Шестидесятые
Когда я очень затоскую,Достану книжку записную,И вот ни крикнуть, ни вздохнуть —Я позвоню кому-нибудь.О голоса моих знакомых!Спасибо вам, спасибо вамЗа то, что вы бывали домаПо непробудным вечерам,За то, что в трудном переплетеЛюбви и горя своегоВы забывали, как живете,Вы говорили: «Ничего».И за обычными словамиБыла такая доброта,Как будто Бог стоял за вамиИ вам подсказывал тогда.
Ни царств, ушедших в сумрак,Ни одного царя —Ассирия! – рисунокОдин запомнил я.Там злые ассирийцыПри копьях и щитахПлывут вдоль всей страницыНа бычьих пузырях.Так чудно плыть без лодки!И брызги не видны,И плоские бородкиКасаются волны.Так весело со всемиКачаться на волне.«Эй, воин в остром шлеме,Не страшно на войне?Эй, воин в остром шлеме,Останешься на дне!»Но воин в остром шлемеНе отвечает мне.Совсем о них забуду.Бог весть в каком годуЯ в хламе рыться буду —Учебник тот найдуВ картонном переплете.И плеск услышу в нем.«Вы всё еще плывете?» —«Мы всё еще плывем!»
Вода в графине – чудо из чудес,Прозрачный шар, задержанный в паденье!Откуда он? Как очутился здесь?На столике, в огромном учрежденье?Какие предрассветные садыЗабыли мы и помним до сих пор мы?И счастлив я способностью водыПокорно повторять чужие формы.А сам графин плывет из пустоты,Как призрак льдин, растаявших однажды,Как воплощенье горестной мечтыНесчастных тех, что умерли от жажды.Что делать мне?Отпить один глоток,Подняв стакан? И чувствовать при этом,Как подступает к сердцу холодокНевыносимой жалости к предметам?Когда сотрудница заговорит со мной,Вздохну, но это не ее заслуга.Разделены невидимой стеной,Вода и воздух смотрят друг на друга.
Декабрьским утром черно-синимТепло домашнее покинемИ выйдем молча на мороз.Киоск фанерный льдом зарос,Уходит в небо пар отвесный,Деревья бьет сырая дрожь,И ты не дремлешь, друг прелестный,А щеки варежкою трешь.Шел ночью снег. Скребут скребками.Бегут кто тише, кто быстрей.В слезах, под теплыми платками,Проносят сонных малышей.Как не похожи на прогулкиТакие выходы к реке!Мы дрогнем в темном переулкеНа ленинградском сквозняке.И я усилием привычнымВернуть стараюсь красотуДомам, и скверам безразличным,И пешеходу на мосту.И пропускаю свой автобус,И замерзаю, весь в снегу,Но жить, покуда этот фокусМне не удался, не могу. ёё
О здание Главного штаба!Ты желтой бумаги рулон,Размотанный слева направоИ вогнутый, как небосклон.О море чертежного глянца!О неба холодная высь!О, вырвись из рук итальянцаИ в трубочку снова свернись.Под плащ его серый, под мышку.Чтоб рвался и терся о шов,Чтоб шел итальянец вприпрыжкуВ тени петербургских садов.Под ветром, на холоде диком,Едва поглядев ему вслед,Смекну: между веком и мигомОсобенной разницы нет.И больше, чем стройные зданья,В чертах полюблю городскихВеселое это сознаньеТаинственной зыбкости их.
Кто тише старика,Попавшего в больницу,В окно издалекаГлядящего на птицу?Кусты ему видны,Прижатые к киоску.Висят на нем штаныБольничные, в полоску.Бухгалтером он былИль стекла мазал мелом?Уж он и сам забыл,Каким был занят делом.Сражался в доминоИль мастерил динамик?Теперь ему одноОкно, как в детстве пряник.И дальний клен емуВесь виден, до прожилок,Быть может, потому,Что дышит смерть в затылок.Вдруг подведут чертуПод ним, как пишут смету,И он уже – по ту,А дерево – по эту.
Бог семейных удовольствий,Мирных сценок и торжеств,Ты, как сторож в садоводстве,Стар и добр среди божеств.Поручил ты мне младенца,Подарил ты мне жену,Стол, и стул, и полотенце,И ночную тишину.Но голландского покрояМастерство и благодатьНе дают тебе покояИ мешают рисовать.Так как знаем деньгам цену,Ты рисуешь нас в трудах,А в уме лелеешь сценуВ развлеченьях и цветах.Ты бокал суешь мне в руку,Ты на стол швыряешь дичьИ сажаешь нас по кругуИ не можешь нас постичь!Мы и впрямь к столу присядем,Лишь тебя не убедим,Тихо мальчика погладим,Друг на друга поглядим.
Велосипедные прогулки!Шмели и пекло на проселке.И солнце, яркое на втулке,Подслеповатое – на елке.И свист, и скрип, и скрежетаньеИз всех кустов, со всех травинок,Колес приятное мельканьеИ блеск от крылышек и спинок.Какой высокий зной палящий!Как этот полдень долго длится!И свет, и мгла, и тени в чаще,И даль, и не с кем поделиться.Есть наслаждение дорогойЕще в том смысле, самом узком,Что связан с пылью, и морокой,И каждым склоном, каждым спуском.Кто с сатаной по переулкуГулял в старинном переплете,Велосипедную прогулкуИмел в виду иль что-то вроде.Где время? Съехав на запястье,На ремешке стоит постыдно.Жара. А если это счастье,То где конец ему? Не видно.
Уехав, ты выбрал пространство,Но время не хуже его.Действительны оба лекарства:Не вспомнить теперь ничего.Наверное, мог бы остаться —И был бы один результат.Какие-то степи дымятся,Какие-то тени летят.Потом ты опомнишься: где ты?Неважно. Допустим, Джанкой.Вот видишь: две разные Леты,А пить все равно из какой.
На рассвете тих и страненГородской ночной дозор.Хорошо! Никто не ранен.И служебный близок двор.Голубые тени башен,Тяжесть ружей на плече.Город виден и не страшен.Не такой, как при свече.Мимо вывески сапожной,Мимо старой каланчи,Мимо шторки ненадежной,Пропускающей лучи.«Кто он, знахарь иль картежник,Что не гасит ночью свет?» —«Капитан мой! То художник.И клянусь, чуднее нет.Никогда не знаешь сразу,Что он выберет сейчас:То ли окорок и вазу,То ли дерево и нас.Не поймешь по правде даже,Рассмотрев со всех сторон,То ли мы – ночная стражаВ этих стенах, то ли он».
Одну минуточку, я что хотел спросить:Легко ли Гофману три имени носить?О, горевать и уставать за трех людейТому, кто Эрнст, и Теодор, и Амадей.Эрнст – только винтик, канцелярии юрист,Он за листом в суде марает новый лист,Не рисовать, не сочинять ему, не петь —В бюрократической машине той скрипеть.Скрипеть, потеть, смягчать кому-то приговор.Куда удачливее Эрнста Теодор.Придя домой, превозмогая боль в плече,Он пишет повести ночами при свече.Он пишет повести, а сердцу все грустней.Тогда приходит к Теодору Амадей,Гость удивительный и самый дорогой.Он, словно Моцарт, машет в воздухе рукой.На Фридрихштрассе Гофман кофе пьет и ест.«На Фридрихштрассе», – говорит тихонько Эрнст.«Ах нет, направо!» – умоляет Теодор.«Идем налево, – оба слышат, – и во двор».Играет флейта еле-еле во дворе,Как будто школьник водит пальцем в букваре,«Но все равно она, – вздыхает Амадей, —Судебных записей милей и повестей».
Два наводненья, с разницей в сто лет,Не проливают ли какой-то светНа смысл всего?Не так ли ночью темнойСтук в дверь не то, что стук двойной, условный.Вставали волны так же до небес,И ветер выл, и пена клокотала,С героя шляпа легкая слетала,И он бежал волне наперерез.Но в этот раз к безумью был готов,Не проклинал, не плакалПовторений боялись все.Как некий скорбный гений,Уже носился в небе граф Хвостов.Вольно же ветру волны гнать и дуть!Но волновал сюжет Серапионов,Им было не до волн – до патефонов,Игравших вальс в Коломне где-нибудь.Зато их внуков, мучая и длясь,Совсем другая музыка смущала.И с детства, помню, душу волновалаДвух наводнений видимая связь.Похоже, дважды кто-то с фонаряЗаслонку снял, а в темном интервалеБумаги жгли, на балах танцевали,В Сибирь плелись и свергнули царя.Вздымался вал, как схлынувший точь-в-точьСто лет назад, не зная отклонений.Вот кто герой! Не Петр и не Евгений.Но ветр. Но мрак. Но ветреная ночь.
Монтень вокруг сиянье льет,Сверкает череп бритый,И, значит, вместе с ним живетТот брадобрей забытый.Монтеня душат кружеваНа сто второй странице —И кружевница та жива,И пальчик жив на спице.И жив тот малый разбитной,А с ним его занятье,Тот недоучка, тот портной,Расшивший шелком платье.Едва Монтень раскроет рот,Чтоб рассказать о чести,Как вся компания пойдетБолтать с Монтенем вместе.Они судачат вкривь и вкось,Они резвы, как дети.О лжи. О снах. О дружбе врозь.И обо всем на свете.
В ряду ночей одну невмочьЗабыть. Как в горле ком.Варфоломеевская ночь,Стоишь особняком.Я напрягаю жадный слухИ слышу: ты гудишь,Из окон гонишь серый пухИ ломом в дверь стучишь.Тот был в дверях убит, а тотЗадушен в спальне был.«Ты кто, католик? гугенот?»А он со сна забыл.А этот вовсе ничегоНе понял – гул шагов.Один сказал: «Коли его!»Другой сказал: «Готов».А тот лицом белей белья,Мертвей своих простынь.«Католик я! Католик я!» —«Бог разберет. Аминь».Иной был пойман у ворот —И страх шепнул: соври.«Ты кто, католик?» – «Гугенот». —«Так вот тебе, умри!»Так вот тебе! Так вот тебе!Копьем из темноты.Валяйся с пеной на губе.И ты! И ты! И ты!«Свечу сюда!» – «Не надо свеч!Сказал, гаси ее!»Не ночь, а нож. Не ночь, а меч.Сплошное остриё.Дымилась в лужах кровь, густа,И полз кровавый пар.О ночь, ты страшный сон Христа,Его ночной кошмар.
Удивляясь галопуКочевых табунов,Хоронили Европу,К ней любовь поборов.Сколько раз хоронили,Славя конскую стать,Шею лошади в мыле.И хоронят опять.Но полощутся флагиНа судах в тесноте,И дрожит Копенгаген,Отражаясь в воде,И блестят в АмстердамеЦеховые дома,Словно живопись в рамеИли вечность сама.Хорошо, на педалиПотихоньку нажав,В городок на каналеВъехать, к сердцу прижавНе сплошной, философский,Но обычный закат,Бледно-желтый, чуть жесткий,Золотящий фасад.Впрочем, нам и не надоУезжать никуда,Вон у Летнего садаРозовеет вода,И у каменных лестниц,Над петровской Невой,Ты глядишь, европеец,На закат золотой.
Я в плохо проветренном залеНа краешке стула сиделИ, к сердцу ладонь прижимая,На яркую сцену глядел.Там пели трехслойные хоры,Квартет баянистов играл,И лебедь под скорбные звукиУ рампы раз пять умирал.Там пляску пускали за пляской,Летела щепа из-под ног —И я в перерыве с опаскойНа круглый взглянул потолок.Там был нарисован зеленый,Весь в райских цветах небосвод,И ангелы, за руки взявшись,Нестройный вели хоровод.Ходили по кругу и пели.И вид их решительный весьСказал мне, что ждут нас на небеКонцерты не хуже, чем здесь.И господи, как захотелосьНа волю, на воздух, на свет,Чтоб там не плясалось, не пелось,А главное, музыки нет!
Танцует тот, кто не танцует,Ножом по рюмочке стучит.Гарцует тот, кто не гарцует,С трибуны машет и кричит.А кто танцует в самом делеИ кто гарцует на коне,Тем эти пляски надоели,А эти лошади – вдвойне!
Чего действительно хотелось,Так это города во мгле,Чтоб в небе облако вертелосьИ тень кружилась по земле.Чтоб смутно в воздухе неясномСад за решеткой зеленелИ лишь на здании прекрасномШпиль невысокий пламенел.Чего действительно хотелось,Так это зелени густой.Чего действительно хотелось,Так это площади пустой.Горел огонь в окне высоком,И было грустно оттого,Что этот город был под бокомИ лишь не верилось в него.Ни в это призрачное небо,Ни в эти тени на домах,Ни в самого себя, нелепоДомой идущего впотьмах.И в силу многих обстоятельствЛюбви, схватившейся с тоской,Хотелось больших доказательств,Чем те, что были под рукой.
Закрою глаза и увижуТот город, в котором живу,Какую-то дальнюю крышу,И солнце, и вид на Неву.В каком-то печальном прозреньеУвижу свой день роковой,Предсмертную боль, и хрипенье,И блеск облаков над Невой.О боже, как нужно бессмертье,Не ради любви и услад,А ради того, чтобы ветерДул в спину и гнал наугад.Любое стерпеть униженьеНе больно, любую хулуЗа легкое это движеньеС замахом полы за полу.За вечно наставленный ворот,За синюю невскую прыть,За этот единственный город,Где можно и в горе прожить.
Но и в самом легком дне,Самом тихом, незаметном,Смерть, как зернышко на дне,Светит блеском разноцветным.В рощу, в поле, в свежий сад,Злей хвоща и молочая,Проникает острый яд,Сердце тайно обжигая.Словно кто-то за кустом,За сараем, за буфетомДержит перстень над виномС монограммой и секретом.Как черна его спина!Как блестит на перстне солнце!Но без этого зернаВкус не тот, вино не пьется.
Два лепета, быть может бормотанья,Подслушал я, проснувшись, два дыханья.Тяжелый куст под окнами дрожал,И мальчик мой, раскрыв глаза, лежал.Шли капли мимо, плакали на марше.Был мальчик мал,куст был намного старше.Он опыт свой с неведеньем сличилИ первым звукам мальчика учил.Он делал так: он вздрагивал ветвямиИ гнал их вниз, и стлался по земле,А мальчик то же пробовал губами,И выходило вроде «ле-ле-ле»И «ля-ля-ля». Но им казалось: мало!И куст старался, холодом дыша,Поскольку между ними не вставалаТа тень, та блажь, по имени душа.Я тихо встал, испытывая трепет,Вспугнуть боясь и легкий детский лепет,И лепетанье листьев под окном —Их разговор на уровне одном.
То, что мы зовем душой,Что, как облако, воздушноИ блестит во тьме ночнойСвоенравно, непослушноИли вдруг, как самолет,Тоньше колющей булавки,Корректирует с высотНашу жизнь, внося поправки;То, что с птицей наравнеВ синем воздухе мелькает,Не сгорает на огне,Под дождем не размокает,Без чего нельзя вздохнуть,Ни глупца простить в обиде;То, что мы должны вернуть,Умирая, в лучшем виде, —Это, верно, то и есть,Для чего не жаль стараться,Что и делает нам честь,Если честно разобраться.В самом деле хороша,Бесконечно старомодна,Тучка, ласточка, душа!Я привязан, ты – свободна.
Свежеет к вечеру Нева.Под ярким светомРябит и тянется листваЗа нею следом.Посмотришь: рядом два коняНа свет, к заливуБегут, дистанцию храня,Вздымая гриву.Пока крадешься мимо нихПутем чудесным,Подходит к горлу новый стихС дыханьем тесным.И этот прыгающий шагСтиха живогоТебя смущает, как пиджакС плеча чужого.Известный, в сущности, наряд.Чужая мета:У Пастернака вроде взят,А им – у Фета.Но что-то сердцу говорит,Что всё – иначе.Сам по себе твой тополь мчитИ волны скачут.На всякий склад, что в жизни естьС любой походкой —Всех вариантов пять иль шестьСтроки короткой.Кто виноват: листва ли, ветр?Невы волненье?Иль тот, укрытый, кто так щедрНа совпаденья?
Нет, не одно, а два лица,Два смысла, два крыла у мира.И не один, а два отцаВзывают к мести у Шекспира.В Лаэрте Гамлет видит боль,Как в перевернутом бинокле.А если этот мальчик – моль,Зачем глаза его намокли?И те же складочки у рта,И так же вещи дома жгутся.Вокруг такая теснота,Что невозможно повернуться.Ты так касаешься плеча,Что поворот вполоборота,Как поворот в замке ключа,Приводит в действие кого-то.Отходит кто-то второпях,Поспешно кто-то руку прячет,И, оглянувшись, весь в слезах,Ты видишь: рядом кто-то плачет.
Среди знакомых ни однаНе бросит в пламя денег пачку,Не пошатнется, впав в горячку,В дверях, бледнее полотна.В концертный холод или сквер,Разогреваясь понемногу,Не пронесет, и слава богу,Шестизарядный револьвер.Я так и думал бы, что бредВсе эти тени роковые,Когда б не туфельки шальные,Не этот, издали, привет.Разят дешевые духи,Не хочет сдержанности мудрой,Со щек стирает слезы с пудройИ любит жуткие стихи.
Мне звонят, говорят: – Как живете?– Сын в детсаде. Жена на работе.Вот сижу, завернувшись в халат.Дум не думаю. Жду: позвонят.А у вас что? Содом? Суматоха?– И у нас, – отвечает, – неплохо.Муж уехал. – Куда? – На восток.Вот сижу, завернувшись в платок.– Что-то нынче и вправду не топят.Или топливо на зиму копят?Ну и мрак среди белого дня!Что-то нынче нашло на меня.– И на нас, – отвечает, – находит.То ли жизнь в самом деле проходит,То ли что… Я б зашла… да потомБудет плохо. – Спасибо на том.
Т.
Этот вечер свободныйМожно так провести:За туманный ОбводныйНевзначай забрестиИль взойти беззаботней,Чем гуляка ночной,По податливым сходнямНа кораблик речной.В этот вечер свободныйМожно съежиться, чтобХолодок мимолетныйПо спине и озноб,Ощутить это чудо,Как вино винодел,За того, кто отсюдаРаньше нас отлетел.Наконец, этот вечерМожно так провести:За бутылкой, беспечно,Одному, взаперти.В благородной манере,Как велел Корнуол,Пить за здравие Мери,Ставя кубок на стол.
Он встал в ленинградской квартире,Расправив среди тишиныШесть крыл, из которых четыре,Я знаю, ему не нужны.Вдруг сделалось пусто и звонко,Как будто нам отперли зал.– Смотри, ты разбудишь ребенка! —Я чудному гостю сказал.Вот если бы легкие ночи,Веселость, здоровье детей…Но кажется, нет средь пророчествТаких несерьезных статей.
Когда тот польский педагог,В последний час не бросив сирот,Шел в ад с детьми и новый ИродТоржествовать злодейство мог,Где был любимый вами Бог?Или, как думает Бердяев,Он самых слабых негодяевСлабей, заоблачный дымок?Так, тень среди других теней,Чудак, великий неудачник.Немецкий рыжий автоматчикЕго надежней и сильней,А избиением детейПолны библейские преданья,Никто особого вниманьяНе обращал на них, ей-ей.Но философии урокТоски моей не заглушает,И отвращенье мне внушаетНездешний этот холодок.Один возможен был бы бог,Идущий в газовые печиС детьми, под зло подставив плечи,Как старый польский педагог.
В одной из улочек Москвы,Засыпанной метелью,Мы наклонялись, как волхвы,Над детской колыбелью.И что-то, словно ореол,Поблескивало тускло,Покуда ставились на столБутылки и закуска.Мы озирали полумглуИ наклонялись снова.Казалось, щурились в углуТеленок и корова.Как будто Гуго ван дер ГусНарисовал всё это:Волхвов, хозяйку с ниткой бус,В дверях полоску света.И вообще такой покойНа миг установился:Не страшен Ирод никакой,Когда бы он явился.Весь ужас мира, испоконСтоящий в отдаленье,Как бы и впрямь заворожен,Подался на мгновенье.Под стать библейской старинеВ ту ночь была Волхонка.Снежок приветствовал в окнеРождение ребенка.Оно собрало нас сюдаПроулками, садами,Сопровождаясь, как всегда,Простыми чудесами.
