Разговор с циклопом
Глубокоуважаемый циклоп!
Пожалуйста, в сторонку отойдите,
Вы в дрожь меня вгоняете, в озноб,
Вы в плесени пещерной, в жутком виде,
И почему-то глаз у вас на лоб
Посажен, это странно, извините.
У вас я оказался под рукой
Случайно — и прошу у вас прощенья.
Ведь вы на самом деле не такой,
Как кажетесь, вам мнительность и мщенье
Наскучили, спросите: «Кто такой?»
Скажу: «Никто», потупившись в смущенье.
Почиститесь, помойтесь, лучше врозь
Нам быть, зачем вам этот гнев и злоба?
Смотрите, как просвечен куст насквозь
И к солнцу льнут цветы гелиотропа…
О, если б ужас жизни удалось
Уговорить мне так же, как циклопа!
«Что случилось? — спросил я его вдову…»
Что случилось? — спросил я его вдову,
Неполадка какая-то в организме?
Иль тяжелой поездка была в Москву?
— Нет, — сказала, — он просто устал от жизни.
Говорил он мне это не раз, не два,
Не рисуясь, обдуманно и устало.
Мне бы вдуматься в эти его слова!
Я значенья им как-то не придавала.
А ведь всё было так хорошо. Успех
Поздновато пришел, но пришел, спасибо.
Говорил про унынье, что это грех,
За окном ему нравились клен и липа.
Я в окно посмотрел: что за благодать!
Солнце, дерево, в листья зарылся ветер, —
Боже мой, разве можно от них устать?
Значит, можно устать. От всего на свете.
«Очки должны лежать в футляре…»
Очки должны лежать в футляре,
На банку с кофе надо крышку
Надеть старательно, фонарик
Запрятан должен быть не слишком
Глубоко меж дверей на полке,
А Блок в шкафу с Андреем Белым
Стоять, где нитки — там иголки,
Всё под присмотром и прицелом.
И бедный Беликов достоин
Не похвалы, но пониманья.
Каренин тоже верный воин.
В каком-то смысле мирозданье
Они поддерживают тоже,
Дотошны и необходимы,
И хорошо, что не похожи
На тех, кто пылки и любимы.
«Представляешь, там пишут стихи и прозу…»
Представляешь, там пишут стихи и прозу.
Представляешь, там дарят весной мимозу
Тем, кого они любят, — сухой пучок
С золотистыми шариками, раскосый,
С губ стирая пыльцу его и со щек.
Представляешь, там с крыльями нас рисуют,
Хоровод нам бесполый организуют
Так, как будто мы пляшем в лучах, поем,
Ручку вскинув и ножку задрав босую,
На плафоне резвимся — не устаем.
Представляешь, там топчутся на балконе
Ночью, радуясь звездам на небосклоне, —
И всё это на фоне земных обид
И смертей, —
с удивленьем потусторонним
Ангел ангелу где-нибудь говорит.
«Разговор ни о чем в компании за столом…»
Разговор ни о чем в компании за столом
Утомляет, какие-то шутки да прибаутки:
Так в спортзале с ленцой перебрасываются мячом,
Так покрякивают, на пруду собираясь, утки.
Хоть бы кто-нибудь что-нибудь стоящее сказал,
Вразумительное, — возразить ему, согласиться!
Для того ли наполнен и выпит до дна бокал,
Чтобы вздор этот слушать весь вечер, — ведь я не птица.
Я хотел бы еще раз о жизни поговорить,
О любви или Шиллере — как обветшал он, пылкий,
Потому что два века не могут не охладить
Романтический пыл, — и к другой перейти бутылке.
«Услужлив, узок, как пенал…»
Услужлив, узок, как пенал,
Хитер, усидчивостью взял,
Погладить моську рад чужую.
Сказала Софья, он смолчал:
Шел в комнату, попал в другую.
И нам в конце концов плевать,
Какую сделает опять
Он подлость, — сырость в нем и плесень —
Но фраза — что за благодать!
Одна из лучших в старой пьесе.
С ней, прихотливой, легче жить.
О чем жалеть? Зачем грустить?
И всем ее рекомендую.
Умрешь — и вспомнишь, может быть:
Шел в комнату — попал в другую.
Немецкая сказка
Это в старой сказке было важно,
Что в чужом томится котелке
На плите и хлюпает протяжно,
Что несут в котомке, в узелке.
Что у них подсохло, что намокло
И о чем под вечер говорят.
Не хочу смотреть в чужие окна,
Видеть женский торс или наряд.
Это там, в тени средневековой
Узких улиц, в чудной тесноте
За чужой покупкой и обновой
Взгляд следил, потворствуя мечте.
