Вечерний свет

Кушнер Александр Семенович

3

 

 

Разговор с циклопом

Глубокоуважаемый циклоп! Пожалуйста, в сторонку отойдите, Вы в дрожь меня вгоняете, в озноб, Вы в плесени пещерной, в жутком виде, И почему-то глаз у вас на лоб Посажен, это странно, извините. У вас я оказался под рукой Случайно — и прошу у вас прощенья. Ведь вы на самом деле не такой, Как кажетесь, вам мнительность и мщенье Наскучили, спросите: «Кто такой?» Скажу: «Никто», потупившись в смущенье. Почиститесь, помойтесь, лучше врозь Нам быть, зачем вам этот гнев и злоба? Смотрите, как просвечен куст насквозь И к солнцу льнут цветы гелиотропа… О, если б ужас жизни удалось Уговорить мне так же, как циклопа!

 

«Что случилось? — спросил я его вдову…»

Что случилось? — спросил я его вдову, Неполадка какая-то в организме? Иль тяжелой поездка была в Москву? — Нет, — сказала, — он просто устал от жизни. Говорил он мне это не раз, не два, Не рисуясь, обдуманно и устало. Мне бы вдуматься в эти его слова! Я значенья им как-то не придавала. А ведь всё было так хорошо. Успех Поздновато пришел, но пришел, спасибо. Говорил про унынье, что это грех, За окном ему нравились клен и липа. Я в окно посмотрел: что за благодать! Солнце, дерево, в листья зарылся ветер, — Боже мой, разве можно от них устать? Значит, можно устать. От всего на свете.

 

«Очки должны лежать в футляре…»

Очки должны лежать в футляре, На банку с кофе надо крышку Надеть старательно, фонарик Запрятан должен быть не слишком Глубоко меж дверей на полке, А Блок в шкафу с Андреем Белым Стоять, где нитки — там иголки, Всё под присмотром и прицелом. И бедный Беликов достоин Не похвалы, но пониманья. Каренин тоже верный воин. В каком-то смысле мирозданье Они поддерживают тоже, Дотошны и необходимы, И хорошо, что не похожи На тех, кто пылки и любимы.

 

«Представляешь, там пишут стихи и прозу…»

Представляешь, там пишут стихи и прозу. Представляешь, там дарят весной мимозу Тем, кого они любят, — сухой пучок С золотистыми шариками, раскосый, С губ стирая пыльцу его и со щек. Представляешь, там с крыльями нас рисуют, Хоровод нам бесполый организуют Так, как будто мы пляшем в лучах, поем, Ручку вскинув и ножку задрав босую, На плафоне резвимся — не устаем. Представляешь, там топчутся на балконе Ночью, радуясь звездам на небосклоне, — И всё это на фоне земных обид И смертей, —                        с удивленьем потусторонним Ангел ангелу где-нибудь говорит.

 

«Разговор ни о чем в компании за столом…»

Разговор ни о чем в компании за столом Утомляет, какие-то шутки да прибаутки: Так в спортзале с ленцой перебрасываются мячом, Так покрякивают, на пруду собираясь, утки. Хоть бы кто-нибудь что-нибудь стоящее сказал, Вразумительное, — возразить ему, согласиться! Для того ли наполнен и выпит до дна бокал, Чтобы вздор этот слушать весь вечер, — ведь я не птица. Я хотел бы еще раз о жизни поговорить, О любви или Шиллере — как обветшал он, пылкий, Потому что два века не могут не охладить Романтический пыл, — и к другой перейти бутылке.

 

«Услужлив, узок, как пенал…»

Услужлив, узок, как пенал, Хитер, усидчивостью взял, Погладить моську рад чужую. Сказала Софья, он смолчал: Шел в комнату, попал в другую. И нам в конце концов плевать, Какую сделает опять Он подлость, — сырость в нем и плесень — Но фраза — что за благодать! Одна из лучших в старой пьесе. С ней, прихотливой, легче жить. О чем жалеть? Зачем грустить? И всем ее рекомендую. Умрешь — и вспомнишь, может быть: Шел в комнату — попал в другую.

