Российская империя в 1741 году
В августе только что прибывший из Германии Михайло Ломоносов посвятил оду победе над шведами «его величества Иоанна III, императора и самодержца всероссийского», сулившую России будущие успехи под милостивым правлением его матери, правительницы Анны Леопольдовны:
Предсказания ученого и поэта не оправдались. Уже через несколько месяцев император и его мать были свергнуты. Анне Леопольдовне предстояла скорая смерть в ссылке, а ее сын «взмужал» в тюремной камере и в конце концов погиб от рук своих охранников. После восшествия на престол Елизаветы Петровны все сочинения и документы с упоминанием имен Иоанна Антоновича и его родителей уничтожались или прятались. От греха подальше канцелярия Академии наук распорядилась сначала «запечатать», а потом отправить на сожжение также оду адъюнкта Ломоносова, и ее старые издания являются библиографической редкостью.
Самому же Михайле Васильевичу в том же 1741 году пришлось вместе с академиком Якобом Штелином срочно складывать еще одну оду — уже во славу новой императрицы, в одночасье устранившей прежних правителей:
Однако таким ли уж бедственным было положение страны под властью «немецкой» династии? Едва ли, конечно, Петр I мог представить внука мекленбургского и сына брауншвейгского герцогов наследником своей державы; но, окажись государь в Петербурге 1741 года, он бы увидел, что страна — пусть и медленнее, чем при нем — движется тем же курсом.
Экстенсивное освоение богатейших природных ресурсов восточных регионов дало толчок развитию российской промышленности. За время аннинского царствования в стране появилось 22 новых металлургических завода. Россия увеличила производство меди до 30 тысяч пудов по сравнению с 5500 пудов в 1725 году и заняла прочные позиции на мировом рынке в торговле железом, вывоз которого за десять лет увеличился в 4,5 раза. Рос экспорт пеньки, льняной пряжи и других товаров322.
В 1741 году крепостной крестьянин графа Шереметева Григорий Бутримов построил первую в селе Иванове мануфактуру, на которой работали вольнонаемные из крестьян-оброчников. Это положило начало развитию в Иванове легкой промышленности — сначала полотняной, а затем ситценабивной и хлопчатобумажной.
Однако становление российской индустрии шло непросто. Заведение «неуказных» (открытых без разрешения Берги Мануфактур-коллегий) предприятий преследовалось — часто по доносам конкурентов, получавших специальные «жалованные грамоты». Государство определяло обязательные поставки продукции в казну, качество и даже ассортимент изделий; заводчики были подсудны коллегиям. Несоблюдение условий грозило конфискацией предприятий — в русском языке той эпохи отсутствовало само понятие «собственность». Так, Путивльская суконная мануфактура (нынешняя Глушковская суконная фабрика, по-прежнему выпускающая сукно для армии) в 1732 году была отдана «в вечное и потомственное владение» купцу Полуярославову, но в 1741-м отобрана за то, что сукно и каразею хозяин делал «самым худшим способом».
Предприниматели оставались людьми «второго сорта» и жаловались, что их равняют с «подлыми» мужиками. Выход был один — становиться дворянами, что поощряли и власти. В сентябре 1741 года по представлению Коммерц-коллегии «за размножение суконных фабрик» их владельцы Степан Болотин и иноземец Шмидт, а также хозяин московской полотняной фабрики в Хамовниках Иван Тамес получили чин коллежского асессора, даровавший потомственное дворянство323. Само же благородное сословие еще не оценило выгоды заведения собственных предприятий. Кабинет-министр Анны Леопольдовны граф М. Г. Головкин стал единственным из всего правящего круга основателем собственной полотняной мануфактуры, где работали 76 человек.
Создание промышленности «сверху» не дополнялось массовым развитием предпринимательства «снизу» — ему препятствовали высокие налоги, отсутствие доступного кредита и рынка рабочей силы. «Фабриканы»-недворяне покупали крепостных к своим мануфактурам, а суровый закон 1736 года навечно закреплял за предприятиями прежних вольных работников.
Попадая на российскую почву, передовые формы производства прочно «схватывались» сложившейся крепостнической системой. Даже формально считавшиеся вольными квалифицированные рабочие получали от восьми до двенадцати рублей, что ненамного превышало прожиточный минимум (семь-восемь рублей). Они обязывались не уходить с предприятия до истечения срока найма и признавали право хозяина «укрощать и наказывать» их за леность и прочие «непристойные поступки», чем тот и пользовался. Работники московской суконной мануфактуры упомянутого Болотина жаловались в Коммерц-контору на то, что, несмотря на несколько поданных властям челобитных, так и не получили «недоданных заработанных денег» с 1737 года324.
Члены комиссия, составлявшей в 1741 году «Регламент и работные регулы» для суконных предприятий, выговаривали предпринимателям: «…большее число мастеровых и работных людей так ободранно и плохо одеты находятся, что некоторые из них насилу и целую рубаху на плечах имеют», — пеняя за то, что «срамно видеть» в Москве такую «некрасоту народа». Поскольку рассчитывать на то, что рабочий в ущерб и без того скудной пище сам оденется и обуется, не приходилось, комиссия предлагала мануфактуристам «той некрасоте народа упредить» и выдать «всем сплошь равную одежду» с вычетом ее стоимости из заработка325.
Завоеванный при Петре международный авторитет империи охраняла созданная им армия. В апреле 1741 года принц Антон Ульрих завизировал расписание, из которого следовало, что в европейской части страны находится в строю 151 полк, не считая донских казаков, гусарских частей и башкирской конницы (всего 12 тысяч сабель). Фельдмаршалу и президенту Военной коллегии Бурхарду Миниху удалось объединить в рамках своего ведомства громоздкую систему управления, насчитывавшую семь канцелярий и контор, что можно считать шагом вперед в процессе централизации. Военная машина работала четко — полки заранее были расписаны по винтер-квартирам с указанием мест, где им надлежит получать провиант.
Список генералов и штаб-офицеров армии 1741 года не дает оснований утверждать о каких-то преимуществах иноземцев или о стремлении «брауншвейгских» правителей назначать на ответственные посты «немцев». В одном из указов Сенату в марте 1741 года правительница специально попросила выбрать кандидата «для определения в Смоленскую губернию губернатора из русских», поскольку вице-губернатору Бриммеру «по его иноземству во управлении в той губернии дел не без трудности быть может». Единственным генерал-аншефом стал в это время М. И. Леонтьев; из четырех произведенных в генерал-лейтенанты иноземцем был только П. Ф. Балк; из пяти генерал-майоров — А. Беренс и В. Бриммер; при этом, за исключением генерал-адъютанта Балка, все произведенные были старыми служаками, не связанными с придворными «конъектурами»326. Чтобы развеять миф о том, что иностранцы занимали высокие посты в армии не по заслугам, достаточно упомянуть о том, что решение о победоносном для русской армии Вильманстрандском сражении в августе 1741 года принял военный совет, шесть из восьми участников которого во главе с главнокомандующим П. П. Ласси были «немцами».
Сравнение этих назначений с аналогичным списком 1748 года показывает, что «национальное» правительство Елизаветы проводило точно такую же политику: среди пяти произведенных ею полных генералов были два «немца», из восьми генерал-лейтенантов — четыре, из тридцати одного генерал-майора — 11327. Многие офицеры из прибалтийских губерний вынуждены были служить в имперской армии: их маленькие владения в один — три гака не оставляли иного выбора. Подпоручиками и прапорщиками в полевые полки отправлялись и их дети — выпускники кадетского корпуса (в 1741 году — 21 «немец» из семидесяти одного «курсанта»), не получавшие никаких особых преимуществ при распределении.
В ноябре 1740 года Анна Леопольдовна отменила намеченный Бироном рекрутский набор; но уже в декабре вышел указ о призыве двадцати тысяч человек; в январе и сентябре 1741 года последовали новые наборы328. Военная коллегия разверстала количество призывников по губерниям, и на места — «понуждать» местных подьячих и забирать собранных рекрутов — отправились офицеры гвардии. Набору подлежали молодцы от восемнадцати до тридцати шести лет и не менее двух аршин ростом, так что суворовские «чудо-богатыри» в массе своей были не выше полутора метров. Рекрутов приводили в местные гарнизоны, а уже оттуда им предстояло маршировать к своим полкам. Сельский «мир» и городское общество должны были обеспечить новобранца провиантом, полтинником денег и одеждой — кафтаном, шубой, шапкой, штанами, рукавицами, «упаками» — сапогами с грубыми голенищами из сыромятной кожи. Офицерам же предписывалось их «в работы ни в какие не употреблять» и во «всем с ними поступать, как обычай учителю с детми».
Трудно сказать, насколько по-отечески относились офицеры к новобранцам, но многим из рекрутов отрыв от дома навечно давался тяжело. Они калечили себе «пальцы и другие члены» (таких, однако, от службы не освобождали, а сдавали в нестроевые — погонщики или извозчики) и бежали, но дезертиры не могли вернуться домой и чаще всего становились бродягами. В 1741 году из Угличской провинции капитан фон Кенгаген повел в Ригу 919 рекрутов; двое сбежали еще до выхода, а по пути отряд потерял еще 112 человек. Один из них, двадцатилетний крепостной подполковника Василия Суворова (отца будущего полководца) Марк Григорьев сын Жуков («лицем смугл, круглолиц, широкой нос, глаза серые, волосы русые курчеваты»), в Кашине был пойман, наказан шпицрутенами, но как только с него сняли колодки, снова бежал — на этот раз удачно. У подпоручика Якова Сукина в Нижнем Новгороде из 1371 новобранца «утекли» 117, из которых удалось «сыскать» и вернуть в строй только 12 человек329.
Дезертиры из рекрутских команд и строевых частей пополняли ряды разбойников. Но мытарства на воле порой заставляли вольных и невольных беглецов возвращаться в родные места. В сентябре 1741 года на один из форпостов под Смоленском явился бывший солдат Вятского пехотного полка Федор Карамзин. Сын гвардейца-семеновца учился в «государевой школе», служил в кронштадтском гарнизоне, даже вышел в ротные писари, но заскучал и на марше из Киева сбежал, однако «амуниции и мундиру не снес» (это считалось смягчающим обстоятельством). Беглец «шатался» по Курляндии и Литве, но скоро бродячая жизнь ему надоела и он, «раскаясь, из Полши вышел и явился на форпосте». Выходец из крепостных Степан Чекрыгин бежал из смоленского гарнизона, кормился за границей «черною работою» и на пути в родную деревню был схвачен, вторично ушел из-под караула вместе с тремя рекрутами и пробирался в Польшу, но попался по дороге. Солдатский сын Василий Евдокимов, напротив, служил исправно — пока, заснув на посту, не проворонил кражу казенных дров. «Убоясь штрафу», он подался в бега, но, проскитавшись два года по Речи Посполитой, решил сдаться. Военная контора повелела отправить Карамзина и Евдокимова к прежнему месту службы без наказания, а нераскаянного дезертира Чекрыгина ожидал военный суд — «кригсрехт»330.
Русский посланник при саксонском дворе Герман Карл Кейзерлинг доложил о явившемся к нему бывшем артиллерийском унтер-фурмейстере Василии Чирикове. Бравый артиллерист дезертиром не был — во время победного похода Миниха в Молдавию в 1739 году он попал в турецкий плен, из которого бежал — но не в ту сторону и оказался в Венгрии. Какой-то местный «князек» сдал Василия рыскавшим по всей Европе вербовщикам прусского короля. В крепости Кюстрин русский служивый отказался приносить присягу: «Один солдат двум королям служить не может», — после чего был брошен в тюрьму, а потом неволей зачислен в полк — и сразу же бежал с группой из двадцати четырех таких же русских солдатиков. Друзья по несчастью отправились в Голландию, а Василий «пошел до Дрездена» и явился к российскому дипломату с единственной просьбой — «чтоб отправлен был куда надлежит в Российское государство»331.
Поддерживать армию в боеспособном состоянии было всё же легче, чем флот. Строившиеся из сырого леса корабли быстро приходили в негодность. Созданная в 1732 году «Воинская морская комиссия» вместе с Сенатом сделала вывод о необходимости отказаться от петровской программы строительства больших военных кораблей в Балтийском море. Флоту отводилась более реалистичная вспомогательная роль: оборонять побережье от наиболее вероятного противника — Швеции. Тем не менее летом 1741 года адмирал Яков Барш вывел на кронштадтский рейд 14 линейных кораблей, три фрегата, два брандера и два бомбардирских судна. Существенным был на флоте кадровый некомплект — 1669 матросов и 1034 солдата332. Не хватало и опытных морских офицеров и штурманов — их приходилось нанимать, как и прежде, за границей. Посланник в Голландии А. Г. Головкин получил при Анне Леопольдовне заказ на вербовку двадцати штурманов и пятидесяти боцманов; но желающих служить в российском флоте за десять рублей в месяц не нашлось — пришлось обещать 15. Его лондонский коллега И. А. Щербатов в сентябре 1741 года доложил о редких российских добровольцах — подштурмане Федоре Ватине и его товарище Иване Пастухове. Приятели спаслись с разбитого штормом на Балтике российского фрегата «Амстердам Галей», добрались до Лондона на английском судне, но обратно возвращаться не стали и решили продолжить морскую практику на английском флоте. Ватин сообщил послу, что в ожидании выхода в море живет в Портсмуте, «харчуется» у адмирала Норриса на корабле «Виктория», учится языку, и просил только о жалованье — иначе «и рубахи переменить отнюдь будет нечем».
Основанный Минихом в 1731 году Сухопутный шляхетский кадетский корпус стал не только школой для подготовки офицерских кадров, но и одним из важнейших учебных заведений России той эпохи. Им бы Петр I точно был доволен, а вот своей гвардией — вряд ли. Участие в политической борьбе в «эпоху дворцовых переворотов» при отсутствии железной руки отца-основателя сделало гвардейцев ведущей силой придворных «революций». Поначалу — в 1725 и 1727 годах — в столкновениях придворных «партий» участвовали только высшие гвардейские офицеры, переворот 25 февраля 1730 года был совершен с помощью обер-офицеров гвардии, но основная масса гвардейцев оставалась вне политики. Как только не стало твердой руки Анны Иоанновны, дисциплина в частях упала; поручики и капитаны начали самостоятельно толковать о правах на престол тех или иных кандидатов. В «политику» вышли гвардейские «низы»: впервые гвардейские солдаты и унтер-офицеры свергли сначала законного регента, а потом и самого императора, возвели на престол дочь Петра I Елизавету и получили награды за нарушение присяги.
Петровский аппарат центрального управления проверку временем прошел — в столице по-прежнему работали Сенат, коллегии, канцелярии, конторы и другие учреждения. Интересно отметить, что в 1740 году «немцы» составляли всего 13 процентов ответственных чиновников центральных органов333.
При Анне Леопольдовне кадровые перемены ограничились устранением Миниха из Военной коллегии и назначением двух новых президентов отраслевых органов — Н. С. Кречетникова в Ревизион-коллегию и Г. М. Кисловского в Камер-коллегию. Из назначенных регентшей президентов и вице-президентов коллегий (К. Принценстерн, М. Т. Раевский, Б. И. Бибиков) только один был «немцем», к тому же давно находившимся на русской службе.
Не сменила правительница и командиров гвардии, за исключением арестованного Г. Бирона и уволенного Миниха: подполковником семеновцев остался А. И. Ушаков, Конной гвардии — «младший подполковник» Ю. Ливен и премьер-майор П. Б. Черкасский. В Измайловском полку вместо брата герцога Бирона командиром стал генерал принц Людвиг Гессен-Гомбургский. На своем посту остался клеврет Бирона Преображенский майор И. Альбрехт.
Донесший при Бироне на секретаря М. Семенова камергер А. М. Пушкин был назначен в Сенат. Финансовый советник Бирона «обер-гофкомиссар» Исаак Либман, предупреждавший, как полагали, своего покровителя о перевороте, остался при дворе. Правительница по-прежнему пользовалась услугами опытного «придворного еврея», поставлявшего теперь уже новой хозяйке драгоценности и товары с Лейпцигской ярмарки.
На местах кадровых перестановок было больше: новые губернаторы и вице-губернаторы появились в шести губерниях. Однако эти назначения трудно считать целенаправленной сменой кадров, поскольку новые должности не являлись для назначенных опалой, большинство (кроме А. П. Баскакова, попавшего под следствие за совращение собственной дочери) сохранило свои посты и после нового дворцового переворота 1741 года. Правительницу и здесь трудно упрекнуть в особом пристрастии к иноземцам. Все назначенные в 1741 году губернаторы (М. И. Леонтьев, А. Г. Загряжский, А. П. Баскаков, В. Н. Татищев, А. А. Оболенский, И. А. Шипов, главнокомандующий на Украине И. И. Бибиков), за исключением рижского вице-губернатора X. Вилдемана, были русскими.
На нижних «этажах» административной машины порядка было куда меньше. Наиболее ярко слабость власти проявлялась в самом чувствительном для нее финансовом вопросе. Средств постоянно не хватало. Разорение центральных районов страны, по которым в 1732–1734 годах прокатился голод, вызвало гибель и бегство крестьян, а недоимки по подушной подати с 1735 года стали быстро расти. Горожан, как и раньше, заставляли нести всевозможные «службы»: заседать в ратуше, собирать кабацкие и таможенные деньги, работать «счетчиками» при воеводах.