Пусть кто-то в ней жизнь узнает.Как сыщик, за ней примечает,А музыка тем и живет,Что нас к забытью приучает.И стынешь, за кресло схватясь,В тот час, как даруется еюНе с этими залами связь,А с будущей жизнью твоею.Картин не рисует, не лги!Знакомая, всё незнакома —Так мысли ее далекиОт женщин, и счастья, и дома.О, вся забытье, благодать!Укор для тоски и неверья.И совестно к ней приплетатьДороги, поля и деревья.
Озирая потемки,расправляя рукойс узелками тесемкина подушке сырой,рядом с лампочкойсиней не засну в полутьмена дорожной перине,на казенном клейме.– Ты, дорожные знакиподносящий к плечу,я сегодня во мраке,как твой ангел, лечу.К моему изголовьюподступают кусты.Помоги мне! С любовьюне справляюсь, как ты.– Не проси облегченьяот любви, не проси.Согласись на мученьеи губу прикуси.Бодрствуй с полночьювместе, не мечтай разлюбить.Я тебе на разъездепосвечу, так и быть.– Ты, фонарь подносящий,как огонь к сургучу,я над речкой и чащей,как твой ангел, лечу.Синий свет худосочный,отраженный в окне,вроде жилки височной,не погасшей во мне.– Не проси облегченьяот любви, его нет.Поздней ночью – свеченье,днем – сиянье и свет.Что весной развлеченье,тяжкий труд к декабрю.Не проси облегченьяот любви, говорю.
Жить в городе другом – как бы не жить.При жизни смерть дана, зовется – расстоянье.Не торопи меня. Мне некуда спешить.Летит вагон во тьму. О, смерти нарастанье!Какое мне письмо докажет: ты жива?Мне кажется, что ты во мраке таешь, таешь.Беспомощен привет, бессмысленны слова.Тебя в разлуке нет, при встрече – оживаешь.Гремят в промозглой мгле бетонные мосты.О ком я так томлюсь, в тоске ломая спички?Теперь любой пустяк действительней, чем ты:На столике стакан, на летчике петлички.На свете, где и так всё держится едва,На ниточке висит, цепляется, вот рухнет,Кто сделал, чтобы ты жива и неживаБыла, как тот огонь: то вспыхнет, то потухнет?
1. «Волна темнее к ночи…»
Волна темнее к ночи,Уключина стучит.Харон неразговорчив,Но и она – молчит.Обшивку руки гладят,А взгляд, как в жизни, тверд.Пред нею волны катятКоцит и Ахеронт.Давно такого грузаНе поднимал челнок.Летает с криком Муза,А ей и невдомек.Опять она нарядна,Спокойна, молода.Легка и чуть прохладнаПоследняя беда.Другую бы дорогу,В Компьен или Париж…Но этой, слава богу,Ее не удивишь.Свиданьем предстоящимВзволнована чуть-чуть.Но дышит грудь не чаще,Чем в Царском где-нибудь.Как всякий дух бесплотныйОчерчена штрихом,Свой путь бесповоротныйСверяет со стихом.Плывет она в туманеСредь чудищ, мимо скалТакой, как МодильяниЕе нарисовал.
2. «Поскольку скульптор не снимал…»
Поскольку скульптор не снималС ее лица посмертной маски,Лба крутизну, щеки провалТы должен сам предать огласке.Такой на ней был грозный светИ губы мертвые так сжаты,Что понял я: прощенья нет!Отмщенье всем, кто виноваты.Ее лежание в гробуНа Страшный суд похоже было.Как будто только что в трубуОна за ангела трубила.Неумолима и строга,Среди заоблачного залаНа неподвижного врагаОдною бровью показала.А здесь от свечек дым не дым,Страх совершал над ней облёты.Или нельзя смотреть живымНа сны загробные и счеты?
Вижу, вижу спозаранкуУстремленные в НевуИ Обводный, и Фонтанку,И похожую на склянкуРечку Кронверку во рву.И каналов без уздечкиВижу утреннюю прыть,Их названья на дощечке,И смертельной Черной речкиУскользающую нить.Слышу, слышу вздох неловкий,Плач по жизни прожитой,Вижу ЕкатерингофкиБлики, отблески, подковкиЖирный отсвет нефтяной.Вижу серого оттенкаМойку, женщину и зонт,Крюков, лезущий на стенку,Пряжку, Карповку, Смоленку,Стикс, Коцит и Ахеронт.
Венеция, когда ты так блестишь,Как будто я тебя и вправду вижу,И дохлую в твоем канале мышь,И статую, упрятавшую в нишу, —Мне кажется, во дворик захожуСвисает с галереи коврик. Лето.Стоит монах. К второму этажуС тряпьем веревку поднял Каналетто.Нет, Тютчев это мне тебя напел.Наплел. Нет, это Блок тебя навеял.Нет, это сам я фильм такой смотрел:Француз вояж в Италию затеял,Дурак француз, в двубортном пиджачке.Плеск голубей. Собор Святого Марка.О, как светло! Крутись на каблучке.О, как светло, о, смилуйся, как ярко!
Четко вижу двенадцатый век.Два-три моря да несколько рек.Крикнешь здесь – там услышат твой голос.Так что ласточки в клюве моглиЗанести, обогнав корабли,В Корнуэльс из Ирландии волос.А сейчас что за век, что за тьма!Где письмо? Не дождаться письма.Даром волны шумят, набегая.Иль и впрямь европейский романОтменен, похоронен Тристан?Или ласточек нет, дорогая?
Фиолетовой, белой, лиловой,Ледяной, голубой, бестолковойПеред взором предстанет сирень.Летний полдень разбит на осколки,Острых листьев блестят треуголки,И, как облако, стелется тень.Сколько свежести в ветви тяжелой,Как стараются важные пчелы,Допотопная блещет краса!Но вглядись в эти вспышки и блестки:Здесь уже побывал Кончаловский,Трогал кисти и щурил глаза.Тем сильней у забора с канавкойВосхищение наше, с поправкойНа тяжелый музейный букет,Нависающий в желтой плетенкеНад столом, и две грозди в сторонке,И от локтя на скатерти след.
Б. Я. Бухштабу На стоге сена ночью южнойЛицом ко тверди я лежал.А. Фет
Я к стогу сена подошел.Он с виду ласковым казался.Я боком встал, плечом повел,Так он кололся и кусался.Он горько пахнул и дышал,Весь колыхался и дымился.Не знаю, как на нем лежалТяжелый Фет? Не шевелился?Ползли какие-то жучкиПо рукавам и отворотам,И запотевшие очкиПокрылись шелковым налетом.Я гладил пыль, ласкал труху,Я порывался в жизнь иную,Но Бога не было вверху,Чтоб оправдать тщету земную.И голый ужас, без одежд,Сдавив, лишил меня движений.Я падал в пропасть без надежд,Без звезд и тайных утешений.Ополоумев, облакаЛетели, серые от страха.Чесалась потная рука,Блестела мокрая рубаха.И в целом стоге под рукой,Хоть всей спиной к нему прижаться,Соломки не было такой,Чтоб, ухватившись, задержаться!
Еще чего, гитара!Засученный рукав.Любезная отрава.Засунь ее за шкаф.Пускай на ней играетГригорьев по ночам,Как это подобаетРазгульным москвичам.А мы стиху сухомуПривержены с тобой.И с честью по-другомуСправляемся с бедой.Дымок от папиросыДа ветреный канал,Чтоб злые наши слезыНикто не увидал.
Жизнь чужую прожив до конца,Умерев в девятнадцатом веке,Смертный пот вытирая с лица,Вижу мельницы, избы, телеги.Биографии тем и сильны,Что обнять позволяют за суткиДвух любовниц, двух жен, две войныИ великую мысль в промежутке.Пригождайся нам, опыт чужой,Свет вечерний за полостью пыльной,Тишина, пять-шесть строф за душойИ кусты по дороге из Вильны.Даже беды великих людейДарят нас прибавлением жизни,Звездным небом, рысцой лошадейИ вином, при его дешевизне.
Казалось бы, две тьмы,В начале и в конце,Стоят, чтоб жили мыС тенями на лице.Но не сравним густойМрак, свойственный гробам,С той дружелюбной тьмой,Предшествовавшей нам.Я с легкостью смотрюНа снимок давних лет.«Вот кресло, – говорю, —Меня в нем только нет».Но с ужасом гляжуЗа черный тот предел,Где кресло нахожу,В котором я сидел.
На Мойке жил один старик.Я представляю горы книг.Он знал того, он знал другого.Но всё равно, не потомуПриятель звал меня к немуМеж делом, бегло, бестолково.А потому, что, по словамПриятеля, обоим намБыла бы в радость встреча эта.– Вы б столковались в тот же миг:Одна печаль, один языкИ тень забытого поэта!Я собирался много раз,Но дождь, дела и поздний час,Я мрачен, он нерасположен.И вот я слышу: умер он.Визит мой точно отменен.И кто мне скажет, что отложен?
Зачем Ван Гог вихреобразныйТомит меня точкой неясной?Как желт его автопортрет!Перевязав больное ухо,В зеленой куртке, как старуха,Зачем глядит он мне вослед?Зачем в кафе его полночномСтоит лакей с лицом порочным?Блестит бильярд без игроков?Зачем тяжелый стул поставленТак, что навек покой отравлен,Ждешь слез и стука башмаков?Зачем он с ветром в крону дует?Зачем он доктора рисуетС нелепой веточкой в руке?Куда в косом его пейзажеБез седока и без поклажиСпешит коляска налегке?
Что-то мне волны лазурные снятся,Катятся, ластятся, жмутся, теснятся,Мчатся назад и в обход.Нет, не привычное Черное море,А миражи в незнакомом просторе,Белый, как соль, пароход.Плыть? Но куда? На огней вереницу.В Геную, Падую, Специю, Ниццу.Что там, не видно ль земли?Странно: в глаза не глядят мне матросы.Крепко натянуты мощные тросы.Нет, не Везувий вдали.Припоминаю, что был уже случай.Мне отвечают: «Себя ты не мучай,Детские страхи откинь».Нет, не в Италии мы и не в Польше.Что-то мне это не нравится больше:Гладь не такая и синь.Так Баратынский с его пироскафомДумал увидеть, как мячик за шкафом,Влажный Элизий земной,Башни Ливурны, а ждал его тесныйЯщик дубовый, Элизий небесный,Серый кладбищенский зной.
Читая шинельную одуО свойствах огромной страны,Меняющей быт и погодуРаз сто до китайской стены,Представил я реки, речушки,Пустыни и Берингов лед —Всё то, что зовется: от КушкиДо Карских студеных Ворот.Как много от слова до словаПространства, тоски и судьбы!Как ветра и снега от ЛьвоваДо Обской холодной губы.Так вот что стоит за плечамиИ дышит в затылок, как зверь,Когда ледяными ночамиНе спишь и косишься на дверь.Большая удача – родитьсяВ такой беспримерной стране.Воистину есть чем гордиться,Вперяясь в просторы в окне.Но силы нужны и отвагаСидеть под таким сквозняком!И вся-то защита – бумагаДа лампа над тесным столом.
В латинском шрифте, видим мы,Сказались римские холмыИ средиземных волн барашки,Игра чешуек и колец.Как бы ползут стада овец,Пастух вино сосет из фляжки.Зато грузинский алфавитНа черенки мечом разбитИль сам упал с высокой полки.Чуть дрогнет утренний туман —Илья, Паоло, ТицианСбирают круглые осколки.А в русских буквах «же» и «ша»Живет размашисто душа,Метет метель, шумя и пенясь.В кафтане бойкий ямщичок,Удал, хмелен и краснощек,Лошадкой правит, подбоченясь.А вот немецкая печать,Так трудно буквы различать,Как будто марбургские крыши.Густая готика строки.Ночные окрики, шаги.Не разбудить бы! Тише! тише!Летит еврейское письмо.Куда? – Не ведает само,Слова написаны, как ноты.Скорее скрипочку хватай,К щеке платочек прижимай,Не плачь, играй… Ну что ты? Что ты?
И если в ад я попаду,Есть наказание в адуИ для меня: не лед, не пламя!Мгновенья те, когда я могРискнуть, но стыл и тер висок,Опять пройдут перед глазами.Всё счастье, сколько упустил,В саду, в лесу и у перил,В пути, в гостях и темном море…Есть казнь в аду таким, как я:То рай прошедшего житья,Тоска о смертном недоборе.
Вот сижу на шатком стулеВ тесной комнате моей,Пью вино напареули,Что осталось от гостей.Мы печальны – что причиной?Нас не любят – кто так строг.Всей спиною за гардинойБелый чувствую снежок.На подходе зимний праздник,Хвоя, вата, серпантин.С каждым годом всё прекраснейСнег и запах легких вин.И любовь от повтореньяНе тускнеет, просто в нейБольше знанья и терпеньяИ немыслимых вещей.
Скатерть, радость, благодать!За обедом с проволочкойПод столом люблю сгибатьКрай ее с машинной строчкой.Боже мой! Еще живу!Всё могу еще потрогатьИ каемку, и канву,И на стол поставить локоть!Угол скатерти в горсти.Даже если это слабость,О бессмыслица, блести!Не кончайся, скатерть, радость!
Эти вечные счеты, расчеты, долгиИ подсчеты, подсчеты.Испещренные цифрами черновики.Наши гении, мученики, должники.Рифмы, рядом – расходы.То ли в карты играл? То ли в долг занимал?Было пасмурно, осень.Век железный – зато и презренный металл.Или рощу сажал и считал, и считал,Сколько высадил елей и сосен?Эта жизнь так нелепо и быстро течет!Покажи, от чего начинать нам отсчет,Чтоб не сделать ошибки?Стих от прозы не бегает, наоборот!Свет осенний и зыбкий.Под высокими окнами, бурей гоним,Мчится клен, и высоко взлетают над нимМедных листьев тройчатки.К этим сотням и тысячам круглым твоимПриплюсуем десятки.Снова дикая кошка бежит по пятам,Приближается время платить по счетам,Всё страшней ее взгляды:Забегает вперед, прижимает к кустам —И не будет пощады.Всё равно эта жизнь и в конце хороша,И в долгах, и в слезах, потому что свежа!И послушная рифма,Выбегая на зов, и легка, как душа,И точна, точно цифра!
У меня зазвонил телефон.То не слон говорил. Что за стон!Что за буря и плач? И гудки?И щелчки, и звонки. Что за тон!Я сказал: «Ничего не слыхать».И в ответ застонало опять,Загудело опять, и едваДолетали до слуха слова:«Вам звонят из Уфы». – Перерыв.«Плохо слышно, увы». – Перерыв.«Все архивы Уфы перерыв,Не нашли мы, а вы?» – Перерыв.«Все труды таковы, – говорю. —С кем, простите, сейчас говорю?»«Нет, простите, с кем мы говорим?В прошлый раз говорили с другим!»Кто-то в черную трубку дышал.Зимний ветер ему подвывал.Словно зверь, притаясь, выжидал.Я нажал рычажок – он пропал.
Я ли свой не знаю город?Дождь пошел. Я поднял ворот.Сел в трамвай полупустой.От дороги ТурухтаннойПо Кронштадтской… вид туманный…Стачек, Трефолева… стой!Как по плоскости наклонной,Мимо темной Оборонной.Всё смешалось… не понять…Вдруг трамвай свернул куда-то,Мост, канал, большого садаТемень, мост, канал опять.Ничего не понимаю!Слева тучу обгоняю,Справа в тень ее вхожу,Вижу пасмурную воду,Зелень, темную с исподу,Возвращаюсь и кружу.Чья ловушка и причуда?Мне не выбраться отсюда!Где Фонтанка? Где Нева?Если это чья-то шутка,Почему мне стало жуткоИ слабеет голова?Этот сад меня пугает,Этот мост не так мелькает,И вода не так бежит,И трамвайный бег бесстрастныйПриобрел уклон опасный,И рука моя дрожит.Вид у нас какой-то сирый.Где другие пассажиры?Было ж несколько старух!Никого в трамвае нету.Мы похожи на комету,И вожатый слеп и глух.Вровень с нами мчатся рядомВсе, кому мы были радыВ прежней жизни дорогой.Блещут слезы их живые,Словно капли дождевые.Плачут, машут нам рукой.Им не видно за дождями,Сколько встало между намиУлиц, улочек и рек.Так привозят в парк трамвайныйНе заснувшего случайно,А уснувшего навек.
Кто-то плачет всю ночь.Кто-то плачет у нас за стеною.Я и рад бы помочь —Не пошлет тот, кто плачет, за мною.Вот затих. Вот опять.«Спи, – ты мне говоришь, – показалось».Надо спать, надо спать.Если б сердце во тьме не сжималось!Разве плачут в наш век?Где ты слышал, чтоб кто-нибудь плакал?Суше не было век.Под бесслезным мы выросли флагом.Только дети – и те,Услыхав: «Как не стыдно?» – смолкают.Так лежим в темноте.Лишь часы на столе подтекают.Кто-то плачет вблизи.«Спи, – ты мне говоришь, – я не слышу».У кого ни спроси —Это дождь задевает за крышу.Вот затих. Вот опять.Словно глубже беду свою прячет.А начну засыпать —«Подожди, – говоришь, – кто-то плачет!»
Человек привыкаетКо всему, ко всему.Что ни год получаетПо письму, по письму.Это в белом конвертеЕму пишет зима.Обещанье бессмертья —Содержанье письма.Как красив ее почерк!Не сказать никому.Он читает листочекИ не верит ему.Зимним холодом дышитУ реки, у пруда.И в ответ ей не пишетНикогда, никогда.
Конверт какой-то странный, странный,Как будто даже самодельный,И штемпель смазанный, туманный,С пометкой давности недельной,И марка странная, пустая,Размытый образ захолустья:Ни президента Уругвая,Ни Темзы, – так, какой-то кустик.И буква к букве так теснятся,Что почерк явно засекречен.Внизу, как можно догадаться,Обратный адрес не помечен.Тихонько рву конверт по краюИ на листе бумаги плотномС трудом по-русски разбираюСлова в смятенье безотчетном.«Мы здесь собрались кругом теснымТебя заверить в знак вниманьяВ размытом нашем, повсеместном,Ослабленном существованье.Когда ночами (бред какой-то!)Воюет ветер с темным садом,О всех не скажем, но с тобой-то,Молчи, не вздрагивай, мы рядом.Не спи же, вглядывайся зорче,Нас различай поодиночке».И дальше почерк неразборчив,Я пропускаю две-три строчки.«Прощай! Чернила наши блеклы,А почта наша ненадежна,И так в саду листва намокла,Что шага сделать невозможно».
Не помнит лавр вечнозеленый,Что Дафной был, и бог влюбленныйЕго преследовал тогда;К его листве остроконечнойПодносит руку первый встречныйИ мнет, не ведая стыда.Не помнит лавр вечнозеленый,И ты не помнишь, утомленныйПутем в Батум из Кобулет,Что кустик этот глянцевитый,Цветами желтыми увитый,Еще Овидием воспет.Выходит дождик из тумана,Несет дымком из ресторана,И Гоги в белом пиджакеНе помнит, сдал с десятки сдачуИль нет… а лавр в окне маячит…А сдача – вот она, в руке.Какая долгая разлукаИ блекнет память, и подругаЗабыла друга своего,И ветвь безжизненно упала,И море плещется устало,Никто не помнит ничего.
Ну прощай, прощай до завтра,Послезавтра, до зимы.Ну прощай, прощай до марта.Зиму порознь встретим мы.Порознь встретим и проводим.Ну прощай до лучших дней.До весны. Глаза отводим.До весны. Еще поздней.Ну прощай, прощай до лета.Что ж перчатку теребить?Ну прощай до как-то, где-то,До когда-то, может быть.Что ж тянуть, стоять в передней.Да и можно ль быть точней?До черты прощай последней,До смертельной. И за ней.
