«Я-то помню еще пастухов…»
Я-то помню еще пастухов,
И коров, и телят, и быков
По дороге бредущее стадо,
Их мычанье густое и рёв,
Возвращенье в село до заката.
Колокольчик звенел, дребезжал.
Луг за лесом, как маленький зал,
Объезжал я на велосипеде,
Где паслись они, словно на бал
Приведенные из дому дети.
И другой их лужок поджидал
Где-нибудь за пригорком, и третий.
Мух и оводов били хвостом.
Стадо пахло парным молоком,
У кустов залегали тщедушных.
Было что-то библейское в том,
Как пастух подгонял непослушных.
О, как чуден был вид и пятнист!
Словно нарисовал их кубист,
Я Сезанна любил и Машкова,
Одинокий велосипедист.
Дай мне к речке проехать, корова!
Поворот, небольшая петля.
Так сегодня не пахнет земля,
Как тогда оглушительно пахла.
Словно вечность, грустить не веля,
Помахала рукой и иссякла.
«О, водить бы автобус из Гатчины в Вырицу…»
О, водить бы автобус из Гатчины в Вырицу,
Знать всех местных старух, стариков,
Тополь в этот маршрут ковыляющий вклинится,
Поднапрёт волчье лыко с боков,
И сирень, проводив шаркуна до околицы,
Передаст его ельнику — пусть
Тот за ним до оврага под Сиверской гонится,
Навевая дорожную грусть.
Есть такие работы, такие профессии —
Позавидуешь им, заглядясь
На избыток того, что зовется поэзией,
Объезжающей лужи и грязь,
По пути подбирая и мать с первоклассником,
И торговку с заплечным мешком,
Неожиданно будничность делая праздником
И внушая смиренье тайком.
«Собака живет во дворе, на цепи…»
Собака живет во дворе, на цепи.
Хозяин выводит гулять ее, хмурый.
Терпи свою жизнь, дорогая, терпи,
Есть кошки, есть мыши, лягушки и куры,
А в комнатах ты никогда не была,
И дом тебе, видимо, кажется раем,
Откуда выносят еду, и тепла
Там много, за твердым порогом, за краем.
Собака умрет — и душа ее в дом
Еще переселится, к Богу поближе.
Под ветром не будет дрожать, под дождем
И снегом, терпи, дорогая, терпи же,
Ты будешь есть мясо, лакать молоко,
Лежать на диване, забыв про изгнанье.
А богом быть стыдно, но стыд далеко
Запрятан, скорее всего, в подсознанье.
Лопух
Знал бы лопух, что он значит для нас,
Шлемоподобный, глухое растенье,
Ухо слоновье подняв напоказ,
Символизируя прах и забвенье,
Вогнуто-выпуклый, в серой пыли,
Скроен неряшливо и неказисто,
Как бы раскинув у самой земли
Довод отступника и атеиста.
Трудно с ним спорить, — уж очень угрюм,
Неприхотлив и напорист, огромный,
Самоуверенный тяжелодум,
Кажется только, что жалкий и скромный,
А приглядеться — так тянущий лист
К зрителю, всепобеждающий даже
Древний философ-материалист
У безутешной доктрины на страже.
«Любимый запах? Я подумаю…»
Любимый запах? Я подумаю.
Отвечу: скошенной травы.
Изъяны жизни общей суммою
Он лечит, трещины и швы,
И на большие расстояния
Рассчитан, незачем к нему
Склоняться, затаив дыхание,
И подходить по одному.
Не роза пышная, не лилия,
Не гроздь сирени, чтоб ее
Пригнув к себе, вообразили мы
Иное, райское житьё, —
Нет, не заоблачное, — здешнее,
Земное чудо, — тем оно
Невыразимей и утешнее,
Что как бы обобществлено.
Считай всеобщим достоянием
И запиши на общий счет
Траву со срезанным дыханием,
Ее холодный, острый пот,
Чересполосицу и тление
И странный привкус остроты,
И ждать от лезвия спасения
Она не стала бы, как ты.
«Влажных бабочек что-то ни разу…»
Влажных бабочек что-то ни разу
Я не видел и мокрых стрекоз,
А ведь ливень, бывает, по часу
Льет и дольше, сплошной и всерьез.
Где же прячутся милые твари?
Тварь — не лучшее слово для них.
Государыни и государи
В ярких тканях, снастях слюдяных.
Запах сырости сладкой и прели,
Вымок дрок и промок зверобой.
Ни одной нет не залитой щели,
Ямки, выемки, складки сухой.
Не о жизни, пронизанной светом,
Не о смерти, съедающей свет,
У Набокова только об этом
Я спросил бы: он знает ответ.
«Каково это елкой явиться на свет…»
Каково это елкой явиться на свет,
Не березой, не кленом, не дубом,
И дожить до восьми, до двенадцати лет
И заваленной быть лесорубом!