Анне Леопольдовне, как и ее предшественнице, так и не удалось собрать с мест сведения о всех полагающихся казне поступлениях и составить «окладную книгу». Недоимки стали хроническим явлением: по данным Военной коллегии, в 1741 году подушная подать была собрана в размере 2 919 078 рублей при недоимке в 1 571 128 рублей, что составляло треть от общей суммы сбора334. Кабинет и Сенат тщетно требовали их «взыскивать неотменно под опасением штрафа». В 1741 году за Владимирской провинцией числились неуплаченными 102 600 рублей; за Пензенской — 32 458; за Вологодской — 65 994335. Воевода Переславль-Залесской провинции докладывал, что за первое полугодие указанного года из недоимок по подушной подати за 1724–1736 годы собрал 169 рублей, после чего остались несобранными еще 3648 рублей; за 1737 год цифры составили соответственно два и 259 рублей; за 1738-й — 11 и 408 рублей. За 1741 год воеводская канцелярия отчиталась о сборе 25 005 рублей 14 копеек при недоимке 8712 рублей 52 копеек, то есть более четверти положенных поступлений. Воевода, премьер-майор Петр Лихарев, как будто и старался, но большего достичь не мог: в его подчинении для исполнения всех дел имелись два канцеляриста, два подканцеляриста, три копииста, два сержанта, фурьер (заготовитель провианта), три капрала и 40 солдат, служивших рассылыциками336.
Обыватели платить тяжкие налоги не торопились, а немногочисленные и не слишком компетентные чиновники не справлялись с потоком руководящих указаний из центра. Даже в дворцовых владениях «исполнительская дисциплина» была из рук вон плоха. Управители «бесстрашно» игнорировали начальство и жили в свое удовольствие. «Хозяин» Алатырской дворцовой волости поручик Михаил Извольский присланного с указом о сборе недоимок капрала Бориса Иванова слушать не стал, а затем вообще сбежал «неведомо куда», предоставив преемнику собирать неуплаченные 3233 рубля. Еще Анна Иоанновна в августе 1740 года жаловалась в Сенат на Дворцовую канцелярию, которая определяла «в дворцовые наши волости управителями и прикащиками не токмо из дворцовых служителей и из разночинцов, но из холопий, записывая их в дворцовые чины, людей самых убогих, которые, будучи в тех наших волостях, не о управлении по должности своей дел старались, но токмо собственной прибыли искали, и крестьян излишними сверх указов сборами и грабежем и взятками в конец разоряли, на которых по следствию нашей учрежденной комиссии явилось в начете с лишком 100 000 рублей». Императрица желала, чтобы в управители назначались только отставные офицеры, люди «пожиточные и безпорочные»…
Часто с мест присылались бумаги, где сумма платежей оказывалась «несходственной» с положенным «окладом», или объясняли, что деньги «за скудостью и за пустотою взыскивать не на ком». Последнее часто было правдой. «Сего февраля 1 дня 1741 году означенного господина моего из московского дому бежали крепостные ево люди два человека, а имянно Нефед Афанасев сын Повесин да Григорий Михеев сын Кобылской, и оные люди из оного дому воровски с собою внесли кражею два кафтана сермяжные, цена два рубли; две шубы бараньи новые, цена два рубли сорок копеек; две шапки, двои рукавицы козловые с вареги, двои сапоги новые, цена три рубли, да у меня выше именованного шубу мою баранью новую, цена рубль сорок копеек…» — так выглядит типичная жалоба на беглецов, прихвативших господское имущество.
В иных случаях ссылка на «скудость» являлась отпиской, но при административном «безлюдье» местные начальники порой даже не пытались проверить своих подчиненных. Посланный в том же году для подушного сбора в Белозерскую провинцию капитан Ушаков жаловался на воеводу: тот со своей канцелярией от дела устранился, а «видя обыватели такие их слабые поступки, не платят». Пришлось капитану самому сажать «под караул» помещиков — владельцев неплательщиков.
Впрочем, и наказания не очень помогали. Как свидетельствуют протоколы Камер-коллегии, в ноябре 1741 года в Московской губернской канцелярии «секретарь и приказные служители содержатца под караулом скованы без выпуску, и из оной де губернской канцелярии письменно объявлено: за згорением де в губернской канцелярии дел и ведомостей и за неприсылкою московской провинции из городов тех требуемых ведомостей сочинить вскоре никак не можно». Так и осталась коллегия в неведении о размерах недоимок337. Сама Камер-коллегия, кстати, также находилась под штрафом — с 1738 года ее чиновникам не платили жалованье именно «за несочинение ведомостей».
При отсутствии реальной и твердой местной власти вольготно чувствовали себя шайки разбойников, не опасавшихся немногочисленных гарнизонных солдат-инвалидов и полицейских. В Первопрестольной и других городах империи уже вовсю «работал» знаменитый Ванька Каин — беглый дворовый, ставший к тому времени «славным вором». «И сего 741 году летом спознался он по сему делу с доносителем Иваном Каином и, как была полая вода, и в то время он, Губан, в лодках перевозил разных чинов людей чрез Москву-реку и… видел, как он, Каин, вынимал на пароме и в лодках у разных людей из карманов платки и деньги, а сам он, Губан, ничего не вынимал, только брал у него, Каина, пай по пяти копеек и по три и по две копейки», — рассказал на допросе двадцатилетний «фабричный» Петр Губан. «Авторитет» Каин снимал в Москве углы и целые «избы», посещал воровские притоны слепого нищего Андрея Федулова в Зарядье и солдатской жены Марфы Дмитриевой на Москворецкой улице и не особо беспокоился о сбыте добычи: торговцы покупали краденое даже у «ведомого» мошенника, ходившего «с великим собранием» подельников338.
Наведение порядка оказывалось делом весьма трудным, даже когда им занимались специально посланные воинские команды. В ноябре 1741 года Военную контору засыпали прошения дворян — совладельцев села Большие Дебри Козельского уезда. Мелкопоместные господа жаловались, что на их владения с барабанным боем, «яко на неприятеля», напали солдаты прапорщика Ивана Онофриева и учинили над безвинными крестьянами «бой» и грабеж. Следствие выяснило, что прибывший отряд был командирован воеводой для отмежевания владения статского советника Протасова; соседи же не только воспротивились этой акции, но и содержали у себя множество беглых. Мужики ударили в колокол и «воровской партией» набросились на служивых с кольями, рогатинами и топорами. Тем пришлось действовать по уставу, поэтому они были признаны невиновными339.
Мирные обыватели часто выясняли отношения привычным способом. Когда майским днем 1741 года бесчиновный дворянин Андрей Головин, один из трех совладельцев села Хохлова Мещовского уезда, узрел, что крестьяне его соседа-поручика Поликарпа Внукова засеяли овсом его пустошь Канищево Болото, то отправился посоветоваться к третьему совладельцу — подпрапорщику Осипу Чертову. Внезапно появившийся поручик сгоряча избил Головина — порвал ему пятирублевый зеленый кафтан, подбил глаз и под «левой титькою» оставил «знак синий и багровый». После драки, не доводя дело до суда, соседи, «поговоря меж собою, полюбовно разобрались и помирились»340.
Жалоба могла обойтись дороже. Вдалеке от столицы местные начальники держали себя нестеснительно. Упоминавшийся нами товарищ вологодского провинциального воеводы майор Осип Засецкий в 1740–1741 годах вел себя на подчиненной ему территории, как в завоеванном городе. Показалось ему, что выборные от ратуши «к сбору с плавучего мосту» в «некоторые дни» на работе «у перевозу» не были — он приказал выпороть всех, не входя в объяснения. За «недоборные деньги» майор держал городских бурмистров не только «в железах», но и в «деревяных колодках, снятых з бывших пленных турецких, которые тогда из оных были свобожены» (отчего же не употребить полезный воспитательный инструмент для соотечественников?). Разлилась весной река — Засецкий потребовал от купцов за их же счет построить наплавной мост из «кожевенных плотов». А окончательно войдя во вкус своего произвола, помощник воеводы созвал у себя в доме бурмистров и «купецких людей» и уже без всяких причин «знатно домогался от них неправедных себе корыстей и прибытков», подобно военной контрибуции. На возражения горожан он объявил, что «с ними так поступать будет, как со злодеями», и пущей доходчивости приказал своим людям бить городского рассылыцика «конским кнутьем». Хорошо еще, что вологжане не смирились да и губернатор оказался на их стороне: по его представлению Сенат в июле отрешил лихого майора от должности и отдал под следствие341.
В другом случае инициативу проявил Сенат. Простой подьячий Переяславль-Рязанской провинциальной канцелярии Иван Беляев по случаю проезда персидского посольства требовал от мужиков подвод вчетверо больше, чем было нужно, а потом милостиво разрешал некоторым не являться — понятно, за взятку. Таким нехитрым способом канцелярский «крючок» заработал 1100 рублей и еще 284 рубля получил на фальшивых подрядах провианта и фуража. Возможно, Беляеву всё бы сошло с рук, если бы он не стал неосмотрительно требовать подношений с крестьян самого генерал-прокурора Н. Ю. Трубецкого, знавших, кому жаловаться. Сенат в сентябре 1741 года послал разбираться советника Ревизион-кол-легии Ивана Таптыкова, но обнаглевший подьячий «в допрос не пошел». Только явившийся следом статский советник и бывший офицер-гвардеец Григорий Полонский отправил его под караул. Попутно вскрылось полное бездействие воеводы, асессора Петра Чебышева, который повинился следователю в том, что принимал от подьячего подачки в несколько десятков рублей «за неполучением вашего императорского величества жалованья». Воеводе повезло — он как раз успел попасть под объявленную Елизаветой Петровной после переворота амнистию и отделался всего лишь понижением в чине и возвращением полученных денег342.
Однако зачастую не только обыватели, но и сами начальники (как правило, отставные офицеры) оказывались бессильны перед действующей армией — маршировавшими полками или воинскими командами, выполнявшими поручения по «понуждению» администрации к сбору налогов, «искоренению корчемств», «сыску воров и разбойников».
Четвертого января 1741 года в уездный городок Валуйки явился «Белозерского полку полковник фон-Стареншильд с несколькими офицеры и гранодеры и солдаты». Командир и его подчиненные строем пошли на «дом государев, где живут воеводы». Уездный начальник капитан Исупов спустя четыре дня доложил в Белгородскую губернскую канцелярию:
«И оный полковник, не требуя ничего, бранил его, воеводу, матерно и бил по щекам трижды и кричал барабанщиков с батожьем бить его; и от того бою он, воевода, ушел в хоромы. И вбежав в хоромы, он, воевода, заперся в передней светлице, а он, полковник, прибежал за ним в сени и кричал караульщику: подай топор двери той светлицы вырубать и вырубил с гранодеры из той светлицы двери с криком; а он, воевода, видя то, заперся в заднюю светлицу. И оный полковник, зашед задней светлицы к дверям и вырвав же с крючьем двери, и вломился в ту светлицу и паки бил воеводу и жену его и выбил из рук жены его младенца. А его, воеводу, он, полковник, бил, взяв за волосы, а гранодеры за платье, и вытащили в переднюю светлицу; и бил же, как он, полковник, так и гранодеры кольцом, и разбил воеводы лицо до синя и всё распухло, и кричал гранодеры: "дай плетей бить его, воеводу", и заворотил кафтан с камзолом, чтобы бить плетьми. И как гранодеры побежали за плетьми, то он, воевода, устрашась того, чтоб и до смерти не убил, вырвался из рук и бежал в канцелярию. И в тот час пограблено и пропало собственных его воеводских пожитков: шуба да епанча лисья женская — цена 46 рублей; 1 стакан большой, 3 стакана средних, 8 чашек больших серебряных, ценою 45 рублей; 6 малых чашек да 7 ложек серебряных ж, ценою 26 рублей; ковер персидский новый, ценою 6 рублей; серьги одни золотые с яхонты, ценою 5 рублей 50 коп. И из того государева двора он, полковник, приезжал к канцелярии и пошел к тюремной избе, в которой содержатся колодники, и вшед в ту избу и обнажив шпагу, говорил, ходя по избе, — он-де, полковник, их всех переколю, и спрашивал колодников всех: "ты кто?"».
Выбив бревном дверь, полковник ворвался в воеводскую канцелярию, избил караульного при денежном ящике и кричал: «Подать бревно для выбивания дверей!» Бумаги, лежавшие на столах, были сброшены на пол и истоптаны ногами. Кажется, воеводская жалоба на дебошира осталась без результата343.
«Внутренний покой» на окраинах страны нарушали периодически бунтовавшие подданные. 27 января 1741 года генерал-лейтенант Л. Я. Соймонов доложил в Петербург об успешном подавлении последней вспышки «злодейственного и возмутительного бунта» — башкирского восстания 1735–1740 годов. Согласно генеральскому рапорту, с марта 1740-го было «побито» 3800, казнено 393, отправлен в ссылку и на каторгу 281 и «померло» 270 бунтовщиков; еще 1061 человека раздали «желающим». Всего же за время восстания были «искоренены» и розданы 5919 башкир344. Раненый предводитель восставших Карасакал (простой общинник Миндигул Юлаев, объявленный ханом Султан-Гиреем) вместе с частью повстанцев ушел в казахские степи.
На крайнем северо-востоке империи власти так и не смогли завершить покорение местных народов, не желавших становиться подданными и плательщиками ясака. На Камчатке восстания разрозненных родов подавлялись довольно быстро. Капитан-командор Витус Беринг в мае 1741 года, отвлекаясь от экспедиционных дел, послал прапорщика Левашова и «партии командира» Борисова усмирять «ясашных камчадалов», которые «забунтовали и 12 человек убили до смерти». Мероприятие прошло успешно, и вскоре Беринг с помощником капитан-лейтенантом Алексеем Чириковым «следовали» (допрашивали) захваченных пленных; часть из них были признаны невиновными, а семь человек оставлены под арестом «до указу»345.
На Чукотке в 1737–1740 годах объединившиеся отряды чукчей осуществили несколько крупных грабительских набегов на «верноподданных» оленных юкагиров и коряков и угрожали «в Анадырску руских людей смерти предать и острог Анадырской огнем зжечь и пуст сотворить». Справиться на просторах тундры с такими набегами, наносившими ущерб казне и подрывавшими авторитет русской власти, у правительства сил не было. Кабинет-министры летом 1740 года повелели иркутскому вице-губернатору с карательной экспедицией «итти на немирных чюкч военною рукою и всеми силами старатца не токмо верноподданных ее императорского величества коряк обидимое возвратить и отмстить, но их, чюкч, самих в конец разорить и в подданство ее императорского величества привесть». Но уже 25 ноября сенаторы обратились в Кабинет с предложением отказаться от походов на Чукотку, «дабы в таком отдаленном и трудном пути, по которому потребного в пищу запасу возить с собою за неудобность признаваетца, напрасно людей не потерять и голодом не поморить». По здравом размышлении министры повелели: «…в Чукотскую землицу для разорения живущих тамо чукоч… за весьма дальним и неудобным путем… оружейных людей не посылать». Для предосторожности надлежало увеличить гарнизон Анадырского острога за счет «регулярных и нерегулярных лехких людей», но всё же впредь власти должны были стараться чукчей «наипаче ласканием, нежели суровыми поступками от того отвратить и усмирить и до дальнейших ссор не допустить»346.
Столица Российской империи — любимое детище Петра I — после недолгого запустения при его венценосном внуке снова стала быстро расти и развиваться, хотя в ее центре перед Адмиралтейством всё еще находились луга и огороды и паслось стадо дворцового ведомства. Невский проспект, «самая знатная и большая проезжая улица», пока не был застроен, а горожане позволяли себе голышом купаться в Фонтанке. Но население города к 1740-м годам достигло семидесяти тысяч человек, из которых восемь-девять процентов составляли иностранцы. В 1741 году был издан первый русский печатный план города, составленный на основании топографической съемки, проводившейся Академией наук347.
Датчанин Педер фон Хавен уже сравнивал Петербург с Вавилоном: «Пожалуй, не найти другого такого города, где бы одни и те же люди говорили на столь многих языках, причем так плохо. Можно постоянно слышать, как слуги говорят то по-русски, то по-немецки, то по-фински… Нет ничего более обычного, чем когда в одном высказывании перемешиваются слова трех-четырех языков. Вот, например: Monsiieur, paschalusa, wilju nicht en Schalken Vodka trinken. Izvollet, Baduska. Это должно означать: "Мой дорогой господин, не хотите ли выпить стакан водки. Пожалуйста, батюшка"». Петербург определял новые стандарты повседневной жизни, и его обитатели могли раньше других жителей империи познакомиться с европейскими новинками, касающимися не только военных или морских дел. «Охотникам до садов объявляется, что у садовника Ягана Бурггофа всякие свежие и чужестранные как поваренные, так и разных цветов семена продаются; а он живет в большой улице насупротив старого зимнего дому в доме иноземца Дальмана», — гласило одно из объявлений, напечатанных в 1741 году в столичной газете «Санкт-Петербургские ведомости».
В провинции новое обхождение прививалось труднее. «Всегда имеет у себя трапезу славную и во всём иждивении всякое доволство, утучняя плоть свою. Снабдевает и кормит имеющихся при себе блядей, баб да девок и служащих своих дворовых людей и непрестанно упрожняетца в богопротивных и беззаконных делах: приготовя трапезу, вина и пива, созвав команды своей множество баб, сочиняет у себя в доме многократно бабьи игрища, скачки и пляски, и пение всяких песней. И разъезжая на конях з блядями своими по другим, подобным себе, бабьим игрищам, возя с собою вино и пиво, и всегда обхождение имеет и препровождает дни своя в беззаконных гулбищах з бабами» — так воспринимались жителями далекого Охотска местные ассамблеи, которые в подражание столичным пытался проводить комендант Григорий Скорняков-Писарев.
И всё же реформы постепенно проникали не только в армию или государственные конторы, но и в самую плоть народной жизни. Когда в ноябре 1740 года Камер-коллегия обсуждала вопрос о взимании введенного Петром Великим налога с бородачей, оказалось, что «ярославское купечество бороды бреют и платье немецкое носят, и в приводе з бородами и в неуказном платье никого не было, и такому збору быть не с кого»348.