Я к ночным облакам за окном присмотрюсь,Отодвинув суровую штору.Был я счастлив – и смерти боялся. БоюсьИ сейчас, но не так, как в ту пору.Умереть – это значит шуметь на ветруВместе с кленом, глядящим понуро.Умереть – это значит попасть ко дворуТо ли Ричарда, то ли Артура.Умереть – расколоть самый твердый орех,Все причины узнать и мотивы.Умереть – это стать современником всех,Кроме тех, кто пока еще живы.
Расположение вещейНа плоскости стола,И преломление лучей,И синий лед стекла.Сюда – цветы, тюльпан и мак,Бокал с вином – туда.«Скажи, ты счастлив?» – «Нет». – «А так?»«Почти». – «А так?» – «О да!»
Какое счастье, благодатьЛожиться, укрываться,С тобою рядом засыпать,С тобою просыпаться!Пока мы спали, ты и я,В саду листва шумелаИ с неба темные краяСверкали то и дело.Пока мы спали, у столаЧудак с дремотой спорил,Но спал я, спал, и ты спала,И сон всех ямбов стоил.Мы спали, спали… НаравнеС любовью и бессмертьемДавалось даром то во сне,Что днем – сплошным усердьем.Мы спали, спали, вопреки,Наперекор, вникалиВ узоры сна и завитки,В детали, просто спали.Всю ночь. Прильнув к щеке щекой.С доверчивостью птичьей.И в беззащитности такойСходило к нам величье.Всю ночь в наш сон ломился гром,Всю ночь он ждал ответа:Какое счастье – сон вдвоем,Кто нам позволил это?
Уходит лето. Ветер дует так,Что кажется, не лето – жизнь уходит,И ежится, и ускоряет шаг,И плечиком от холода поводит.По пням, по кочкам, прямо по воде.Ей зимние не по душе заботы.Где дом ее? Ах, боже мой, везде!Особенно, где синь и пароходы.Уходит свет. Уходит жизнь сама.Прислушайся в ночи: любовь уходит,Оставив осень в качестве письма,Где доводы последние приводит.Уходит муза. С кленов, с тополейЛетит листва, летят ей вслед стрекозы.И женщины уходят всё быстрей,Почти бегом, опережая слезы.
О, слава, ты так же прошла за дождями,Как западный фильм, не увиденный нами,Как в парк повернувший последний трамвай, —Уже и не надо. Не стоит. Прощай!Сломалась в дороге твоя колесница,На юг улетела последняя птица,Последний ушел из Невы теплоход.Я вышел на Мойку: зима настает.Нас больше не мучит желание славы,Другие у нас представленья и нравы,И милая спит, и в ночной тишинеПусть ей не мешает молва обо мне.Снежок выпадает на город туманный.Замерз на афише концерт фортепьянный.Пружины дверной глуховатый щелчок.Последняя рифма стучится в висок.Простимся без слов, односложно и сухо.И музыка медленно выйдет из слуха,Как после купанья вода из ушей,Как маленький, теплый, щекотный ручей.
Умереть, не побывав в Париже,Не такая уж беда.Можно выбрать что-нибудь поближе.Есть другие города.Спутник наш в метелях и вожатый,Разве он угрюмОттого, что вместо луврских статуйОн увидел Арзрум?Всё же кое-что в тумане видно:Обелиск, Мулен де ла Галетт…Александр Сергеевич, мне стыдно,Что я был в Париже, а вы – нет.Как у вас лимоном полночь дышитИ Лаура для гостей поет,А вдали, на севере – в ПарижеДождь идет.Побывав дней пять в чужой столице,Поглазев на Нотр-Дам,Кто у нас стихов о заграницеНе писал, с бравадой пополам?Только вы, в сугробах утопаяНа глухом Конюшенном мосту.Ненавижу НиколаяЗа его железную узду!Страшен Мойки вид мемориальный,Роковой оттенок синевы,Полумертвый и полуподвальный,Где лежали вы.Как боюсь я вот таких диванов,Скрытых тех пружин.Взгляд бежит от хроник и романовСловно впрыснут атропин.От любви. От выстуженной Леты.От зимы, сжимающей виски.От чего еще с ума поэтыСходят? От тоски.Ах, какой широкою метельюК ночи тянет ледяной.Говорят, вы учите весельюИ гармонии сплошной.Сделайте ученику плохомуМилость, дайте знак,Что теперь у вас всё по-другому,Веселей, не так…Как при хмурой он хорош погоде,Фиолетов, рыж!Или там, где вы теперь живете,Не проблема – дождик и Париж?
Я написать о Вяземском хотел,Как мрачно исподлобья он глядел,Точнее, о его последнем цикле.Он жить устал, он прозябать хотел.Друзья уснули, он осиротел;Те умерли вдали, а те погибли.С утра надев свой клетчатый халат,Сидел он в кресле, рифмы невпопадДразнить его под занавес являлись.Он видел: смерть откладывает срок.Вздыхал над ним злопамятливый бог,И музы, приходя, его боялись.Я написать о Вяземском хотел,О том, как в старом кресле он сидел,Без сил, задув свечу, на пару с нею.Какие тени в складках залегли,Каким поэтом мы пренебрегли,Забыв его, но чувствую: мрачнею.В стихах своих он сам к себе жесток,Сочувствия не ищет, как листок,Что корчится под снегом, леденея.Я написать о Вяземском хотел,Еще не начал, тут же охладелНе к Вяземскому, а к самой затее.Он сам себе забвенье предсказал,И кажется, что зла себе желалИ медленно сживал себя со светуВ такую тьму, где слова не прочесть.И шепчет мне: оставим всё как есть.Оставим всё как есть: как будто нету.
Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки,У стриженых лип на виду,Глотая туманный и стойкийБензинный угар на ходу,Меж Марсовым полем и садомМихайловским, мимо былыхКонюшен, широким обхватомДержавших лошадок лихих.Пойдем же! Чем больше названий,Тем стих достоверней звучит,На нем от решеток и зданийТень так безупречно лежит.С тыняновской точной подсказкойПойдем же вдоль стен и колонн,С лексической яркой окраскойОт собственных этих имен.Пойдем по дуге, по изгибу,Где плоская, в пятнах, волнаТо тучу качает, как рыбу,То с вазами дом Фомина,Пойдем мимо пушкинских окон,Музейных подобранных штор,Минуем Капеллы широкойОвальный, с афишами, двор.Вчерашние лезут билетыИз урн и подвальных щелей.Пойдем, как по берегу Леты,Вдоль окон пойдем и дверей,Вдоль здания Главного штаба,Его закулисной стены,Похожей на желтого крабаС клешней непомерной длины.Потом через Невский, с разбегу,Всё прямо, не глядя назад,Пойдем, заглядевшись на рекуИ Строганов яркий фасад,Пойдем, словно кто-то однаждыУехал иль вывезен былИ умер от горя и жаждыБез этих колонн и перил.И дальше, по левую рукуУзнав Воспитательный дом,Где мы проходили науку,Вдоль черной ограды пойдем,И, плавясь на шпиле от солнца,Пускай в раздвижных небесахКорабль одинокий несется,Несется на всех парусах.Как ветром нас тянет и тянет.Длинноты в стихах не любя,Ты шепчешь: читатель устанет! —Не бойся, не больше тебя!Он, ветер вдыхая холодный,Не скажет тебе, может быть,Где счастье прогулки свободнойЕму помогли полюбить.Пойдем же по самому краюТоски, у зеленой воды,Пойдем же по аду и раю,Где нет между ними черты,Где памяти тянется свиток,Развернутый в виде домов,И столько блаженства и пыток,Двузначных больших номеров.Дом Связи – как будто коробкаИ рядом еще коробок.И дом, где на лестнице робкоЯ дергал висячий звонок.И дом, где однажды до часуВ квартире чужой танцевал.И дом, где я не был ни разу,А кажется, жил и бывал.Ну что же? Юсуповский желтыйОстался не назван дворецДа словно резинкой подтертыйГолландии Новой багрец.Любимая! Сколько упорства,Обид и зачеркнутых строк,Отчаянья, противоборстваИ гребли, волнам поперек!Твою ненаглядную рукуТак крепко сжимая в своей,Я всё отодвинуть разлукуПытаюсь, но помню о ней..И может быть, это сверканьеЛиствы, и дворцов, и рекиВозможно лишь в силу страданьяИ счастья, ему вопреки!
Приятель мой строг,Необщей печатью отмечен,И молод, и что ему Блок?– Ах, маменькин этот сынок?– Ну, ну, – отвечаю, – полегче.Вчера я прилег,Смежил на мгновенье ресницы —Вломился в мой сонный високОбугленный гость, словно рок,С цветком сумасшедшим в петлице.Смешался на миг,Увидев, как я растерялся.И в свитере снова возник,И что-то бубнил, и на крик,Как невская чайка, срывался.Вздымала НеваЗа ним просмоленную барку.Полдня разгружал он дрова.На небо взглянул – синева.Обрадовался, как подарку.Потом у перилСтоял, выправляя дыханье.Я счастлив, что он захватилДругую эпоху, ходилЗа справками и на собранье.Как будто привык.Дежурства. Жилплощадь. Зарплата.Зато – у нас общий язык.Начну предложенье – он вмигПоймет. Продолжать мне не надо.
Едкий дымок мандариновой корки.Колкий снежок. Деревянные горки.Всё это видел я тысячу раз.Что же так туго натянуты нервы?Сердце колотится, слезы у глаз.В тысячный – скучно, но в тысяча первый…Весело вытереть пальцы перчаткой.Весело с долькой стоять кисло-сладкой.Всё же на долю досталось и мнеСчастья, и горя, и снега, и смеха.Годы прошли – не упало в цене.О, поднялось на ветру, вроде меха!
Себе бессмертье представляя,Я должен был пожать плечом:Мне эта версия благаяНе говорила ни о чем.Как вдруг одно соображеньеБлеснуло ярче остальных:Что, если вечность – расширеньеВсех мимолетностей земных?Допустим, ты смотрел на вилку,Не видя собственной руки,Двух слив, упавших за бутылку,И раскрасневшейся щеки.Теперь ты сможешь на досугеУвидеть вдруг со всех сторонНакрытый стол, лицо подруги,Окно, деревья, небосклон.
Быть нелюбимым! Боже мой!Какое счастье быть несчастным!Идти под дождиком домойС лицом потерянным и красным.Какая мука, благодатьСидеть с закушенной губою,Раз десять на день умиратьИ говорить с самим собою.Какая жизнь – сходить с ума!Как тень, по комнате шататься!Какое счастье – ждать письмаПо месяцам – и не дождаться.Кто нам сказал, что мир у ногЛежит в слезах, на всё согласен?Он равнодушен и жесток.Зато воистину прекрасен.Что с горем делать мне моим?Спи, с головой в ночи укройся.Когда б я не был счастлив им,Я б разлюбил тебя, не бойся!
Как люблю я полубредКниг, стареющих во мраке,Те страницы, что на свет —Словно денежные знаки.И поэтов тех люблю,Что плывут в поля иные,Словно блики по стеблюИли знаки водяные.Блеск бумаги желт и мглист.Как лошадка, скачет строчка.Всё разнять стремишься лист,Словно слиплось три листочка.Словно там-то, среди трех,Второпях пропущен нами,Самый тихий спрятан вздох,Самый легкий взмах руками.
В переполненном, глухо гудящем кафеЯ затерян, как цифра в четвертой графе,И обманут вином тепловатым.И сосед мой брезглив и едой утомлен,Мельхиоровым перстнем любуется онНа мизинце своем волосатом.Предзакатное небо висит за окномПропускающим воду сырым полотном,Луч, прорвавшись, крадется к соседу,Его перстень горит самоварным огнем.«Может, девочек, – он говорит, – позовем?»И скучает: «Хорошеньких нету».Через миг погружается вновь в полутьму.Он молчит, так как я не ответил ему.Он сердит: рассчитаться бы, что ли?Не торопится к столику официант,Поправляет у зеркала узенький бант.Я на перстень гляжу поневоле.Он волшебный! хозяин не знает о том.Повернуть бы на пальце его под столом —И, пожалуйста, синее море!И коралловый риф, что вскипал у МонеНа приехавшем к нам погостить полотне,В фиолетово-белом уборе.Повернуть бы еще раз – и в Ялте зимойОказаться, чтоб угольщик с черной каймойШел к причалу, как в траурном крепе.Снова луч родничком замерцал и забил,Этот перстень… на рынке его он купил,Иль работает сам в ширпотребе?А как в третий бы раз, не дыша, повернутьЭтот перстень – но страшно сказать что-нибудь:Всё не то или кажется – мало!То ли рыжего друга в дверях увидать?То ли этого типа отсюда убрать?То ли юность вернуть для начала?
Пошли на убыль эти ночи,Еще похожие на дни.Еще кромешный полог, скорчась,Приподнимают нам они,Чтоб различали мы в испуге,Клонясь к подушке меловой,Лицо любви, как в смертной мукеЛицо с закушенной губой.
В тот год я жил дурными новостями,Бедой своей, и болью, и виною.Сухими, воспаленными глазамиСмотрел на мир, мерцавший предо мною.И мальчик не заслуживал вниманья,И дачный пес, позевывавший нервно.Трагическое миросозерцаньеТем плохо, что оно высокомерно.
Взметнутся голуби гирляндой черных нот.Как почерк осени на пушкинский похож!Сквозит, спохватишься и силы соберешь.Ты старше Моцарта, и Пушкина вот-вотПереживешь.Друзья гармонии, смахнув рукой со лбаУсталость мертвую, принять беспечный видС утра стараются, и всё равно судьбаСкупа, слепа,К ним беспощадная, зато тебя щадит.О, ты-то выживешь! залечишь – и пройдет.С твоею мрачностью! без слез, гордясь собой,Что сух, как лед.А эта пауза, а этот перебой —Завалит листьями и снегом заметет.С твоею тяжестью! сырые облакаПо небу тянутся, как траурный обоз,Через века.Вот маска с мертвого, вот белая рука —Ничто не сгладилось, ничто не разошлось.Они не вынесли, им не понятно, какЖивем до старости, справляемся с тоской,Долгами, нервами и ворохом бумаг…Музейный узенький рассматриваем фрак,Лорнет двойной.Глядим во тьму.Земля просторная, но места нет на нейНи взмаху легкому, ни быстрому письму.И всё ж в присутствии их маленьких тенейНе так мучительно, не знаю почему.
Исследовав, как Критский лабиринт,Все закоулки мрачности, на светЯ выхожу, разматывая бинт.Вопросов нет.Подсохла рана.И слезы высохли, и в мире – та же сушь.И жизнь мне кажется, когда встаю с дивана,Улиткой с рожками, и вытекшей к тому ж.От МинотавраОсталась лужица, точнее, тень одна.И жизнь мне кажется отложенной на завтра,На послезавтра, на другие времена.Она понадобится там, потом, кому-то,И снова кто-нибудь, разбуженный листвой,Усмотрит чудоВ том, что пружинкою свернулось заводной.Как в погремушке, в раковине слухаОбида ссохшаяся дням теряет счет.Пусть смерть-старухаЕе оттуда с треском извлечет.Звонит мне под вечер приятель, дуя в трубку.Плохая слышимость. Всё время рвется нить.«Читать наскучило. И к бабам лезть под юбку.Как дальше жить?О жизнь, наполненная смыслом и любовью,Хлынь в эту паузу, блесни еще хоть разСтраной ли, музою, припавшей к изголовью,Постой у глазВодою в шлюзе,Всё прибывающей, с буксиром на груди.Высоким уровнем. Системою иллюзий.Еще какой-нибудь миражик заведи.
Сергею Коробову
Взамен любовной переписки,Ее свободней и точней.Слетают письма от друзейС нагорных троп и топей низких,Сырым пропахшие снежком,Дорожной гарью и мешком,Погодой зимней и ненастной.И на конверте голубомЧернеет штамп волнообразный.Собой расталкивая мрак,То из Тюмени, то с Алтая.И ходит строчка стиховаяМеж нами, как масонский знак.Родную душу узнаю,На дальний оклик отвечаю,Как будто на валу стою.Соединить бы всю семью,Да как собрать ее – не знаю.
Для полного блаженства не хваталоРуин, их потому и возводилиВ аллеях из такого матерьяла,Чтобы они на хаос походили,Из мрамора, из праха и развала,Гранитной кладки и кирпичной пыли.И нравилось, взобравшись на обломок,Стоять на нем, вздыхая сокрушенно.Средь северных разбавленных потемокВсплывал мираж Микен и Парфенона.Татарских орд припудренный потомокИ Фельтена ценил, и Камерона.Когда бы знать могли они, какиеУвидит мир гробы и разрушенья!Я помню с детства остовы нагие,Застывший горя лик без выраженья.Руины… Пусть любуются другие,Как бузина цветет средь запустенья.Я помню те разбитые кварталыИ ржавых балок крен и провисанье.Как вы страшны, былые идеалы,Как вы горьки, любовные прощанья,И старых дружб мгновенные обвалы,Отчаянья и разочарованья!Вот человек, похожий на руину.Зияние в его глазах разверстых.Такую брешь, и рану, и лавинуНе встретишь ты ни в Дрезденах, ни в Брестах.И дом постыл разрушенному сыну,И нет ему забвения в отъездах.Друзья мои, держитесь за перила,За этот куст, за живопись, за строчку,За лучшее, что с нами в жизни было,За сбивчивость беды и проволочку,А этот храм не молния разбила,Он так задуман был. Поставим точку.В развале этом, правильно-дотошном,Зачем искать другой, кроваво-ржавый?Мы знаем, где искать руины: в прошлом.А будущее ни при чем, пожалуй.Сгинь, призрак рваный в мареве сполошном!Останься здесь, но детскою забавой.
Слово «нервный» сравнительно поздноПоявилось у нас в словареУ некрасовской музы нервознойВ петербургском промозглом дворе.Даже лошадь нервически скороВ его желчном трехсложнике шла,Разночинная пылкая ссораИ в любви его темой была.Крупный счет от модистки, и слезы,И больной, истерический смех.Исторически эти неврозыОбъясняются болью за всех,Переломным сознаньем и бытом.Эту нервность, и бледность, и пыл,Что неведомы сильным и сытым,Позже в женщинах Чехов ценил,Меж двух зол это зло выбирая,Если помните… ветер в полях,Коврин, Таня, в саду дымоваяГоречь, слезы и черный монах.А теперь и представить не в силахРовной жизни и мирной любви.Что однажды блеснуло в чернилах,То навеки осталось в крови.Всех еще мы не знаем резервов,Что еще обнаружат, бог весть,Но спроси нас: – Нельзя ли без нервов?– Как без нервов, когда они есть! —Наши ссоры. Проклятые тряпки.Сколько денег в июне ушло!– Ты припомнил бы мне еще тапки.– Ведь девятое только число, —Это жизнь? Между прочим, и это.И не самое худшее в ней.Это жизнь, это душное лето,Это шорох густых тополей,Это гулкое хлопанье двери,Это счастья неприбранный вид,Это, кроме высоких материй,То, что мучает всех и роднит.
Я шел вдоль припухлой тяжелой реки,Забывшись, и вздрогнул у моста ТучковаОт резкого запаха мокрой пеньки.В плащах рыбакиСтояли уныло, и не было клева.Свинцовая, сонная, тусклая гладь.Младенцы в такой забываются зыбке.Спать, глупенький, спать.Я вздрогнул: я тоже всю жизнь простоятьГотов у реки ради маленькой рыбки.Я жизнь разлюбил бы, но запах сильнейВелений рассудка.Я жизнь разлюбил бы, я тоже о нейНе слишком высокого мнения. Будка,Причал, и в коробках – шнурочки червей.Я б жизнь разлюбил, да мешает канатИ запах мазута, веселый и жгучий.Я жизнь разлюбил бы – мазут виноватГорячий. Кто мне объяснит этот случай?И липы горчат.Не надо, оставьте ее на меня,Меня на нее, отступитесь, махнитеРукой, мы поладим: реки простыня,И складки на ней, и слепящие нитиДождливого дня.Я жизнь разлюбил бы, я с вами вполнеСогласен, но, едкая, вот она рядомСвернулась, и сохнет, и снова в цене.Не вырваться мне.Как будто прикручен к ней этим канатом.
