Вечерний свет

Кушнер Александр Семенович

1

 

 

«Хорошо, что ни яхты у нас, ни виллы…»

Хорошо, что ни яхты у нас, ни виллы. Хорошо, что ни Фалька, ни Ренуара. Хорошо, что не мраморные перила. Ни шофера, ни горничной, ни швейцара. Даже автомобиля, спасибо, нету, Цветника под окном, подъездной аллеи. Каково бы нам было оставить эту Жизнь, блаженные прихоти и затеи! Бубенцами мы на колпаке Фортуны Не гремели, как сказано у Шекспира, Но бывали мы на море ночью лунной И была в Петербурге у нас квартира, То есть располагались посередине Ее милостей, а не у пыльных пяток. Гамлет прав: ни ущербности, ни гордыни — Наш удел не из лучших — и всё же сладок. Я стою, опираясь на спинку стула, Жаль мне комнаты, кресла и этой желтой Пепельницы, что вдруг под лучом сверкнула, Даже двери входной и на ней щеколды, А про небо в окне, облака в полете Уж и не говорю, — улететь бы с ними, Растворившись в вечерней их позолоте, Всё отдав, даже комнату, даже имя.

 

«Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты?..»

Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты? Это тикают часы. Философские заботы, Жизни детские азы. Городского неба розов Полог в сумерках ночных. А исканий и запросов Я не знаю никаких. Роковых перерождений, Переломов, катастроф, Вековых нагромождений Установок и основ. Но часы меня смущают, Отмахнуться не дают. Кто ты? Что ты? — повторяют, Кто ты? Что ты? — пристают. И сижу я, зачарован Их вопроса прямотой. Кто же знает, кто он, что он? Шопенгауэр, Толстой? Не запнутся, не споткнутся, Им не стыдно, не смешно. Циферблат у них, как блюдце, И во тьме блестит оно. Я их в комнату другую, Под шумок перенесу: Пусть там тикают впустую, — От тоски себя спасу.

 

«Я даже ручку дверную люблю…»

Я даже ручку дверную люблю, Медную, желтую, скользкую ручку. Вот обопрусь на нее, надавлю, Что ж говорить про звезду или тучку! Жест машинальный, когда спохвачусь, Словно на нем себя, быстром, поймаю, Чуден, как будто я сам себе снюсь, Как на земле оказался, не знаю. Комната, облако, стол и тетрадь, Радости, горести, окна и двери… Смысл? Я не знаю, по правде сказать, Так ли он нужен мне? Я не уверен.

 

«Эти трое любуются первой ласточкой…»

Эти трое любуются первой ласточкой: Муж с бородкою, юноша и подросток. Это лучше, чем воинский быт палаточный, Даже эпос троянский, такой громоздкий! Что за чудная ваза краснофигурная! Где суровость, безжалостность и свирепость? Солнце чудится, видится даль лазурная. Вообще это лирика, а не эпос! И каким же сиянием вся пропитана, И какую простую несет идею! И как будто она на меня рассчитана, Что когда-нибудь я залюбуюсь ею.

 

«Душа — элизиум теней и хочет быть звездой…»

Душа — элизиум теней и хочет быть звездой, Но звезды знают ли о ней в ее тоске земной? Они горят мильоны лет, быть может, потому, Что о душе и речи нет у спрятанных во тьму. Но, может быть, во тьме ночной, в сиянье неземном Звезда б хотела быть душой, омытой летним днем, И в хладной вечности своей, среди надмирной тьмы, Раскрыв объятья для теней, быть смертною, как мы.

 

«Утром тихо, чтобы спящую…»

Утром тихо, чтобы спящую Мне тебя не разбудить, Я встаю и дверь скрипящую Пробую уговорить Обойтись без скрипа лишнего, И на цыпочках, как вор, Может быть, смеша Всевышнего, Выбираюсь в коридор. Есть в моем печальном опыте Знанье горестное. Вот, Так и есть: в соседней комнате На столе записка ждет: «Провела полночи с книжкою, Не могла никак уснуть. Постарайся утром мышкою Быть. Не звякни чем-нибудь». Спи, не звякну. Все движения Отработаны, шаги, Как церковное служение, Не забыты пустяки, Всё обдумано и взвешено, Не должно ничто упасть. Спи. К любви печаль подмешена, Страх, а думают, что страсть.