Работали старые и новые учебные заведения. Петербургскую академию наук к этому времени покинули наиболее выдающиеся ученые — прежде всего Д. Бернулли и Л. Эйлер. Но как раз 8 июня 1741 года в канцелярию академии явился доложить о своем прибытии из Германии Михайло Ломоносов. Молодой ученый получил казенную жилплощадь — две каморки в доме для академических служащих — и приступил к составлению «Каталога камней и окаменелостей Минерального кабинета Кунсткамеры Академии наук». Параллельно с описанием минералов он трудился над созданием солнечной печи, которой посвятил «Рассуждение о катоптрико-диоптрическом зажигательном инструменте». Закончив эту работу, написанную на латыни, Ломоносов передал ее вместе с другой своей диссертацией («Физико-химические размышления о соответствии серебра и ртути») в академическое собрание для получения профессорских отзывов.
Чуть раньше, в конце 1740 года, в столицу вернулись профессор Никола Делиль и адъюнкт Тобиас Кенигсфельд — члены астрономической экспедиции, отправившейся в далекий сибирский Березов для наблюдения за прохождением Меркурия перед диском Солнца. Экспедиция держала путь через Москву, города Козьмодемьянск Казанской губернии, Яранск и Орлов Вятской губернии, Соликамск в Предуралье, западносибирские Тюмень, Тобольск, село Самарово на берегу Иртыша (современный Ханты-Мансийск). Ученых радушно встретили в Тобольске. «По большой улице для приема путешественников были расставлены рядами солдаты, и офицеры, ими командовавшие, отдавали честь, когда мимо их проезжал академик со своею свитою. По приезде Делиля в отведенную ему квартиру губернатор прислал офицера поздравить с прибытием и предложить всё, что от него зависело… На другой день Делиль со своими спутниками отправился к губернатору Петру Ивановичу Бутурлину. Здесь их угощали кофе, трубками и сушеной рыбой, вместо сластей…» — записал в дневнике Кенигсфельд. Добравшись до Березова, ученые устроили обсерваторию на берегу реки Сосьвы в таежной избушке. Они провели необходимые наблюдения, пережили ураган и стужу, осмотрели могилу Меншикова и благополучно покинули гостеприимное место. На прощание местные жители прислали им в дорогу множество припасов — пирогов, хлеба и пива349.
Другое путешествие оказалось намного труднее. В мае 1741 года после зимовки на Камчатке и «усмирения» камчадалов на совете экспедиции Беринга было принято решение о плавании к берегам Северной Америки. 4 июня из только что основанного Петропавловска вышли два пакетбота — «Святой Петр» под командованием самого Беринга и «Святой Павел» под командованием Чирикова. Экспедиция, исследовавшая гряду Алеутских островов, закончилась трагически. Команда «Святого Петра» во главе с Берингом вернуться не смогла и вынуждена был зазимовать на безлюдном острове в ямах, покрытых звериными шкурами; там 8 декабря 1741 года начальник экспедиции умер от цинги, а его оставшиеся в живых спутники (31 человек) смогли добраться до Петропавловска только летом 1742 года на построенном из обломков корабля суденышке. Капитан Алексей Чириков, потеряв из виду корабль своего начальника, продолжал путь и 15 июля на широте 58°14′ открыл берег Америки. Две шлюпки с матросами, отправленные одна за другой для высадки на сушу, не вернулись, и капитан вынужден был, прождав их, без осмотра американского берега вернуться в Петропавловск.
Научные достижения и открытия порой давались ценой многих жизней. «…И во всё время бытности нашей на море почти всегда были в смертной опасности и несли великий труд и претерпевали многую нужду, а именно страх от того, что плавание имели в незнаемом море и подле неизвестных берегов почти со всегда стоящими туманами, которые на здешнем море гораздо больше стоят, нежели на иных морях; а труд от продолжения времени, понеже безпрестанно имели паруса 4 месяца и 6 дней и от частых не покойных мокрых погод, а нужду претерпели от недовольства воды, которого ради недовольствия однажды давалась в неделю служителям каша, а в прочие же дни питались холодным и пить принуждены были, дивость, воду малою мерою, которою только б жажду утолить, да и та вода очень испортилась и издавала из себя дух весьма противный, при котором оскудении и я со всеми офицерами принужден был по однажды в день вареное кушать и пили только чаю по две или по три чашки в день, а всех трудностей наших и описать невозможно; от которых трудов и от оскудения пищи и питья и от всегдашняго сырого воздуха постигла всех нас жестокая цинготная болезнь, от которой многие слегли, а остальные с нуждою и насилу судном управляли, и я с 20 числа сентября и по возврат в здешнюю гавань за тяжкою болезнью уже не мог выходить наверх и был при самой смерти не токмо на море, но уже и на берегу и от не надежды жизни не однажды, по обычаю, приготовлен был к смерти, чему виновны многие мои грехи пред Богом; а сентября 26 числа помянутая злая болезнь лишила сего света Осипа Андреевича Катчикова, а октября 6 числа преставился премногосклонный ко мне благодетель Иван Львович Чихачев; после его через одне сутки преставился Михаило Гаврилович Плаутин, что случилось уже весьма незадолго до входа в Авачинскую губу; ибо по милости не до конца гневающегося на нас Бога октября 6 числа увидели Камчатскую землю, а 9 числа вошли в Авачинскую заливу и стали на якорь, а 10 числа уже в Авачинском заливе преставился астрономии господин профессор; между тем, еще умер Михайло Усачев, которого, чаю, изволили знать, да один служивый; 11 числа вошли в здешнюю гавань, а осталось нас живых 50 человек, а 21 человек, по воле Божией, некоторые остались на удаленной земле в неизвестном несчастии, а прочие померли», — писал по возвращении о пережитом капитан Чириков350.
Петровская и послепетровская эпохи, к великому сожалению, мемуарами небогаты: напряженное военное и государственное строительство, очевидно, не слишком способствовало гуманитарному духовному творчеству. Легче узнать о военных действиях или о государственных преобразованиях, но порой очень трудно представить себе историю «несобытийную»: как люди вели хозяйство, воспитывали детей, проводили досуг.
Автору этих строк, занимавшемуся поисками новых материалов об «эпохе дворцовых переворотов», довелось обнаружить в Государственной публичной исторической библиотеке «Санкт-Петербургский календарь на лето 1741 от Рождества Христова» (СПб., 1741), на листах которого некий москвич вел дневниковые записи прямо под указанными в календаре числами. Он ни разу не назвал своего имени, но из текста следует, что являлся он дворянином и чиновником средней руки, по-видимому, состоявшим при ратуше, неоднократно упоминаемой в связи с его служебными обязанностями. Аккуратные, сделанные мелким почерком записи свидетельствуют о том, что их автор владел собственным домом в Москве со «служителями», но имел и «двор загородный». В круг знакомств хозяина входили чиновники московских учреждений — Конюшенной канцелярии, конторы Коллегии иностранных дел. Он в числе прочих официальных лиц присутствовал «на поздравлении» московского губернатора князя Г. Д. Юсупова, посещал «гуляния» в лучших московских домах, однако водил знакомство с «сенатскими протоколистами» и не чуждался купцов.
Что же волновало в 1741 году добропорядочного московского обывателя? Автор часто отмечал, какая погода стоит на дворе — «вёдро», «вседневной дождь» или «великие морозы». В тот год на Москве-реке «лед тронулся» 8 апреля. Начались весенние хлопоты по хозяйству: в погреб «снег возить и метать зачали», «гусыня начала нестися»; надо было заниматься садом и огородом — прививать яблони, сажать «огурцов гряду и ретку со цветами». Уже в мае хозяин смог прикупить к столу «новых» огурцов (надо полагать, из чьего-то парника) по рублю за сотню штук. За выездом за город и заготовкой сена лето пролетело незаметно; осень оказалась короткой — 12 сентября уже выпал первый снег, а на следующий день «великий мороз с холодом и снегом, ветр северной всех в шубы загнал». Надо было готовиться к зиме: в хозяйстве самого автора дневника и его соседей «капусту зачали рубить и возить», а в городском доме — вставлять «вторые окончины».
Жизнь текла неторопливо и размеренно: хозяин с семейством исправно посещал церковь, лишь однажды жена не ходила к исповеди — была «больна ногою». При недомоганиях супруг применял обычное в XVIII веке средство — «пускал» кровь. Чиновник решил обновить гардероб — приобрел для жены «бархату 12 аршин», а себе заказал «шлафрок дымчатой». Подчиняясь моде, он попросил брата «о присылке калмыка» — как же обойтись без такого престижного атрибута в приличном доме? Но хозяин выказал и более существенные культурные запросы: он распоряжался «о присылке нотных книг ребятам», а книгу «Мир с Богом» из домашней библиотеки отдал в переплет. Поколения сменялись своим чередом: дочь в далекой Астрахани родила ему внука, а старый знакомый, советник Коллегии иностранных дел Семен Иванов, 27 сентября «скоропостижно скончался от апелепксии (апоплексии. — И. К.) в нужнике». Как и все москвичи, семья безвестного персонажа была ячейкой в густой сети родственных отношений — отсылала родне гостинцы и письма (нередко не по почте, а с оказией), принимала в доме и кормила обедом гостей, приносивших последние светские новости: 7 октября «оженился тайный советник и кавалер ордена Александра Невского Иван Иванович Неплюев на дочери генерал-лейтенанта Ивана Васильевича Панина».
Политические же вопросы москвичей, похоже, не беспокоили — куда важнее были городские заботы: предстояло с каждых ста дворов выбирать сотских и десятских. Правда, однообразие повседневной жизни иногда нарушалось. Так, 24 июля «было молебство о рождении великой княжны Екатерины», и ратуше пришлось раскошелиться на 500 рублей в подарок присланному с радостным известием гонцу. Как мы помним, по дороге в Петербург через старую столицу проезжали турецкое и персидское посольства; 2 июля московские обыватели наблюдали торжественное вступление в город шахского посла, перед которым «двенадцать слонов по три в ряд шли, затем на верблюдах и на мулах ево музыка: две сурны, два малых тулумбаса и два лукошка наподобие барабанов».
В ноябре хозяин был занят строительством новой «горницы». Едва плотники закончили работу, пришла весть об очередном дворцовом перевороте: 29 ноября в Москву «прибыл капитан гвардии Семеновского полку Петр Васильев сын Ча-[а]даев с объявлением о возшествии на престол Всероссийский ее императорского величества всемилостивейшей нашей императрицы Елисаветы Петровны». Тем же вечером Первопрестольная отмечала это событие: «…и оттого числа вседневно звон в соборе и у всех церквей целую неделю был, а нощию везде иллуминация. В приказех и в рядех в ту неделю не сидели». Автору торжество запомнилось принесением присяги в Успенском соборе Кремля в присутствии генерала М. Я. Волкова и тем, что пришлось срочно дарить капитану Чаадаеву тысячу рублей, а в Петербург отправлять депутатов от купечества вместе с 3500 рублей «в поднос» новой императрице.
Кажется, столичные события воспринимались им без особых эмоций, будучи далеки от его жизненных забот. По-житейски мудрые обыватели готовы были к выражению ожидаемых властью верноподданнических чувств, — вот только платить за торжество приходилось из собственного кармана. Но дневник скромного московского чиновника дает нам редкую возможность узнать о повседневности ничем не примечательного человека, который перед самым Новым годом неторопливо записал на листе календаря: «Сий год окончился слава Богу…»
«Брожение во внутренних делах»
Этими словами охарактеризовал ситуацию при российском дворе в 1741 году английский посол Финч. Подобные оценки будут встречаться и у других дипломатов вплоть до конца недолгого царствования Иоанна Антоновича.
Фактически главным членом Кабинета оставался Андрей Иванович Остерман, старавшийся привить принцессе представления об обязанностях правителя и ввести ее в курс государственных дел. Он, безусловно, был самым опытным и компетентным из советников Анны и мог бы при определенных условиях выступать в качестве первого министра при номинальном императоре и неопытной регентше. Но Андрей Иванович, при всём его административном опыте и аналитическом таланте, и по характеру, и по манере действий не годился в политические лидеры. Англичанин Финч точно подметил его манеру: «Как бы он ни был деятелен при установившемся правительстве, при правительстве колеблющемся он ложится в дрейф». Вице-канцлер привык действовать за спиной государя или другой «сильной» фигуры — и всегда мог эту фигуру подставить. В глазах других сановников и подчиненных он выглядел хитроумным и двоедушным интриганом. Даже его собственный секретарь Сергей Семенов на вопрос, что ему известно о планах шефа, ответил: «…человек хитрой и скромной, и не только ему, но и другим никому ни о чем знать никогда не давал»351.
Помимо упомянутых выше «программных» документов Остерман и позднее подавал Анне докладные записки: по вопросам внешней политики, о разделении Сената на четыре департамента и, как сам упоминал на следствии, о преимущественном награждении «российских природных» подданных352. Но, видимо, регентша не вполне доверяла «хитрому и скромному» министру — ему, в отличие от Миниха, она ничем не была обязана; к тому же Остерман покровительствовал ее мужу принцу Антону, отношения с которым у правительницы становились всё более напряженными.
«Отца отечества отец» (по выражению Ломоносова) обзавелся собственным придворным и военным штатом. Под началом генерал-адъютанта полковника Адольфа фон Геймбурга служили три других адъютанта, штаб-фурьер, обер-аудитор, генерал-штаб-квартирмейстер, нотариус, регистратор и переводчик. Антон Ульрих носил высший военный чин, но был не прочь играть более активную роль и в гражданском управлении. Он овладел русским языком (во всяком случае, подписывал бумаги по-русски), стал посещать Сенат, задумал провести реформы в гвардии.
К сожалению, эти попытки не нашли освещения в написанной Л. И. Левиным обстоятельной биографии Антона Ульриха353. Материалы же Военной коллегии показывают, что принц добросовестно исполнял обязанности по руководству армией, хотя ему приходилось нелегко. Финч отмечал: Антон Ульрих храбр, честен, приветлив, прилежен; имеет «достоинство в манерах» — но совершенно не обладает «опытностью в делах». Как обычно, не хватало денег на жалованье, которые, несмотря на неоднократные указы и даже посылку «нарочных», не поступали в Военную коллегию. Армия не получала достойного пополнения — новобранцы, взятые в очередной рекрутский набор, были «малорослы, слабы, дряблы, а другие слепые и хромые»354.
Как и Анне Леопольдовне, ее мужу пришлось иметь дело с потоком челобитных, адресуемых «великой персоне» разнообразными просителями. Однажды пожаловался ему бедный вологодский помещик Никита Вараксин, у которого уже упомянутый наглый майор Осип Засецкий силой увез дочь Аксинью. Такие челобитные принц направлял в Сенат. Но поток просьб от военных заставил его издать приказ о том, чтобы штаб-, обер- и унтер-офицеры не подавали прошений лично ему, а обращались сначала «по команде» — к своим полковым командирам355.
Однако власть генералиссимуса была весьма ограниченной: его деятельность определялась присылаемыми от имени императора указами регентши, все просьбы о производстве в штаб-офицерские ранги и награждении «деревнями» он направлял на рассмотрение Кабинета и правительницы, ей же посылал и доклады по всем делам подчиненных ему гвардейских полков (включая не только назначения, но и заготовку фуража и шитье мундиров), на которых Анна накладывала резолюции356.
Антон Ульрих подавал и проекты более серьезных преобразований — например, восстановления созданной при Петре I военной администрации с полковыми дворами, несмотря на все ее «непорядки». Подстрекал герцога к активным действиям отставной Миних, который на одном из торжеств во всеуслышание произнес вдруг тост за «соправителя», вызвавший недоумение присутствовавших дипломатов357. Особенно обострились отношения принца с Анной из-за фавора вернувшегося к российскому двору графа Линара.
Мориц Карл Линар (1702–1768) сразу же по утверждении правительницы у власти был отправлен Августом III в Петербург. В 1741 году правительница была уже свободна от опеки и не слишком стеснялась в проявлении чувств. Это позволило Миниху-старшему изложить в своих записках придворные сплетни о новом (точнее, старом) увлечении Анны: «Она часто имела свидания в третьем дворцовом саду со своим фаворитом графом Линаром, куда отправлялась всегда в сопровождении фрейлины Юлии… и когда принц Брауншвейгский хотел войти в этот же сад, он находил ворота запертыми, а часовые имели приказ никого туда не пускать… Так как Линар жил подле ворот сада в доме Румянцева, то принцесса приказала построить вблизи дачу, что ныне Летний дворец. Летом она приказывала ставить свое ложе на балкон Зимнего дворца; и хотя при этом ставили ширмы, чтобы скрыть кровать, однако со второго этажа домов соседних с дворцом можно было всё видеть»358.
Зоркость фельдмаршала можно было бы объяснить обстоятельствами его отставки. Но письма принцессы содержат ее красноречивые признания в адрес галантного красавца. Анна в духе нравов того времени в августе 1741 года помолвила своего поклонника с наперсницей-фрейлиной Юлианой Менгден и произвела его в кавалеры высшего российского ордена Святого Андрея Первозванного. Когда Линар временно отбыл в родную Саксонию, вслед ему летели нежные послания возлюбленной.