Времена не выбирают,В них живут и умирают.Большей пошлости на светеНет, чем клянчить и пенять.Будто можно те на эти,Как на рынке, поменять.Что ни век, то век железный.Но дымится сад чудесный,Блещет тучка; я в пять летДолжен был от скарлатиныУмереть, живи в невинныйВек, в котором горя нет.Ты себя в счастливцы прочишь,А при Грозном жить не хочешь?Не мечтаешь о чумеФлорентийской и проказе?Хочешь ехать в первом классе,А не в трюме, в полутьме?Что ни век, то век железный.Но дымится сад чудесный,Блещет тучка; обнимуВек мой, рок мой на прощанье.Время – это испытанье.Не завидуй никому.Крепко тесное объятье.Время – кожа, а не платье.Глубока его печать.Словно с пальцев отпечатки,С нас – его черты и складки,Приглядевшись, можно взять.
Не наговорились. В прихожей, рукойС четвертой попытки в рукав попадая,О Данте, ни больше ни меньше, с такойНадсадой и страстью заспорить: – Ни рая,Ни ада его не люблю. – Подожди,Как можно… – (И столько же тщетных попытокОткрыть без хозяина дверь, позадиТорчащего.) – Вся эта камера пытокНе может нам искренне нравиться. – ОнПодобен Всевышнему. – Что же так скучен?– Ну, знаешь… – И с новым запалом вдогонТрясущему дверь: – Если ты равнодушен,То это не значит еще… И потом,Он гений и мученик. – В чьем переводеЧитал ты его? Где мой зонт? – Не о томРечь, в чьем переводе. Подобен породеГранитной, с вкрапленьями кварца, слюды.И магма метафор, и шахта сюжета.Вот зонт. Кстати, в моде складные зонты.– Твой мрамор и шпат – из другого поэта,Не Данте нашедшего в них, а себя,Черты своего становленья и склада.По-моему, век наш, направо губяЛюдей и налево, от Дантова адаНаш взор отвратил: зарывали и жглиИ мыслимых мук превзошли варианты… —Опомнюсь. Мы что, подобрать не моглиПросторнее места для спора о Данте?
Заснешь и проснешься в слезах от печального сна.Что ночью открылось, то днем еще не было ясно.А формула жизни добыта во сне, и онаУжасна, ужасна, ужасна, прекрасна, ужасна.Боясь себя выдать и вздохом беду разбудить,Лежит человек и тоску со слезами глотает,Вжимаясь в подушку; глаза что открыть, что закрыть —Темно одинаково; ветер в окно залетает.Какая-то тень эту темень проходит насквозь,Не видя его, и в ладонях лицо свое прячет.Лежит неподвижно: чего он хотел, не сбылось?Сбылось, но не так, как хотелось? Не скажет. Он плачет.Под шорох машин, под шумок торопливых дождейОн ищет подобье поблизости, в том, что привычно,Не смея и думать, что всех ему ближе Орфей,Когда тот пошел, каменея, к Харону вторично.Уже заплетаясь, готовый в тумане пропасть,А ветер за шторами горькую пену взбивает,И эту прекрасную, пятую, может быть, часть,Пусть пятидесятую, пестует и раздувает.
Сквозняки по утрам в занавесках и шторахЗанимаются лепкою бюстов и торсов.Как мне нравится хлопанье это и шорох,Громоздящийся мир уранид и колоссов.В полотняном плену то плечо, то коленоПроступают, и кажется: дыбятся в схватке,И пытаются в комнату выйти из плена,И не в силах прорвать эти пленки и складки.Мир гигантов, несчастных в своем ослепленье,Обреченных всё утро вспухать пузырями,Опадать и опять, становясь на колени,Проступать, прилипая то к ручке, то к раме.О, пергамский алтарь на воздушной подкладке!И не надо за мрамором в каменоломниЛезть; всё утро друг друга кладут на лопатки,Подминают, и мнут, и внушают: запомни.И всё утро, покуда ты нежишься, сонный,В милосердной ночи залечив свои раны,Там, за шторой, круглясь и толпясь, как колонны,Напрягаются, спорят и гибнут титаны.
Придешь домой, шурша плащом,Стирая дождь со щек:Таинственна ли жизнь еще?Таинственна еще.Не надо призраков, теней:Темна и без того.Ах, проза в ней еще странней,Таинственней всего.Мне дорог жизни крупный план,Неровности, ознобИ в ней увиденный изъян,Как в сильный микроскоп.Биолог скажет, винт кружа,Что взгляда не отвесть.– Не знаю, есть ли в нас душа,Но в клетке, – скажет, – есть.И он тем более смущен,Что в тайну посвящен.Ну, значит, можно жить еще.Таинственна еще.Придешь домой, рука в мелу,Как будто подпиралИ эту ночь, и эту мглу,И каменный портал.Нас учат мрамор и гранитНе поминать обид,Но помнить, как листва летитК ногам кариатид.Как мир качается – держись!Уж не листву ль со щекСмахнуть решили, сделав жизньТаинственней еще?
Ты так печальна, словно с устСлететь признание готово.Но ты молчишь, а впрочем, ПрустСказал об этом слово в слово,Что лица женские поройУ живописцев на полотнахПолны печали неземной,Последних дум бесповоротных,Меж тем как смысл печали всейИ позы их и поворота —Они глядят, как МоисейЛьет воду в желоб – вся забота!
Любил – и не помнил себя, пробудясь,Но в памяти имя любимой всплывало,Два слога, как будто их знал отродясь,Как если бы за ночь моим оно стало;Вставал, машинально смахнув одеяло.И отдых кончался при мысли о ней,Недолог же он! И опять – наважденье.Любил – и казалось: дойти до дверейНельзя, раза три не войдя в искушеньеРасстаться с собой на виду у вещей.И старый норвежец, учивший враждеЛюбовной еще наших бабушек, с полкиНа стол попадал и читался в бедеЗапойней, чем новые; фьорды и елки,И прорубь, и авторский взгляд из-под челки.Воистину мир этот слишком богат,Ему нипочем разоренные гнезда.Ах, что ему наш осуждающий взгляд!Горят письмена, и срываются звезды,И заморозки забираются в сад.Любил – и стоял к механизму пружинЗемных и небесных так близко, как позжеУже не случалось; не знанье причин,А знанье причуд; не топтанье в прихожей,А пропуск в покои, где кресло и ложе.Любил – и, наверное, тоже любимБыл, то есть отвержен, отмечен, замучен.Какой это труд и надрыв – молодымБыть; старым и всё это вынесшим – лучше.Завидовал птицам и тварям лесным.Любил – и теперь еще… нет, ничегоПодобного больше, теперь – всё в порядке,Вот сны еще только не знают того,Что мы пробудились, и любят загадки:Завесы, и шторки, и сборки, и складки.Любил… о, когда это было? Забыл.Давно. Словно в жизни другой или векеДругом, и теперь ни за что этот пылПонять невозможно и мокрые веки:Ну что тут такого, любил – и любил.
Испорченные с жизнью отношеньяНе скрасит мела снежного крошенье,Намыливает лишь сильней петлю.Не позвонишь ей в день рожденья,Не скажешь: «Глупая, помиримся, люблю!»Она теперь с другими дружбу водитИ улыбается другим.Мы что-то поняли в ее природе,Чего стесняется она, изъяна вроде,Порока вроде, – вот и льнет не к нам, а к ним.Ей с ними весело, а мы с ней сводим счеты.Уличена во лжи, как мелкое жулье,Забыла ноты,Стихи, запуталась, превысила расходы,И в унижении мы видели ее.И это – мелочи, и если называемИх, то с тем умыслом, чтоб сути не задеть.Петляем.«С какою нечистью…» – И фразу заметаемСнежком, наброшенным на эту тьму, как сеть.Где ты была, когда, лицом уткнувшись в стену,Пластом лежали мы, мертвей, чем талый наст?Кого на сменуНам присмотрела ты и вывела на сцену?Влюблен ли он, как мы, и быстр, и языкаст?«Нас не растрогает, – кричим, – твой вроде мелаСнег и дрожание заплывших тополей!И есть всему предел, тебе лишь нет предела.Ты надоела!»И видим с ужасом: мы надоели ей.
Евангелие от куста жасминового,Дыша дождем и в сумраке белея,Среди аллей и звона комариногоНе меньше говорит, чем от Матфея.Так бел и мокр, так эти грозди светятся,Так лепестки летят с дичка задетого.Ты слеп и глух, когда тебе свидетельстваЧудес нужны еще, помимо этого.Ты слеп и глух, и ищешь виноватого,И сам готов кого-нибудь обидеть.Но куст тебя заденет, бесноватого,И ты начнешь и говорить, и видеть.
Какое чудо, если естьТот, кто затеплил в нашу честьНочное множество созвездий!А если всё само собойУстроилось, тогда, друг мой,Еще чудесней!Мы разве в проигрыше? Нет.Тогда всё тайна, всё секрет.А жизнь совсем невероятна!Огонь, несущийся во тьму!Еще прекрасней потому,Что невозвратно.
Андрею Смирнову
Шампанское – двести бутылок,Оркестр – восемнадцать рублей,Пять сотен серебряных вилок,Бокалов, тарелок, ножей,Закуски, фазаны, индейки,Фиалки из оранжерей, —Подсчитано всё до копейки,Оплачен последний лакей.И давнего пира изнанкаНа глянцевом желтом листеСлепит, как ночная ФонтанкаС огнями в зеркальной воде.Казалось забытым, но всплыло,Явилось, пошло по рукам.Но кто нам расскажет, как былоБеспечно и весело там!Тоскливо и скучно! СатираНа лестнице мраморный торс.Мне жалко не этого пираИ пара, а жизни – до слез.Я знаю, зачем суетливо,Иные оставив миры,Во фраке, застегнутом криво,Брел Тютчев на эти пиры.О, лишь бы томило, мерцало,Манило до белых волос…Мне жалко не этого балаИ пыла, а жизни – до слез,Ее толчеи, и кадушкиС обшарпанной пальмою в ней,И нашей вчерашней пирушки,И позавчерашней, твоей!
Быть классиком – значит стоять на шкафуБессмысленным бюстом, топорща ключицы.О Гоголь, во сне ль это всё, наяву?Так чучело ставят: бекаса, сову.Стоишь вместо птицы.Он кутался в шарф, он любил мастеритьЖилеты, камзолы.Не то что раздеться – куска проглотитьНе мог при свидетелях, – скульптором голыйПоставлен. Приятно ли классиком быть?Быть классиком – в классе со шкафа смотретьНа школьников; им и запомнится Гоголь —Не странник, не праведник, даже не щеголь,Не Гоголь, а Гоголя верхняя треть.Как нос Ковалева. Последний урок:Не надо выдумывать, жизнь фантастична!О юноши, пыль на лице, как чулок!Быть классиком страшно, почти неприлично.Не слышат: им хочется под потолок.
Ребенок ближе всех к небытию.Его еще преследуют болезни,Он клонится ко сну и забытьюПод зыбкие младенческие песни.Его еще облизывает тьма,Подкравшись к изголовью, как волчица,Заглаживая проблески умаИ взрослые размазывая лица.Еще он в белой дымке кружевнойИ облачной, еще он запеленат,И в пене полотняной и льнянойРумяные его мгновенья тонут.Туманящийся с края бытия,Так при смерти лежат, как он – при жизни,Разнежившись без собственного «я»,Нам к жалости живой и укоризне.Его еще укачивают, онЧто помнит о беспамятстве – забудет.Он вечный свой досматривает сон.Вглядись в него: вот-вот его разбудят.
Контрольные. Мрак за окном фиолетов,Не хуже чернил. И на два вариантаПоделенный класс. И не знаешь ответов.Ни мужества нету еще, ни таланта.Ни взрослой усмешки, ни опыта жизни.Учебник достать – пристыдят и отнимут.Бывал ли кто-либо в огромной отчизне,Как маленький школьник, так грозно покинут!Быть может, те годы сказались в особойТоске и ознобе? Не думаю, впрочем.Ах, детства во все времена крутолобыйВид – вылеплен строгостью и заморочен.И я просыпаюсь во тьме полуночнойОт смертной тоски и слепящего светаТех ламп на шнурах, белизны их молочной,И сердце сжимает оставленность эта.И все неприятности взрослые наши:Проверки и промахи, трепет невольный,Любовная дрожь и свидание даже —Всё это не стоит той детской контрольной.Мы просто забыли. Но маленький школьникЗа нас расплатился, покуда не вырос,И в пальцах дрожал у него треугольник.Сегодня бы, взрослый, он это не вынес.
Я тоже посетилТу местность, где светилМне в молодости луч,Где ивовый настилПружинил под ногой.Узнать ее нет сил.Я потерял к ней ключ.Там не было такойЛожбины, и перилБерезовых, и круч —Их вид меня смутил.Так вот оно что! НетТой топи и цветов,И никаких примет,И никаких следов.И молодости следРастаял и простыл.Здесь не было кустов!О, кто за двадцать летНам землю подменил?Неузнаваем ликЗемли – и грустно так,Как будто сполз ледникИ слой нарос на слой.А фильмов тех и книгЧудовищный костяк!А детский твой дневник,Ушедший в мезозой!Элегии чуждыПривычкам нашим, – намИ нет прямой нуждыРаскапывать весь хлам,Ушедший на покой,И собирать тех летПодробности: киркойНаткнешься на скелетТой жизни и вражды.В журнале «Крокодил»Гуляет диплодок,Как символ грозных сил,Похожий на мешок.Но, может быть, всегоУжасней был бы видДля нас как раз того,Чем сердце дорожит.Есть карточка, где тыС подругой давних летЛюбителем заснят.Завалены ходы.Туманней, чем тот свет.Бледней, чем райский сад.Там видно колею,Что сильный дождь размыл.Так вот – ты был в раю,Но, видимо, забыл.Я «Исповедь» РуссоКак раз перечитал.Так буйно зарослоВсё новым смыслом в ней,Что книги не узнал,Страниц ее, частей.Как много новых лиц!Завистников, певиц,Распутниц, надувал.Скажи, знаток людей,Ты вклеил, приписал?Но ровен блеск полейИ незаметен клей.А есть среди страницТакие, что вполнеБыть вписаны моглиТолстым, в другой стране,Где снег и ковыли.Дрожание ресниц,Сердечной правды пыл.Я тоже посетил.Наверное, в наш векМеняются скорейЧерты болот и рек;Смотри: подорван тыл.Обвал души твоей.Не в силах человекЗамедлить жесткий бегЛужаек и корней.Я вспомнил москвичей,Жалеющих Арбат.Но берег и ручейТех улиц не прочнейИ каменных наяд.Кто б думал, что пейзажПроходит, как любовь,Как юность, как мираж, —Он видит ужас нашИ вскинутую бровь.Мемориальных букв,На белом – золотых,Экскурсоводок-бук,Жующих черствый стих,Не видно. МолочайОхраны стариныНе ведает. Прощай!Тут нашей нет вины.Луга сползают в смерть,Как скатерть с бахромой.Быть может, умереть —Прийти к себе домой,Не зажигая свет,Не зацепив ногойНи стол, ни табурет.Смеркается. ДрузейВсё меньше. Счастлив тем,Что жил, при грусти всей,Не делая проблемИз разности слепойМеж кем-то и собой,Настолько был важнейЗнак общности людей,Доставшийся ещеОт довоенных днейИ нынешних старух,Что шли, к плечу плечо,В футболках и трусах,Под липким кумачом,С гирляндами в руках.О тополиный пухИ меди тяжкий взмах!Ведь детство – это слухИ зренье, а не страх.Продрался напролом,Но луга не нашел.Давай и мы уйдемЛегко, как он ушел.Ты думал удивитьНабором перемен,Накопленных тобой,Но мокрые кустыНе знают, с чем сличитьОтцветшие черты,Поблекший облик твой,Сентиментальных сценСтыдятся, им что ты,Должно быть, что любой.И знаешь, даже радЯ этому: наш мир —Не заповедник; складЕго изменчив; дырНе залатать; затоНовехонек для тех,Кто вытащил в лотоСвой номер позже нас,Чей шепоток и смехТы слышишь в поздний час.
Я. Гордину
Был туман. И в туманеНаподобье загробных тенейВ двух шагах от французов прошли англичане,Не заметив чужих кораблей.Нельсон нервничал: он проморгал Бонапарта,Мчался к Александрии, топтался у стен Сиракуз,Слишком много азартаОн вложил в это дело: упущен француз.А представьте себе: в эту ночь никакого тумана!Флот французский опознан, расстрелян, развеян, разбит.И тогда – ничего от безумного шага и плана,Никаких пирамид.Вообще ничего. Ни империи, ни Аустерлица.И двенадцатый год, и роман-эпопея – прости.О туман! Бесприютная взвешенной влаги частица,Хорошо, что у Нельсона встретилась ты на пути.Мне в истории нравятся фантасмагория, фанты,Всё, чего так стыдятся историки в ней.Им на жесткую цепь хочется посадить варианты,А она – на корабль и подносит им с ходу – сто дней!И за то, что она не искусство для них, а наука,За обидой не лезет в карман.Может быть, она мука,Но не скука. Я вышел во двор, пригляделся: туман.
Крылья бабочка сложит,И с древесной корой совпадет ее цвет.Кто найти ее сможет?Бабочки нет.Ах, ах, ах, горе нам, горе!Совпадут всеми точками крылья: ни щелки, ни шва.Словно в греческом хореСтрофа и антистрофа.Как богаты мы были, да всё потеряли!Захотели б вернуть этот блеск – и уже не могли б.Где дворец твой? Слепец, ты идешь, спотыкаясь в печали.Царь Эдип.Радость крылья сложилаИ глядит оборотной, тоскливой своей стороной.Чем душа дорожила,Стало мукой сплошной.И меняется почерк,И, склонясь над строкой,Ты не бабочку ловишь, а жалкий, засохший листочек,Показавшийся бабочкою под рукой.И смеркается время.Где разводы его, бархатистая ткань и канва?Превращается в теменьЖизнь, узор дорогой различаешь в тумане едва.Сколько бабочек пестрых всплывало у глаз и прельщало:И тропический зной, и в лиловых подтеках Париж!И душа обмирала —Да мне голос шепнул: «Не туда ты глядишь!»Ах, ах, ах, зорче смотрите,Озираясь вокруг и опять погружаясь в себя.Может быть, и любовь где-то здесь, только в сложенном виде,Примостилась, крыло на крыле, молчаливо любя?Может быть, и добро, если истинно, то втихомолку.Совершённое втайне, оно совершенно темно.Не оставит и щелку,Чтоб подглядывал кто-нибудь, как совершенно оно.Может быть, в том, что бабочка знойные крылья сложила,Есть и наша вина: слишком близко мы к ней подошли.Отойдем – и вспорхнет, и очнется, принцесса БрамбилаВ разноцветной пыли!
Сентябрь выметает широкой метлойЖучков, паучков с паутиной сквозной,Истерзанных бабочек, ссохшихся ос,На сломанных крыльях разбитых стрекоз,Их круглые линзы, бинокли, очки,Чешуйки, распорки, густую пыльцу,Их усики, лапки, зацепки, крючки,Оборки, которые были к лицу.Сентябрь выметает широкой метлойХитиновый мусор, наряд кружевной,Как если б директор балетных теплицОчнулся – и сдунул своих танцовщиц.Сентябрь выметает метлой со двораЗа поле, за речку и дальше, во тьму,Манжеты, застежки, плащи, веера,Надежды на счастье, батист, бахрому.Прощай, моя радость! До кладбища ос,До свалки жуков, до погоста слепней,До царства Плутона, до высохших слез,До блеклых, в цветах, элизийских полей!
