаю, как к этому отнестись… Не фига себе или хи-хи?
Стоящая неподалеку Карманцева подсказывает:
— Смотря кто говорит. Когда Танелюк, тогда — хи-хи.
— Спасибо, Наташа, — благодарит Танелюк. — Тебе бы я то же впердолил.
И снова кто-то требует:
— Предлагаю за это выпить.
В помещении стоит гвалт. Уже себя не слышишь.
— А почему в этом году не готовили капустник?
— Передайте хлеба!
— А мне — зрелища!
— Где Волошук, он обещал спеть.
— Предлагаю за это выпить!
— Ты с ней спал?
— Нет, я с ней бодрствовал.
— Да передайте хлеб!
— У кого ключи от гримерки?
— Мы тогда выходили на поклоны одиннадцать раз!
— Я тебе щас морду набью!
— Предлагаю за это выпить!
То ли под действием алкоголя, то ли от полноты бытия, но я почувствовал, что все-таки люблю это сборище неудачников. Я сросся с ним.
Гуляй, родимый террариум единомышленников!
Ко мне подошла Котова:
— Нагулялся, кобель?
— Ты ведь знаешь, Котя, я верен тебе, как Одиссей.
— Повесть дописал?
— Да нет… Мне как-то было… недосуг.
— Тебе — не до сук? Рассказывай!
— Я люблю тебя, Котя. — Ты что, пьяный?
— Я пьян от любви!
Улыбнувшись, я посмотрел на присутствующих. Надо будет выпить за удачу. Она нам все-таки понадобится.
Глава тридцать первая Резюмируя
Нет никакой потребности вести дневник. Я не герой. Со мной ничего особенного не происходит. Я не стремлюсь в самую гущу событий, я не участвую в крутом водовороте жизни… Я наблюдаю… И за собой в том числе.
Вот к чему я пришел в результате своих наблюдений.
Первое. Нас учили: люди должны быть добродетельны по отношению к друг другу. Но что кому приносит добро — вопрос чрезвычайной сложности. Одному оказать помощь — все одно что выстрелить в упор, а другого бы застрелить — так лучше и не придумаешь, он бы даже поблагодарил, если б оценил масштаб услуги.
Второе. Мне говорят, я неудачник. Да они с ума сошли. Такого везунчика, как я, еще нужно поискать. Они не верят. Они сомневаются. Они приводят смехотворные доводы. Посмотри, говорят они, тебе тридцать, а ты не добился этого и не достиг того-то. Да, я ничего не добился и не достиг. Пока. Но зато сколько я избежал. Я очень фартовый.
Третье. Ныне — или так было всегда? — связи важнее способностей.
Четвертое. Хочешь сделать мир лучше? Начни с себя.
Пятое. В молодости легко быть счастливым. Оставайся молодым, пока можешь. А лишь молодость пройдет — сразу умирай.
Умирать надо молодым, но как можно позже.
Шестое. Многие профессиональные актеры нас не любят. Но их можно понять. Они столько лет обучались своей профессии, а зритель ходит к нам. Они называют нас любителями. И забывают, что труппа Станиславского в Московском художественном театре в основном состояла из актеров-любителей. Пробухать пять лет в театральном институте — еще не значит стать мастером. Главное — умение играть. Остальное — понты.
Седьмое. Они носятся с системой Станиславского, как фанатики с Писанием. Но сам Константин Сергеевич был прав, когда говорил, что его система талантам не нужна, каждый из них — сам себе система.
Восьмое и, так и быть, последнее. Я давно уже для себя решил, что писать нужно так, чтобы твой шедевр можно было прочесть в два присеста. К примеру, от станции метро «Лыбедская» до «Героев Днепра» и обратно. Поэтому, чувствую, пора закругляться.