В одно из них (от 13 октября 1741 года) Анна сама вписала помещенные ниже в скобках слова, чтобы граф не дай бог не подумал, что регентшу волнуют чувства ее подруги: «Поздравляю вас с прибытием в Лейпциг, но я не буду довольна, пока не узнаю, что вы уже на пути сюда. Ежели вы не получили писем из Петербурга, то пеняйте за то Пецольду, почто плохо их отослал. Если говорить об Юлии, то как могли вы хоть на мгновение усомниться в ее (моей) любви и нежности, после всех знаков, от нее (меня) полученных. Если вы ее (меня) любите, не делайте ей (мне) более таких упреков, коли ее (мое) здоровье вам дорого. Посол Персии со всеми своими слонами получил аудиенцию таким же манером, как и турок. Говорят, что один из главных предметов, ему порученных, — просить руки принцессы Елизаветы для сына Надир-шаха, и что в случае отказа он пойдет на нас войной. Что делать! Это, стало быть, уже третий враг, да хранит нас Бог от четвертого. Не почитайте сию просьбу перса за сказку, я не шучу: оная тайна стала известна через фаворита посланника. У нас будет машкерад 19-го и 20-го сего месяца, но вряд ли я смогу (без вас, моя душа) предаваться сему увеселению, ибо уже предвижу, что моя дорогая Юлия, сердце и душа которой далеко отсюда, не станет там веселиться. Верно поется в песне: ничто ваш облик не имеет, но всё напоминает мне о вас. Известите меня о времени вашего возвращения и будьте уверены в моей к вам благосклонности (обнимаю вас и умираю вся ваша)»359.
Письмо не оставляет сомнений в искренности чувств молодой женщины, но из него же следует, что из всех государственных дел ее больше всего интересует маскарад, а дипломатические переговоры волнуют постольку, поскольку могут привести к невиданному брачному предложению.
Борьба карьер и амбиций проходила на фоне чередовавшихся торжеств. 12 августа двор праздновал день рождения императора — с парадом, банкетом, спуском на воду линейного корабля «Иоанн» и вечерним балом с фейерверком, закончившимся за полночь. Михайло Ломоносов воспевал достоинства государя в не самой удачной из своих од:
В те дни, пожалуй, многие знатные особы и впрямь гордились правом приложиться к ручкам и ножкам царственного младенца.
Влюбленная принцесса и ее двор веселились. Беспрерывные празднества маскировали неуверенность правительства и напряженную ситуацию в столице. 13 августа отмечали обручение саксонского посланника графа Динара и фрейлины Юлианы Менгден, 17-го — день рождения принца Антона. 20 и 21 августа турецкого посла возили в Адмиралтейство, а потом в Петергоф, где знатного гостя поили кофе в Монплезире, а его свиту «из потаенных под землею фанталов водою немало помочило». Эмин Мегмет-паша был «немало удивлен» видом другого фонтана, где «утки и сабаки яко живые плавают». Завершилось чествование роскошным обедом в саду на коврах360. 29 августа последовал бал по случаю тезоименитства императора; пришлось улещать закапризничавшего турка — его якобы поздно известили да еще прислали за ним неукрашенную барку. 31 августа отмечался праздник ордена Святого Александра Невского. 4 сентября паше устроили обед в «летнем доме». 5-го было тезоименитство Елизаветы; Анна подарила «сестрице» драгоценный эгрет и золотой сервиз.
В апартаментах принцессы висел портрет графа. Сам он, вероятно, был настолько уверен в собственной неотразимости и чувствах к нему правительницы Российской империи, что позволял себе публично выговаривать ей: «Вы сделали глупость»361. Вице-канцлеру Остерману и генералиссимусу Антону Ульриху пришлось решать сложную внешнеполитическую задачу: заставить австрийских министров повлиять на Августа III, чтобы тот отозвал своего посланника из Петербурга362. В ответ правительница манкировала супружеским долгом. Шетарди сообщал, что верная Юлиана Менгден просто не впускала принца в апартаменты его жены. Порой и в государственных делах Анна жестко ставила генералиссимуса на место: манифест о победе русских войск над шведами под Вильманстрандом, напечатанный от имени Антона Ульриха, был изъят и заменен новым — от имени императора363.
Анна нашла себе союзника в лице М. Г. Головкина. Благодаря своей жене, приходившейся правительнице двоюродной теткой, граф сумел стать одним из самых близких к ней людей. На следствии после воцарения Елизаветы ему вменялось в вину, что он очень часто поутру был у принцессы на приеме, «а по полудни почти всегда». Долго находившийся не у дел, он стремился наверстать упущенное и подавал рассуждения и представления на самые разные темы: о рекрутах, беглых крестьянах, продаже леса за границу и т. д. Именно Головкина современники связывали с проектами изменения завещания Анны Иоанновны и передачи короны самой правительнице.
Не терял надежд на возвращение к власти и Миних, чьей заступницей была не терпевшая Остермана фрейлина и лучшая подруга «регентины» Юлиана Менгден, состоявшая с бывшим первым министром в близком родстве.
При таком раскладе было мудрено наладить сколько-нибудь серьезное сотрудничество внутри ближайшего окружения принцессы. На какое-то время всех объединила оппозиция Бирону, но затем интересы придворных группировок неизбежно разошлись.
Конечно, чиновники высшей администрации империи не могли пожаловаться на пренебрежение их заслугами. Президент Юстиц-коллегии И. Трубецкой, вице-президент Вотчинной коллегии А. Комынин, генерал-рекетмейстер Ф. Щербатов, руководители Сыскного приказа (Я. Кропоткин), Ямской канцелярии (Ф. Сухово-Кобылин), Канцелярии от строений (И. Микулин), новгородский вице-губернатор А. Бредихин при Анне стали действительными статскими советниками. Следующие военные или статские чины получили и другие губернаторы и вице-губернаторы — А. Оболенский, Д. Друцкий, Л. Соймонов, С. Гагарин, П. Аксаков.
Но получившие от правительницы повышение в чине или должности не всегда становились для нее надежной опорой. Майоры Семеновского полка В. Чичерин, Н. Соковнин, пострадавшие при Бироне и обласканные Анной, а также действительный статский советник А. Яковлев, генерал-лейтенант М. Хрущов служили ей верно. Но командиры гвардейских полков (Измайловского — И. Гампф, Конногвардейского — Ю. Ливен и П. Черкасский, Преображенского — П. Воейков) в ноябре 1741 года не только не выступили в защиту правительницы, но ревностно выполняли все приказы Елизаветы, как и некоторые другие «назначенцы» Анны — ее камер-юнкер Иван Брылкин, ставший обер-прокурором Сената, или Ф. Наумов, сменивший Я. Шаховского на посту главы полиции.
Состоявшиеся назначения были, по-видимому, не всегда продуманными. Так, в сентябре 1741 года состав Сената был существенно пополнен: «Понеже в нашем Сенате для исправления врученных оному многих государственных дел сенаторов обретается недовольно, а которые и есть, но и те обязаны другими положенными на них комиссиями и следовательно в Сенате так часто, как того нужное исправление дел требует, присутствовать не могут, от чего в сенатских делах остановка происходит, и дабы оные без остановки и с лучшим успехом исправляемы были, того ради в прибавление к обретающимся ныне сенаторам всемилостивейше определили, присутствовать в нашем Сенате: астраханскому губернатору кн. Михаиле Михайловичу Голицыну, воронежскому губернатору князю Григорию Урусову, генерал-адъютанту графу Петру Салтыкову, камергеру Алексею Пушкину и действительному статскому советнику князю Якову Шаховскому».
Однако введенные в Сенат Пушкин, Шаховской, Салтыков, Голицын выражали недовольство и новыми обязанностями и тем, что перед назначением с ними не посоветовались364. Сама Анна, в отличие от Бирона, ни разу не удосужилась посетить Сенат. Да и работал он не лучше прежнего. Рапорты секретарей показывают, что, например, в октябре 1741 года на сенатских заседаниях ни разу не присутствовали А. И. Ушаков, сказавшийся больным, и Г. П. Чернышев без всякого объяснения. Из четырнадцати присутственных дней камергер В. И. Стрешнев пропустил десять, другой камергер А. М. Пушкин — шесть (находились во дворце); тайный советник В. Ф. Наумов (по болезни или по причине присутствия «в полиции») — семь; находившийся на дежурстве во дворце генерал-адъютант П. С. Салтыков — шесть. Таким образом, из отмеченных секретарем десяти действительных сенаторов половина исполняла служебные обязанности весьма неаккуратно365.
Общего количества повышений по службе за год правления Анны нам установить не удалось, но ясно, что оно измерялось сотнями. Только по спискам новопожалованных в чины статского советника и выше, подготовленным к подписанию Герольдмейстерской конторой 17 и 22 сентября 1741 года, их оказалось 127366. Но всегда ли щедро даримые милости были уместны? Правительница пожаловала в генерал-майоры бригадира С. Ю. Караулова, участника всех войн и походов 1710— 1730-х годов, вопреки мнению Военной коллегии. Вышедший после сибирской ссылки в отставку «арап Петра Великого» Абрам Ганнибал в 1741 году вернулся на службу подполковником артиллерии в ревельский гарнизон и получил от правительницы в аренду мызу «Ругола»367.
Анна не ленилась лично отпускать со службы: «По сему доношению оного полковника Скрыпицына отставить вовсе с награждением ранга. По указу именем его императорского величества Анна»368, — и ветеран Азовских походов по указу от 6 апреля 1741 года ушел на покой бригадиром. В этот день правительница вообще потрудилась на совесть — сочинила целых 12 резолюций на поданные ей бумаги.
Как тут не вспомнить «учебник» придворной мудрости Бальтазара Грациана! Не зря его автор подчеркивал, что не стоит «всякому всё давать» и «сей пункт владеющим зело надобен, понеже приятной и учтивой их отказ лутче грубого обещания». Анна, конечно, не грубила, но и едва ли осознавала, как могли восприниматься ее пожалования. Наряду с заслуженными военными и безвинно пострадавшими награды получали любимая фрейлина Юлиана Менгден и ее родственники: им были дарованы доходные посты и «мызы» в Прибалтике369. Статс-дама, жена камергера Степана Лопухина и любовница обер-гофмаршала Левенвольде Наталья Лопухина попросила полторы тысячи душ по причине «крайнего разорения» и стала обладательницей целой волости в Суздальском уезде — принцесса не могла обидеть фрейлину своей матери. Любопытно, что свое прошение первая красавица двора подписала «по-иностранному»: Nataliya Lapuhin; такая, видно, была при регентше придворная мода. Безвестному подпоручику Алексею Еропкину на оплату долгов брата правительница презентовала 556 душ, а проворовавшийся при Анне Иоанновне придворный камер-цалмейстер Александр Кайсаров был не только возвращен из ссылки, но и получил назад все свои конфискованные деревни с 1198 душами370.
Другим же не доставалось ничего. Поданная в августе 1741 года челобитная не пользовавшегося доверием правительницы генерал-прокурора Никиты Юрьевича Трубецкого (вельможа жаловался на бедность, поскольку имел большую семью — семерых детей и троих «пасынков» — и всего две тысячи душ, и просил наградить его «деревнями») осталась без ответа371. Вместе с боевыми офицерами чины и награды давались придворным кофишенкам, лакеям, кухеншрейберам да и просто по знакомству; так получил звание лейтенанта знаменитый впоследствии барон Мюнхгаузен372.
Всегда ли милости правительницы были уместны? В одних случаях они спасали людям жизнь — к примеру, раскаявшемуся «коррупционеру», бывшему прапорщику ведавшей строительством в Петербурге Канцелярии от строений Прокофию Карлинцову. Выслужившийся офицер (состоял на службе аж с 1704 года!) постоянно имел дело с подрядчиками казны и однажды не удержался — взял с купца 100 рублей и «платье», закрыв глаза на недопоставку гвоздей. А дальше Карлинцов вошел во вкус — и понеслось: он пьянствовал и за вино, оловянную посуду, сахар, сукно и прочие подношения «не замечал» грехи поставщиков камня, щебня, леса и прочих стройматериалов. Но, видно, совесть Прокофия заела — 1 мая 1735 года он добровольно явился в Сенат и «вину свою объявил», за что после пяти лет следствия получил в августе 1740 года смертный приговор, который так и не был приведен в исполнение373.
В то же время наказаний избежали вдова Екатерина Кожина, обвиненная в умышленном убийстве незаконнорожденного ребенка, скупщики краденого, бывший лейтенант флота растратчик Иван Чириков и взяточник-асессор Алексей Владыкин. Пойманных на подлогах чиновников петербургской воеводской канцелярии (комиссаров Михаилу Рукина, Михаилу Воинова, Антона Лихачева, Николая Пырского и их подчиненных-канцеляристов) не только освободили от кнута и сибирской ссылки, но и отпустили «на свое пропитание… куда похотят» и даже разрешили вновь поступить на службу374. На енисейского воеводу-взяточника Михаила Полуэктова подавали десятки челобитных, обвиняя «в бою и в обидах», во взяточничестве и продаже пороха «в чужое государство», но лихой администратор «к суду не шел» девять лет и угодил под следствие только по линии Тайной канцелярии; Анна же в последний день 1740 года повелела «вину ему упустить»375.
К тому же окружавшие регентшу лица умело использовали массовые награждения для продвижения по службе своих людей, «не взирая на старшинство» (в этом признались на следствии Б. X. Миних и М. Г. Головкин). Так, Никита Ушаков был пожалован в майоры (чин VIII класса по Табели о рангах), а через месяц стал уже статским советником (V класс); Иван Козловский «прыгнул» в майоры прямо из поручиков (XII класс). Произвольные повышения — через один и даже два ранга — нарушали сложившиеся традиции чинопроизводства. Не случайно после переворота 1741 года одним из первых актов правительства Елизаветы стал указ о соблюдении порядка повышения в чинах «по старшинству и заслугам»376.
Новые правители явно не умели выбирать помощников и удерживать сторонников. Еще в январе 1741 года был по прошению уволен в отставку Андрей Яковлев, в марте получили отставку капитаны Петр Ханыков и Иван Алфимов, вслед за ними ушел со службы только что ставший полковником и придворным Анны Любим Пустошкин — те, кто прошлой осенью шли на риск ради брауншвейгского семейства.
Прусский посланник Мардефельд в июле 1741 года резюмировал плоды «милостивой» политики правительницы: «Нынешнее правительство самое мягкое из всех, бывших в этом государстве. Русские злоупотребляют этим. Они крадут и грабят со всех сторон и все-таки крайне недовольны, отчасти потому, что регентша не разговаривает с ними, а отчасти из-за того, что герцог Брауншвейгский следует слепо советам директора его канцелярии, некоего Грамотина, еще более корыстного, чем отвратительный Фенин, бывший секретарь Миниха»377.
Этот самый Фенин уже в марте 1741 года был отстранен от должности и сидел под арестом в Военной коллегии. Бывший рекетмейстер в длинной челобитной чистосердечно «исповедал» свои вины и объяснил, что брал-то с просителей по мелочам — серебряные чашки, кофейник, табакерки, деньги по сотне-полторы, а старый приятель подполковник Зиновьев «по дружбе… привел… малчика и девачку киргис кайсаков»378. Так же действовал и Грамотин. На следствии после переворота 25 ноября 1741 года он простодушно объяснял, что взяток «с принуждения или с уговоров» не вымогал, но если давали «без всякого принуждения», отчего было не взять золотую табакерку, коляску с парой лошадей, часы — исключительно «для одного своего неимущества»379.
Едва ли добавило Анне популярности и ее увлечение графом Динаром — слишком уж он напоминал только что свергнутого Бирона. К тому же придворные милости едва ли ощущались народом. Летом 1741 года полиция заставляла торговцев продавать мясо по ценам, указанным в специальных таблицах, вывешенных на всеобщее обозрение; проблемы стоимости и качества продовольствия обсуждались на заседаниях Кабинета министров. Однако при обычной зарплате неквалифицированных рабочих в 7–9 рублей в год даже «государственные» цены (четверть ржаной муки — 1 рубль 70 копеек; пуд говядины — 50–80 копеек) были для них слишком высоки380. Полиция, как и при Анне Иоанновне, брала с обывателей штрафы за поломку «линейных берез», регистрировала извозчиков — клеймила хомуты их лошадей, «с крайним прилежанием» ловила нищих, но по личному распоряжению правительницы освободила служителей протестантских кирх от тяжелой повинности мостить улицы.
Фаворитизм, отсутствие твердого курса внутренней и внешней политики приводили к расстройству работы и без того несовершенного аппарата. Как известно, «пряников сладких всегда не хватает на всех»: иные челобитчики, пробившиеся на самый «верх», по распоряжениям из Кабинета правительницы отведали кнута за жалобу на помещика или подачу прошения напрямую, минуя положенные инстанции. Принятые решения не исполнялись — к примеру, «Регламент и работные регулы» для рабочих суконных мануфактур (против них выступали предприниматели, недовольные ограничением своих прав) остались на бумаге — или сменялись противоположными.
В нарушение положения о подушной подати сверх нее с инородцев и черносошных крестьян стали собирать хлеб на довольствие армии381. Подготовленное генерал-прокурором Н. Ю. Трубецким назначение новых прокуроров было отменено без объяснения причин — скорее всего, по проискам Остермана, на следствии оправдывавшего этот шаг бюрократическим аргументом: «От прокуроров в делах остановка». Несостоявшиеся прокуроры дружно били челом о скорейшем определении к делам; правительнице в срочном порядке пришлось решать, куда назначить 36 оставшихся без жалованья чиновников, притом так, чтобы новыми должностями не обидеть их перед «прочей братьею»382.
Министры упражнялись в принятии частных — и не очень продуманных — решений. В сентябре 1741 года они издали указ «о содержании высшими и нижними чинами упряжных лошадей по классам», согласно которому генерал-фельдмаршалу дозволялось иметь 12 лошадей, полковнику — четырех, подпоручику и прапорщику — по одной; статским чиновникам — сообразно соответствующим классам по Табели о рангах. Лицам духовного звания полагалось: архиереям по восемь лошадей, архимандритам по три, попам и дьяконам по одной. Купцы первой гильдии имели право держать двух лошадей, второй и третьей — одну, а «нижним никому не иметь». По этому же указу владельцам «лишних» лошадей предписывалось их продать или отослать в свои деревни, «а ежели кто будет держать лошадей кому не надлежит, а кому и надлежит да сверх вышепоказанного указного числа излишних, и за указными сроки у тех оные лошади взяты будут в казну безденежно»383.