С той стороны любви, с той стороны смертельнойТоски мерещится совсем другой узор:Не этот гибельный, а словно акварельный,Легко и весело бегущий на простор.О боль сердечная, на миг яви изнанку,Как тополь с вывернутой на ветру листвой,Как плащ распахнутый, как край полы, беглянкуВдруг вынуждающий прижать пальто рукой.Проси, чтоб дунуло, чтоб с моря в сад пахнулоБодрящей свежестью волн, бьющихся о мыс,Чтоб слово ровное нам ветерком загнуло —И мы увидели его ворсистый смысл.
Как клен и рябина растут у порога,Росли у порога Растрелли и Росси,И мы отличали ампир от барокко,Как вы в этом возрасте ели от сосен.Ну что же, что в ложноклассическом стилеЕсть нечто смешное, что в тоге, в туманеСгустившемся, глядя на автомобили,Стоит в простыне полководец, как в бане?А мы принимаем условность, как данность.Во-первых, привычка. И нам объяснилиВ младенчестве эту веселую странность,Когда нас за ручку сюда приводили.И эти могучие медные складки,Прилипшие к телу, простите, к мундиру,В таком безупречном ложатся порядке,Что в детстве внушают доверие к миру,Стремление к славе. С каких бы мы точекНи стали смотреть – всё равно загляденье.Особенно если кружится листочекИ осень, как знамя, стоит в отдаленье.
Е. Невзглядовой
Если камешки на две кучки спорныхМы разложим, по разному их цвету,Белых больше окажется, чем черных.Марциал, унывать нам смысла нету.Если так у вас было в жестком Риме,То, поверь, точно так и в Ленинграде,Где весь день под ветрами ледянымиКамни в мокром красуются наряде.Слышен шелест чужого разговора.Колоннада изогнута, как в Риме.Здесь цветут у Казанского собораТрагедийные розы в жирном гриме.Счастье – вот оно! Театральным жестомТень скользнет по бутонам и сплетеньям.Марциал, пусть другие ездят в Пестум,Знаменитый двукратным роз цветеньем.
И пыльная дымка, и даль в ореолеВечернего солнца, и роща в тумане.Художник так тихо работает в поле,Что мышь полевую находит в кармане.Увы, ее тельце смешно и убого.И, вынув брезгливо ее из кармана,Он прячет улыбку. За Господа БогаБыть принятым все-таки лестно и странно.Он думает: если бы в серенькой куртке,Потертой, измазанной масляной краской,Он сунулся б тоже, сметливый и юркий,В широкий карман за теплом и за лаской, —Взовьются ли, вздрогнут, его обнаружа?Придушат, пригреют? Отпустят на волю?За кротость, за вид хлопотливо-тщедушный,За преданность этому пыльному полю?
Небо ночное распахнуто настежь – и намВесь механизм его виден: шпыньки и пружинки,Гвозди, колки… Музыкальная трудится тамФраза, глотая помехи, съедая запинки.Ночью в деревне, шагнув от раскрытых дверей,Вдруг ощущаешь себя в золотом лабиринте.Кажется, только что вышел оттуда Тезей,Чуткую руку на нити держа, как на квинте.Что это, друг мой, откуда такая любовь,Несовершенство свое сознающая явно,Вся – вне расчета вернуться когда-нибудь вновьВ эти края, а в небесную тьму – и подавно.Кто этих стад, этой музыки тучной пастух?Небо ночное скрипучей заведено ручкой.Стынешь и чувствуешь, как превращается в слухЗренье, а слух затмевается серенькой тучкой.Или слезами. Не спрашивай только, о чемПлачут: любовь ли, обида ли жжется земная —Просто стоят, подпирая пространство плечом,Музыку с глаз, словно блещущий рай, вытирая.
Пиджак безжизненно повис на спинке стула.Ночная бабочка на лацкане уснула.Где свет застал ее – там выдохлась и спит.Где сон сморил ее – там крылья распластала.Вы не добудитесь ее: она устала.И желтой ниточкой узор ее прошит.Ей, ночью видящей, свет кажется покровомСплошным, как занавес, но с краешком багровым.В него укутанной, покойно ей сейчас.Ей снится комната со спящим непробудноВо тьме, распахнутой безжалостно и чудно,И с беззащитного она не сводит глаз.
По рощам блаженных, по влажным зеленым холмам.За милою тенью, тебя поджидающей там.Прекрасную руку сжимая в своей что есть сил.Ах, с самого детства никто тебя так не водил!По рощам блаженных, по волнообразным, густым,Расчесанным травам – лишь в детстве ступал по таким!Никто не стрижет, не сажает их – сами растут.За милою тенью. – «Куда мы?» – «Не бойся. Нас ждут».Монтрей или Кембридж? Кому что припомнить дано.Я ахну, я всхлипну, я вспомню деревню Межно,Куда с детским садом в три года меня привезли, —С тех пор я не видел нежней и блаженней земли.По рощам блаженных, предчувствуя жизнь впередиТакую родную, как эти грибные дожди,Такую большую – не меньше, чем та, что была.И мята, и мед, и, наверное, горе и мгла.
Страна, как туча за окном,Синеет зимняя, большая.Ни разговором, ни виномНе заслонить ее, альбомНемецкой графики листая,Читая медленный роман,Склонясь над собственной работой,Мы всё равно передний планПредоставляем ей; туман,Снежок с фонарной позолотой.Так люди, ждущие письма,Звонка, машины, телеграммы,Лишь частью сердца и умаВникают в споры или драмы,Поступок хвалят и строку,Кивают: это ли не чудо? —Но и увлекшись, начеку:Прислушиваются к чему-то.
Нет лучшей участи, чем в Риме умереть.Проснулся с гоголевской фразой этой странной.Там небо майское умеет розоветьЛегко и молодо над радугой фонтанной.Нет лучшей участи… похоже на сиреньОно, весеннее, своим нездешним цветом.Нет лучшей участи, – твержу… Когда б не тень,Не тень смертельная… Постой, я не об этом.Там солнце смуглое, там знойный прах и тлен.Под синеокими, как пламя, небесамиТам воин мраморный не в силах встать с колен,Лежат надгробия, как тени под глазами.Нет лучшей участи, чем в Риме… ЧеловекВерстою целою там, в Риме, ближе к Богу.Нет лучшей участи, – твержу… Нет, лучше снег,Нет, лучше белый снег, летящий на дорогу.Нет, лучше тучами закрытое на треть,Снежком слепящее, туманы и метели.Нет лучшей участи, чем в Риме умереть.Мы не умрем с тобой: мы лучшей не хотели.
В тридцатиградусный мороз представить светаКонец особенно легко.Трамвай насквозь промерз. Ледовая карета.Сухое, пенное, слепое молоко.И в наших комнатах согреться мы не в силе.Кроваво-красную не взбить в прожилке ртуть.Весь день в РоссииЗа край и колется, и страшно заглянуть.Так вот он, оползень! Они смешны с призывомВ мороз открытыми не оставлять дверей.Сыпучий оползень с серебряным отливом.Как в мире холодно, а будет холодней.Так быстро пройден путь, казавшийся огромным!Мы круг проделали – и не нужны века.Мне всё мерещится спина в дыму бездомномТого нелепого, смешного седока.Он ловит петельку, мешать ему не надо.Не окликай его в тумане и дыму.Я мифологию Шумера и АккадаДней пять вожу с собой, не знаю, почему.Всех этих демонов кто вдохновил на буйство?То в плач пускаются, то в пляс.Бог просит помощи, его приводят в чувство.Табличка с текстом здесь обломана как раз.Табличке глиняной нам не найти замену.Жаль царств развеянных, жаль бога-пастуха.Как в мире холодно! Метель взбивает пену.Не возвратит никто погибшего стиха.
Ах, что за ночь, что за снег, что за ночь, что за снег!Кто научил его падать торжественно так?Город и все его двадцать дымящихся рекБег замедляют и вдруг переходят на шаг.Диск телефона не стану крутить – всё равноСпишь в этот час, отключив до утра аппарат.Ах, как бело, как черно, как бело, как черно!Царственно-важный, парадный, большой снегопад.Каждый шишак на ограде в объеме растет,Каждый сучок располнел от общественных сумм.Нас не затопит, но, видимо, нас заметет:Всё Геркуланум с Помпеей приходят на ум.В детстве лишь, помнится, были такие снега,Скоро останется колышек шпиля от нас,Чтобы Мюнхаузен, едущий издалека,К острому шпилю коня привязал еще раз.
Что мне весна? Возьми ее себе!Где вечная, там расцветет и эта.А здесь, на влажно дышащей тропе,Душа еще чувствительней задетаНе ветвью, в бледно-розовых цветах,Не ветвью, нет, хотя и ветвью тоже,А той тоской, которая в векахРасставлена, как сеть; ночной прохожий,Запутавшись, возносит из нееСтон к небесам… но там его не слышат,Где вечный май, где ровное житье,Где каждый день такой усладой дышат.И плачет он меж Невкой и Невой,Вблизи трамвайных линий и мечети,Но не отдаст недуг сердечный свой,Зарю и рельсы блещущие этиЗа те края, где льется ровный свет,Где не стареют в горестях и зимах.Он и не мыслит счастья без приметТопографических, неотразимых.
Холмистый, путаный, сквозной, головоломныйПарк, елей, лиственниц и кленов череда,Дуб, с ветвью вытянутой в сторону, огромной,И отражающая их вода.Дуб, с ветвью вытянутой в сторону, огромной,С вершиной сломанной и ветхою листвой,Полуразрушенный, как старый мост подъемный,Как башня с выступом, военный слон с трубой.И два-три желудя подняв с земли усталой,Два-три солдатика с лежачею судьбой,В карман их спрятали… что снится им? Пожалуй,Рим, жизнь на пенсии и домик типовой.Природа, видишь ли, живет, не наблюдая,Вполне счастливая, эпох, веков, времен,И ветвь дубовая привыкла золотаяВенчать храбрейшего и смотрит: где же он?И ей на вышколенных берегах Славянки,Где слиты русские и римские черты,То снег мерещится и маленькие санки,То рощи знойные и ратные ряды.
В одном из ужаснейших нашихЗадымленных, темных садов,Среди изувеченных, страшных,Прекрасных древесных стволов,У речки, лежащей неловко,Как будто больной на боку,С названьем Екатерингофка,Что еле влезает в строку,Вблизи комбината с прядильнойТекстильной душой нитянойИ транспортной улицы тыльной,Трамвайной, сквозной, объездной,Под тучей, а может быть, дымом,В снегах, на исходе зимы,О будущем, непредставимомСвиданье условились мы.Так помни, что ты обещала.Вот только боюсь, что и тамМы врозь проведем для началаПолжизни, с грехом пополам,А ткацкая фабрика эта,В три смены работая тут,Совсем не оставит просветаВ сцеплении нитей и пут.
И хотел бы я маленькой знать тебя с первого дня,И когда ты болела, подушку взбивать, отходитьОт постели на цыпочках… я ли тебе не родня?Братья? Сорок их тысяч я мог бы один заменить.Ах, какая печаль – этот пасмурный северный пляж!Наше детство – пустыня, так медленно тянутся дни.Дай мне мяч, всё равно его завтра забросишь, отдашь.Я его сохраню – только руку с мячом протяни.В детстве так удивительно чувствуют холод и жар.То знобит, то трясет, нас на все застегнули крючки.Жизнь – какой это взрослый, таинственный, чудный кошмар!Как на снимках круглы у детей и огромны зрачки!Я хотел бы отцом тебе быть: отложной воротникИ по локти закатаны глаженые рукава,И сестрой, и тем мальчиком, лезущим в пляжный тростник,Плечи видно еще, и уже не видна голова.И хотел бы сквозить я, как эта провисшая сеть,И сверкать, растекаясь, как эти лучи на воде,И хотел бы еще, умерев, я возможность иметьОбменяться с тобой впечатленьем о новой беде.
На выбор смерть ему предложена была.Он Цезаря благодарил за милость.Могла кинжалом быть, петлею быть могла,Пока он выбирал, топталась и томилась,Ходила вслед за ним, бубнила невпопад:Вскрой вены, утопись, с высокой кинься кручи.Он шкафчик отворил: быть может, выпить яд?Не худший способ, но, возможно, и не лучший.У греков – жизнь любить, у римлян – умирать,У римлян – умирать с достоинством учиться,У греков – мир ценить, у римлян – воевать,У греков – звук тянуть на флейте, на цевнице,У греков – жизнь любить, у греков – торс лепить,Объемно-теневой, как туча в небе зимнем,Он отдал плащ рабу и свет велел гасить.У греков – воск топить и умирать – у римлян.
В палатке я лежал военной,До слуха долетал троянской битвы шум,Но моря милый гул и шорох белопенныйВесь день внушали мне: напрасно ты угрюм.Поблизости росли лиловые цветочки,Которым я не знал названья; меж камнейТо ящериц узорные цепочкиСверкали, то жучок мерцал, как скарабей.И мать являлась мне, как облачко из моря,Садилась близ меня, стараясь притушитьПрохладною рукой тоску во мне и горе.Жемчужная на ней дымилась нить.Напрасен звон мечей: я больше не воюю.Меня не убедить ни другу, ни льстецу:Я в сторону смотрю другую,И пасмурная тень гуляет по лицу.Триеры грубый киль в песок прибрежный вдавлен —Я б с радостью отплыл на этом корабле!Еще подумал я, что счастлив, что оставлен,Что жить так больно на земле.Не помню, как заснул и сколько спал – мгновеньеИль век? – когда сорвал с постели телефон,А в трубке треск, и скрип, и шорох, и шипенье,И чей-то крик: «Патрокл сражен!»Когда сражен? Зачем? Нет жизни без Патрокла!Прости, сейчас проснусь. Еще раз повтори.И накренился мир, и вдруг щека намокла,И что-то рухнуло внутри.
Я знаю, почему в Афинах или РимеПоддержки ищет стих и жалуется им.Ему нужны века, он далями сквознымиСтремится пробежать и словно стать другим,Трагичнее еще, таинственней, огромней.И эхо на него работает в поту.Он любит делать вид, что все каменоломниВ Коринфе обошел, все дворики в порту.Он в наш вбегает день – идет снежок мучнистый,Автобус синий дым волочит, как крыло,И к снегу подмешав как будто прах кремнистый,Стих смотрит на людей и дышит тяжело.Сейчас он запоет, заплачет, зарыдает,Застонет, завопит… но он заводит речьПростую, как любой, кто слишком много знает,Устал – и всё равно не сбросит тяжесть с плеч.
Как пуговичка, маленький обол.Так вот какую мелкую монетуВзимал паромщик! Знать, не так тяжелБыл труд его, но горек, спора нету.Как сточены неровные края!Так камешки обтачивает море.На выставке всё всматривался яВ приплюснутое, бронзовое горе.Все умерли. Всех смерть смела с земли.Лишь Федра горько плачет на помосте.Где греческие деньги? Все ушлиВ карман гребцу. Остались две-три горсти.
Когда шумит листва, тогда мне горя мало.Отпряну, посмотрю на зрелый возраст свой;Мне лишь бы смысл в стихах листва приподнимала,Братался листьев шум со строчкой стиховой.О, как я далеко зашел, как затуманен!К вечерней ближе я, чем к утренней заре.Теперь какой-нибудь Филипп АравитянинМне ближе, может быть, чем мальчик во дворе.Ветрами ли, песком, враждой ли исцарапан,Изъевшей ли висок частичкой бытия,Глядит поверх голов солдатский император,И складочка у губ от горького питья.Но так листва шумит, что, чем бы ни томилаЖизнь, весело сидеть за письменным столом.На зло найдется зло, да и на силу сила,И я – про шум листвы, а вовсе не о том.
Какой, Октавия, сегодня ветер сильный!Судьбу несчастную и злую смерть твоюМне куст истерзанный напоминает пыльный,Хоть я и делаю вид, что не узнаю.Как будто Тацита читала эта кронаИ вот заламывает ветви в вышинеТак, словно статую живой жены НеронаСвалить приказано и утопить в волне.Как тучи грузные лежат на косогореНичком, какой у них сиреневый испод!Уж не Тирренское ли им приснилось мореИ остров, стынущий среди пустынных вод?Какой, Октавия, сегодня блеск несносный,Стальной, пронзительный – и взгляд не отвести.Мне есть, Октавия, о ком жалеть (и поздно,И дело давнее), кроме тебя, прости.
По эту сторону таинственной чертыСинеет облако, топорщатся кусты,По эту сторону мне лезет в глаз ресница,И стол с приметами любимого трудаПо эту сторону, по эту… а туда,Туда и пуговице не перекатиться.Свернет, покружится, решится замереть.Любил я что-нибудь всю жизнь в руке вертеть,Пора разучиваться. ПеревоспитаньеТьмой непроглядною, разлукой, немотой.Как эта пуговичка, я перед чертойКружусь невидимой, томленье, содроганье.
Никто не знает флага той страны.В морском порту, где столько полосатыхИ звездчатых, где синие видны,И желтые, и в огненных заплатах,Его лишь нет. Он бел, как облака.Как майская земля, такой он черный.Никто не знает флага, языка,Ландшафт ее равнинный или горный?Никто не знает флага той страны,Что глиняного старше Междуречья.Быть может, все мы там обреченыНа хаттское и хеттское наречье.Никто не знает флага, языка,Он запылен, как кровельщика фартук.Пока мы здесь, пока твоя рукаЛежит в моей, что Иштар нам, что Мардук?Никто не знает флага той страны.Оттуда корабли не приплывали.Быть может, в языке сохраненыПраиндоевропейские детали.Что там, холмы, могучая река?Кого там ценят, Будду или Плавта?Никто не знает флага, языка.Ни языка, ни флага, ни ландшафта.
Как буйно жизнь кипит на стенках саркофага!Здесь и весна, и страсть, и гордый ИпполитС собакой и конем, не сдерживая шага,От мачехи письмо отвергнуть норовит.Стояли долго мы пред мраморным рассказом,Смерть жизнью с четырех сторон окруженаИ льнет к морским волнам, ступеням и террасам,К охоте и любви, за камнем не видна.Там кто-то горько спит, – живые только сладкоСпят, – мерно обойдя его со всех сторон,Мы видим: жизнь и смерть – единая двойчатка,На смертном камне мир живой запечатлен.Конюших провести беспечною гурьбою,Кормилицу пригнуть, морской раскинуть вал…Жизнь украшает смерть искусною резьбою,Без смерти кто бы ей сюжеты обновлял?
И если спишь на чистой простыне,И если свеж и тверд пододеяльник,И если спишь, и если в тишинеИ в темноте, и сам себе начальник,И если ночь, как сказано, нежна,И если спишь, и если дверь входнуюЗакрыл на ключ, и если не слышнаЧужая речь, и музыка ночнуюНе соблазняет счастьем тишину,И не срывают с криком одеяло,И если спишь, и если к полотнуПрипав щекой, с подтеками крахмала,С крахмальной складкой, вдавленной в висок,Под утюгом так высохла, на солнце?И если пальцев белый табунокНа простыне доверчиво пасется,И не трясут за теплое плечо,Не подступают с окриком и лаем,И если спишь, чего тебе еще?Чего еще? Мы большего не знаем.
Мне кажется, что жизнь прошла.Остались частности, детали.Уже сметают со столаИ чашки с блюдцами убрали.Мне кажется, что жизнь прошла.Остались странности, повторы.Рука на сгибе затекла.Узоры эти, разговоры…На холод выйти из тепла,Найти дрожащие перила.Мне кажется, что жизнь прошла.Но это чувство тоже было.Уже, заметив, что молчу,Сметали крошки тряпкой влажной.Постой… еще сказать хочу…Не помню, что хочу… неважно.Мне кажется, что жизнь прошла.Уже казалось так когда-то,Но дверь раскрылась – то былаК знакомым гостья, – стало взглядаНе отвести и не поднять;Беседа дрогнула, запнулась,Потом настроилась опять,Уже при ней, – и жизнь вернулась.