 

Немецкая сказка

Это в старой сказке было важно, Что в чужом томится котелке На плите и хлюпает протяжно, Что несут в котомке, в узелке. Что у них подсохло, что намокло И о чем под вечер говорят. Не хочу смотреть в чужие окна, Видеть женский торс или наряд. Это там, в тени средневековой Узких улиц, в чудной тесноте За чужой покупкой и обновой Взгляд следил, потворствуя мечте. Сватовство, кокетство, волокитство, Мотовство, ребячество и блуд. У меня большого любопытства К людям нет, все как-нибудь живут. Хороши пространства и просторы, В отношеньях легкий холодок. Я люблю, когда на окнах шторы И людей не видит даже Бог.

 

Портрет

Не заноситься — вот чему Портрет четвертого Филиппа Нас учит, может быть, ему За это следует спасибо Сказать; никак я не пойму Людей подобного пошиба. Людей. Но он-то ведь король, А короли какие ж люди? Он хорошо играет роль Бесчеловечную по сути. Ты рядом с ним букашка, моль, Он смотрит строго и не шутит. Всё человеческое прочь Убрал Веласкес из портрета. Усы, как веточки точь-в-точь, Уходят вверх, — смешно же это? Нет, не смешно! И ночь есть ночь, Дневного ей не надо света. И власть есть власть, и зло есть зло, Сама тоска, сама надменность. Из жизни вытекло тепло, Забыта будничность и бренность. Он прав, когда на то пошло. Благодарю за откровенность!

 

«Дождь не любит политики, тополь тоже…»

Дождь не любит политики,                                              тополь тоже, Облака ничего про нее не знают. Ее любят эксперты и аналитики, До чего ж друг на друга они похожи: Фантазируют, мрачные, и вещают, Предъявляют пружинки ее и винтики, Видно, что ничего нет для них дороже. Но ко всем новостям, завершая новости, Эпилогом приходит прогноз погоды, И циклоны вращают большие лопасти, Поднимается ветер, вспухают воды, Злоба дня заслоняется мирозданием, И летит, приближаясь к Земле, комета То ль с угрозою, то ли с напоминанием, Почему-то меня утешает это.

 

«Отгородясь от мира ясенем…»

Отгородясь от мира ясенем, Кипящим за моим окном, Как будто с чем-то не согласен я И помышляю об ином, Но под живой его защитою, Как за зеленою стеной, Я не срываюсь, не завидую, Не рвусь, как воин, в вечный бой. Я счастлив лиственным кипением, Зеленым дымом без огня. И Блок, наверное, с презрением Посматривает на меня, Но вечный бой, и гнев, и взвинченность Ведут к такой большой беде, Что лучше слабость, половинчатость, Несоответствие мечте.

 

На Большом проспекте

Большой проспект году в сорок седьмом Представь себе — и станет страшновато Не потому, что старый гастроном Вернется, а давно исчез куда-то, Не потому, что вырубленный сквер Зашелестит опять, ведь это чудно, Не потому, что мальчик-пионер Тебя смутит — узнать его нетрудно, Не потому, что праздничный портрет: Усы, мундир, погоны на мундире, Два этажа собою занял, свет Затмив кому-то на три дня в квартире, А потому, что все, почти что все, Идущие по делу и без дела В загадочности взрослой и красе Лениво, быстро, робко или смело В привычной для проспекта полумгле, Он узок, как гранитное ущелье, — Их никого нет больше на земле, Нет никого, какое ж тут веселье?

 

«Разве мы виноваты в почтовых своих адресах…»

Разве мы виноваты в почтовых своих адресах, В том, что улицы наши имеют такие названья? В городке под Москвой — Карла Либкнехта, словно впотьмах Выбирали его неизвестно кому в назиданье. Коминтерна, и Стойкости, улица Красных Ткачей, И проспект Октября, и, ужасно подумать, Культуры! Что мы сделали здесь из единственной жизни своей? Ночью звезды недаром над нами так скупы и хмуры. И стесняется глупого адреса наш адресат, Выводя аккуратно и четко его на конверте, Но с таким отвращеньем, как будто и впрямь виноват, Что преследовать будет его этот адрес до смерти.

 

Новая Земля

Какое чудное названье, Подумай, — Новая Земля! Когда б не тундра, не зиянье, Не ледовитое дыханье, А летний зной и тополя! Топонимическая шутка, Насмешка, смыслу вопреки? Представь, как вьюга воет жутко, Торчат торосы, как клыки. Какое чудное названье! Кто, в экспедиции какой Его придумал в оправданье Мечты несбыточной, земной? А там еще и Мыс Желанья Есть, Мыс Желанья, боже мой!