Министры, похоже, желали сократить количество упряжных лошадей в столице, но указ сразу породил проблемы. Купцы стали обращаться в Сенат с жалобами, ведь они держали лошадей не для пышных выездов, а для дела. Столичный купец первой гильдии Чиркин объяснял, что владеет на Васильевском острове домом, где находятся пивные и медовые варницы, кожевенный и солодовый заводы, и по откупу имеет питейную продажу в нескольких местах, а потому содержит для доставки вина, пива и меда от пяти до восьми лошадей, а полагающимися по закону двумя обойтись никак не сможет. Сенаторы истолковали указ в том смысле, что владельцам предприятий и прочим деловым людям содержать нужное количество тягловой силы «чинить надлежит позволение», — и тем избавили город от транспортного кризиса. Едва ли ограничение количества упряжных животных прибавило правителям популярности (кстати, пришедшая к власти Елизавета поспешила его отменить)384.
«В настоящий момент все идут врозь», — характеризовал деятельность правительства в октябре 1741 года француз Шетарди, и такие же отзывы о русском дворе давал его английский коллега и соперник Финч. В донесениях той поры дипломаты сообщали, что Анна при поддержке Головкина выступает против мужа и руководившего его действиями Остермана, которого даже обвиняли в замысле посадить на трон Антона Ульриха. Головкин стремился создать в Кабинете противовес Остерману в лице осужденного вместе с Бироном, но уже возвращенного из ссылки А. П. Бестужева-Рюмина, который в октябре был принят Анной. В результате этих склок принц фактически потерял всякое влияние. «Внутренний разлад при здешнем дворе усиливается», — докладывал Финч 24 ноября, накануне переворота385. Остерман чуял недоброе, предупреждал Анну и ее окружение — ему не верили; с отчаяния он стал проситься в отставку и собирался отбыть на модный заграничный курорт Спа — но впервые в жизни не успел…
По наущению Головкина (он признался в этом на следствии) и любимой фрейлины Юлии Анна решилась, наконец, изменить свой неопределенный статус и издать новый акт о престолонаследии. У себя в спальне она дала указание действительному статскому советнику Ивану Тимирязеву подготовить два манифеста: «Один в такой силе, что буде волей Божиею государя не станет и братьев после него наследников не будет, то быть принцессам по старшинству; в другом напиши, что ежели таким же образом государя не станет, чтоб наследницею быть мне»386.
Повеление правительницы было исполнено — были составлены два проекта без даты и без подписи, которые должны были определять судьбу престола в случае смерти императора до достижения совершеннолетия. Первый от имени Иоанна III с применением уже опробованной формулы («по усердному желанию и прошению всех наших верных подданных») гласил: «…учреждаем и определяем на всероссийский наш императорский престол наследницу — ее императорское высочество великую княгиню всероссийскую Анну, нашу любезнейшую государыню мать». Второй передавал трон «светлейшим принцам братьям нашим» от того же брака или, «если мужеска полу не будет», сестрам — Екатерине и тем, которые родятся после нее; в случае же и их смерти мать «наследника на всероссийский императорский престол избрать и определить имеет»387. Из доноса канцеляриста Дронова следует, что окончательная редакция этих документов принадлежала М. Г. Головкину388.
Очевидно, Анна понимала, что такое «домашнее» правотворчество в важнейшем для государственного устройства вопросе может вызвать возражения. В специальной записке, адресованной, вероятно, Остерману, она написала: «Для известного дела я признаваю за лутчее, чтоб вам з Головкиным сношение иметь, понеже он, Головкин, то дело зачал, и дабы в противном случае оттого не произошли бы ссоры»389. 1 ноября 1741 года был подготовлен проект секретного указа Кабинету министров, требовавший созвать заседание с участием фельдмаршала Миниха, генералов Ушакова и Левашова, адмирала Головина, генерал-прокурора Трубецкого, чтобы «иметь рассуждение» по поводу престолонаследия: самой ли правительнице воцариться в случае смерти младенца-императора («мне ли быть, пока Господь наследника мною всей российской империи наградит») или сначала вручить престол дочерям. Анну интересовал также вопрос, будет ли круг наследников ограничиваться ее детьми только от данного супружества; можно полагать, что к тому времени она рассматривала брак с Антоном Ульрихом как явление временное390.
Предполагаемое совещание состоялось — но в более узком составе, без участия генерал-прокурора и военных. Запись происходивших 2–3 ноября разговоров А. И. Остермана с М. Г. Головкиным, А. М. Черкасским и новгородским архиепископом Амвросием Юшкевичем сохранилась; она явно была составлена самим страдавшим от подагры Остерманом: автор упоминал о том, что беседы происходили в его доме, а самого его периодически выносили в другую комнату «для известной моей болезни».
Согласно сделанному в то же время переводу, главный инициатор этого замысла кабинет-министр Михаил Гаврилович Головкин настойчивости не проявил, а, наоборот, 2 ноября заявил Остерману, что спешить не следует, и отправился домой «подумать». На следующий день кабинет-министры всё же съехались и стали обсуждать предложение с участием архиепископа Амвросия.
Документ свидетельствует о том, что участники отнюдь не спешили принять решение — и в итоге обратились за советом к тому же Остерману. Осторожный министр склонялся к тому, что «потребно наследство именно утвердить и на принцессе, сестре императорские», не упоминая о передаче престола матери. Амвросий настаивал, чтобы Анна Леопольдовна правительствовала «с полной самодержавной властью», но поддержки не получил. Головкин опять от принятия решения уклонился, поскольку считал, что о принцессах-наследницах нужно вести переговоры с «генералитетом» и Сенатом, а затем вообще предложил отложить обсуждение на неопределенное время. В итоге присутствовавшие согласились распространить право наследования на сестру императора, а вопрос о воцарении матери остался открытым391.
Очевидно, среди советников правительницы единства в данном вопросе не было. Остерман подвел итог трехдневному совещанию: «Всяк из них хотел о том деле у себя дома подумать». Но каких-либо следов последующего обсуждения проблемы престолонаследия не сохранилось.
Правда, Елизавета после нового дворцового переворота обвинила правительницу в подготовке «определения» о провозглашении себя «в императрицы всероссийские»392. Вскоре после вступления на престол Елизаветы Мардефельд и Манштейн также сообщили, что ее соперница собиралась объявить себя императрицей к дню своего рождения 7 декабря 1741 года393. Затем уже в XIX веке эмигрант П. В. Долгоруков столь же определенно указывал на манифест о предстоявшей коронации Анны Леопольдовны 6 декабря394. Однако в числе дошедших до нас документов последних дней правления Иоанна III, связанных с проблемой престолонаследия, подобного акта не обнаружено. По-видимому, за три недели, остававшиеся до нового переворота, окончательное решение так и не было принято.
«Партия» Елизаветы?
Историки со времен С. М. Соловьева до работ последних лет связывают приход к власти Елизаветы с наличием хорошо законспирированного заговора с участием гвардейских офицеров, известных государственных деятелей и генералов. В представлениях современников и потомков к заговору имел отношение французский посол при русском дворе маркиз де ла Шетарди. Инструкции, полученные им от парижского начальства, предусматривали возможность «внутреннего переворота» в России со стороны старинных русских фамилий, «недовольных иноземным игом». О ситуации в правящем кругу речь пойдет ниже, пока же стоит отметить, что французская дипломатия исходила из признания переворотной ситуации как нормы российской политики.
После свержения Бирона центром притяжения интриг стали «малый» двор цесаревны Елизаветы и посол Шетарди. Уже в начале декабря 1740 года шведский дипломат Нолькен информировал французского коллегу о наличии у принцессы своей «партии», в которую якобы входили обер-прокурор Сената И. И. Бахметев, генерал-майор Г. А. Урусов, обер-комендант столицы С. Л. Игнатьев. Помимо названных выше лиц Елизавета рассчитывала на поддержку канцлера А. М. Черкасского и архиепископа Амвросия. В числе своих сторонников она назвала шефа Тайной канцелярии Ушакова, а также «всех офицеров гвардии русского происхождения», которых должны были поддержать полки петербургского гарнизона и сотни ее приверженцев в провинции. Позднее сама Елизавета назвала Шетарди, что на ее стороне князья Трубецкие (генерал-фельдмаршал и генерал-прокурор Сената) и гвардейский подполковник принц Гессен-Гомбургский395. Судя по заявлениям Елизаветы, она рассчитывала и на А. И. Остермана396. Не стал ли провал этих расчетов причиной расправы с прежде «непотопляемым» вельможей?
Контакты Нолькена с Елизаветой осуществлялись через ее доверенного врача Армана Лестока, который в ноябре 1740 года секретно посетил и французского дипломата. При личных встречах со шведским послом в начале января 1741 года цесаревна заявила о готовности ее «партии» к немедленному выступлению, «как только придут иностранцы с явным намерением поддержать права потомства Петра I». Под иностранцами принцесса подразумевала готовившуюся к реваншу Швецию, а наследником при вступлении на престол хотела объявить своего голштинского племянника.
Из донесений Шетарди следует, что уже в начале 1741 года против непопулярных правителей образовался заговор во главе с Елизаветой. Француз даже обратился к начальству за разрешением на свое участие в готовившейся акции. Елизавета же не решалась выступить без шведской поддержки, но в то же время упорно отказывалась подписать документ, содержавший обещание территориальных уступок Швеции в обмен на помощь в возведении ее на престол.
Насколько реальна связь деятельности «партии» Елизаветы с произошедшим в ночь с 24 на 25 ноября 1741 года переворотом, ставшим явной неожиданностью для французского посла? Что вообще нам известно о заговоре? Безусловно, в «переворотной» атмосфере конца 1740-х годов у Елизаветы вполне могла появиться мысль об изменении ситуации в свою пользу. Принца Антона она даже при солдатах его полка не стеснялась называть «дурачком»397. Ее отношение к правительнице угадать труднее. Манштейн указывал, что в первые месяцы после свержения Бирона «сестрицы» находились «в величайшем согласии». Елизавета стала восприемницей дочери правительницы; сама Анна делала подарки родственнице от себя и от имени младенца-императора, которому цесаревна, в свою очередь, подарила два пистолета и ружье398.
Однако в беседах с Нолькеном Елизавета уже в декабре 1740 года высказывала предположение, что ее соперница стремится провозгласить себя императрицей; этими же опасениями делился с Шетарди Лесток. За домом цесаревны и посещавшим его французским послом по инициативе принца Антона Ульриха в январе 1741 года была установлена слежка — правда, из объяснений «сыщиков» (переодетых гвардейских солдат) следует, что главным объектом наблюдений была не Елизавета, а фельдмаршал Миних399.
В апреле английский посол Финч по поручению своего правительства конфиденциально известил Остермана и мужа правительницы: из полученных в Стокгольме докладов Нолькена следует, «будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой княгини Елизаветы Петровны и соединиться с этой целью со шведами, едва они перейдут границу»400. В числе активных участников заговора были названы Шетарди и Лесток. Но эта информация не вызвала никаких мер предосторожности, если не считать неожиданного предложения, сделанного Остерманом англичанину: напоить Лестока для выяснения содержания ночных бесед принцессы с французским послом. Естественно, британский дипломат от подобного «задания» уклонился.
Остерман был прекрасно информирован о приближавшейся войне со Швецией и даже точно назвал Финчу дату ее начала, но не принял никаких ответных мер. Поведение министра кажется странным, ведь в это время, если судить по данным Шетарди и Нолькена, сложился заговор офицеров гвардии во главе с отвечавшими за безопасность столицы генералами. Однако сохранившиеся материалы Кабинета и Тайной канцелярии не содержат никаких распоряжений по этому делу. Канцлера Черкасского в августе 1741 года хватил удар, а Ушаков демонстративно уклонялся от контактов с Шетарди, чем даже вызвал беспокойство посла и его начальства. О каких-либо действиях (или хотя бы высказываниях) в пользу Елизаветы со стороны Трубецких и принца Гессен-Гомбургского также ничего не известно. Все названные царедворцы сохранили свое высокое положение с воцарением Елизаветы, но ни один из них не принимал непосредственного участия в перевороте.
Однако цесаревна и не скрывала от дипломатов отсутствия у нее организованной поддержки: «На здешний народ не надо смотреть, как на прочие нации, где для успеха плана необходимо, чтобы все меры были обдуманы, приняты и обусловлены заранее, здесь же… слишком велико недоверие между отдельными лицами, чтобы можно было заранее привести их к соглашению; главное состоит в том, чтобы заручиться их сочувствием отдельно, а как скоро начал бы действовать один, всё двинулось бы, как снежная лавина: всякий с удовольствием бы присоединился к движению, считая, что он равным образом разделит и славу успеха; в худшем же случае она, принцесса, предложит себя в предводители гвардии»401.
Дочери Петра Великого нельзя отказать в понимании трудности стоявшей перед ней задачи: в условиях склок и разброда создать сплоченную опору из высших сановников было едва ли возможно. Но интересно, что кандидатка на трон предполагала обратиться к гвардии только в «худшем случае». Очевидно, началом «лавины», которая должна была вознести ее к власти, могла стать смерть царя-младенца. В разговорах с Шетарди она не раз высказывала предположение (или надежду?), что мальчик «непременно умрет при первом сколько-нибудь продолжительном нездоровье»402.
В этом случае — при отсутствии другого законного наследника «из того же супружества» — завещание Анны Иоанновны теряло силу, Анна Леопольдовна лишалась оснований претендовать на регентство, а Елизавета обретала бесспорные права на престол как дочь царствовавшего императора. В такой ситуации выступление нескольких высших должностных лиц, не выходящее за рамки придворного круга и без какого-либо насилия, вполне могло предоставить корону дочери Петра.
Но прогноз относительно близкой смерти императора оказался ошибочным, а переговоры с Нолькеном и Шетарди подталкивали принцессу к действиям накануне шведского вторжения. Шетарди подробно докладывал в донесениях в Париж, как они с Нолькеном пытались добиться от Елизаветы согласия на ревизию условий Ништадтского мира. Но о конкретной подготовке переворота он мог сообщить очень немногое — и то со слов Лестока или другого поверенного принцессы, саксонского искателя приключений Христофора Якова Шварца, успевшего съездить с посольством в Китай, поступить на службу в географический департамент Академии наук и состоявшего придворным музыкантом Елизаветы.
В переписке Шетарди не раз фигурировал «план принцессы Елизаветы», но о его деталях и исполнителях посол ничего сообщить не мог. Только в депеше от 19 мая 1741 года он упомянул о каких-то гвардейских офицерах, согласно информации Шварца, готовых к действию. Затем Шварц передал послу, что некие офицеры были взволнованы предполагавшимся браком Елизаветы с принцем Людвигом, братом Антона Брауншвейгского403.
Заявления Елизаветы о готовности ее «партии» стали вызывать сомнения у дипломатов. Перед отъездом Нолькен настойчиво пытался уточнить количество ее сторонников в гвардии, но цесаревна ограничилась лишь обещанием действовать со своей «партией» мужественно. Уже после начала военных действий в августе она поставила Шетарди в известность о том, что раздала своим приверженцам две тысячи рублей. В начале сентября Шварц занял у Шетарди две тысячи червонных, сообщив ему, что каждый из солдат, отправленных на фронт в составе сводного гвардейского отряда, получил от принцессы пять рублей404.
На этом вся информация французского посла о подготовке заговора заканчивается. 15 сентября Елизавета заявила Шетарди, что действия ее сторонников будут безуспешны, пока шведы не сделают всего, что обещано, то есть не объявят о появлении в Швеции голштинского принца и не распространят прокламацию против «иноземного правления» в России405. Обещание было исполнено. Однако на русскую армию шведский «пашквиль» впечатления не произвел — о нем молчат и доклады главнокомандующего, и дела Тайной канцелярии. Зато реакция правительства была резкой: 22 сентября к главнокомандующему П. П. Ласси полетели указы о вскрытии в Риге и Ревеле поступавшей из центра почты и о расправе с распространителями «бесчестных писем» неприятельской стороны: «…живыми на кол посадить надлежит». Все солдаты и офицеры, обнаружившие подобные воззвания, должны были немедленно сжечь их «бес прочтения» под страхом жестокого наказания406.
С этого времени и до самого переворота Шетарди так и не смог сообщить в Париж ничего обнадеживающего о действиях сторонников Елизаветы. За день до переворота посол уже без всякого энтузиазма докладывал: «Если партия принцессы не порождение фантазии (а это я заботливо расследую, обратившись к ней с настойчивым расспросом), вы согласитесь, что весьма трудно будет, чтобы она могла приступить к действиям, соблюдая осторожность, пока она не в состоянии ожидать помощи…»407
Можно предположить, что инициаторы заговора скрывали свои планы и состав участников от Шетарди. Но тогда трудно объяснить тот факт, о котором французский посол сообщал 15(26) октября 1741 года: к нему в полночь явился камергер Елизаветы с заявлением, что, по сведениям принцессы, царь умер, и спросил, что делать408. Шетарди спросонья вынужден был давать инструкции: Елизавете нужно срочно «сговориться с членами партии» и лично возглавить их. И это при наличии якобы широкого круга заговорщиков-офицеров во главе с опытными генералами и при поддержке первых лиц государства?
Беспомощность, проявленная Елизаветой Петровной, как и отсутствие информации о ее сторонниках, заставляют предположить, что заговора с участием высокопоставленных лиц не было. Все сведения о нем содержатся лишь в донесениях Шетарди и Нолькена, которые получали их со слов самой Елизаветы, Лестока и Шварца и не имели возможности проверить. Напомним, что предупреждение о заговоре, сделанное Финчем Остерману и Антону Ульриху, также основано на полученных англичанами в Швеции данных из донесений Нолькена, к которому они поступали из тех же источников.