Жизнь кончилась, а смерть еще не знаетОб этом. Паузу на что употребим?На строки горькие, в которых западаетСмысл, словно клавиши, – не уследить за ним.Шумите, круглые, узорные, резные,Продолговатые, в прожилках и тенях!Уже отчетливо видны края иные,Как берег в трещинах, провалах и камнях,Изрытый бурями, и видишь: не приткнуться.Мне жизнь привиделась страшней, чем страшный сон,Я охнул, дернулся – и некуда проснуться:Всё та же комната, всё тот же телефон.И всё же в радости ее назвать прекраснойНеосмотрительно, и гибельной – в беде.Как всё изменчиво! И тополь, то ненастный,То ослепительный, клубится в высоте.
Откуда родом бронзовый флейтист?Мне флейты родниковый снится голос.Не с Крита ли, который так дуплистИ вытянут? Эвбея, Скирос, Родос…Он голову чуть набок наклонил.Он видит, что и звезды звуку рады.Он думает: кто в море накрошил,Как в миску с супом, черствые Спорады?Других вопросов он не задает.Кто флейту изобрел, ему известно.Упала к нам с озвученных высот —Теперь на ней играют повсеместно.Кинь что-нибудь – мы подберем с землиИ к надобностям смертным приспособим.Он ерзает, и руки затекли,И холодно, и смотрит исподлобья.Но, выщербленный, он не видит насЗа скважистыми, как скала, веками.А палец в круглой дырочке увяз,И жизнь согрета теплыми губами.
Пятясь, пчела выбирается вон из цветка.Ошеломленная, прочь из горячих объятий.О, до чего ж эта жизнь хороша и сладка,Шелка нежней, бархатистого склона покатей!Господи, ты раскалил эту жаркую печьИли сама она так распалилась – неважно,Что же ты дал нам такую разумную речь,Или сама рассудительна так и протяжна?Кажется, память на время отшибло пчеле.Ориентацию в знойном забыла пространстве.На лепестке она, как на горячей золе,Лапками перебирает и топчется в трансе.Я засмотрелся – и в этом ошибка моя.Чуть вперевалку, к цветку прижимаясь всем телом,В желтую гущу вползать, раздвигая краяРадости жгучей, каленьем подернутой белым.Алая ткань, ни раскаянья здесь, ни стыда.Сколько ни вытянуть – ни от кого не убудет.О, неужели однажды придут холода,Пламя погасят и зной этот чудный остудят?
Эта тень так прекрасна сама по себе под кустомВолоокой сирени, что большего счастья не надо:Куст высок, и на столик ложится пятно за пятном,Ах, какая пятнистая, в мелких заплатах, прохлада!Круглый мраморный столик не лед ли сумел расколоть,И как будто изглодана зимнею стужей окружность.Эта тень так прекрасна сама по себе, что ГосподьУстранился бы, верно, свою ощущая ненужность.Боже мой, разве общий какой-нибудь замысел здесьПредставим – эта тень так привольно и сладостно дышит,И свежа, и случайность, что столик накрыт ею весь,Как попоной, и ветер сдвигает ее и колышет.А когда, раскачавшись, совсем ее сдернет, – глазаМы зажмурим на миг от июньского жесткого света.Потому и трудны наши дни, и в саду голосаТак слышны, и светло, и никем не задумано это.
Бог, на плечи ягненка взвалив,По две ножки взял в каждую руку.Он-то вечен, всегда будет жив,Он овечью не чувствует муку.Жизнь овечья подходит к концу.Может быть, пострижет и отпустит?Как ребенка, несет он овцуВ архаичном своем захолустье.А ягненок не может постичь,У него на плече полулежа,Почему ему волны не стричь?Ведь они завиваются тоже.Жаль овечек, барашков, ягнят,Их глаза наливаются болью.Но и жертва, как нам объяснятВ нашем веке, свыкается с ролью.Как плывут облака налегке!И дымок, как из шерсти, из ваты;И припала бы к Божьей руке,Да все ножки четыре зажаты.
Камни кидают мальчишки философу в сад.Он обращался в полицию – там лишь разводят руками.Холодно. С Балтики рваные тучи летятИ притворяются над головой облаками.Дом восьмикомнатный, в два этажа; на весь домКашляет Лампе, слуга, серебро протираяТряпкой, а всё потому, что не носом он дышит, а ртомВ этой пыли; ничему не научишь лентяя.Флоксы белеют; не спустишься в собственный сад,Чтобы вдохнуть их мучительно-сладостный запах.Бог – это то, что не в силах пресечь камнепад,В каплях блестит, в шелестенье живет и накрапах.То есть его, говоря осмотрительно, нетВ онтологическом, самом существенном, смысле.Бог – совершенство, но где совершенство? ПредметСпора подмочен, и капли на листьях повисли.Старому Лампе об этом не скажешь, беднякВ Боге нуждается, чистя то плащ, то накидку.Бог – это то, что, наверное, выйдя во мракНаших дверей, возвращается утром в калитку.
Кавказской в следующей жизни быть пчелой,Жить в сладком домике под синею скалой,Там липы душные, там глянцевые кроны.Не надышался я тем воздухом, шальнойНе насладился я речной волной зеленой.Она так вспенена, а воздух так душист!И ходит, слушая веселый птичий свист,Огромный пасечник в широкополой шляпе,И сетка серая свисает, как батист.Кавказской быть пчелой, все узелки ослабив.Пускай жизнь прежняя забудется, сухимПленившись воздухом, летать путем слепым,Вверяясь запахам томительным, роскошным.Пчелой кавказской быть, и только горький дым,Когда окуривают пчел, повеет прошлым.
Вот статуя в бронзе, отлитая по восковойМодели, которой прообразом гипсовый слепокСлужил – с беломраморной, римской, отрытой в однойИз вилл рядом с Тиволи; долго она под землейЛежала, и сон ее был безмятежен и крепок.А может быть, снился ей эллинский оригинал,До нас не дошедший… Мы копию с копии сняли.О ряд превращений! О бронзовый идол! МеталлТвой зелен и пасмурен. Я, вспоминая, устал,А ты? Еще помнишь о веке другом, матерьяле?Ты всё еще помнишь… А я, вспоминая, устал.Мне видится детство, трамвай на Большом, инвалиды,И в голосе диктора помню особый металл,И помню, кем был я, и явственно слишком – кем стал,Всё счастье, всё горе, весь стыд, всю любовь, все обиды.Забыть бы хоть что-нибудь! Я ведь не прежний, не тот,К тому отношения вовсе уже не имею.О сколько слоев на мне, сколько эпох – и беретСудьба меня в руки и снова скоблит и скребет,И плавит, и лепит, и даже чуть-чуть бронзовею.
Поэзия – явление иной,Прекрасной жизни где-то по соседствуС привычной нам, земной.Присмотримся же к призрачному средствуПопасть туда, попробуем прочестьСтихотворенье с тем расчетом,Чтобы почувствовать: и правда, что-то естьЗа тем трехсложником, за этим поворотом.Вот рай, пропитанный звучаньем и тоской,Не рай, так подступы к нему, периферияТой дивной местности, той почвы колдовской,Где сердцу пятая откроется стихия.Там дуб поет.Там море с пеною, а кажется, что с пеньемКрадется к берегу; там жизнь, как звук, растет,А смерть отогнана, с глухим поползновеньем.
В полуплаще, одна из аонид,Иль это платье так на ней сидит?В полуплюще, и лавр по ней змеится.«Я чистая условность, – говорит, —И нет меня», – и на диван садится.Ей нравится, во-первых, телефон:Не позвонить ли, думает, подружке?И вид в окне, и Смольнинский район,И тополей кипящие верхушки.Каким я древним делом занят! Что жВсё вслушиваюсь, как бы поновееСказать о том, как этот мир хорош?И плох, и чужд, и нет его роднее!А дева к уху трубку поднеслаИ диск вращает пальчиком отбитым.Верти, верти. Не меньше в мире зла,Чем было в нем, когда в него внеслаТы дивный плач по храбрым и убитым.Но лгать и впрямь нельзя, и кое-какСказать нельзя – на том конце цепочкиНас не простят укутанный во мракГомер, Алкей, Катулл, Гораций Флакк,Расслышать нас встающий на носочки.
1. Наши поэты
Конечно, Баратынский схематичен.Бесстильность Фета всякому видна.Блок по-немецки втайне педантичен.У Анненского в трауре весна.Цветаевская фанатична муза.Ахматовой высокопарен слог.Кузмин манерен. Пастернаку вкусаНедостает: болтливость – вот порок.Есть вычурность в строке у Мандельштама.И Заболоцкий в сердце скуповат.Какое счастье – даже панорамаИх недостатков, выстроенных в ряд!
2. Аполлон в снегу
Колоннада в снегу. АполлонВ белой шапке, накрывшей венок,Желтоватой синицей плененИ сугробом, лежащим у ног.Этот блеск, эта жесткая резьОт серебряной пыли в глазах!Он продрог, в пятнах сырости весь,В мелких трещинах, льдистых буграх.Неподвижность застывших ветвейИ не снилась прилипшим к холмам,Средь олив, у лазурных морейСредиземным его двойникам.Здесь, под сенью покинутых гнезд,Где и снег словно гипс или мел,Его самый продвинутый постИ влиянья последний предел.Здесь, на фоне огромной страны,На затянутом льдом берегуЗамерзают, почти не слышны,Стоны лиры и гаснут в снегу,И как будто они ничемуНе послужат ни нынче, ни впредь,Но, должно быть, и нам, и ему,Чем больнее, тем сладостней петь.В белых иглах мерцает душа,В ее трещинах сумрак и лед.Небожитель, морозом дыша,Пальму первенства нам отдает,Эта пальма, наверное, ель,Обметенная инеем сплошь.Это – мужество, это – метель,Это – песня, одетая в дрожь.1975
3
В Италию я не поехал так же,Как за два года до того меняВо Францию, подумав, не пустили,Поскольку провокации возможны,И в Англию поехали другиеПисатели. Италия, прощай!Ты снилась мне, Венеция, по Джеймсу,Завернутая в летнюю жару,С клочком земли, засаженным цветами,И полуразвалившимся жильем,Каналами изрезанная сплошь.Ты снилась мне, Венеция, по Манну,С мертвеющим на пляже АшенбахомИ смертью, образ мальчика принявшей,С каналами? С каналами, мой друг.Подмочены мои анкеты; где-тоНе то сказал; мои знакомства что-тоНе так чисты, чтоб не бросалось этоВ глаза кому-то; трудная работаУ комитета. Башня в древней ПизеБез нас благополучно упадет.Достану с полки блоковские письма:Флоренция, Милан, девятый год.Италия ему внушила чувства,Которые не вытащишь на свет:Прогнило все. Он любит лишь искусство,Детей и смерть. России ж вовсе нетИ не было. И вообще РоссияЛирическая лишь величина.Товарищ Блок, писать такие письма,В такое время, маме, наканунеТаких событий… Вам и невдомек,В какой стране прекрасной вы живете!Каких еще нам надо объясненийНеотразимых, в случае отказа:Из-за таких, как вы, теперь на ЗападЯ не пускал бы сам таких, как мы.Италия, прощай!В воображеньеТы еще лучше: многое теряетПредмет любви в глазах от приближеньяК нему; пусть он, как облако, пленяетНа горизонте; близость ненадежнаИ разрушает образ, и убогоОсуществленье. То, что невозможно,Внушает страсть. Италия, прости!Я не увижу знаменитой башни,Что, в сущности, такая же потеря,Как не увидеть знаменитой Федры.А в Магадан не хочешь? Не хочу.Я в Вырицу поеду, там, в тенечке,Такой сквозняк, и перелески щедрыНа лютики, подснежники, листочки,Которыми я рану залечу.А те, кто был в Италии, когоТуда пустили, смотрят виновато,Стыдясь сказать с решительностью Фета:«Италия, ты сердцу солгала».Иль говорят застенчиво, какиеНа перекрестках топчутся красотки.Иль вспоминают стены КолизеяИ Перуджино… эти хуже всех.Есть и такие: охают полгодаИли вздыхают – толку не добиться.Спрошу: «Ну что Италия?» – «Как сон».А снам чужим завидовать нельзя.1976
Горячая зима! Пахучая! Живая!Слепит густым снежком, колючим, как в лесу,Притихший Летний сад и площадь засыпая,Мильоны знойных звезд лелея на весу.Как долго мы ее боялись, избегали,Как гостя из Уфы, хотели б отменить,А гость блестящ и щедр, и так, как он, едва лиНас кто-нибудь еще сумеет ободрить.Теперь бредем вдвоем, а третья – с нами рядомТо змейкой прошуршит, то вдруг, как махаон,Расшитым рукавом, распахнутым халатомМахнет у самых глаз, – волшебный, чудный сон!Вот видишь, не страшны снега, в их цельнокройныхОдеждах, может быть, все страхи таковы!От лучших летних дней есть что-то, самых знойных,В морозных облаках январской синевы.Запомни этот день, на всякий горький случай.Так зиму не любить! Так радоваться ей!Пищащий снег, живой, бормочущий, скрипучий!Не бойся ничего: нет смерти, хоть убей.
Наш северный модерн, наш серый, моложавый,Ампиру не в пример, обойден громкой славойИ, более того, едва не уличенВ безвкусице, меж тем как, сумрачно-шершавый,Таинствен, многолик и неподделен он.Вот человечный стиль, для жизни создан частной,Чтобы автомобиль во двор дугообразныйВъезжал, а там цвели сирень и барбарис.Нарядных окон ряд, – прозрачный стиль, глазастый!Никто не виноват, что тучей век навис.Та музыка сошла, поэзия завяла.Не то чтоб ремесла, – тепла в них было мало,Но камень устоял, песчаник и гранит.И каменной сове всё видно с пьедестала:И нас переживет, и век пересидит.Спасибо за цветы на лестничных перилах!Гирлянды и жгуты чугунные за милыхНаставников сойти в младенчестве смогли,Воспитывая глаз, и всё, что было в силах,Всё делали для нас, в ущербе и пыли.
Каморка лифта тащится, как бы везет в гору,Скрипя; в сравненьи с теми, кто живет низко,Я – горец; стадо коз мне завести впору,Пасти над краем пропасти их, не боясь риска.Когда Катулл во Фригию попал в свитеНаместника, он видеть мог пейзаж вродеТого, что мы в окошечко с тобой видим.Скалистый мрачный срез; очнись: сейчас сходим.Французский ключ вставляется в замок просто.Но знаешь, иногда мне жизнь моя страннойИ непривычной кажется: в ее гнездаИ щели не попасть боюсь, как тот пьяный.Жизнь тесная, крутая, но другой – нету.Какая есть, такую и любить будем.Откроем дверь, зажмуримся. Любовь к свету,Должно быть, в прежней жизни внушена людям.Не знаю, кто печалится, а я – весел.О, лишь бы за окном синел родной город!Душа намного старше этих стен, кресел,Комода – века два ему, он так молод!
Кто едет в купе и глядит на метель,Что по полю рыщет и рвется по следу,Тот счастлив особенно тем, что постельПод боком, и думает: странно, я едуВ тепле и уюте сквозь эти поля,А ветер горюет и тащится следом;И детское что-то, заснуть не веля,Смущает его в удовольствии этом.Как маленький, он погружает в пургуСебя, и глядит, отстранясь удивленно,На поезд, и всё представляет в снегуПокатую, черную крышу вагона,И чем в представленье его холоднейОна и покатей, тем жить веселее.О, спать бы и спать среди снежных полей,Заломленный кустик во мраке жалея.Наверное, где-нибудь и теплых краяхПодобное чувство ни взрослым, ни детямНеведомо; нас же пленяет впотьмахПричастность к пространствам заснеженным этим.Как холоден воздух, еще оттого,Что в этом просторе, взметенном и пенном,С Карениной мы наглотались его,С Петрушей Гриневым и в детстве военном.
За кулисами сидят, открыта дверь из артистической,В суконных гимнастерках, пиджаках.Это – шефы. Это – сон такой, наверное, провидческий.Актеры с ними, пиво на паях.Сцена чуть видна отсюда из-за штор, фанерных ящиков,Невероятных складок и завес.Там, на сцене, флорентийская чума, актеры в плащиках,А здесь – пивной, житейский интерес.Там, на сцене, клочья дыма, пир горой и декламация,Оттуда, отпылав и умерев,Прибегают за кулисы, где горторг и авиацияСредь юношей сидят чумных и дев.Друг мой, что это? Не жгущейся бывает ли история?Совпавшему с минутой роковой,Мне с младенчества близка в дыму густом фантасмагорияИ, гибельная, кажется родной.Посмотри, сейчас колпак бумажный снимет эта потная,В бубенчиках, и скажет: «Духота!»Это сон такой мне снится. И не тень ли мимолетнаяЛегла на них, грядущая беда?«Почему, Иван Лукьяныч, я актриса, а не летчица?»Мочальная чуть держится коса.Дезинфекционный дым со сцены понизу волочится,Окутывает жизнь и ест глаза.Стол бутылками заставлен. О, какое освещениеБагровое! Подглядывать нельзя.Всё кончается: и сон, и фильм, и флирт, и угощение,И жизнь, и жизнь почти что вышла вся.
За то, что ель зимой зеленой быть умеет,За то, что все мертвы – она одна живаИ в зимнем холоде, когда душа немеет,Свои боярские вздымает рукава, —Так дышат падуги на сцене и кулисы,В театре, помните, свой бродит ветерок, —Вечнозеленая, как лавр и кипарисы,Но тех, изнеженных, сиять поставил БогУ моря синего на белом солнцепеке,За то, что ель зимой так чудно зелена,Люблю понурую, – опережая сроки,Твердит, что вечная нам предстоит весна.Твердит, что вечная… Рукою ветвь заденешь,Как будто частую погладишь бахрому.Люблю колючую, ей как-то больше веришь:Ведь если колется, то лгать ей ни к чему?
На самом деле, мысль, как гость,Заходит редко, чаще – с намиТоска, усталость, радость, злостьИль безразличие. Часами,Нет, не часами, – днями! – тьмаЗабот, рассеянье, обрывкиФраз, вне сознанья и ума,Заставки больше, перебивки.Вцепился куст в земную пядь,И сучья черные так кривы…Нельзя же мыслями назватьВсе эти паузы, наплывы…Зато какое торжество,Блаженный миг неотразимый,Когда – заждались мы его! —Гость входит чудный, нелюдимый.
Как мы в уме своем уверены,Что вслед за ласточкой с балконаНе устремимся, злонамеренны,Безвольно, страстно, исступленно,Нарочно, нехотя, рассеянно,Полуосознанно, случайно…Кем нам уверенность навеянаВ себе, извечна, изначальна?Что отделяет от безумияУм, кроме поручней непрочных?Без них не выдержит и мумияСоседство ласточек проточных:За тенью с яркой спинкой белоюШагнул бы, недоумевая,С безумной мыслью – что я делаю? —Последний, сладкий страх глотая.
Новорожденная листва:Пучки, оборки, кружева,Воротнички, манжетки.То в трубку свернутый листок,То словно сложенный платок,То на манер салфетки.На всех деревьях и кустахЕе сжимают в кулаках,В горстях, несут в щепотке,И тут же – душные цветки,Метелки, зонтики, щитки,И кисточки, и щетки.Кто шелковист, кто глянцевит,Кто белым войлоком подбит,Но тополь всех чуднее:Он так неряшливо цветет,И красных гусениц приплодПод ним шуршит в аллее.Стареем мы, а мир цветет!Спасибо, не наоборот.Признайся, было б хуже,Когда бы мир слабел, дряхлел,А ты бы цвел и зеленелСредь тления и стужи.И вспоминал бы ты с тоскойНе возраст юношеский свой,А блеск и зелень мира,И шел бы, молод и здоров,Средь лип венозных и дубов,Скудеющего пира.
Смысл жизни – в жизни, в ней самой.В листве, с ее подвижной тьмой,Что нашей смуте неподвластна,В волненье, в пенье за стеной.Но это в юности неясно.Лет двадцать пять должно пройти.Душа, цепляясь по путиЗа всё, что высилось и висло,Цвело и никло, дорастиСумеет, нехотя, до смысла.