 

«Любимый прозаик считал, что Паскаля…»

Любимый прозаик считал, что Паскаля Неплохо читать и печатать в газете, Газеты бы сразу разумнее стали, За Бога и жизнь пребывая в ответе, А в книгах с обрезом златым, как пыльцою Покрытых, на верхней хранящихся полке, Газетные новости лучше с ленцою Читать, объявления и кривотолки.

 

«Когда судьба тебе свою ухмылку…»

Когда судьба тебе свою ухмылку Предъявит или черную печать, Откупори шампанского бутылку Иль перечти Шаламова опять. И пустяком покажется обида, И ерундой вчерашняя напасть, Еще чуть-чуть поморщишься для вида, Но обретешь свою над ними власть. И вспомнишь речку, рощу или море, Еще печенье в шкафчике найдешь И скажешь: это горе всё не горе, И мрак в душе не мрак, и дрожь не дрожь.

 

«Слово „весел“, „веселый“, „веселье“…»

Слово «весел», «веселый», «веселье» Повторяется, я подсчитал, Раз пятнадцать — то рядом с метелью, То с камином, то это бокал На пиру, то на крону лесную Посмотрел, то примерил коньки, То в скульптурную он мастерскую Заглянул и замедлил шаги. Что же мы, замыкаясь сурово И угрюмости мрачной верны, Так стесняемся этого слова, Словно нет ни зимы, ни весны, Словно что-то такое о жизни Знаем нынче, чего он не знал, Не бывал ни в беде, ни на тризне, И не мыслил, и слез не глотал?

 

«Из письма я узнал о чужом несчастье…»

Из письма я узнал о чужом несчастье. Неужели в стихах напишу об этом? Буду рифму искать? Окажусь во власти Слов, согласных смириться с таким сюжетом? Разбегайтесь, слова, отвернитесь в страхе, Откажитесь, в глубокую тень зайдите, Станьте пеплом, залягте в пыли и прахе, Перепутайте все смысловые нити. Это хуже предательства. Это скупка И продажа, трюкачество и паденье, Что-то вроде бессовестного поступка, И не надо такого стихотворенья.

 

«— Уж если умирать, то осенью, — сказали…»

— Уж если умирать, то осенью, — сказали. Случайно я чужой подслушал разговор. Хотелось уточнить, в конце или в начале Осенних дней, но я прошел, потупив взор И не взглянув на них: вопрос задать неловко. Наверное, в конце, в слезливом ноябре С опавшею листвой. Была бы жеребьёвка, Я вылез бы тайком на свет, как мышь-полёвка, За жребием в сырых подтёках на коре. В преддверии зимы, среди травы пожухлой И прутьев, на трухе и слякоти скользя, С лежащей под кустом забытой детской куклой, Разбухшей под дождем, непоправимо-пухлой. А летом умирать или весной нельзя!

 

«В импрессионизме милосердия…»

В импрессионизме милосердия Столько, сколько радости и света… Розоватым воздухом бессмертия Подышу — так нравится мне это. Есть ли смерть? — спрошу французских лодочников, Лодочники скажут: смерти нету. Я ответ их внятный, установочный Рад принять за чистую монету. Потому что завтрак продолжается Вместе с поцелуями и смехом, И всё это где-то отражается В небесах каким-то вечным эхом. Потому что ближе человечество Никогда уже не подходило К раю близко так: не надо жречества, Дьякона не надо и кадила, Потому что солнцем лучше лечится Всё, что на земле страданьем было.

 

«Питер де Хох оставляет калитку открытой…»

Питер де Хох оставляет калитку открытой, Чтобы Вермеер прошел в нее следом за ним. Маленький дворик с кирпичной стеною, увитой Зеленью, улочка с блеском ее золотым! Это приём, для того и открыта калитка, Чтобы почувствовал зритель объём и сквозняк. Это проникнуть в другое пространство попытка, — Искусствовед бы сказал приблизительно так. Виден насквозь этот мир — и поэтому странен, Светел, подробен, в проёме дверном затенён. Ты горожанка, конечно, и я горожанин, Кажется, дом этот с давних я знаю времен. Как безыдейность мне нравится и непредвзятость, Яркий румянец и вышивка или шитье! Главная тайна лежит на поверхности, прятать Незачем: видят и словно не видят ее. Скоро и мы этот мир драгоценный покинем, Что же мы поняли, что мы расскажем о нем? Смысл в этом желтом, — мы скажем, — кирпичном и синем, И в белокожем, и в лиственном, и в кружевном!