Если усомниться в реальности заговора, становится понятным отсутствие каких-либо сведений о нем в делах Кабинета министров и Канцелярии тайных розыскных дел. В таком случае объяснимо и отсутствие правительственных репрессий и после сообщения Финча, и после письма Линара, в августе 1741 года предупреждавшего правительницу о «мятежных замыслах» иностранного министра. Ночные разговоры Елизаветы с французским послом беспокоили Остермана, но реальной опасности не представляли. Материалы следствия по делу министров Анны Леопольдовны не содержат никаких указаний на то, что слежка за домом Елизаветы, продолжавшаяся до осени 1741 года, дала какие-то результаты.
Главной причиной переворота традиционно считался патриотический подъем в обществе. Однако приводимые в доказательство факты относятся только к гвардии (точнее, к ее «старым» полкам) и так же, как свидетельства Миниха-отца и Манштейна, в значительной части извлечены из донесений иностранных дипломатов. Хотелось бы знать, какими в действительности были политические симпатии офицеров, чиновников и простых городских обывателей, но пока такой картины у нас нет. Что касается признания за Елизаветой прав на престол, то едва ли оно было единодушным; до нас дошли и совершенно противоположные отзывы. Так, например, в октябре 1740 года крепостные князя Мышецкого в избе обсуждали текущие политические новости и рассуждали, кому быть царем после Анны Иоанновны. Когда прозвучало имя Елизаветы, хозяин дома Филат Наумов, лежа на печи, «отвел» ее кандидатуру как недостойную: «Слыхал он, что она выблядок»409.
В делах Тайной канцелярии 1741 года нет упоминаний о правах Елизаветы на престол. Едва ли не единственным случаем такого рода стало письмо к ней «польской нации шляхтича» Петра Прокофьева о явленном ему «гласе с неба»: он, как российский царь Петр, должен взять в жены «российскую цесаревну Елизавету». В сентябре 1741 года дело было передано в Синод, в чьем ведении состояли душевнобольные410.
Очевидно, фактором, максимально способствовавшим новому перевороту, стала деградация самого режима Анны Леопольдовны летом — осенью 1741 года. Погруженная в личные и семейные проблемы правительница к этому времени, по-видимому, утратила контроль над своим окружением. Но толки о престолонаследии не могли не беспокоить Елизавету и ее сторонников, тем более что существовал проект выдать цесаревну замуж за младшего брата Антона Ульриха, принца Людвига, которого покорные чины Курляндии только что избрали своим герцогом вместо Бирона411. Надежды на поддержку шведов рухнули после поражения 23 августа при Вильманстран-де; опубликованный ими манифест о борьбе с министрами-иностранцами никакого отклика не вызвал. Единственная надежда у принцессы оставалась на гвардию — но не на командиров, а на «солдатство». Наутро после совершённого переворота Шетарди написал в Париж о том, что накануне со слов «доверенного лица» цесаревны узнал: «…основою партии [Елизаветы] служат народ и солдаты, и что лишь после того, как они начнут дело… лишь тогда лица с известным положением и офицеры, преданные принцессе, в состоянии будут открыто выразить свои чувства»412.
Солдатская конспирация
Как известно, дворцовый переворот произошел с триумфальным успехом и без какого-либо сопротивления. Каковы же были его пружины, если версия о заговоре выглядит не вполне убедительной? Серьезных аргументов в пользу всеобщих «патриотических» симпатий к Елизавете в обществе нет. Конечно, в гвардии дочь Петра Великого пользовалась популярностью, однако арестованные регентом Бироном офицеры не упоминали имени цесаревны в качестве достойной кандидатуры на престол. Нельзя также сказать, что утверждение у власти Анны Леопольдовны было встречено в полках с неудовольствием.
В первые месяцы правления Анны Леопольдовны не встречается случаев неуважительных отзывов о ней солдат, тем более что правительница явно стремилась добиться расположения гвардии. Напомним, что участники ареста Бирона получили следующие чины; 52 бездействовавших караульных гренадера — по шесть рублей, а 177 мушкетеров — по пять. Офицеров регулярно приглашали на приемы-куртаги. Парады на придворных празднествах сопровождались распоряжениями Дворцовой конторе непременно обеспечить их участников двумя чарками водки и пивом, а при нехватке пива «неотменно взять где возможно за деньги, токмо при том смотреть, дабы то пиво было доброе и не кислое и чтоб нарекания на оное никакого быть не могло»413. Полковые праздники отмечались особыми «трактованиями» от дворца для всех штаб- и обер-офицеров. Именно при Анне Леопольдовне гвардейцам стали выдавать по десять рублей за несение ночных караулов во дворце. В апреле 1741 года правительница распорядилась, чтобы работавшие на постройке казарм гвардейские солдаты получали оплату в размере четырех копеек в день414. Новый генералиссимус также считал необходимым проявить заботу о гвардии: в том же апреле он распорядился сварить для солдат специальное пиво на осиновой коре, сосновых шишках и можжевельнике для профилактики цинги.
Однако сохранившиеся книги приказов по полкам за 1740–1741 годы показывают: дисциплина в частях была явно не на высоте и взыскания по количеству намного превосходили поощрения. Из месяца в месяц повторялись приказы офицерам следить, чтобы их подчиненные «в квартирах своих стояли смирно и никаких своевольств и обид не чинили и без позволения никто никуда с квартир не отлучались». Но солдаты являлись на службу «в немалой нечистоте», «безвестно отлучались» с караулов, играли в карты и устраивали дебоши «на кабаках» и в «бляцких домах». Они «бесстрашно чинили обиды» обывателям, устраивали на улицах драки и пальбу, «являлись в кражах» на городских рынках и у своих же товарищей (к примеру, Кондрат Федулин из Семеновского полка был настоящим вором-рецидивистом415), многократно «впадали» во «французскую болезнь» и не желали от нее «воздерживаться»416. Обычной «продерзостью» стало пьянство, так что приходилось издавать специальные приказы, «чтоб не было пьяных в строю»417.
Более серьезные проступки показывают, что гвардейцы образца 1741 года чувствовали себя хозяевами во дворце и столице. Семеновский гренадер Иван Коркин был задержан на рынке с краденой посудой из дома самого «великого канцлера» А. М. Черкасского; Преображенский солдат Иван Дыгин нанес оскорбление камер-юнкеру правительницы и офицеру Конной гвардии Лилиенфельду Разгулявшиеся семеновцы Петр и Степан Станищевы «порубили» на улице караульных, а заодно и вмешавшихся в драку прохожих. Преображенец Артемий Фадеев «в пребезмерном пьянстве» тащил на улицу столовое серебро и кастрюли из царского дворца, а его сослуживец гренадер Гавриил Наумов вломился в дом французского посла и требовал у иноземцев денег418. Регулярное чтение солдатам «Воинского артикула» и обычные наказания в виде батогов явно не помогали, как и внушения офицерам иметь «смотрение» за вверенными им подразделениями.
Навести дисциплину в гвардии попытался генералиссимус и гвардейский подполковник Антон Ульрих. Елизавета рассказывала Шетарди, что он заставлял бедных гвардейцев работать на строительстве собственных казарм. В мае 1741 года принц повелел восстановить в полках особые гренадерские роты (впервые они были созданы при Петре I, ликвидированы в 1731 году), которые должны были стать примером для всей гвардии. Книга приказов Преображенского полка свидетельствует, что принц лично отбирал в новую роту солдат и офицеров во главе с капитаном Иоганном фон Зихеймом. Новый командир под руководством самого принца сразу же приступил к муштре и «экзерцициям»419. С лета 1741 года в адрес гренадеров и других солдат заметно увеличивается количество выговоров и наказаний: они выполняли приемы ружьем «не бодро», носили не положенные по форме шапки, «виски не потстрижены по препорции», «волосы не завязаны» и т. д. Было приказано новой роте снять мерки и делать новые мундиры и амуницию. В строившихся солдатских слободах принц запретил открывать кабаки420.
Все эти строгости вместе с тяготами военного времени (запретом отпусков и командированием в августе сводного гвардейского отряда на фронт) явно не способствовали популярности брауншвейгского семейства. Начиная с августа в Тайной канцелярии вновь стали рассматриваться дела о «непристойных словах» гвардейских солдат и прочих обывателей в адрес верховной власти.
Преображенский солдат Иван Ветчинкин жаловался, что гвардейцев с утра посылают на работу. Другой преображенец, Василий Бурый, усмотрел 23 августа на небе некое явление и объявил приятелю, что «швед восстает войной за едину правду, того для, что ваше императорское величество (то есть Елизавета. — И. К.) тогда были отставлены от вседражайшего по наследству вашему всероссийской империи престола самодержавству». В сентябре Измайловский солдат Андрей Псищев на упреки капрала заявил ему: «Тако ты чорту присягал, а не государю!» На допросе он пытался оправдаться, но вновь помянул высочайшее имя не к месту, заявив, что «присягал как Богу, так и государю, а не другому какому чорту». Те же слова («чорту ты служишь») произнес и его сослуживец Леонтий Сокольников.
Столь же непочтительно отзываться об императоре («какому де вы чорту присягали») позволила себе и «штатская» старушка Татьяна Иванова. Казацкий сотник Дмитрий Балакирев заявил: «Лутче чорту служить, нежели этому государю, щенку; этот де щенок не успел из материна естества выпасть, да и стал де государь». А вотчинный крестьянин Троице-Сергиева монастыря Михаил Алексеев выразился еще более пессимистично: «Как государь настал, так и хлеб у нас не стал родитца». Такого поношения даже добрая Анна Леопольдовна не смогла стерпеть: ругатель-сотник и непочтительный мужик заслужили кнут и ссылку в Охотск. Обыватели не щадили и прочих высоких чинов. Музыкант Павел Муромцов был уверен, что «генерал-фелтмаршал фон Миних и другие генералы, и генерал фелтцейхместер, да и третей император дураки». «Гошпитальный надзиратель» Михаил Крюков выразился о властях предержащих еще более резко: «Только они Россию-ту нашу ядят»421.
Причины, по которым младенец-император стал его верным подданным представляться «чертом», не вполне понятны, но само появление подобных разговоров показывает, что престиж власти к осени 1741 года упал. Тем не менее гвардейские штаб- и обер-офицеры, по-видимому, достаточно лояльно относились к режиму: нам неизвестно ни одного «антибрауншвейгского» выступления в офицерском корпусе, что особенно заметно по сравнению с «антибироновским» движением годом ранее. Однако пока «наверху» ссорились и интриговали, в гвардейских «низах» копилась критическая масса недовольства для очередного переворота. Решающая же роль гвардии в столице определялась слабостью полиции и небоеспособностью расквартированных в Петербурге армейских частей. Согласно рапорту обер-коменданта С. Л. Игнатьева, в июле 1741 года из четырех полков гарнизона (4135 строевых при некомплекте в 1317 человек) в «ближних и дальних отлучках», то есть на различного рода работах, находился 2621 человек422.
В сентябре гренадерская рота Преображенского полка (300 человек) была переведена с отдельных квартир в только что отстроенные казармы. Собранные в общих «светлицах» солдаты и унтер-офицеры уже без контроля со стороны начальства (офицеры в казармах не жили, а с 31 октября только посылались по одному человеку на ночные дежурства) могли обсуждать события во дворце. Помимо дополнительных «экзерциций» у солдат были и другие поводы для недовольства. Им не разрешалось топить печи «годными» бревнами и досками, у только что вернувшихся из похода в Финляндию отобрали казенные шубы; бдительный принц Антон лично распорядился сломать поставленные гренадерами «рогожные нужники», явно не украшавшие окрестности казарм. Солдатам было запрещено обращаться с просьбами непосредственно к герцогу, через голову нижестоящих командиров, гвардейцам-именинникам — являться с калачами во дворец423.
Сочетание кризиса власти с ее попытками навести порядок путем муштры и повседневных наказаний не могло не раздражать гвардейцев. Но «наверху» этого как будто не замечали. Праздники продолжались. 2 октября состоялся торжественный прием персидского посольства. Посол шаха Надира поднес Анне роскошные дары из захваченной в Индии добычи, в том числе, как мы помним, презентовал девять слонов.
На новой аудиенции 13 октября Мухаммед Хусейн-хан приветствовал правительницу восторженным комплиментом: «Это не женщина, это — ангел». Но затем «персидский гость» до такой степени увлекся шампанским, что под конец его пришлось унести из-за стола в карету424.
Годовщину вступления маленького государя на престол праздновали 18–20 октября: в первый день был наполнен поздравлениями и парадом, а два других — балами и маскарадом. По поводу последнего мероприятия принцесса распорядилась демократично — гости могли «платье и маски выбрать своему соизволению», но при входе всё же были обязаны перед караулом «маску свою снять и себя караульному офицеру показать»425. 26 октября Анна Леопольдовна устроила свадьбу своего камер-юнкера Лилиенфельда с фрейлиной княжной Одоевской. 6 ноября состоялась прощальная аудиенция турецкого посла. 7–8 ноября 1741 года торжественно отмечалась годовщина переворота — день «восприятия всероссийского правительства» и «благополучно окончившегося первого года правления» Иоанна III; тогда же состоялась и свадьба племянницы М. Г. Головкина Марфы Ивановны и офицера Конной гвардии князя Петра Ивановича Репнина. 15 ноября был дан бал по случаю дня рождения отца правительницы, мекленбургского герцога Карла Леопольда; 20 ноября Анна устроила банкет для офицеров Семеновского полка426.
Сверкали фейерверки, повара готовили особенные блюда (например, «квашенину от трех скотин»), для увеселения гостей члены иранского посольства демонстрировали «персидские танцы». Правительница блистала в «грузинском» костюме на собольем меху и готовилась к новым балам: на праздник Андреевского ордена (30 ноября) ей срочно шили «кавалерское платье», а к дню рождения (7 декабря) уже были заказаны сюжеты для фейерверка и разучивалось представление с участием придворных слонов. Одним из последних своих распоряжений она указала выдать тысячу рублей приставу при иранском после генерал-майору Александру Брюсу за то, что он мужественно терпел причуды гостя, «угождая во всём их восточным обычаям».
Радовали и новости с фронта. С наступлением морозов российские отряды гусар и казаков совершали успешные рейды на территорию шведской Финляндии — рубили сопротивлявшихся, жгли и грабили деревни, пригоняли пленных.
Скорее всего, в те веселые дни поздней осени 1741 года и сложился настоящий заговор, который привел Елизавету к власти. Только составили его не министры и гвардейское командование, а «солдатство», уже насмотревшееся, как приходят к власти в «эпоху дворцовых переворотов». Манштейн, неизвестный автор примечаний на его записки и немецкий ученый Антон Фридрих Бюшинг, спустя 20 лет тщательно собиравший сведения о послепетровской истории России, определенно указывали на то, что агентам Елизаветы Лестоку и Шварцу удалось привлечь на свою сторону нескольких гренадеров Преображенского полка427. Находившийся в это время в Петербурге брат Антона Ульриха принц Людвиг сообщал о ведущей роли в «революции» шестерых гренадеров. В литературе называется разное количество солдат, но наиболее обоснованным выглядит суждение С. А. Панчулидзева о том, что застрельщиками выступили девять человек, которые после переворота были первыми пожалованы Елизаветой в сержанты Лейб-компании428.
Во главе предприятия стал Юрий Грюнштейн. Разорившийся в России саксонский купец-авантюрист успел побывать в татарском плену и в 1741 году тщетно пытался добиться правого суда с недобросовестными компаньонами у самой Анны Леопольдовны429. Осенью того же года обиженный купец каким-то образом поступил в гвардейские гренадеры и нашел общий язык с Лестоком и Шварцем. Они-то и стали главными организаторами заговора, не возбуждая особых подозрений; «засветился» при своих контактах с Шетарди только Лесток. В бумагах М. Г. Головкина сохранились распоряжение об установке наблюдения за придворным лекарем цесаревны и соответствующий доклад принцу Антону. Но в этом отношении ничего конкретного не было сделано, и связи агентов Елизаветы с гвардейской казармой так и остались невыявленными. Заговорщики же обладали информацией о поведении противников. Из донесений Шетарди и опубликованных в «Архиве князя Воронцова» анонимных сообщений некоего дипломата — очевидца событий из свиты посла — следует, что «камер-юнгфера» Анны и слуга принца Антона докладывали Лестоку и Шварцу о всех происшествиях во дворце и даже о поступавших к их хозяевам деловых бумагах430.
Елизавета и раздраженные новыми порядками гренадеры быстро нашли общий язык — недовольство казармы обрело формального вождя. Иных сведений о заговоре у современников нет, если не считать известия Манштейна о намерении Елизаветы обратиться к войскам с речью о своем праве на трон во время крещенского парада 1742 года, что с точки зрения тактики совершения переворота было по меньшей мере неразумно431.
Кое-какую информацию можно извлечь из пропагандистских сочинений начала царствования Елизаветы, созданных с целью оправдать совершённый ею захват власти. Имеются в виду «Краткая реляция» (якобы разосланная русским послам записка с описанием переворота, которую они должны были неофициально пересказывать со ссылкой на полученное из Петербурга частное письмо) и проповеди на ту же тему, предназначенные для формирования общественного мнения внутри страны. Тенденциозность этих явно заказных сочинений очевидна, но тем интереснее встретить в них «технические» подробности самого переворота, неизвестные по иным источникам.
Так, и «Краткая реляция», и анонимное, но явно составленное неким духовным лицом «Историческое описание о восшествии на престол Елисаветы Петровны», несмотря на все усилия представить ее действия вынужденными, проговариваются, что контакты гренадеров во главе с Грюнштейном и цесаревны начались задолго до самого переворота. Упоминается и договоренность, согласно которой переворот должен был произойти в период, когда наступит черед нести караулы во дворце самим заговорщикам-преображенцам432. Подобный план имел более реальные шансы на успех, чем театральная задумка обращения Елизаветы к войскам на параде. Однако события пришлось ускорить из-за непредвиденных обстоятельств.