Сватовство, кокетство, волокитство,
Мотовство, ребячество и блуд.
У меня большого любопытства
К людям нет, все как-нибудь живут.
Хороши пространства и просторы,
В отношеньях легкий холодок.
Я люблю, когда на окнах шторы
И людей не видит даже Бог.
Портрет
Не заноситься — вот чему
Портрет четвертого Филиппа
Нас учит, может быть, ему
За это следует спасибо
Сказать; никак я не пойму
Людей подобного пошиба.
Людей. Но он-то ведь король,
А короли какие ж люди?
Он хорошо играет роль
Бесчеловечную по сути.
Ты рядом с ним букашка, моль,
Он смотрит строго и не шутит.
Всё человеческое прочь
Убрал Веласкес из портрета.
Усы, как веточки точь-в-точь,
Уходят вверх, — смешно же это?
Нет, не смешно! И ночь есть ночь,
Дневного ей не надо света.
И власть есть власть, и зло есть зло,
Сама тоска, сама надменность.
Из жизни вытекло тепло,
Забыта будничность и бренность.
Он прав, когда на то пошло.
Благодарю за откровенность!
«Дождь не любит политики, тополь тоже…»
Дождь не любит политики,
тополь тоже,
Облака ничего про нее не знают.
Ее любят эксперты и аналитики,
До чего ж друг на друга они похожи:
Фантазируют, мрачные, и вещают,
Предъявляют пружинки ее и винтики,
Видно, что ничего нет для них дороже.
Но ко всем новостям, завершая новости,
Эпилогом приходит прогноз погоды,
И циклоны вращают большие лопасти,
Поднимается ветер, вспухают воды,
Злоба дня заслоняется мирозданием,
И летит, приближаясь к Земле, комета
То ль с угрозою, то ли с напоминанием,
Почему-то меня утешает это.
«Отгородясь от мира ясенем…»
Отгородясь от мира ясенем,
Кипящим за моим окном,
Как будто с чем-то не согласен я
И помышляю об ином,
Но под живой его защитою,
Как за зеленою стеной,
Я не срываюсь, не завидую,
Не рвусь, как воин, в вечный бой.
Я счастлив лиственным кипением,
Зеленым дымом без огня.
И Блок, наверное, с презрением
Посматривает на меня,
Но вечный бой, и гнев, и взвинченность
Ведут к такой большой беде,
Что лучше слабость, половинчатость,
Несоответствие мечте.
На Большом проспекте
Большой проспект году в сорок седьмом
Представь себе — и станет страшновато
Не потому, что старый гастроном
Вернется, а давно исчез куда-то,
Не потому, что вырубленный сквер
Зашелестит опять, ведь это чудно,
Не потому, что мальчик-пионер
Тебя смутит — узнать его нетрудно,
Не потому, что праздничный портрет:
Усы, мундир, погоны на мундире,
Два этажа собою занял, свет
Затмив кому-то на три дня в квартире,
А потому, что все, почти что все,
Идущие по делу и без дела
В загадочности взрослой и красе
Лениво, быстро, робко или смело
В привычной для проспекта полумгле,
Он узок, как гранитное ущелье, —
Их никого нет больше на земле,
Нет никого, какое ж тут веселье?
«Разве мы виноваты в почтовых своих адресах…»
Разве мы виноваты в почтовых своих адресах,
В том, что улицы наши имеют такие названья?
В городке под Москвой — Карла Либкнехта, словно впотьмах
Выбирали его неизвестно кому в назиданье.
Коминтерна, и Стойкости, улица Красных Ткачей,
И проспект Октября, и, ужасно подумать, Культуры!
Что мы сделали здесь из единственной жизни своей?
Ночью звезды недаром над нами так скупы и хмуры.
И стесняется глупого адреса наш адресат,
Выводя аккуратно и четко его на конверте,
Но с таким отвращеньем, как будто и впрямь виноват,
Что преследовать будет его этот адрес до смерти.
Новая Земля
Какое чудное названье,
Подумай, — Новая Земля!
Когда б не тундра, не зиянье,
Не ледовитое дыханье,
А летний зной и тополя!
Топонимическая шутка,
Насмешка, смыслу вопреки?
Представь, как вьюга воет жутко,
Торчат торосы, как клыки.
Какое чудное названье!
Кто, в экспедиции какой
Его придумал в оправданье
Мечты несбыточной, земной?
А там еще и Мыс Желанья
Есть, Мыс Желанья, боже мой!
