Я стою, издерганный, как декадент, пред тобой, плохой и хороший, но все-таки плохой.

Вечерний променад, как баллада Рода Стюарта, обращает внимание блудного сына на глупые детали. Мягко и грустно.

Закат догорал, ты из желания отмстить дерзила, я из привычки мстить, грубил, оба мы готовы были на все, хмурые и глупые.

Четверть века назад ты любила во мне все: мимику, жесты, привычку слушать радио КП, несдержанно, во всю мощь холерического темперамента, болеть за футбол; несколько раз даже писала мне письма с намеками на марш Мендельсона, из-за этих намеков я и сбежал.

(Я хорошо помню твое выражение лица, когда ты имитировала в гостинице киевской непередаваемые ощущения от… раньше у тебя горели глаза, ты вся горела, а тогда ты была ненормально спокойна, и тогда я… понял.)

Сошлась ты с бизнесменом и стала ожидаемо кошмарно неинтересной, безнадежно блеклой, ужасно плебейской, хаотичной в мыслях и в поступках.

Дурой, в общем, набитой.

Снег на крыши кладет попону; прежде, когда мы глядели на эту картину, глаза твои были влажные, а теперь тебе все равно.

Как «Машине времени» – где и перед кем выступать.

Осталось тебе только доскребать донышко в котле воспоминаний о том, какой ты была.

Или рефлексия – это мое?

А я камуфлирую ее картинным витийствованием, посасывая сигару?

Меж тем между тобой и мной – века, пропасть, поганые ножницы.

Если вдуматься, наша полемика, по сути, имитационна.

Не пойми меня дурно; я ведь ни разу не назвал тебя траченной жизнью, экзальтированной женщиной (хотя мог бы). Твой голос я слышу по вечерам, имя твое кажется мне ничего себе по утрам.

Правда, тело я забыл.

Но не пропал.

У меня есть две твои фотографии и четыре записки, и я курю и думаю, что обстоятельства таковы, что я не забуду тебя никогда.