 

«Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад…»

Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад. Мы на кухне сидим, а в Чегеме шумит водопад, Мы на службу идем, а в Чегеме шумит водопад, Мы гуляем вдвоем, а в Чегеме шумит водопад. Распиваем вино, а в Чегеме шумит водопад. Открываем окно, а в Чегеме шумит водопад. Мы читаем стихи, а в Чегеме шумит водопад. Мы заходим в архив, а в Чегеме шумит водопад. Нас, понурых, с колен, а в Чегеме шумит водопад, Поднимает Шопен, а в Чегеме шумит водопад. Жизнь с собой не забрать, и чему я особенно рад, — Буду я умирать, а в Чегеме шумит водопад!

 

«Мои друзья, их было много…»

Мои друзья, их было много, Никто из них не верил в Бога, Как это принято сейчас. Из Фета, Тютчева и Блока Их состоял иконостас. Когда им головы дурили, «Имейте совесть», — говорили, Был горек голос их и тих. На партсобранья не ходили: Партийных не было средь них. Их книги резала цензура, Их пощадила пуля-дура, А кое-кто через арест Прошел, посматривали хмуро, Из дальних возвратившись мест. Как их цветочки полевые Умели радовать любые, Подснежник, лютик, горицвет! И я, — тянулись молодые К ним, — был вниманьем их согрет. Была в них подлинность и скромность. А слова лишнего «духовность» Не помню в сдержанных речах. А смерть, что ж смерть, — была готовность К ней и молчанье, но не страх.

 

«Вдруг сигаретный дым в лучах настольной лампы…»

Вдруг сигаретный дым в лучах настольной лампы, Колеблясь и клубясь, как будто оживет И в шестистопные мои заглянет ямбы, Став тенью дорогой — и сбоку подойдет, И, голову склонив седую, напугает — Ведь я не ожидал, что, обратившись в дым, Давно умерший друг еще стихи читает И помнит обо мне, и радуется им. Под камнем гробовым хранится пепел в урне, На кладбище давно я не был, но ему В волокнах голубых с подсветкою лазурной Удобней подойти в клубящемся дыму И ободрить меня задумчивым вниманьем, И обнаружить свой нетленный интерес К тому, что он любил, — и счастлив пониманьем Я, и каких еще, скажи, желать чудес?

 

«Не говори мне о потомках…»

Не говори мне о потомках, Я плохо вижу их в потёмках, Насколько ж мне понятней предки! Смотри: на нас глядит Потёмкин В саду Таврическом сквозь ветки. Когда бы мы ему сказали, Что Крым, как шляпу, потеряли, И Крым плывет под желтым флагом, Он отвернулся бы в печали, Пришел бы в ярость — и заплакал. Картины, музыку, романы — Всё это предки сочинили. Простим им войны и обманы, Люблю голландские тюльпаны, Миф о Тезее и Ахилле. Люблю стихи о незнакомке, О Саломее и соломке, Прости, пишу я хаотично. А что придумают потомки, Мне почему-то безразлично.

 

«Поговорить бы тихо сквозь века…»

Поговорить бы тихо сквозь века С поручиком Тенгинского полка И лучшее его стихотворенье Прочесть ему, чтоб он наверняка Знал, как о нем высоко наше мненье. А горы бы сверкали в стороне, А речь в стихах бы шла о странном сне, Печальном сне, печальней не бывает. «Шел разговор веселый обо мне» — На этом месте сердце обмирает. И кажется, что есть другая жизнь, И хочется, на строчку опершись, Ту жизнь мне разглядеть, а он, быть может, Шепнет: «За эту слишком не держись» — И руку на плечо мое положит.

 

«Мой друг, за всех, кто в мире одиноко…»

Мой друг, за всех, кто в мире одиноко Под бой часов встречает Новый год, За всех за них, кем так судьба жестоко Распорядилась сумрачная — вот За них мне выпить хочется, да будет Полегче им, внезапно, просто так! И свысока пусть их никто не судит, И вспыхнет свет в них, разгоняя мрак. Откуда свет возьмется, я не знаю. Сам по себе, быть может, из души, Что подошла к обрывистому краю В заброшенности полной и глуши, И ожила, наперекор печали, И осветила пропасть под собой, В такие заглянув ночные дали, Как в поздний час — фонарь береговой.