«Любимый прозаик считал, что Паскаля…»
Любимый прозаик считал, что Паскаля
Неплохо читать и печатать в газете,
Газеты бы сразу разумнее стали,
За Бога и жизнь пребывая в ответе,
А в книгах с обрезом златым, как пыльцою
Покрытых, на верхней хранящихся полке,
Газетные новости лучше с ленцою
Читать, объявления и кривотолки.
«Когда судьба тебе свою ухмылку…»
Когда судьба тебе свою ухмылку
Предъявит или черную печать,
Откупори шампанского бутылку
Иль перечти Шаламова опять.
И пустяком покажется обида,
И ерундой вчерашняя напасть,
Еще чуть-чуть поморщишься для вида,
Но обретешь свою над ними власть.
И вспомнишь речку, рощу или море,
Еще печенье в шкафчике найдешь
И скажешь: это горе всё не горе,
И мрак в душе не мрак, и дрожь не дрожь.
«Слово „весел“, „веселый“, „веселье“…»
Слово «весел», «веселый», «веселье»
Повторяется, я подсчитал,
Раз пятнадцать — то рядом с метелью,
То с камином, то это бокал
На пиру, то на крону лесную
Посмотрел, то примерил коньки,
То в скульптурную он мастерскую
Заглянул и замедлил шаги.
Что же мы, замыкаясь сурово
И угрюмости мрачной верны,
Так стесняемся этого слова,
Словно нет ни зимы, ни весны,
Словно что-то такое о жизни
Знаем нынче, чего он не знал,
Не бывал ни в беде, ни на тризне,
И не мыслил, и слез не глотал?
«Из письма я узнал о чужом несчастье…»
Из письма я узнал о чужом несчастье.
Неужели в стихах напишу об этом?
Буду рифму искать? Окажусь во власти
Слов, согласных смириться с таким сюжетом?
Разбегайтесь, слова, отвернитесь в страхе,
Откажитесь, в глубокую тень зайдите,
Станьте пеплом, залягте в пыли и прахе,
Перепутайте все смысловые нити.
Это хуже предательства. Это скупка
И продажа, трюкачество и паденье,
Что-то вроде бессовестного поступка,
И не надо такого стихотворенья.
«— Уж если умирать, то осенью, — сказали…»
— Уж если умирать, то осенью, — сказали.
Случайно я чужой подслушал разговор.
Хотелось уточнить, в конце или в начале
Осенних дней, но я прошел, потупив взор
И не взглянув на них: вопрос задать неловко.
Наверное, в конце, в слезливом ноябре
С опавшею листвой. Была бы жеребьёвка,
Я вылез бы тайком на свет, как мышь-полёвка,
За жребием в сырых подтёках на коре.
В преддверии зимы, среди травы пожухлой
И прутьев, на трухе и слякоти скользя,
С лежащей под кустом забытой детской куклой,
Разбухшей под дождем, непоправимо-пухлой.
А летом умирать или весной нельзя!
«В импрессионизме милосердия…»
В импрессионизме милосердия
Столько, сколько радости и света…
Розоватым воздухом бессмертия
Подышу — так нравится мне это.
Есть ли смерть? — спрошу французских лодочников,
Лодочники скажут: смерти нету.
Я ответ их внятный, установочный
Рад принять за чистую монету.
Потому что завтрак продолжается
Вместе с поцелуями и смехом,
И всё это где-то отражается
В небесах каким-то вечным эхом.
Потому что ближе человечество
Никогда уже не подходило
К раю близко так: не надо жречества,
Дьякона не надо и кадила,
Потому что солнцем лучше лечится
Всё, что на земле страданьем было.
«Питер де Хох оставляет калитку открытой…»
Питер де Хох оставляет калитку открытой,
Чтобы Вермеер прошел в нее следом за ним.
Маленький дворик с кирпичной стеною, увитой
Зеленью, улочка с блеском ее золотым!
Это приём, для того и открыта калитка,
Чтобы почувствовал зритель объём и сквозняк.
Это проникнуть в другое пространство попытка, —
Искусствовед бы сказал приблизительно так.
Виден насквозь этот мир — и поэтому странен,
Светел, подробен, в проёме дверном затенён.
Ты горожанка, конечно, и я горожанин,
Кажется, дом этот с давних я знаю времен.
Как безыдейность мне нравится и непредвзятость,
Яркий румянец и вышивка или шитье!
Главная тайна лежит на поверхности, прятать
Незачем: видят и словно не видят ее.
Скоро и мы этот мир драгоценный покинем,
Что же мы поняли, что мы расскажем о нем?
Смысл в этом желтом, — мы скажем, — кирпичном и синем,
И в белокожем, и в лиственном, и в кружевном!