В Москве отчаянно и исступленно отмечался День Города. Артисты, обожающие народные праздники как халявную возможность получить эфиры на разных каналах, стадами носились с площадки на площадку, старательно попадая в фанеру; влюбленные высыпали на улицы города, чтоб целоваться под солнцем бабьего лета; люди на день – на два забыли про насмехательство кастратов-политиков, разом и чохом всех нас превративших в люмпенов; Олег Газманов в 6 000 000-й раз в бодряческом тандеме с мэром пел про столицу, и по лицу его было видно, что он понимает: не отвертеться. Я лежал, совершенно опустошенный, и даже не зло, бессильно думал: какое, к черту, Бабье лето; я уже знал, что Игорь Сорин, промучившись несколько дней, тихо-тихо, ночью, угас.
Я думал (и, как оказалось, угадал): обязательно найдутся люди, которые, не врубившись ни во что, будут толкать хренотень типа «он обрел бессмертие»… Бессмертие – какая ерунда! У нас не стало человечка, который был ходячей Божьей искоркой, у меня не стало маленького, безбрежно гордого товарища, не умещавшегося в своей оболочке; у нас нет выбора, его некем заменить, у нас нет ответов на эти заставляющие плакать и лишающие сна вопросы; все достояние наше – теперь помнить о нем. Смешном. Трагичном. Несуразном. Красивом. Подтянутом. Расхристанном. Я знал Игоря Сорина.
Если отбросить шелуху из малоговорящих деталей, первое, что я вспоминаю, – это как я с ребятами поехал на их первое легитимное выступление в рамках фестиваля «Славянский базар». В Витебске на их концерт пришло мало народу, никто их толком не знал. (Но те, кто пришел, со второй песни включились в действо.)
Впрочем, я пишу здесь не об успехе-неуспехе, тем более что уже через какой-то месяц «Иванушек» захватить в Москве стало занятием, лишенным смысла: я пишу о том, как легко уже тогда можно было угадать позднего Сорина.