 

«Да, надо бросить всё, поехать в Нарву, что ли…»

Да, надо бросить всё, поехать в Нарву, что ли, Снять маленький покой, старушка-немка пусть Хлопочет за стеной, и там по доброй воле Своей заночевать, забыв земную грусть И тяготы забот столичных, и обиды, Которыми для нас земная жизнь полна, — И там приснится сон, и в этом сне облиты Сияньем будут стол, и кресло, и стена, И, в этот свет зайдя, — ни горе, ни тревога Не властны над тобой — такой волшебный свет, Заплакать от любви, узрев душою Бога, И оду написать, которой лучше нет.

 

«Ночь в деревне завидует ночи в городе…»

Ночь в деревне завидует ночи в городе, Говорит: Ну какая ж ты ночь? Ты свет, Ты в витринном, фонарном, трамвайном золоте И полночи не спишь, и отбоя нет В заведеньях ночных от веселой публики, И расходятся заполночь из гостей Музыканты, актеры, девицы, жулики, Развлекая тебя, ты полна страстей. Городская мрачнеет, не соглашается, Говорит деревенской: Ты так тиха, Только ветер вздохнет, только пес разлается, Птица вскрикнет, зарывшись в твои меха И шелка, да машина подкрасит фарами На дорогу с реки набежавший пар, Только кто-то к окну подойдет, кошмарами Сна напуган — и звезды стряхнут кошмар.

 

«Смысл жизни надо с ложечки кормить…»

Смысл жизни надо с ложечки кормить, И баловать, и на руках носить, Подмигивать ему и улыбаться. Хорошим человеком надо быть. Пять-шесть детей — и незачем терзаться. Большая, многодетная семья Нуждается ли в смысле бытия? Фриц кашляет, Ганс плачет, Рут смеется. И ясно, что Платон им не судья, И Кант пройдет сквозь них — и обернется.

 

«Когда б не смерть, то умерли б стихи…»

Когда б не смерть, то умерли б стихи, На кладбище бы мы их проводили, Холодный прах, подобие трухи, Словесный сор, скопленье лишней пыли, В них не было б печали никакой, Сплошная болтовня и мельтешенье. Без них бы обошлись мы, боже мой: Нет смерти — и не надо утешенья. Когда б не смерть — искусство ни к чему. В раю его и нет, я полагаю. Искусство заговаривает тьму, Идет над самой пропастью, по краю, И кто бы стал мгновеньем дорожить, Не веря в предстоящую разлуку, Твердить строку, листочек теребить, Сжимать в руке протянутую руку?

 

«На месте Дельвига подарок бы не принял…»

На месте Дельвига подарок бы не принял, Хотя и пушкинский, а все-таки б вернул! Держать за пепельницу череп из гордыни, Смеясь над вечным сном, да кто бы ни уснул! Или, отмыв его, в пристойную оправу Взяв, пить вино в пиру из чаши гробовой? Антон Антонович жестокую забаву Отверг — и строчкой не ответил ни одной. Ни стихотворного ответа на посланье, Ни слова где-нибудь в письме… Такой ответ, Такое полное, глубокое молчанье Красноречивее. Нет слов. И, правда, нет. А года через три, когда загробной тенью «Мой милый Дельвиг» стал, наверное, тогда С тоской и горечью свое стихотворенье Припоминал поэт, беда, — шептал, — беда.

 

«Я лучше, кажется, была…»

«Я лучше, кажется, была». Да чем же лучше? Меньше знала, Одна гуляла и спала И книжки жалкие читала, Да с бедной няней о любви Однажды зря заговорила. Хотя, конечно, соловьи, Луна, балконные перила… Но неужели Пустяков, Мосье Трике с его куплетом Милей столичных остряков Или поклонников с лорнетом? «К ней как-то Вяземский подсел». Да за одну такую встречу Не жаль отдать и лунный мел, И полку книг, — я вскользь замечу. Мы лучше не были. Душа Растет, приобретая опыт, И боль давнишняя свежа, И с нами тот же листьев шепот, И речка сельская с Невой Текут, в одну сливаясь реку. Как жизнь прекрасна, боже мой! Как трудно жить в ней человеку!