Вечерний свет

Кушнер Александр Семенович

4

 

 

«Пока Сизиф спускается с горы…»

Пока Сизиф спускается с горы За камнем, что скатился вновь под гору, Он может отдохнуть от мошкары, Увидеть всё, что вдруг предстанет взору, Сорвать цветок, пусть это будет мак, В горах пылают огненные маки, На них не налюбуешься никак, Шмели их обожают, работяги, Сочувствующие Сизифу, им Внушает уваженье труд Сизифа; Еще он может морем кружевным Полюбоваться с пеною у рифа, А то, что это всё в стране теней С Сизифом происходит, где ни маков, Ни моря нет, неправда! Нам видней. Сизиф — наш друг, и труд наш одинаков.

 

«Жизнь загробная хуже, чем жизнь земная…»

Жизнь загробная хуже, чем жизнь земная, — Это значит, что грекам жилось неплохо. Подгоняла триеру волна морская, В ней сидели гребцы, как в стручке гороха. Налегай на весло, ничего, что трудно, В порт придем — отдохнет твоя поясница. А в краях залетейских мерцает скудно Свет и не разглядеть в полумраке лица. Я не знаю, какому еще народу Так светило бы солнце и птицы пели, А загробная, тусклая жизнь с исподу Представлялась подобием узкой щели! Как сказал Одиссею Ахилл, в неволе Залетейской лишенный огня и мощи, На земле хорошо, даже если в поле Погоняешь вола, как простой подёнщик. Так кому же мне верить, ему, герою, Или тем, кто за смертной чертой последней Видит царство с подсветкою золотою, В этой жизни как в тесной топчась передней?

 

«Что Вергилий про воду в ведре и про лунный луч…»

Что Вергилий про воду в ведре и про лунный луч Или солнечный в темном, наверное, помещенье Написал: к потолку прилепляется, как сургуч, И дрожит, и мерцает чудесное отраженье. Этот отблеск порхает, скользит, умиляет взгляд И, резьбу потолочную сделав волнообразной, Ходит по потолку, словно призрак, вперед, назад, Драгоценный, колышется, дышит во тьме, алмазный. Медь ведра и вода в нем, под ярким лучом дрожа, Демонстрируют на потолке торжество побега. Разреши мне, Вергилий, добавить, что есть душа У материи тоже, не только у человека.

 

«А теперь он идет дорогой темной…»

А теперь он идет дорогой темной В ту страну, из которой нет возврата, — Было сказано с жалобою томной Про воробышка, сдохшего когда-то. Плачьте, музы! Но, может быть, дороги Той не следует нам бояться слишком, Если даже воробышек убогий Проскакал раньше нас по ней вприпрыжку. Проскакал — и назад не оглянулся, Тенью стал — и мы тоже станем тенью. Мне хотелось бы, чтобы улыбнулся Тот, кто будет читать стихотворенье.

 

«Англии жаль! Половина ее населенья…»

Англии жаль! Половина ее населенья Истреблена в детективах. Приятное чтенье! Что ни роман, то убийство, одно или два. В Лондоне страшно. В провинции тоже спасенья Нет: перепачканы кровью цветы и трава. Кофе не пейте: в нем ложечкой яд размешали. Чай? Откажитесь от чая или за окно Выплесните, только так, чтобы не увидали. И, разумеется, очень опасно вино. Лучше всего поменять незаметно бокалы, Пить из чужого, подсунув хозяину свой. Очень опасны прогулки вдоль берега, скалы; Лестницы бойтесь, стоящей в саду, приставной. Благотворительных ярмарок с пони и тиром, Старого парка в его заповедной красе. Может быть, всё это связано как-то с Шекспиром: В «Гамлете» все перебиты, отравлены все.

 

Епископ

Викторианская эпоха. Епископ — праздничный наряд — Но прорисован как-то плохо, Иль общий сумрак виноват? С батистовыми рукавами, Как важный сан его велит, Как будто недоволен нами, Высокомерен и сердит. Но есть какая-то стыдливость, Неловкость в том, как он ладонь На книге держит, — что случилось? — Как будто руку жжет огонь, Сомненье чудится, обида, Отсюда мглистость и туман; Или «Происхожденье видов» Прочел, тайком от прихожан?

 

«Как выточен, как выпучен…»

Как выточен, как выпучен, Похож на звероящера Пузатый стол гостиничный С его пустыми ящиками! Пустоты деревянные, Бессмысленные полости С расчетом на пространные Потерянные повести. О, если бы из ящика Извлечь чужую рукопись Забытую, шуршащую От времени и сухости. Назвался бы издателем Шедевра неизвестного И удружил читателям Скупого века пресного. «Таманью» или «Вертером», Но с новой подоплекою, Любовное поветрие Связав с тоской глубокою. Пускай влечет рассказчика Стол, внутренность рассохлая. Чур! Револьвера в ящике Нет, — только муха дохлая.