Мне, когда я увидел их в грузовике,
Стало стыдно и страшно, ей-богу.
И причем Вифлеем здесь? Они ж не в песке,
Снег на жалких дрожал всю дорогу.
Я представил ужасную вырубку там,
Где они, подрастая, стояли.
Рождество — это радость, пришедшая к нам,
И гектары тоски и печали.
Стройный стан в серпантин будет, в блестки одет,
И шары золотые повесят.
Справедливости не было в мире и нет,
Ею только клянутся и грезят.
«А что было с Лазарем дальше, увы, не знаем…»
А что было с Лазарем дальше, увы, не знаем.
В одиннадцатой главе он воскрес, потом
Ни в поле, ни в роще, ни дома, ни за сараем —
Нигде не мелькнул. Иоанн позабыл о нем.
И это обидно и даже немного странно:
Ну, как же, воскрес — так скажи что-нибудь, пойди
За другом своим, но Евангелие туманно.
Еще десять глав — не сидел же он взаперти!
Неужто же справиться так и не мог с испугом
И четырехдневная смерть сокрушила дух?
А ведь Иисус называл его своим другом!
А может быть, слишком был счастлив? Одно из двух.
Сон в летнюю ночь
Чемпионатом мира по футболу
Я был, как все, в июне увлечен.
Не потому ли, полный произвола,
Невероятный мне приснился сон?
Сказать, какой? Но я и сам не знаю,
Удобно ли в таком признаться сне?
Что я в футбол с Ахматовой играю,
Пасую ей, она пасует мне.
Мы победим Петрова с Ивановым!
Дурацкий сон, ведь я предупреждал.
Мы лучше их владеем точным словом:
Они спешат, не выйти им в финал.
Она спросила: Кто они такие?
Хотел сказать, но тут же позабыл.
На ней мерцали бусы дорогие,
А плащ к футболке плохо подходил.
Веселый сон, но сколько в нем печали!
С футбольным полем рядом — дачный лес.
А выиграли мы иль проиграли —
Не буду врать: сон был и вдруг исчез.
«О „Бродячей собаке“ читать не хочу…»
О «Бродячей собаке» читать не хочу.
Артистических я не люблю кабаков.
Ну, Кузмин потрепал бы меня по плечу,
Мандельштам бы мне пару сказал пустяков.
Я люблю их, но в книгах, а в жизни смотреть
Не хочу, как поэты едят или пьют.
Нет уж, камень так камень, и скользкая сеть,
А не амбициозный и дымный уют.
И по сути своей человек одинок,
А тем более, если он пишет стихи.
Как мне нравится, что не ходил сюда Блок,
Ненаходчив, стыдясь стиховой шелухи.
Не зайдем. Объясню, почему не зайдем.
И уже над платформами, даль замутив,
«Петроградское небо мутилось дождем».
Вот, наверное, самый печальный мотив.
«И не такие царства погибали…»
«И не такие царства погибали!» —
Сказал синода обер-прокурор
Жестоко так, как будто на медали
Он выбил свой суровый приговор.
И не такие царства. А какие?
Египет, Рим, Афины, может быть?
Он не хотел погибели России
И время был бы рад остановить.
И вынув из жилетного кармана
Часы, смотрел на них, но время шло.
Тогда вставал он с жесткого дивана
И расправлял совиное крыло.
А что теперь? Неужто всё сначала?
Опять смотреть с опаской на часы?
Но столько раз Россия погибала
И возрождалась вновь после грозы.
Итак, фонарь, ночь, улица, аптека,
Леса, поля с их чудной тишиной…
И мне не царства жаль, а человека.
И Бог не царством занят, а душой.
Платформа
Промелькнула платформа пустая, старая,
Поезда не подходят к ней, слой земли
Намело на нее, и трава курчавая,
И цветочки лиловые проросли,
Не платформа, а именно символ бренности
И заброшенности, и пленяет взгляд
Больше, чем антикварные драгоценности:
Я ведь не разбираюсь в них, виноват.
Где-нибудь в Нидерландах или Германии
Разобрали б такую, давно снесли,
А у нас запустение, проседание,
Гнилость, ржавчина, кустики, пласт земли
Никого не смущают, — цвети, забытая
И ненужная, мокни хоть до конца
Света, сохни, травой, как парчой, покрытая,
Ярче памятника и пышней дворца!
«Художник напишет прекрасных детей…»
Художник напишет прекрасных детей,
Двух мальчиков-братьев на палубной кромке
Или дебаркадере. Ветер, развей
Весь мрак этой жизни, сотри все потемки.
В рубашечках белых и синих штанах,
О, как они розовы, черноволосы!
А море лежит в бледно-серых тонах
И мглисто-лиловых… Прелестные позы:
Один оглянулся и смотрит на нас,
Другой наглядеться не может на море.