Ватикана создатель всех лучше сказал: «Пустяки,Если жизнь нам так нравится, смерть нам понравится тоже,Как изделье того же ваятеля…» Ветер с рекиЗалетает, и воздух покрылся гусиною кожей.Растрепались кусты… Я представил, что нас провелиВ мастерскую, где дивную мы увидали скульптуру.Но не хуже и та, что стоит под брезентом вдалиИ еще не готова… Апрельского утра фактуру,Блеск его и зернистость нам, может быть, дали затем,Чтобы мастеру мы и во всём остальном доверяли.Эта стать, эта мощь, этот низко надвинутый шлем…Ах, наверное, будет не хуже в конце, чем в начале.
Не спрашиваю, где теперь душа?Но где теперь твой острый слух и зренье?Ныряет стриж. Но нет без них стрижа.Ни белых крон, кипящих в отдаленье.Кому отдал хрусталик чудный свой,В коробочку его замкнул какую?Как если бы пришел к себе домой,Свет не зажег, разделся, лег вслепую.А тонкий слух улиткой был завит.И так любовно льнуло осязаньеК поверхностям… Души не жаль! ТомитСовсем не с ней, а с миром расставанье.
Не я поклонник белого стиха.Поэзия нуждается в преградах,Препятствиях, барьерах – превзойтиНаш замысел ей помогает рифма:Прыжок – и мы кусты перемахнулиИ пролетели через ров с водой.Что губит белый стих? Один и тот жеМотивчик: вспоминается то «ВновьЯ посетил…», то «Моцарт и Сальери».Открытие берется напрокат,Как рюмочки иль свадебный сервиз,Весь в трещинах, перебывав во многихНеловких и трясущихся руках.И если то, что я сейчас пишу,Читается с трудом, то по причине,Изложенной здесь, уверяю вас.Хотя, конечно, два-три виртуозаСумели так разнообразить этотУзор своим необщим речевымОсобенным изгибом, что не вспомнитьНикак нельзя такое, например:«Раз вы уехали, казалось нужнымМне жить, как подобает жить в разлуке:Немного скучно и гигиенично».А все-таки и здесь повествованьеЖивет за счет души и волшебства.В туманный день лицейской годовщиныЯ приглашен был школой-интернатомНа выступленье в садике лицейскомУ памятника. Школьники читалиСтихи, перевирая их. ЗатемУчительница: «Представляю слово, —Сказала, – ленинградскому поэту(так и сказала громко: «представляю»).Он нам своих два-три стихотвореньяПрочтет», – что я и сделал, не смутясь.По-видимому, школьники ни словаНе поняли. Но бронзовый поэт,Казалось, слушал. Так и быть должно,Тем более, что все стихи всегда —Про что-то непонятное, не станетНормальный человек писать стихи.«Друзья мои, прекрасен наш союз!» —Еще понятно; всё, что дальше, – дико:«Он как душа неразделим и вечен».И как это? «Под сенью дружных муз»?Когда б не Александр Сергеич, в ссылкеТомившийся, погибший на дуэли,Перечивший царю и Бенкендорфу,Никто бы нас не звал на торжества…Подписанную затолкав путевкуВ карман нагрудный, я побрел к вокзалуВ задумчивости, разговор ведяТаинственный… не то кивок в ответ,Не то пожатье бронзовой десницы…И только тут увидел лип и кленовСплошную, как в больнице, наготу.И только тут подобие волненьяПочувствовал или намек на смысл.Стоял на тихой улочке, на самомЕе углу – прелестный, с мезонином,Старинный домик, явно подновленный,Ухоженный, с доской мемориальной.Так вот он, дом Китаева! Так вотГде парочка счастливая, но втайнеНа гибель обреченная, жилаВ холерном ом… Я вошел,Купил билет… Безлюдье и сверканье.Как царский камердинер был бы этимРоскошеством приятно удивлен!Дом никогда таким нарядным не был.Но, впрочем, мебель сборная, картинкиНа стенах, текст, составленный тактично, —Меня ничто, ничто не задевало,Вот только полукруглая однаВерандочка, стеклянная игрушка,Построенная для игры в лотоИ чтенья вслух, скрипучая, сквозная,Непрочная, верандочка, залогДругой какой-то, невозможной жизни,Кусочек рая, выступ, выход – какЕго искал потом он, – неприметный,Такой простой, засыпанный сухимиСережками, стручками, – не нашел!
Всё гудел этот шмель, всё висел у земли на краю,Улетать не хотел, рыжеватый, ко мне прицепился,Как полковник на пляже, всю жизнь рассказавший своюЗа двенадцать минут; впрочем, я бы и в три уложился.Немигающий зной и волны жутковатый оскал.При безветрии полном такие прыжки и накаты!Он в писательский дом по горящей путевке попалИ скучал в нем, и шмель к простыне прилипал полосатой.О Москве. О жене. Почему-то еще Иссык-КульРаза три вспоминал, как бинокль потерял на турбазе.Захоти о себе рассказать я, не знаю, смогу ль,Никогда не умел, закруглялся на первой же фразе.Ну, лети, и пыльцы на руке моей, кажется, нет.Одиночество в райских приморских краях нестерпимо.Два-три горьких признанья да несколько точных замет —Вот и всё, да струя голубого табачного дыма.Биография, что это? Яркого моря лоскут?Заблудившийся шмель? Или памяти старой запасы?Что сказать мне ему? Потерпи, не печалься, вернут,Пыль стерев рукавом, твой военный бинокль синеглазый.
А то, что было не для взораЧужого, что, на ветеркеПлеща, от сада скрыла штора,Когда, на шелковом шнуркеСкользнув, упала без зазора,Дыша, как парус на реке, —Не блажью было, не позораУтайкой (им, щекой к щекеПрипавшим, было не до хораПтиц, щебетавших в лозняке) —А продолженьем разговораНа новом, лучшем языке!
Вот счастье – с тобой говорить, говорить, говорить.Вот радость – весь вечер, и вкрадчивой ночью, и ночью.О, как она тянется, звездная тонкая нить,Прошив эту тьму, эту яму волшебную, волчью!До ближней звезды и за год не доедешь! ВдвоемВ медвежьем углу глуховатой Вселенной очнутьсяВ заставленной комнате с креслом и круглым столом.О жизни. О смерти. О том, что могли разминуться.Могли зазеваться. Подумаешь, век или два!Могли б заглядеться на что-нибудь, попросту сбитьсяС заветного счета. О, радость, ты здесь, ты жива.О, нацеловаться! А главное, наговориться!За тысячи лет золотого молчанья, за весьДожизненный опыт, пока нас держали во мраке.Цветочки на скатерти – вот что мне нравится здесь.О тютчевской неге. О дивной полуденной влаге.О вилле, ты помнишь, как двое порог перешлиВ стихах его римских, спугнув вековую истому?О стуже. О корке заснеженной бедной земли,Которую любим, ревнуя к небесному дому.
Что за радость – в обнимку с волной,Что за счастье – уткнувшись в кипящую гриву густую,Этот дивный изгиб то одной обвивая рукой,То над ним занося позлащенную солнцем другую,Что за радость – лежать, —Что за счастье – ничком, в развороченной влаге покатой,Эту вогнутость гладя, готовую выпуклой стать,Без единой морщины, и скомканной тут же, и смятой!Он еще это вспомнит, зарывшийся в воду пловец,Эта влажная прелесть пройдет у него перед взоромНежной ночью, построившей свой мотыльковый дворецС поцелуями и разговором,Он поймет, почему так шумит и томится волна,И на берег ночной набегает,И на что она ропщет и сетует так, не виднаВ темноте, и камнями скрипит, и песок загребает.
Морская тварь, свернушись на песке,В конвульсиях, сверкала и мертвела,И капелька на каждом волоскеДрожала… Кто ей дал такое телоГраненое, – спросить хотелось мне, —Скульптурное, хоть ставь сейчас на полку?Баюкать сокровенное на дне,Во тьме его лелеять втихомолку!Мерещился мне чуть ли не укор.Все таинства темны и целокупны.Готический припомнил я собор,Те статуи, что взгляду недоступны.Ремонтные леса нужны, чтоб влезтьЗнаток сумел к ним, сумрачным, однажды.Достаточно того, что это есть.А ты б хотел, чтоб видел это каждый?
Морем с двенадцатого этажа,Как со скалы, любоваться пустыннымМожно, громадой его дорожа,Синим, зеленым, лиловым, полынным,Розовым, блеклым, молочным, льняным,Шелковым, вкрадчивым, пасмурным, грубым,Я не найдусь, – ты подскажешь, каким,Гипсовым, ржавым, лепным, белозубым,Мраморным. Видишь, я рад перерыть,Перетряхнуть наш словарь, выбираяОпределения. Господи, бытьТочным и пристальным – радость какая!Что за текучий, трепещущий свет!Как хорошо на летящем балконе!Видишь ли, я не считаю, что нетСлов, я и счастья без слов бы не понял.
Как пахнет эвкалипт пицундский, придорожный,Как сбрасывает он обвисшую кору,Сухой, неосторожный!Для запахов никак я слов не подберу.А в знойной вышине как будто десять шапок,Так зеленью кустистой он накрыт.Не память, не любовь, всего сильнее запах,Который ускользнуть навеки норовит.Вот то, чему и впрямь на свете нет названья.Нельзя определить, понять через другой,Сравнить… вот вещь в себе… молчит воспоминанье,Воображенье спит… напрасен оклик твой.Не отзовется тот, кто терпким, вездесущим,Когда под ним стоишь, склонялся, обступал.Он там, вдали от нас, прекрасен и запушен,Как бы волшебный круг сплошной образовал,Магический… зато когда-нибудь, хоть в жизниСовсем другой, вернись под пышный свод, —И он тебе вручит и нынешние мысли,И знойный этот день в сохранности вернет.
В этих креслах никто никогда не сидел,На диванах никто не лежал,Не вершил за столом государственных дел,Малахитовый столбик в руках не вертелИ в шкатулке наборной бумаг не держал;Этот пышный, в тяжелых кистях, балдахинНе свисал никогда ни над чьей головой,Этот шелк и муслин,Этот желто-зеленый, лиловый прибой;Этот Рим, эта Греция, этот Париж,В прихотливо-капризный построившись ряд,Эта дивная цепь полуциркульных ниш,Переходов, колонн, галерей, анфилад,Этот Бренна ковровый, узорный, лепной,Изумрудный, фиалковый, белый, как мел,Камерона слегка потеснивший собой,Воронихин продолжил, что он не успел, —Это невыносимо.Способность душиЭто выдержать, видимо, слишком мала.Друг на друга в тиши,Чуть затихнут шаги и придвинется мгла,Смотрят вазы, подсвечники и зеркала.Здесь, как облако, гипсовый идол в углу;Здесь настольный светильник, привыкнув к столу,Наступил на узор, раззолоченный сплошь,Так с ним слившись, что кажется, не отдерешь.Есть у вещи особое свойство – светясьИль дымясь, намекать на длину и объем.И не вещи люблю, а предметную связьС этим миром, в котором живем.И потом, если нам удалось бы узорРазгадать и понять, почемуОн способен так властно притягивать взор,Может быть, мы счастливей бы стали с тех пор,Ближе к тайне, укрытой во тьму.Это залы для призраков, это почтиИтальянская вилла, затерянный рай,Затопили дожди,Завалили снега, невозможно зайти,Не шепнув остающейся жизни: прощай!Рукотворный элизий с расчетом на то,Чтобы, взглядом смущенным скользнув по нему,Проходили гуськом; в этой спальне никтоНе лежал в розовато-кисейном дыму.А хозяева этих небес на земле,Этих солнечных люстр, этих звездчатых чашЖили ниже и, кажется, в правом крыле.Золочено-вощеный, предметный мираж!Всё же был поцелован однажды средиЭтих мраморных снов я тайком, на ходу.Мы бродили по залам и сбились с пути.Я хотел бы найти,Умерев, ту развилку, паркетину ту.Это чудо на фоне январских снегов,Афродита, Эрот и лепной виноград,Этот обморок, матовость круглых белков,Эта смесь всех цветов, и щедрот, и веков,А в зеркальном окне – снегопад,Эти музы, забредшие так далеко,Что дорогу метель замела,Ледяное, сухое, как сыпь, молоко,Голубая защита стекла, —В этом столько же смелости, риска, тоскиИли дикости, – как посмотреть, —Сколько в жизни, что ждет, потирая виски,Не начну ль вспоминать и жалетьОб исчезнувшей. Нет, столько зим, столько дел,И забылось, и руку разжал.И потом, разве снег за окном поредел?И к тому ж в этих креслах никто не сиделИ в шкатулке бумаг не держал.
Низкорослой рюмочки пузатойПомнят пальцы тяжесть и объемИ вдали от скатерти измятой,Синеватым залитой вином.У нее такое утолщенье,Центр стеклянной тяжести внизу.Как люблю я пристальное зреньеС ощущеньем точности в глазу!И еще тот призвук истеричный,Если палец съедет по стеклу!И еще тот хаос пограничный,Абажур, подтянутый к столу.Боже мой, какие там химерыЗа спиной склубились в темноте!И какие страшные примерыНам молва приносит на хвосте!И нельзя сказать, что я любитель,Проводящий время в столбняке,А скорее, слушатель и зрительИ вращатель рюмочки в руке.Убыстритель рюмочки, качатель,Рассмотритель блещущей – на свет,Замедлитель гибели, пытатель,Упредитель, сдерживатель бед.
Тарелку мыл под быстрою струейИ всё отмыть с нее хотел цветочек,Приняв его за крошку, за сыройКлочок еды, – одной из проволочекВ ряду заминок эта тень былаРассеянности, жизнь одолевавшей…Смыть, смыть, стереть, добраться до бела,До сути, нам сквозь сумрак просиявшей.Но выяснилось: желто-голубойЦветочек неделим и несмываем.Ты ж просто недоволен сам собой,Поэтому и мгла стоит за краемТоски, за срезом дней, за ободком,Под пальцами приподнято-волнистым…Поэзия, следи за пустяком,Сперва за пустяком, потом за смыслом.
Цезарь, Август, Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон…Сам собой этот перечень лег в стихотворную строчку.О, какой безобразный, какой соблазнительный сон!Поиграй, поверти, подержи на руке, как цепочку.Ни порвать, ни разбить, ни местами нельзя поменять.Выходили из сумрака именно в этом порядке,Словно лишь для того, чтобы лучше улечься в тетрадь,Волосок к волоску и лепные волнистые складки.Вот теперь наконец я запомню их всех наизусть.Я диван обогнул, я к столу прикоснулся и стулу.На таком расстоянье и я никого не боюсь.Ни навету меня не достать, ни хуле, ни посулу.Преимущество наше огромно, в две тысячи лет.Чем его заслужил я, – никто мне не скажет, не знаю.Словно мир предо мной развернул свой узор, свой сюжет,И я пальцем веду по нему и вперед забегаю.
Перевалив через Альпы, варварский городокПроезжал захолустный, бревна да глина.Кто-то сказал с усмешкой, из фляги отпив глоток,Кто это был, неважно, Пизон или Цинна:«О, неужели здесь тоже борьба за властьЕсть, хоть трибунов нет, консулов и легатов?»Он придержал коня, к той же фляжке решив припасть,И, вернув ее, отвечал хрипловатоИ, во всяком случае, с полной серьезностью: «БытьПредпочел бы первым здесь, чем вторымили третьим в Риме…»Сколько веков прошло, эту фразу пора б забыть!Миллиона четыре в городе, шесть —с окрестностями заводскими.И, повернувшись к тому, кто на заднем сиденьеспит —Укачало его, – спрошу: «Как ты думаешь, изменилсяЧеловек или он всё тот же, словно пиния и самшит?»Ничего не ответит, решив, что вопрос мой емуприснился.
В складках каменной тоги у Гальбы стоит дождеваявода.Только год он и царствовал, бедный,Подозрительный… здесь досаждают ему холода,Лист тяжелый дубовый на голову падает, медный.Кончик пальца смочил я в застойной воде дождевойИ подумал: еще заражусь от него неудачей.Нет уж, лучше подальше держаться от этой кривой,Обреченной гримасы и шеи бычачьей.Что такое бессмертие, память, удачливость, власть, —Можно было обдумать в соседстве с обшарпанным бюстом.Словно мелкую снастьНатянули на камень, – наложены трещинки густо.Оказаться в суровой, размытой дождями стране,Где и собственных цезарей помнят едва ли…В самом страшном своем, в самом невразумительном снеНе увидеть себя на покрытом снежком пьедестале.Был приплюснут твой нос, был ты жалок и одутловат,Эти две-три черты не на вечность рассчитаны были,А на несколько лет… но глядят, и глядят, и глядят.Счастлив тот, кого сразу забыли.
Гудок пароходный – вот бас; никакому певцуНе снилась такая глубокая, низкая нота;Ночной мотылек, обезумев, скользнет по лицу,Как будто коснется слепое и древнее что-то.Как будто все меры, которые против судьбыПредприняты будут, ее торжество усугубят.Огни ходовые и рев пароходной трубы.Мы выйдем – нас встретят, введут во дворец и полюбят.Сверните с тропы, обойдите, не трогайте нас!Гудок пароходный берет эту жизнь на поруки.Как бы в три погибели, грузный зажав контрабас,Откуда-то снизу, с трудом, достают эти звуки.На ощупь, во мраке… Густому, как горе, гудкуОтветом – волненье и крупная дрожь мировая.Так пишут стихи, по словцу, по шажку, по глотку,С глазами закрытыми, тычась и дрожь унимая.Как будто все чудища Древнего мира рычат,Все эти драконы, грифоны, быки, минотавры…Дремучая жизнь и волшебный, внимательный взгляд,И, может быть, даже посмертные бедные лавры.
За дачным столиком, за столиком дощатым,В саду за столиком, за вкопанным, сырым,За ветхим столиком я столько раз объятымБыл светом солнечным, вечерним и дневным!За старым столиком… слова свое значеньеТеряют, если их раз десять повторить.В саду за столиком… почти развоплощенье…С каким-то Толиком, и смысл не уловить.В саду за столиком… А дело в том, что слишкомДуша привязчива… и ей в щелях столаВсе иглы дороги, и льнет к еловым шишкам,И склонна всё отдать за толику тепла.
В лазурные глядятся озера́…Тютчев
В лазурные глядятся озера́Швейцарские вершины, – удареньеСмещенное нам дорого, играСпоткнувшегося слуха, упоеньеВнушает нам и то, что мгла лежитНа хо́лмах дикой Грузии, холмитсяСтрока так чудно, Грузия простит,С ума спрыгну́ть, так словно шевели́тся.Пока еще язык не затвердел,В нем ре́звятся, уча пенью́ и вздохам.Резе́да и жасмин… Я б не хотелИсправить всё, что собрано по крохамИ ластится к душе, как облачко́,Из племени духо́в, – ее смутившийРассеется призра́к, – и так легкоВнимательной, обмолвку полюбившей!
В любительском стихотворенье огрехи страшней, чем грехи.А хор за стеной в помещенье поет, заглушая стихи,И то ли стихи не без фальши иль в хоре, фальшивя, поют,Но как-то всё дальше и дальше от мельниц, колес и запруд.Что музыке жалкое слово, она и без слов хороша!Хозяина жаль дорогого, что, бедный, живет не спеша,Меж тем как движенье, движенье прописано нам от тоски.Всё благо: и жалкое пенье, и рифм неумелых тиски.За что нам везенье такое, вертлявых плотвичек не счесть?Чем стихотворенье плохое хорошего хуже, бог весть!Как будто по илу ступаю в сплетенье придонной травы.Сказал бы я честно: не знаю, – да мне доверяют, увы.Уж как там, не знаю, колеса немецкую речку рыхлят,Но топчет бумагу без спроса стихов ковыляющий ряд, —Любительское сочиненье при Доме ученых в Лесном,И Шуберта громкое пенье в соседнем кружке хоровом.