В литературе не раз отмечалось, что Анна Леопольдовна получала предупреждения о готовившемся перевороте из разных источников, но не придавала им значения433. Впоследствии на допросах Остерман и Левенвольде сообщили, какими сведениями располагало правительство за несколько дней до событий. Главной «уликой» Остерман назвал переданную ему еще весной информацию Финча, которая была доведена до сведения Кабинета министров и самой правительницы. Другими «престорогами» Остерман назвал полученное им 20 ноября года письмо своего агента Совплана из Брюсселя и сообщение посла А. Г. Головкина из Гааги, также переданные Анне. С письмом Совплана Остерман посылал к правительнице Рейнгольда Левенвольде; но Анна Леопольдовна, прочитав его, заявила, что ее обер-гофмаршал, наверное, сошел с ума434. Позднее немецкий ученый Бюшинг записал в Петербурге историю о том, что принцесса признавала права Елизаветы на престол и якобы, споткнувшись перед ней во дворце, заявила своим дамам: «Мне, конечно, должно будет уничижиться перед великою княжною»435. Но такие легенды слишком часто возникали задним числом, а реальная Анна Леопольдовна, кажется, не слишком волновалась по поводу своего положения.
Все названные документы, как и письмо графа Линара, были посвящены преимущественно интригам Шетарди и шведского правительства и их контактам с Елизаветой. Но об этом при дворе и так давно знали — принц Антон еще в июне рассказывал Финчу о ночных визитах к цесаревне переодетого Шетарди и о его контактах с Лестоком. 17 октября 1741 года Анна Леопольдовна собственноручно написала Линару: «Ожидаю Вашего возвращения с тем большим нетерпением, что мне хочется услышать суждение Ваше о некоторых вещах, которые сильно изменились наружно с Вашего отъезда. К нам сюда явился какой-то человек из Франции, предпринявший эту прогулку единственно ради того, чтобы нанести визит г-ну Шетарди, как утверждает он сам. Хорош предлог! И весьма достоверен. За всё время своего здесь пребывания он ни разу не показался при дворе, но всякий день наведывался к Щринцессе] Ели [завете], а также к Шетарди. До сих пор нам неведомо, какова была цель поездки сего визитера. Мне дают столько советов, что я уж и не знаю, кому верить: порой было бы лутше и не знать всего, ибо половина наверняка ложь, никогда в жизни не было у меня столько друзей, или именующихся ими, как с тех пор, как я регентство приняла. Щастлива бы я была, коли всегда могла отличить истинных от ложных! Напишите мне, что Вы думаете о манифесте шведском. Берегите здоровье Ваше и любите меня по-прежнему, иного я и не желаю»436.
Именно об этих обстоятельствах и беседовала с Елизаветой правительница во время куртага в понедельник 23 ноября 1741 года. Таинственным визитером, возможно, был некий Давен, прибывший в Россию просить руки Елизаветы для французского принца Луи Франсуа де Конто, но так и не рискнувший обратиться лично к принцессе. Как со слов Лестока описал этот разговор Шетарди, Анна якобы просила Елизавету не принимать посла, а та смиренно предлагала через Остермана указать на это самому дипломату. В «Краткой реляции» дочь Петра Великого выглядит чуть ли не жертвой происков соперницы; обуреваемая неправедной «ненавистью и злобою» правительница, сама стремившаяся стать императрицей, якобы обвинила цесаревну: «Что это, матушка, слышала я, что ваше высочество корреспонденцию имеете с армиею неприятельскою и будто вашего высочества доктор ездит ко французскому посланнику и с ним вымышленные факции в той же силе делает», — на что Елизавета конечно же с негодованием заявила, что у нее «никаких алианцов и корреспонденции» с противником нет и в помине, а если доктор Лесток зачем-то встречался с Шетарди, то она о том его спросит. После этого разговор перешел во взаимные упреки и дамы расстались недовольные друг другом. По данным брауншвейгских дипломатов, таких бесед было две (15 и 23 ноября), но они опять же касались только Шетарди и Лестока. Саксонский резидент Пецольд 24 ноября сообщил в Дрезден, что правительница предъявила Елизавете упоминавшееся выше «письмо из Бреславля»437.
Спустя почти 300 лет невинность цесаревны выглядит не такой уж очевидной, но как бы ни был неприятен Елизавете разговор, состоявшийся тем осенним днем 1741 года, трудно было предъявить ей конкретные обвинения. Шведского посла уже давно не было в России, и все упреки в контактах с представителями враждебной державы она могла решительно отвергать; визиты Шетарди продолжались уже целый год и никаких последствий не имели. Никаких «сигналов» на офицеров-заговорщиков не было. В 1741 году у Тайной канцелярии вообще было немного работы — большей частью по делам о ложном произнесении «слова и дела». Информацией же о «солдатских» связях Елизаветы ни правительница, ни Остерман не располагали — во время последней встречи принцесс-соперниц о них не было и речи.
И всё же Анне стоило бы насторожиться и лично «разведывать дела» соперницы, ибо, как писал Бальтазар Грасиан, «в иных одно простосердечие, а в прочих предосторожность надобна». Но она предпочла остаться «простосердечной». Елизавету же эта беседа, должно быть, подтолкнула к немедленным действиям. Может, ей и удалось убедить правительницу в своей невиновности (та даже якобы послала к Остерману человека — передать, что Елизавета «ничего не изволит ведать»), но Лестоку грозил арест. Опыта конспирации у гренадеров не было, а Елизавету поддерживала далеко не вся гвардия — у нас нет данных о выступлениях в ее пользу в рядах измайловцев и конногвардейцев. (Кстати, в ночь переворота цесаревна отправилась из своего Смольного дворца на полковой двор пре-ображенцев, хотя рядом с ее резиденцией находились казармы Конной гвардии438.) Дела Тайной канцелярии показывают, что не все служивые из других привилегированных частей одобряли совершённый преображенцами переворот. «Честь себе заслужили тем, что пришед в ношное время во дворец и напали на сонных с ее императорским величеством», — осуждал их семеновский гренадер Алексей Павлов, а его сослуживец Максим Судаков называл героев переворота «бунтовщиками и стрельцами»439.
В тот же день 23 ноября, по сообщению «Краткой реляции», Елизавета послала за гренадерами, которые заверили ее в своей готовности. В эти дни преображенцы не дежурили, а потому не стояли в дворцовом карауле. Утром 24-го один из заговорщиков, Петр Сурин, отправился во дворец договариваться с несшими охрану солдатами Семеновского полка. Согласие было достигнуто, и гренадер предупредил солдата Степана Карцева: «…в сию нощь будет во дворец государыня цесаревна», — о чем сам Карцев сообщил в 1742 году при приеме в Лейб-компанию440.
Последним толчком к перевороту стало поступившее в гвардейские полки как раз 24 ноября повеление принца Антона быть «к походу во всякой готовности»: гвардии предстояло поздней осенью отправляться из столицы на финскую границу441. Этот приказ едва ли был вызван какими-либо опасениями по поводу заговора — отправить на фронт две тысячи гвардейцев Анне рекомендовал сам главнокомандующий, фельдмаршал П. П. Ласси, и она его доклад одобрила: «Быть по сему»442. Незадолго до этого кабинет-министр М. Г. Головкин также подал Анне Леопольдовне представление о необходимости начать активные военные действия в Финляндии (благо тамошние болота замерзли) и предлагал отправить экспедиционный корпус на Фридрихсгам, чтобы «в тишине» подойти к шведской крепости и взять ее лихим штурмом.
Двадцать четвертого ноября переворот «созрел». Но цесаревна не сразу отправилась в гренадерскую казарму. Сначала, присягнув Елизавете в ее дворце, туда пошли главные инициаторы предприятия во главе с Грюнштейном — солдат необходимо было подготовить к приезду главных действующих лиц. Затем Лесток с помощью своих агентов во дворце удостоверился в том, что правительница ни о чем не подозревает, и встретился с французским дворянином из свиты Шетарди, от которого получил (как засвидетельствовали оказавшийся в том же доме придворный ювелир Позье и сам Шетарди) две тысячи рублей для раздачи солдатам. Французский дипломат не слишком щедро финансировал цесаревну; прусский посол Мардефельд сообщил в Берлин, что Елизавете пришлось заложить свои драгоценности443. После десяти часов вечера Лесток покинул дом купца, и следующие два часа были посвящены приближенными Елизаветы последним приготовлениям к перевороту. Вероятно, тогда и был составлен «памятный реестр» для ареста сторонников Анны Леопольдовны, о котором упоминает «Краткая реляция».
Ни военные, ни гражданские власти в столице 24-го числа ни о чем не подозревали. Принц Антон подписывал очередные доклады Военной коллегии. В Тайной канцелярии допрашивали ложно объявивших за собой «слово и дело» солдат Вятского и Нижегородского полков. Двор Анны Леопольдовны веселился на последнем в это царствование балу, устроенном в честь именин статс-дамы, жены кабинет-министра Екатерины Ивановны Головкиной. Шетарди в очередной депеше в Париж обещал выяснить, не является ли «партия» Елизаветы «порождением фантазии».
«Назначенцы» Анны — командиры гвардейских полков — не проявили активности ни в ее пользу, ни в пользу Елизаветы. Начавшееся следствие не смогло установить никакого «шпионства» и «разведывания» со стороны семеновского майора Никиты Соковнина, генерал-адъютанта принца Антона полковника Федора Воейкова; статский советник и обер-секретарь Сената Авраам Сверчков, близкий к М. Г. Головкину, категорически утверждал, что не имел отношения к планам министра по изменению порядка престолонаследия.
Между тем, прибыв вместе с М. И. Воронцовым и Лестоком в казармы, Елизавета застала там уже подготовленных к ее появлению солдат. Любимица гвардии знала, как с ними говорить. «Знаете ли, ребята, кто я? И чья дочь?» — воспроизводит ее первые слова проповедь новгородского архиепископа Амвросия, произнесенная в дворцовой церкви 18 декабря 1741 года. Затем принцесса обратилась к гвардейцам за помощью: «…Моего живота ищут!»
Верных присяге оказалось немного; за Елизавету выступили большинство унтер-офицеров (В. Храповицкий, Н. Скворцов, П. Щербачев, И. Блохин, В. Вадбольский, М. Ивинский, Ф. Хлуденев, Е. Ласунский, С. Шерстов, Ф. Васков, И. Козлов, Г. Куломзин), которых, по иронии судьбы, отобрал в образцовую роту сам принц Антон444. Опытные служаки — у большинства гвардейский стаж составлял более десяти лет — сумели быстро организовать гренадеров, арестовали единственного дежурного офицера подпоручика Берхмана. Были взяты под стражу также гвардейцы, которым принц Антон поручил надзор за самой Елизаветой; в феврале 1742 года П. Хахин, А. Ходолеев и А. Мошков указывали на свои заслуги во время переворота: «…брали сержанта Обиручева»445.
После принесения новой присяги рота выступила в поход. По дороге к Зимнему дворцу (по Манштейну — после его занятия) от колонны отделялись отряды для ареста Левенвольде, Миниха, Головкина, Менгдена, Остермана и близких к ним лиц, в том числе генералов Стрешневых, Петра Грамотина — директора канцелярии принца Антона, Преображенского майора Ивана Альбрехта.
Семеновский караул Зимнего дворца не оказал сопротивления. По данным Бюшинга и Шетарди, офицеры, не спешившие выказать преданность Елизавете, тут же были арестованы. Однако стоявшего в ту ночь на посту П. В. Чаадаева (деда знаменитого «басманного философа») цесаревна отправила с известием о перевороте в Москву, а через год сделала премьер-майором и членом суда по делу Лопухиных; так что, по всей вероятности, он не противодействовал перевороту.
Гренадеры под руководством Лестока и Воронцова отправились в дворцовые покои и арестовали ничего не подозревавших «немцев» вместе с императором. Автор примечаний на записки Манштейна и Я. П. Шаховской называли в числе участников переворота Шуваловых, Разумовских и В. Ф. Салтыкова; но в чем именно состояло их участие, не вполне понятно446. Основную часть операции по захвату престола гвардейцы проделали быстро, умело и вполне самостоятельно; для Шетарди, как и для прусского посла Мардефельда, переворот стал неожиданностью.
Накануне вечером подполковник гвардии принц Гессен-Гомбургский отказался примкнуть к заговорщикам. О его отказе сообщал брауншвейгский принц Людвиг. Согласно семейным преданиям, Елизавета прибыла к гвардейцам со своей подругой, женой принца, урожденной княжной Трубецкой. Сама А. И. Гессен-Гомбургская в письме признавала: «Во время самой революции мой возлюбленный принц придерживался чисто пассивной роли»447.
Высшие военные командиры — генерал-фельдмаршал Петр Ласси и гвардейский подполковник Людвиг Гессен-Гомбург-ский, — вызванные уже после описанных событий, распорядились стянуть к дворцу части гарнизона и гвардейские полки, в то время как спешно созванные вельможи (А. П. Бестужев-Рюмин, А. М. Черкасский, А. Б. Куракин, Н. Ф. Головин, Н. Ю. Трубецкой) приносили Елизавете поздравления и сочиняли манифест о ее вступлении на престол.
Вслед за ними к Елизавете в ее прежний дворец, где уже сидели под арестом брауншвейгское семейство и его «партизанты», устремились прочие чиновники; в их числе был Яков Петрович Шаховской, незадолго до того сумевший войти в доверие к М. Г. Головкину и считавший себя «от всяких злоключений быть безопасным». Как и год назад, после свержения Бирона, вчерашний «любимец» вынужден был ночью спешить во дворец «сквозь множество лиц с учтивым молчанием продираясь, и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша».
Одно и то же событие очевидцы воспринимали по-разному. Сенатор Шаховской обращал внимание в основном на поведение «знатных господ» и их нынешний «вес» в придворном раскладе. Только на периферии происходившего он замечал восклицания солдат: «Здравствуй, наша матушка, императрица Елизавета Петровна!»448 Безвестный же польский дворянин и офицер на русской службе, также оказавшийся в открытом для всех дворце, видел прежде всего победителей-гвардейцев: «Большой зал дворца был полон Преображенскими гренадерами. Большая часть их были пьяны; они, прохаживаясь, пели песни (не гимны в честь государыни, но неблагопристойные куплеты), другие, держа в руках ружья и растянувшись на полу, спали. Царские апартаменты были наполнены простым народом обоего пола… Императрица сидела в кресле, и все, кто желал, даже простые бурлаки и женщины с их детьми, подходили целовать у ней руку»449.
Сам Шетарди, метрдотель его посольства и автор анонимного французского донесения от 28 ноября (9 декабря) 1741 года сообщали о ликовании на улицах, какое «никогда не было видано ни при коем случае». Английский же посол не замечал в народе никакой «общей радости». С Финчем был согласен и адъютант арестованного в эту ночь Миниха Христофор Манштейн, чьей карьере в России переворот положил конец: «Когда свершилась революция герцога Курляндского, все были чрезвычайно рады: на улицах раздавались одни только крики восторга; теперь же было не то: все смотрели грустными и убитыми, каждый боялся за себя или за кого-нибудь из своего семейства»450.
Едва ли можно объяснить эти разноречия только предвзятостью указанных сочинений: и у их авторов, и у других представителей круга, к которому они принадлежали, реакция на очередную «революцию» могла быть на самом деле неоднозначной. Но одно обстоятельство осталось памятным для всех — небывалое доселе выдвижение гвардейского «солдатства». «Они и считают себя здесь господами, и, быть может, имеют для этого слишком много оснований», — передавал свои впечатления от начала нового царствования английский посол Финч.
К восьми утра «генеральное собрание» в старом дворце Елизаветы завершилось составлением новой формы титула, присяги и первого манифеста нового царствования. В манифесте объявлялось, что в правление младенца-императора произошли «как внешние, так и внутрь государства беспокойства и непорядки, и следовательно, немалое же разорение всему государству последовало б». Поэтому все верные подданные, «а особливо лейб-гвардии нашей полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы… отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили». Это было сделано по «законному праву»: как «по близости крови», так и по «единогласному прошению»451. Вслед за тем Елизавета приняла орден Святого Андрея Первозванного, объявила себя полковником всех четырех гвардейских полков и показалась с балкона войскам и толпе.
В третьем часу пополудни, согласно записи в придворном журнале, пути двух принцесс окончательно разошлись. Елизавета в качестве новой императрицы переселилась во взятый ею ночным «штурмом» Зимний дворец. После состоявшегося под гром пушек молебна и официальных поздравлений должностные лица и собранные вокруг дворца полки присягнули новой государыне. Анна Леопольдовна с мужем, сыном и дочерью остались ждать решения своей участи, а их сторонники к вечеру «переехали» в казематы Петропавловской крепости.
Победители и побежденные
Приказы, полученные полками гвардии в течение 25–27 ноября 1741 года, обещали солдатам «материнскую милость» и покровительство Елизаветы, вновь дозволяли, как при Петре Великом, приходить во дворец именинникам и обращаться с просьбами о крещении детей, но и напоминали о непременной обязанности принести государыне присягу и явиться с поздравлениями к «ручке ее императорского величества». Правда, «дойти до ручки» удалось не всем — 26-го началась раздача вина по ротам. Последующие приказы требовали, чтобы командиры «унимали» загулявших гвардейцев, которые «по улицам пьяные шатаютца»452. Гулять было на что: полки получили жалованье «не в зачет» (72 178 рублей), гвардейцам вновь стали раздаваться «крестинные» (8517 рублей) и «именинные» (25 551 рубль) деньги453.
На высочайшие милости рассчитывали не только они. На императрицу обрушился поток челобитных, только в 1742 году их поступило более двух тысяч454. Просили о выдаче жалованья, о пересмотре судебных решений, а прежде всего о наградах и чинах, заслуженных и незаслуженных. Возник даже новый литературный жанр: со всех сторон отправлялись Елизавете письменные поздравления со «счастливым восшествием» на престол, составившие увесистый том455.