Всегда с ними ласкова будь, как сейчас,
Судьба, обойди их, страданье и горе.
А год, что за год? Наклонись, посмотри,
Какой, — восемьсот девяносто девятый!
В семнадцатом сколько им лет, двадцать три,
Чуть больше, чуть меньше. Вздохну, соглядатай,
Замру, с ними вместе глядящий на мел
И синьку морскую, и облачность эту…
О, если б и впрямь я возможность имел
Отсюда их взять на другую планету!
«Венеция, не умирай, не надо!..»
Венеция, не умирай, не надо!
Переживи нас всех и напиши о нас
Винтами на воде, как ты была нам рада,
С приезжих не сводя своих зеленых глаз.
Как любовались мы твоим полураспадом,
Притопленный ценя твой мрамор и кирпич,
И смерть была такой прекрасной с нами рядом,
Что в руки взять ее хотелось и постичь.
Нисколько не боясь, вникая в закоулки,
С канала на канал легко переходя,
С моста на мост, как бы найдя в твоей шкатулке
Не страшную ничуть разгадку бытия.
«Как горит на закате…»
Как горит на закате
Крепостная стена,
Как уложена кстати
Кирпичами она!
С кирпичом не сравнится
Ни один матерьял,
Так он влажно лоснится,
Так он сумрачно-ал!
И в Венеции дожи
Поощряли кирпич,
И Манчестера тоже
Без него не постичь.
О, фабричные стены,
Как пылаете вы
Кирпичом откровенным
В ответвленьях Невы!
И гранита не надо,
Мрамор здесь ни при чем
В этих отсветах ада
С райским призвуком в нем.
«Корсика, Эльба и остров Святой Елены…»
Корсика, Эльба и остров Святой Елены,
Как они украшают Наполеона!
Больше, чем взятые им крепостные стены,
Жарче Египта и ярче любого трона.
Он и похож был на остров, покатоплечий,
Маршалов словно волною к нему прибило.
Ядрам не кланяясь и не страшась картечи.
А треуголка на Корсику походила.
И не дворцы, не кремли за его плечами
Видятся мне, а морские крутые скалы.
Бухтами он обведен, словно обручами,
Горными тропами: камни, кусты, провалы.
Как ему шло одиночество островное,
Так же, как слава, и даже еще сильнее!
Пенное, белое, желтое, кружевное,
Скорбный финал обвалившейся эпопеи.
Нет ничего притягательнее крушений,
Слаще руин и задумчивости глубокой
На безутешных обломках былых свершений,
Кто ж избежал той же участи одинокой?
У моря
С тяжелой женой в три обхвата
Спускается к морю старик.
Несчастна она, виновата,
Что вид ее страшен и дик.
Действительно, лучше бы дома
Сидела, зачем ей жара
И влажная эта истома,
И в море купанье с утра?
Купальник врезается в складки
На теле, как в студень сырой.
Но он молодец, всё в порядке,
Он помнит ее молодой.
Быть может, чуть-чуть полноватой,
Но полной веселья и сил.
Завистник какой, соглядатай,
Насмешник ее подменил?
Привязанность, скажем, и память,
Не цепь, будем думать, не сеть.
И лучше их так и оставить
Вдвоем и на них не смотреть.
«Супружеская пара. Терракота…»
Супружеская пара. Терракота.
Она и он. Этрусская гробница.
Не торопи меня. Мне грустно что-то.
А в то же время как не изумиться?
Не видно скорби. Что же это, что же?
Как будто даже рады нам с тобою.
Полулежат они на жестком ложе,
Как две волны, как бы фрагмент прибоя.
Как будто в жизнь могли бы возвратиться,
На берег выйти, смерть стряхнуть, как пену.
Как больно мне в их вглядываться лица!
Как будто мы пришли им на замену.
И так понятно мне, что ненадолго,
Что все века мучительны и зыбки.
Нужна замена, смерть нужна, прополка.
Когда б не эти две полуулыбки!
«Как с морем жаль бывает расставаться…»
Как с морем жаль бывает расставаться,
Как на пути обратном, — путь пролег
Средь горных круч, — в автобусе томятся,
И вдруг его лазурный уголок
Блеснет внизу, как сказанное вкратце,
Как быстрый взгляд, привет или намек.
И снова горы в тусклой позолоте,
В густой щетине сосен и дубов,
И тень, и тьма, — и вдруг на повороте
Опять жемчужный клин, как дальний зов,
Как часть души, как счастье на отлете,
Страна любви, пристанище богов.
Прощай, прощай! Последнее прощанье,
Горячий вздох, любимая мечта.
Наверное, так пишут завещанье
И произносят слово «навсегда»,
Но синий проблеск, есть в нем обещанье,
И «нет» сказав, надеешься, что «да».