 

«Когда листва, как от погони…»

Когда листва, как от погони, Бежит и ходит ходуном, Как в фильме у Антониони И у Тарковского потом, Я отвести не в силах взгляда, Такая это мгла и свет, И даже фильмов мне не надо, — Важна листва, а не сюжет. Когда б на каннском фестивале, Припомнив всю тоску и боль, Ей, буйной, премию давали За ею сыгранную роль, Как это было б справедливо! Она б раскланялась, опять Фрагмент кипенья и надрыва Сумев так чудно показать.

 

«Тайны в Офелии нет никакой…»

Тайны в Офелии нет никакой И в Дездемоне, по-моему, тоже. Только цветы, что всегда под рукой, И рукоделье, и жемчуг, быть может. Девичья прелесть и женская стать. Утром так радужно в мире и сыро… Тайна — зачем она, где ее взять? Тайну придумали после Шекспира. Песенка — да! Понимание — да! Или упрямство и непониманье, Только не тайна — мужская мечта, Вымысел праздный, любви оправданье. Чтоб на вопрос: почему полюбил Эту Офелию, ту Дездемону, Нужный ответ у мечтателя был, Темный по смыслу, высокий по тону.

 

«Имя Осип — не лучшее имя…»

Имя Осип — не лучшее имя, Для лакея подходит оно И никак не сравнится с другими: Вячеславу, должно быть, смешно, И Валерию тоже; лежать бы Днем на барской постели тайком, Заезжая в трактиры, усадьбы, По паркету ходить босиком. Имя Осип — нелепое имя. Щи хлебать бы да есть пироги, А не далями грезить морскими, С левой встав на рассвете ноги, Что за жизнь, что за мука порою, А в театре опять «Ревизор», Ах, уплыть бы с царями под Трою, Чтобы пена смочила вихор!

 

«Осип Эмильевич, два-три заскока…»

Осип Эмильевич, два-три заскока, Несколько чудных, как тень, недомолвок В ваших стихах погубили так много Душ среди здешних березок и елок. Если б вы знали, какую смекалку, Хитрость и ловкость они проявили В шатких стихах, то схватили бы палку, С лестницы черной их мигом спустили. То, что нашёптано черною мукой, Лестничным страхом, дверною пружиной, Стало сегодня, во-первых, наукой, А во-вторых, яйцекладкой мушиной. Умные дурни, ученые дуры. Вы, смысловик с голубыми белками, Упоминательной клавиатуры Им бы велели не трогать руками. Музыка, мусор, муслин, замутненье Мысли, маслины, Москва на медали — Вот их ассоциативные звенья. Осип Эмильевич, как вы отстали! Вы и не знали, что вы герметичны, И синкретичны, и интроспективны. Вас раскусили, поймали с поличным В цепком Воронеже, мерзлом и дымном.

 

«Я люблю тиранию рифмы — она добиться…»

Я люблю тиранию рифмы — она добиться Заставляет внезапного смысла и совершенства, И воистину райская вдруг залетает птица, И оказывается, есть на земле блаженство. Как несчастен без этого был бы я принужденья, Без преграды, препятствия и дорогой подсказки, И не знал бы, чего не хватает мне: утешенья? Удивленья? Смятенья? Негаданной встречи? Встряски? Это русский язык с его гулкими падежами, Суффиксами и легкой побежкою ударений, Но не будем вдаваться в подробности; между нами, Дар есть дар, только дар, а язык наш придумал гений.

 

«Минерва спит, не спит ее сова…»

Минерва спит, не спит ее сова, Всё видит, слышит темными ночами, Все шорохи, все вздохи, все слова, Сверкая раскаленными очами, Ни шепот не пропустит, ни смешок И утром всё Минерве перескажет, А та на голове ее пушок Пригладит и к руке своей привяжет. Минерва покровительствует тем, Кто пишет, выступает на подмостках, Создателям поэм и теорем, Участье принимая в их набросках, В их формулы вникая и ряды Созвучий, поощряя мысль и чувство. Сама она не любит темноты, Но есть сова: тьма тоже часть искусства!