Однако щедрых денежных пожалований после переворота было немного, если не считать подарков доверенным фрейлинам и «чрезвычайных дач» А. П. Бестужеву-Рюмину, принцу Л. Гессен-Гомбургскому, барону И. А. Черкасову и лекарю А. Лестоку, получившим соответственно 19 833, 10 тысяч, 7 тысяч и 15 тысяч рублей456. Зато в 1742–1744 годах прокатилась очередная «волна» раздач недвижимости. По уже сложившейся традиции имения и дома Миниха, Остермана, Левенволь-де, Головкина, Менгденов частью попали в состав дворцовых земель, частью достались новым владельцам. В их числе были и возвратившиеся из ссылки В. В. Долгоруков, дети А. П. Волынского, родственники его «конфидентов», А. М. Девиер и лица из окружения новой императрицы — ее фавориты A. Г. Разумовский и А. Я. Шубин, В. Ф. Салтыков, М. И. Воронцов, А. П. Бестужев-Рюмин, духовник Елизаветы Ф. Дубянский, секретарь И. А. Черкасов, камергер Н. Корф, генерал Д. Кейт, будущий фельдмаршал С. Ф. Апраксин457.
Среди награжденных за «известные ее императорскому величеству заслуги» были и гвардейские офицеры: капитаны Преображенского полка А. Аргамаков и И. Мячков, капитан Измайловского полка В. Нащокин; однако трудно сказать, связаны ли эти «заслуги» с их участием в перевороте, так как в самой акции 25 ноября они не были задействованы. В 1742 году было роздано 48 879 душ; из них главные герои — гвардейцы — получили 8773 души, а их предводители (девять человек во главе с Ю. Грюнштейном) — 5518 душ; таким образом, гвардейцам досталось более четверти всех пожалований. Всего же в 1742–1744 годах в раздачу пошла, по нашим подсчетам, 77 701 душа (включая крепостных, возвращенных вместе с прежде конфискованными вотчинами В. В. Долгорукову, родственникам Д. М. Голицына, детям А. П. Волынского и попавших в опалу его единомышленников)458.
Официальные документы и донесения послов позволяют говорить о сложившемся при новой императрице «совете одиннадцати», куда вошли и деятели прежних правительств — И. Ю и Н. Ю. Трубецкие, А. М. Черкасский, А. И. Ушаков, опытные придворные Н. Ф. Головин, А. Б. Куракин, А. Л. Нарышкин, и елизаветинские выдвиженцы — только что возвращенный из ссылки А. П. Бестужев-Рюмин, старый петровский генерал Г. П. Чернышев, фельдмаршал П. П. Ласси, генерал B. Я. Левашов459. Это была временная комбинация: в кругу вельмож выдвигались новые лидеры, прежде всего Бестужев-Рюмин. Ему был возвращен чин действительного тайного советника, в декабре он был назначен сенатором и вице-канцлером, а в марте 1742 года — заведующим почтой империи. Лесток занял пост лейб-медика с чином действительного тайного советника. Вслед за ними получили свои первые должности камергеров двора братья П. И и А. И. Шуваловы и М. И. Воронцов — им принадлежало будущее елизаветинского царствования.
Новому совету Елизавета поручила «иметь рассуждение как о Сенате, так и о Кабинете, и какому впредь правительству быть». Никаких проектов нового государственного устройства не требовалось. Воля императрицы была ясно выражена в «словесном указе» 2 декабря 1741 года: государство должно быть «возобновлено на том же фундаменте, как оное было при жизни» ее отца Петра I. В итоге вельможи (в их числе два кабинет-министра) осудили деятельность Верховного тайного совета и Кабинета, поскольку в этих учреждениях всем заправляли по своему желанию несколько лиц и помимо Сената утверждались важнейшие решения, законы «и протчее к вечности надлежащее». Присутствовавшие осмелились только просить «учинить обстоятельную сенатскую должность», то есть создать закон, определявший полномочия Сената460.
Однако последовавший 12 декабря указ о восстановлении Сената эту просьбу не учел. Зато вместо упраздненного Кабинета министров восстанавливался Кабинет ее императорского величества — личная канцелярия монарха. Руководить его работой был призван старый слуга Петра I барон Иван Антонович Черкасов.
Елизавета отнюдь не спешила расставаться с деятелями прежнего режима. Сохранили свои посты канцлер А. М. Черкасский и ветеран «эпохи дворцовых переворотов» генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой, встречавший без единой опалы уже шестое царствование. Сомнения в лояльности последнего были; сохранился рапорт бывшего уфимского вице-губернатора Петра Аксакова, докладывавшего новой императрице: «Вашего императорского величества всемилостивейшим указом от его светлости принца Гессен-Гоумбургского мне объявлено, не имею ли я подозрения на господина генерал-прокурора князя Трубецкого, на которой всеподданнейше нижайше доношу, что подозрения на него никакого не имею»461. Не доверяли князю и гвардейцы: в 1743 году Преображенский солдат Евдоким Вицаков сообщил лейб-компанцам, что «злодей» Трубецкой «собирался з гранодерской ротою и хотел в Петергоф итить и государыню взять»; правда, впоследствии на допросе отговорился пьянством462. (Ловкий царедворец пережил не только Елизавету, но и очередной переворот 1762 года, приведший к власти Екатерину II. Только перед смертью в 1767 году он раскаялся в том, что с его помощью многие не столь гибкие «персоны» потеряли в придворной борьбе честь, имущество и жизнь…) Заверения в высочайшей милости были даны и дяде Анны Иоанновны московскому главнокомандующему графу С. А. Салтыкову. «Безотлучно» состоял при императрице глава Канцелярии тайных розыскных дел А. И. Ушаков — необходимость его услуг была для Елизаветы очевидной, и 2 декабря она отменила уже состоявшееся назначение главного следователя империи в действующую армию.
Расправа над поверженными соперниками проходила во вполне традиционных рамках: опала министров сопровождалась устранением их «конфидентов». Были арестованы некоторые офицеры Семеновского и Преображенского полков (майоры И. Альбрехт, Н. Стрешнев, Н. Соковнин, В. Чичерин); другие, в том числе капитаны И. А. и Ф. А. Остерманы, М. Аргамаков, И. Путятин, были переведены в армию или отправлены в отставку. Их сослуживцы майоры П. Воейков, Ф. Полонский, Д. Чернцов, П. Черкасский уже 29 ноября получили приказы опечатать и описать имущество отца и сына Минихов, Головкина и Остермана, а наиболее ценные «пожитки» перевезти во дворец.
Первого декабря была образована комиссия по «описи пожитков и деревень» арестованных, а через два дня их движимое и недвижимое имущество было конфисковано. 12 декабря по делу арестованных «партизантов» бывшей правительницы была создана следственная комиссия во главе с А. И. Ушаковым и Н. Ю. Трубецким; в ее состав вошли также А. Б. Куракин, В. Я. Левашов, А. Л. Нарышкин и ряд других чиновников. Но еще 26 ноября Елизавета отдала первые распоряжения С. Ф. Апраксину о допросах Остермана и Головкина по наиболее интересовавшему ее вопросу о «проекте наследства»463. Подчиненные арестованных (И. О. Брылкин, канцелярист И. Дронов) тут же доложили обо всех подготовленных по делу документах, и следователи располагали точной информацией о роли каждого из опальных вельмож в этом неудачном предприятии.
Головкин и Остерман признали свою вину, в чем Елизавета могла лично убедиться, присутствуя на допросах. Ее интересовали и поступавшие в адрес Анны Леопольдовны предостережения о заговоре, и организация слежки за ее собственным домом. Прочие обвинения (в подкупе со стороны иноземцев, «скрытии» завещания Екатерины I, предпочтении иноземцев при назначениях на должности и т. д.) носили откровенно риторический характер; как и годом ранее, когда шло следствие по делу о Бироне, результат был предрешен. Посланник Финч писал: «…следственная комиссия собирается для своих заседаний в самом дворце императрицы. Ее величество всегда сидит в покое рядом, откуда она всё может слышать, сама никому не показываясь, для того, чтоб (по ее собственным словам) помешать протекции или несправедливости». «Там поставили перегородку или ширмы, откуда, не будучи видимою, сама она может всё видеть, всё слышать и даже передавать тайно секретарю приказания, которых немедленно потребовали бы обстоятельства допроса», — передавал в Париж Шетарди. Впрочем, в состав комиссии под началом генерал-прокурора Трубецкого входили Ушаков, Куракин, Нарышкин, уже не раз участвовавшие в подобных процедурах.
Указ Сенату 13 января 1742 года предписал судить преступников; в реестр судей были при этом включены многие выдвиженцы «незаконного правления»: П. С. Салтыков, В. Ф. Hayмов, П. П. Воейков, Я. П. Шаховской. Уже через три дня был вынесен приговор. Миних был приговорен к четвертованию, Остерман, Головкин, Левенвольде, Менгден, Тимирязев — к «обычной» смертной казни.
Утром 18 января на эшафоте осужденные выслушали манифест о своих «винах», заключавшихся в поддержке «незаконного» правления Бирона и Анны Леопольдовны, «искоренении знатнейших фамилий» в годы царствования Анны Иоанновны, растрате казенных средств и «возведении» на должности чужеземцев. В момент, когда Остерман уже положил голову на плаху, все получили высочайшее помилование и отправились в сибирскую ссылку: Левенвольде — в Соликамск, Головкин — в Германг (Среднеколымск), Остерман — в Березов, на место преданного им много лет назад Меншикова; Миних — в спроектированную им для Бирона тюрьму в Пелыме. Остальные — сенатор В. И. Стрешнев, генерал М. С. Хрущов, майор-семеновец В. Чичерин, секретарь принца П. Грамотин — отделались переводом в армию или удалением со службы и ссылкой в свои имения.
Пятнадцатого февраля в Сенате Н. Ю. Трубецкой объявил следствие законченным; при этом частные бумаги и письма подследственных было приказано сжечь. Имущество осужденных — имения (например, Остерман владел более чем двумя тысячами крепостных душ в прибалтийских, подмосковных, украинских и прочих имениях), дома, загородные дачи — было быстро поделено. Дома Остермана в Москве и Петербурге «по наследству» перешли к новому канцлеру и главе Иностранной коллегии А. П. Бестужеву-Рюмину464. «Пожитки» нестеснительно выгребали из домов арестованных и свозили прямо в Зимний дворец. Имущество Миниха даже не стали перевозить — императрица решила осмотреть содержимое его «лично в означенном доме». Посмотреть было на что: в «Ведомостях» объявлялось, что, к примеру, у Миниха «оказалось одного серебра 700 пуд да золота 5 пуд», а у Юлианы Менгден, лучшей подруги и фрейлины правительницы, «явилось алмазных вещей на 300 тысяч, белья на 40 тысяч, а кружева на 20 тысяч»465.
Но поиски ценностей встретили препятствие: Остерман признался следователям, что за месяц до переворота, в октябре 1741 года, перевел через своих доверенных агентов, английских купцов Шифнера и Вульфа, крупные суммы в Англию и Голландию и разместил их у «банкера» Пельса: во-первых, чтобы его дети могли «ездить по чужим государствам для наук»; во-вторых, для возможного перевода денег обратно, «когда вексель низок», то есть получения выгоды от разницы курсов валют466. Фирма Шифнера и Вульфа была солидным торговым предприятием и давним агентом русского правительства на западноевропейском рынке, а банкирская контора «Пельс и сыновья» — их поручителями и компаньонами по операциям с продажей русских казенных товаров. При их посредничестве сбывались крупные партии поташа, железа, ревеня; они же брали подряды на поставку серебра на российские монетные дворы и сукна для армии467. Коммерсанты сообщили властям необходимую информацию, благодаря которой можно представить себе бюджет и обороты пользовавшихся их услугами вельмож: самого Остермана, Миниха и Головкина.
Оказалось, что министр уже давно переводил свои деньги за границу — очевидно, и в расчете на проценты, и с целью уберечь свои средства при возможных переменах придворных «конъектур». Происхождение некоторых переводимых сумм не поддается объяснению (например, пять тысяч рублей от Я. Евреинова или 5400 рублей «от тайного советника фон Крам»), но в основном они состояли из вполне законных доходов от лифляндских и прочих вотчин. В среднем за год на счет Остермана поступало около 100 тысяч рублей. Владелец постоянно снимал со счета деньги на закупку необходимых вещей (вин и другой «провизии», тканей, посуды, драгоценностей, географических карт и пр.); небольшие суммы шли в адрес родственников (например, свояка, князя И. А. Щербатова) и других лиц. В итоге иногда приход равнялся расходу, как в 1741 году.
К Пельсу поступил и последний вклад Остермана в размере 117 660 гульденов. Кроме того, сбережения министра находились у английского банкира Джона Бейкера (в ценных бумагах на сумму 11 180 фунтов стерлингов); но и они в 1741 году были переведены в банк Пельса под три процента годовых. Этими деньгами и заинтересовалось новое правительство, полагая, что теперь, как заявил русский посол в Голландии А. Г. Головкин, они «никому не принадлежат, кроме как моему (Елизаветы Петровны. — И. К.) двору». Однако почтенные банкиры логики превращения частных денег в казенные, минуя законных наследников, не понимали и учтиво требовали правительственные гарантии на случай возможных претензий вкладчика, формальное согласие наследников и заверенную копию завещания владельца счета. Ничего из этого российские власти предоставить в голландский суд так и не смогли… Дело об «остермановых деньгах» завершилось только в 1755 году, когда младшего из братьев, секунд-майора Московского полка Ивана Остермана, отпустили-таки за отцовским наследством — с тем, чтобы по возвращении «взять» вместе с деньгами. Но тот — по тайному совету посла А. Г. Головкина (брата кабинет-министра Анны Леопольдовны, умершего в сибирской ссылке) — договорился с банкиром о том, чтобы «не трогать капитала»468.
Анне Леопольдовне теперь предстояло из жертвы ночного переворота превратиться в его виновницу, ведь хотя новая государыня и была дочерью Петра Великого, но всё же ее гренадеры впервые свергли не плохого министра, а самого российского императора, коему сами только недавно приносили присягу. Для объяснения случившегося простое «прошение» подданных, хотя бы и в лице гвардии, не очень подходило — мало ли кого и о чем могут попросить другие «верноподданные рабы» завтра?
Новый манифест от 28 ноября 1741 года поведал душещипательную историю об отстранении от власти законной наследницы — Елизаветы. Он «реанимировал» благополучно забытое с 1727 года завещание Екатерины I, по которому право на корону принадлежало исключительно потомству Петра I — его внуку Петру II и дочерям Анне и Елизавете. Так и случилось бы, но в дело вмешались иноземцы, прежде всего Остерман. Он-то и скрыл после смерти Петра II «тестамент» императрицы, и «его ж Остермана происком, дабы мы, яко довольно зная уже его коварные и государству нашему вредительные многие поступки, всероссийского престола не наследовали, избрана на престол всероссийской империи мимо нас (яко всему умному свету известно есть, законной отеческому престолу наследницы) блаженной памяти императрица Анна Иоанновна». Тот же злодей сочинил и заставил умиравшую государыню подписать «определение о наследнике» и тем самым возвел на трон «принца Антона Ульриха Брауншвейг-Люнебургского от светлейшей принцессы Мекленбургской Анны рожденного сына (никакой уже ко всероссийскому престолу принадлежащей претензии, линии и права не имеющего), еще только двумесячного младенца суща Иоанна».
Мало того, Анна с мужем при поддержке Остермана, Миниха и Головкина (в их руках находилась «вся сила» в лице армии и гвардии) нарушили присягу и «насильством взяли» правление империей в свои руки. Затем узурпаторша «не устыдилась» присвоить себе титул «великой княгини» и стала править, «от чего, как всем же довольно известно есть, не токмо немалые в нашей империи непорядки и верным нашим подданным крайние утеснения и обиды уже явно последовать началися». Анна вместе с теми же советниками вознамерилась сочинить еще одно «определение», которое делало бы ее императрицей — при жизни родного сына! Такое неуемное честолюбие и коварство просто не могли не вызвать внешних и внутренних «непорядков», а потому угнетенные подданные обратились к Елизавете, которая милостиво «восприяла» принадлежавший ей по праву престол в ночь на 25 ноября 1741 года.
Этот наскоро сделанный манифест несколько неуклюж — как, впрочем, и сочинения министров Анны Леопольдовны по поводу свержения и наказания Бирона; не случайно над противоречиями между первым и вторым манифестами Елизаветы потешалась в «предосудительных пассажах» вольная зарубежная пресса469.
Остерман, может, и был виноват, но царствование Анны Иоанновны признавалось в манифесте от 28 ноября незаконным, а принесение священной присяги императору Иоанну Антоновичу и правительнице Анне Леопольдовне, оказывается, определялось не законом, а «силою». Имя Бирона в документе даже не называлось, поскольку, будь оно упомянуто, выходило бы, что его устранили от власти сами же «немцы». Какие «крайние утеснения и обиды» терпели от Анны-правительницы подданные, никак не разъяснялось — сказать по этому поводу явно было нечего. И всё же отныне доброй Анне Леопольдовне была предписана роль властолюбивой злодейки типа шекспировской леди Макбет, а свергнувшая ее Елизавета, истинная наследница великого государя, олицетворяла саму доброту: не только не стала мстить «сестрице» и ее семье, которые «сами нимало к российскому престолу права не имеют», а, наоборот, «не хотя никаких им причинить огорчений, с надлежащею им честию и с достойным удовольствием, предав все их вышеизъясненные к нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех их в их отечество всемилостивейшее отправить повелели»470.
Однако счастливого конца у этой истории нет — действительность оказалась совсем иной.