 

«Хорошо стихи хранятся…»

Хорошо стихи хранятся В кипарисовом ларце, Не желтеют, не пылятся И с посмертной породнятся Славой в сумрачном венце. А еще из кипариса Срублен был другой ларец. Мимо мелей, мимо мыса, Не нужна въездная виза, — Мертвый в нем лежал певец. В парусах томился ветер, Средиземная ленца, Мрачный север на примете. Как нас мучат оба эти Кипарисовых ларца!

 

Зимние звезды

Когда писать поэту не о чем И западает звукоряд, Как стрелку переводит стрелочник, Он устремляет к звездам взгляд, И эта тема бесконечная, К нему на выручку придя, Слепит, как платье подвенечное, Переливаясь и блестя. Неважно, летние ли, зимние, Пожалуй, зимние верней, — И оживает Полигимния В красе невянущей своей, Хотя ползут по складкам трещины, Побиты торс и голова, Но гимны вечные и вещие Находят новые слова. Итак, зима. Итак, свечение. Итак, продлен ангажемент На труд земной и осмысление Последних тайн, — такой момент, — Сменив простое, как мычание, На неподъемное почти… А звезды зимние в отчаянье Нужней, чем летние, — учти.

 

«Воробью, залетевшему в церковь, что надо в ней?..»

Воробью, залетевшему в церковь, что надо в ней? Может быть, он хотел в одиночестве помолиться И не думал, что в церкви так много сейчас людей, И тем более, что раздражает их в церкви птица. Вот и кружится, мечется, — выхода не найти: Где та дверь, то оконце, в которое залетая, Он надеялся уединение обрести И защиту, ведь жизнь и ему тяжела земная. Слишком много людей, украшений, — зачем они? И слепит его золото, и ужасают свечи. А еще эти мрачные фрески в густой тени, А еще этот дым, от него заслониться нечем. Недоволен священник, с тяжелых подняв страниц Взгляд на глупого гостя, круженье его, порханье, А ведь гость-то, быть может, потомок тех чудных птиц И блаженный Франциск им Святое читал писанье.

 

Письмо

Безумное по почте электронной Пришло письмо. Как если бы невроз Надиктовал его характер темный: Вопрос, вопрос, вопрос, вопрос, вопрос. Что значат вопросительные знаки И что на них могу ответить я? Тем более, что я и сам во мраке Земного пребываю бытия. Приятель мой далекий, установку Смени, вот куст, вот облако, вот сад. Попробуй взять другую кодировку, Систему поменять координат. Смотрю на вопросительную стаю. Что делать? Где-то ж должен быть ответ. Как сказано у Чехова? — Не знаю. По совести, не знаю, Катя. Нет.

 

Памяти А. М.

Сказал, что смерти не боится, И показал мне револьвер, Который может пригодиться. Хотелось взять с него пример, Грядущий ужас взять на мушку, В глубоком ящике стола Держать такую же игрушку: Спустил курок — и все дела! О, наши тайные влеченья, Свободный выбор и расчет! Он умирал в больших мученьях. В какую тьму душа зайдет И на смертельной той тропинке Ее коснется чье крыло? А то, что он на черном рынке Купил, ему не подошло.

 

«Человек походить начинает на старую фреску…»

Человек походить начинает на старую фреску, Облупившуюся и к былому не склонную блеску. Впрочем, он-то уйдет, а ее, может быть, обновят. Пригласят знатоков, окружат, уберут занавеску — И, пожалуйста, лошади скачут и птицы парят. Знатоки недоверья не выкажут или сомненья: Это все-таки Джотто и все-таки это Мантенья, Ничего, что на старую новая краска легла. Ну а ты представляешь такое свое обновленье? Или лучше беспамятство, лучше загробная мгла?

 

«На этом снимке я с Нероном…»

На этом снимке я с Нероном, Как будто он мой лучший друг. Он смотрит взглядом полусонным, Но может рассердиться вдруг. И в самом деле, можно ль к бюсту Так подходить, сниматься с ним? А вдруг проснется злое чувство — А в гневе он неукротим. И разве я люблю Нерона? Он в римской тоге, я в плаще, Всё это странно, беззаконно И беспринципно вообще. И всё, что мне о нем известно, Такой кошмар, сплошное зло! А вот поди ж ты, сняться лестно С ним, — столько времени прошло!

 

«Сам себе говорю: не мешай…»

Сам себе говорю: не мешай, Заслоняешь мне мир этот чудный, Где цветет по полям иван-чай И топорщится мох изумрудный. Сам в сторонку себя отведу. Посреди тишины и свеченья Ты лелеешь тоску и тщету И приносишь одни огорченья. Стой тихонько, не двигайся, жди. Потерпи, я приду за тобою. О, как поле блестит впереди С огибающей поле тропою! Как река за ним блещет, слепя, На стеклянный прилавок похожа! Я хочу отдохнуть от тебя, Не терзая себя, не тревожа. Как-нибудь обойдись без меня, С полчаса потопчись: ты наказан. О, не порть мне счастливого дня, Ты ко мне лишь до смерти привязан.

 

«Клод Моне говорил приблизительно так…»

Клод Моне говорил приблизительно так: Выходя на пленэр, позабудь про овраг, Если это овраг, и про дуб, если дуб, И про горный уступ, если это уступ. Просто думай: вот здесь желтоватый овал, А под ним треугольничек розов и мал, И зеленые полосы, полосы сплошь, Если скажешь себе: это ветви, — соврешь. И не думай о сходстве; на что ни взгляни, На волну ли, на поле, на речку, на луг, — О себе позаботятся сами они, Из блаженной бессмыслицы явятся вдруг!

 

«Теперь не слышен мне ни лязг, ни гром…»

Теперь не слышен мне ни лязг, ни гром Землечерпалок и камнедробилок — И хорошо! Пусть ходит ходуном Листва и ветер гладит мне затылок — Не слышу их, но чувствую, слежу За ними восхищенными глазами, Морскою пеной больше дорожу, Чем прежде, белогривыми волнами. А если что-то сброшу со стола, Блокнот ли, ручку, — странная пропажа Волшебна так, чудесна и хитра, Что как-то и не огорчает даже, А человек, мне кажется, уже Сказать не может ничего такого, Чего бы я не знал, чему в душе Заранее не подобрал бы слова.

 

«Фредерик, вы должны обессмертить себя…»

Фредерик, вы должны обессмертить себя, Фортепьяно для этого мало, И любя вашу музыку, страстно любя, Я хотел бы еще и вокала, И симфонии, оперы вам пожелать, Без сюжета нельзя и героя! Надо Моцарту быть и Россини под стать, Барабана прошу и гобоя. Фредерик, полюбите фагот и трубу, Вам не скучно без флейты и скрипки? Я готов обратить пожеланье в мольбу: Постарайтесь избегнуть ошибки, Полонез превосходен, прелестен этюд, Безусловно прекрасна мазурка, Но от вас и во Франции большего ждут, И в тяжелых снегах Петербурга. Фредерик улыбается. Он не взбешён, Не смущён, не сердит, не расстроен. В этих увещеваниях есть свой резон, Его старый учитель достоин Уважения. Вот и Мицкевич к нему Подходил с тем же самым советом. Он напишет ноктюрн и приложит к письму — И ноктюрн будет лучшим ответом.

 

«Может быть, ангел берет наобум…»

Может быть, ангел берет наобум С полки какой-нибудь том? Может быть, ангел завидует двум Щеткам в стакане одном? Может быть, он открывает буфет И отпивает коньяк? Мы ж на бутылке не станем помет Делать, ведь это пустяк! Может быть, небо полуночи в тех Нами любимых стихах Отдал бы ангел, хотя это грех, За поцелуи впотьмах? Может быть, скучные песни земли В скорбном соседстве могил Ангелу что-то понять помогли, Моцарта он полюбил? Может быть, ангелу жар батарей Нравится, стол и тетрадь? Может быть, ангелом быть тяжелей, Чем человеком, как знать?

 

«В вечернем солнце медно-красный…»

В вечернем солнце медно-красный Сосновый лес, плавильный жар, Знакомый с детства, безотказный Смолистый дух и скипидар. Как будто в свете знаний новых И не стареющих идей Открыто райских, стометровых, Лучисто-ярких сто дверей. Я верю с детства в это чудо, Однажды вечером оно Ко мне придвинулось оттуда, Где было пламя зажжено. И обещало этой жизни Поддержку высвеченной, той, И поэтические мысли, И пенье строчки стиховой. Поэт рождается в мгновенья Такого яркого огня, И все мои стихотворенья Уже глядели на меня. Уже замыслены, напеты, И надо только взрослым стать, Проникнуть в тайны и заветы, Чтоб их из пламени достать.

 

«Оревуар, адьё и до свиданья…»

Оревуар, адьё и до свиданья, Аривидерчи, ауфидерзейн, Гудбай, гуднахт, — в минуту расставанья Неву ли, Темзу, Тибр увидим, Рейн? А может быть, какую-нибудь речку Поменьше, Суйду, скажем, как она Была, подобно тусклому колечку, Мне из окна вагонного видна. Влекла, манила, солнцем разогрета, И говорила в зарослях о том, Что и она в каком-то смысле Лета, В прощальном смысле, чудном, неземном.