Как любит памятники маленький народ!Все скверы бронзою уставлены, гранитом.Как благодарен он! Какую воздаетОн честь ботаникам своим незнаменитым,Микробиологам, писателям, врачам!Зато у нас в садах, под сенью их широкой,Лишь ветры тешатся да звезды по ночамСверкают в прорезях с надеждой и тревогой.И мне не кажется, что здесь была бы медьУместна громкая и цоколь глянцевитый.Всем не воздать в веках и всех не разглядеть,Сплошной не выказать заботы домовитой.Что может, с фалдами, при медленной ходьбеЧуть расходящимися, тень внушить, в металле?Не ту ли тяжкую уверенность в себе,С которой, может быть, мы б душу потеряли?
Н. В. была смешливою моейподругой гимназической (в двадцатомона, эс-эр, погибла), вместе с неймы, помню, шли весенним Петроградомв семнадцатом и встретили К. М.,бегущего на частные уроки,он нравился нам взрослостью и тем,что беден был (повешен в Таганроге),а Надя Ц. ждала нас у воротна Ковенском, откуда было близкодо цирка Чинизелли, где в тот годшли митинги (погибла как троцкистка),тогда она дружила с Колей У.,который не политику, а пеньелюбил (он в горло ранен был в Крыму,попал в Париж, погиб в Сопротивленье),нас Коля вместо митинга зазвалк себе домой, высокое на дивоокно смотрело прямо на канал,сестра его (умершая от тифа)Ахматову читала наизусть,а Боря К. смешил нас до упаду,в глазах своих такую пряча грусть,как будто он предвидел смерть в блокаду,и до сих пор я помню тот закат,жемчужный блеск уснувшего квартала,потом за мной зашел мой старший брат(расстрелянный в тридцать седьмом), светало…
Как дома хорошо, – вернувшись из больницы,Где друга навещал иль сам лежал с тоскойНа пару, ощутишь по-новому; так птицы,Наверное, к черте летят береговой.Иначе надо жить, счастливей, энергичней,Пронзительней в сто крат, опасней, горячей,Привычный видеть мир в подсветке пограничнойИ трепетных тенях больничных тех ночей,Какой на всём лежит волшебный отблеск медный!В опавшую листву завернуты ежи,Многоразлучный мир древесный, многодетный.Иначе надо жить, не знаю как, – скажи!Летит на яркий свет мучительное слово,Добытое в огне и горечи земной.Жить надо… – в дневнике есть запись у Толстого, —Как если б умирал ребенок за стеной.Жить надо на краю… чего? Беды, обрыва,Отчаянья, любви, всё время этот крайДержа перед собой, мучительно, пытливо,Жить надо… не могу так жить, не принуждай!
Бог, если хочешь знать, не в церкви грубой тойС подсвеченным ее резным иконостасом,А там, где ты о нем подумал, – над строкойЛюбимого стиха, и в скверике под вязом,И в море под звездой, тем более – в тениКлинических палат с их бредом и бинтами.И может быть, ему милее наши дни,Чем пыл священный тот, – ведь он менялся с нами.Бог – это то, что мы подумали о нем,С чем кинулись к нему, о чем его спросили.Он в лед ввергает нас, и держит над огнем,И быстрой рад езде в ночном автомобиле,И может быть, живет он нашей добротойИ гибнет в нашем зле, по-прежнему кромешном.Мелькнула, вся в огнях, – не в церкви грубой той,Не только в церкви той, хотя и в ней, конечно.Старуха, что во тьме поклоны бьет ему,Пускай к себе домой вернется в умиленье.Но пусть и я строку заветную прижмуК груди, пусть и меня заденет шелестеньеЛиствы, да обрету покой на полчасаИ в грозный образ тот, что вылеплен во мраке,Внесу две-три черты, которым небеса,Быть может, как теплу сочувствуют и влаге.
Трагедия легка: убьют или погубят —Искуплен будет мрак прозреньем и слезой.Я драм боюсь, Эсхил. Со всех сторон обступят,Обхватят, оплетут, как цепкою лозой,Безвыходные сны, бесстыдные невзгоды,Бессмертная латынь рецептов и микстур,Придет грузотакси, разъезды и разводы,Потупится сосед, остряк и балагур.Гуляет во дворе старик с больным ребенком,И жимолость им вслед пушистая шумит.Что ж, лучше б алкашом он был или подонком?Всех бед не перечесть, не высказать обид.Есть ужасы, что нам, должно быть, и не снились.Под шторку на окне просунутся лучи.Ты спишь? Не за тебя ль в соседней расплатилисьКвартире толчеей и криками в ночи?
Скорей соринка, чем жучок. Полусоринка,Полужучок. Но как у нас из-под рукиСтремглав она бежит! Вот пауза, заминка.Вот снова мелкий бег, зигзаги и рывки.И можно ль не бежать, и можно ль не бояться?Страх – вот что всех иных, священных чувств древней.Не помню, кто бежал так, бросив щит, – Гораций?Соринкой лучше быть: поди ее прибей!Жучок, товарищ мой, зазорный брат забытый,Засунутый бог весть в какую пыль, сухой,Запуганный, – задет слепой твоей обидой,Что вижу? Голый страх, защитный страх живой.Не память, не любовь, не жажда приключенийРоднит живущих нас, на поиски добра,А страх, бессмертный страх… Тем храбрость драгоценней!Соринка, стать жучком решившись, так храбра.
Надгробие. Пирующий этруск.Под локтем две тяжелые подушки,Две плоские, как если бы моллюскИз плотных створок выполз для просушкиИ с чашею вина застыл в руке,Задумавшись над жизнью, полуголый…Что видит он, печальный, вдалеке:Дом, детство, затененный дворик школы?Иль смотрит он в грядущее, но тамНе видит нас, внимательных, – еще бы! —Доступно человеческим глазамЛишь прошлое, и всё же, крутолобый,Он чувствует, что смотрят на негоИз будущего, и, отставив чашу,Как звездный свет, соседа своегоНе слушая, вбирает жалость нашу.
Он, о себе говоривший, что крупного планаВидеть не может без слез на экране, – шутяЭто сказал, – всё равно, даже хвостик баранаМаленький, толстый, тем более – струи дождя,В фильме как будто бегущие вскачь, и малина,Белые, острые, цепкие листья ее,Взгляд человеческий, женское платье, овчинаЖелтая, жесткая, жаркая, просто тряпьеИли репейник, тем более – цепкая дверцаАвтомобильная, кто обращается с нейТак осмотрительно? – щелкнула, – екнуло сердце,К псковскому поезду! – потные лица детей,Он, замороченный лефовскими остряками,С ними не спевшийся, хоть и пристегнутый к ним, —Как на экране глаза голубеют белками!Нет, кроме шуток, и Бог, если есть, – нелюдим,Полка вагонная, плащ, на крючок аккуратноКем-то повешенный, кажется, нет ничегоБудничней, господи, жилки венозные, пятнаСтарческих рук, это счастье смертельно, громадно,Весь он в слезах – и не надо смотреть на него!
Ты не права – тем хуже для меня.Чем лучше женщина, тем ссора с ней громадней.Что удивительно: ни ум, как бы родняМужскому, прочному, ни искренность, без заднейПодпольной мысли злой, – ничто не в помощь ей.Неутолимое страданьеВ глазах и логика, чем четче и стройней,Что вся построена на ложном основанье.Постройка шаткая возведена тоскойИ болью, – высится, бесслезная громада.Прижмись щекойК ней, уступи во всём, проси забыть, – так надо.Лишь поцелуями, нет, собственной вины,Несуществующей, признанием – добитьсяПрощенья можем мы. О, дщери и сыныВетхозаветные, сейчас могла б страницаПомочь волшебная, всё знающая, – жаль,Что нет заветной под рукою.Не плачь. Мы справимся. Люблю тебя я. ВдальСмотрю. Люблю тебя. С печалью вековою.
Как писал Катулл, пропадает голос,Отлетает слух, изменяет зреньеРядом с той, чья речь и волшебный образТак и этак тешат нас в отдаленье.Помню, помню томление это, склонностьВидеть всё в искаженном, слепящем свете.Не любовь, Катулл, это, а влюбленность.Наш поэт даже книгу назвал так: «Сети».Лет до тридцати пяти повторяем формыГоловастиков-греков и римлян-рыбок.Помню, помню, из рук получаем корм мы,Примеряем к себе беглый блеск улыбок.Ненавидим и любим. Как это больно!И прекрасных чудовищ в уме рисуем.О, дожить до любви! Видеть всё. НевольноСлышать всё, мешая речь с поцелуем.«Звон и шум, – писал ты, – в ушах заглохших,И затмились очи ночною тенью…»О, дожить до любви! До великих новшеств!Пищу слуху давать и работу – зренью.
Размашистый совхоз Темрюкского района,Пшеничные поля да пыльный виноград.Кто б думал, что найдут при вспашке Аполлона?Кто жил здесь двадцать пять веков тому назад?Надгробие – солдат в коринфском шлеме чудном,Сначала тракторист решил, что это клад…Азовская жара с отливом изумрудным,Кто б думал, что и ты в волшебный встанешь ряд?Однажды я сидел в гостях у старой теткиМоей жены, пил чай из чашки голубой,Старушечья слеза и слабый голос кроткий,Но выяснилось вдруг из реплики сухой,Что это про нее, про девочку в зеленом,Представьте, кушаке написано в стихахУ Анненского… Как! Мы рядом с «Аполлоном»,Вблизи шарманки той, от скрипки в двух шагах!
Увидеть то, чего не видел никогда, —Креветок, например, на топком мелководье.Ты, жизнь, полна чудес, как мелкая вода,Жирны твои пески, густы твои угодья.От гибких этих тел, похожих на письмоКитайское, в шипах и прутиках, есть прок ли?Не стоит унывать. Проходит всё само.Креветка, странный знак, почти что иероглиф.Какие-то усы, как удочки; клешни,Как веточки; бог весть, что делать с этим хламом!Не стоит унывать. Забудь, рукой махни.И жизнь не придает значенья нашим драмам.Ей, плещущейся, ей, текущей через край,Так весело рачков качать на скользком ложе,И мало ли, что ты не веришь в вечный май:Креветок до сих пор ведь ты не видел тоже!Как цепкий Ци Бай-ши с железной бородойВ ползучих завитках, как проволока грубой,Стоять бы целый день над мелкою водой,Готовой, как беда, совсем сойти на убыль.
О весна, не спеши, подожди,Ведь еще не зачитан приказИмператорский, значит, в путиОн еще, не добрался до нас,И глицинии, как зацвестиНи хотят, а должны подождать,Пусть придержат цветочки в горсти.Где же свиток: столбцы и печать?Вот когда мы получим его,Вот тогда зацветет бальзамин.Почему все мы ждем одного?Потому что у нас он один!Он расшитым махнет рукавом,Благодатью повеет на нас, —И поздравим себя с мотыльком,Прихотливо ласкающим глаз.
Святой Иоаким, конечно, сладко спитВ то время, как к нему слетает ангел с вестью.Весь день в моем окне рыдает дождь навзрыд,Да как и не стенать, имея дело с жестью?А козочки даны, овечки и цветыЗатем, чтоб мы с тобой не усомнились в чуде:Ведь если видит скот, уже не станешь тыОспаривать всё то, чего не видят люди.Еще бы! Надо жить в рассветные века,Где если дождь идет, то теплый и нестрашный.Как громко дождь стучит, угрюмей кулака,Пронзительней ножа, визгливый, рукопашный!В такие дни молчит настольный календарь,И хочет быть листок скорее перекинут.Где радуги привет, как в детстве было, встарь?Сплошной железный дождь, как занавес, задвинут.То жалуясь тебе, то требуя с тебяКакой-то давний долг, за вечностью забытый.А радуга не здесь, пленяя и слепя,Дрожит, а там, где спит пастух, плащом накрытый…
Поехать железнодорожным, морским и воздушным путемУвидеть «Олимпию» в Лувре и «Краснобородку с угрем»,Потом «Натюрморт» в Авиньоне и в Цюрихе – «Гавань в Бордо»,А в Кливленде, в частном собранье, «Пионы» не видел никто!Потом оказаться в Нью-Йорке, – истратить ему на билетНе жаль подотчетную сумму – за черный и розовый цвет,За даму в костюме эспады и охрой намеченный рот.Как он обогнал наши взгляды на жизнь и добычу щедрот!Он где-то на новой странице и чуть ли уже не в Нанси,Чтоб к девушке розоволицей нежней присмотреться вблизиКаких-то случайных цветочков, зовут ее Мери Лоран,А в Лондоне розовой мочкой пленяет она англичан,Истлела та беличья шубка, но вечно живет полотно.Что гонит по белому свету? Да так, увлеченье одно.Ведет в галереи причуда, заводит каприз во дворцы.Достаточно знать, что кому-то доступны такие концы.Он в ухо художнику дышит, за ним поспевая для нас,Он жаркую книгу напишет про зорко прищуренный глаз,Его дорогие скитанья, его золотые права —Всей жизни его оправданье, и кругом идет голова!
Ну, музыка, счастливая сестраПоэзии, как сладкий дух сирени,До сердца пробираешь, до нутра,Сквозь сумерки и через все ступени.Везде цветешь, на лучшем говоришьРазнежившемся языке всемирном,Любой пустырь тобой украшен, лишьПахнет из окон рокотом клавирным.И мне в тени, и мне в беде моей,Средь луж дворовых, непереводимой,Не чающей добраться до зыбейИных и круч и лишь в земле любимойНадеющейся обрести приветСочувственный и заслужить вниманье,Ты, музыка, и подаешь нет-нетЖивую мысль и новое дыханье.
На череп Моцарта, с газетной полосыНа нас смотревшего, мы с ужасом взглянули.Зачем он выкопан? Глазницы и пазыЗияют мрачные во сне ли, наяву ли?Как! В этой башенке, в шкатулке черепной,В коробке треснувшей с неровными краямиСверкала музыка с подсветкой неземной,С восьмыми, яркими, как птичий свист, долями!Мне человечество не полюбить, печаль,Как землю жирную, не вытряхнуть из мыслей.Мне человечности, мне человека жаль!Чела не выручить, обид не перечислить.Марш – в яму с известью, в колымский мрак, в мешок,В лед, «Свадьбу Фигаро» забыв и всю браваду.О, приступ скромности, ее сплошной урок!Всех лучших спрятали по третьему разряду.Тсс… Где-то музыка играет… Где? В саду.Где? В ссылке, может быть… Где? В комнате, в трактире,На плечи детские свои взвалив беду,И парки венские, и хвойный лес Сибири.
«Слава – это солнце мертвых».Пыль на стоптанных ботфортах,Смерти грубая печать.Сыну почв сухих и твердых,Корсиканцу лучше знать.Смуглый, он-то в этом зноеРазбирался, как никто.Припечет нас золотоеЛет примерно через сто.Фивы рядом с нами, Троя.Не похож ты на героя:Шапка, зимнее пальто.Не тянись, себя не мучь.Что ж, любил, любил я страстноВ нашей стуже из-за тучДостававший нас нечастоИзможденный, слабый луч.Ненадежное мерцаньеСквозь клубящийся туманНам он был как обещаньеНезакатных волн и стран.Городские расстоянья,Разбежавшиеся мысли…А тому, кого при жизниОн избаловал, томуБудет холодно в отчизнеТой, как в зимний день в Крыму.
Не так ли мы стихов не чувствуем порой,Как запаха цветов не чувствуем? СознаньеПритуплено у нас полдневною жарой,Заботами… Мы спим… В нас дремлет обонянье…Мы бодрствуем… Увы, оно заслоненоТо спешкой деловой, то новостью, то зреньем.Нам прозу подавай: всё просто в ней, умно,Лишь скована душа каким-то сожаленьем.Но вдруг… как будто в сад распахнуто окно, —А это Бог вошел к нам со стихотвореньем!
Как ночью берегом крутымСтупая робко каменистым.Шаг, еще шаг… За кем? За ним.За спотыкающимся смыслом.Густая ночь и лунный дым.Как за слепым контрабандистом.Раскинув руки, над обрывом,И камешек то там, то тутНесется с шорохом счастливымВниз: не пугайся! Темный трудОправдан будничным мотивом.Я не отдам тебя, печаль,Тебя, судьба, тебя, обида,Я тоже вслушиваюсь в даль,Товар – в узле, всё шито-крыто.Я тоже чернь, я тоже шваль,Мне ночь – подмога и защита.Не стал бы жить в чужой странеНе потому, что жить в ней странно,А потому, что снится мнеСюжет из старого романа:Прогулка в лодке при луне,Улыбка, полная обмана.Где жизнь? Прокралась, не догнать.Забудет нас, расставшись с нами.Не плачь, как мальчик. Ей под статьПространство с черными волнами.С земли не станем подниматьМонетку, помнишь, как в Тамани?
Ночная музыка сама себе играет,Сама любуется собой.Где чуткий слушатель? Он спит. Он засыпает.Он ищет музыку руками, как слепой.Ночная музыка резвится, как наядаВ ручье мерцающем, не видима никем.Ночная музыка, не надо!Не долетай до нас, забудь о нас совсем.Мы двери заперли и окна затворили.Жить осмотрительно, без счастья и страстей —О, чем не заповедь! Ты где, в автомобиле?На кухне у чужих людей?Но те, кто слушают, скорей всего не слышат.Я знаю, как это бывает: кофе пьют,Узор, что музыкою вышит,Не отличим для них от нитей всех и пут.И только тот, кто ловит звукиЗа десять стен от них и множество дверей,Тот задыхается от счастья, полный муки:Он диких в комнату впустил к себе зверей.Любовь на креслоС размаха прыгает, и Радость – на кровать,И Гнев – на тумбочку, всё ожило, воскресло,Очнулось, вспомнилось, прихлынуло опять.
Сторожить молоко я поставлен тобой,Потому что оно норовит убежать.Умерев, как бы рад я минуте такойБыл: воскреснуть на миг, пригодиться опять.Не зевай! Белой пеночке рыхлой служи,В надувных, золотых пузырьках пустяку.А глаголы, глаголы-то как хороши:Сторожить, убежать, – относясь к молоку!Эта жизнь, эта смерть, эта смертная грусть,Прихотливая речь, сколько помню себя…Не сердись: я задумаюсь – и спохвачусь.Я из тех, кто был точен и зорок, любя.Надувается, сердится, как же! пропастьТак легко… столько всхлипов, и гневных гримас,И припухлостей… пенная, белая страсть;Как морская волна, окатившая нас.Тоже, видимо, кто-то тогда начекуБыл… О, чудное это, слепое «чуть-чуть»,Вскипятить, отпустить, удержать на бегу,Захватить, погасить, перед этим – подуть.
Чтобы снова захотелось жить, я вспомню водопад,Он цепляется за камни, словно дикий виноград,Он висит в слепой отчизне писем каменных и книг, —Вот кто всё берет от жизни, погибая каждый миг.Весь Шекспир с его витийством – только слепок, младший брат,Вот кто жизнь самоубийством из любви к ней кончить рад!Вот где год считают за три, где разомкнуты уста,В каменном амфитеатре все заполнены места!Пусть церквушка на церквушке там вздымаются, подряд,Как подушка на подушке горы плоские лежат,Не тащи меня к машине: однолюб и нелюдим —Даже ветер на вершине мешковат в сравненье с ним!Смуглых рук его сплетенье и покатое плечо.Мне теперь ничье кипенье на земле не горячо!Он живой, а ты – живущий, поживающий, слегкаУмирающий, жующий жизнь, желанья, облака…
Посмотри: в вечном трауре старые эти абхазки.Что ни год, кто-нибудь умирает в огромной родне.Тем пронзительней южные краски,Полыхание роз, пенный гребень на синей волне,Не желающий знать ничего о смертельной развязке,Подходящий с упреком ко мне.Сам не знаю, какая меня укусила кавказская муха.Отшучусь, может быть.Ах, поэзия, ты, как абхазская эта старуха,Всё не можешь о смерти забыть,Поминаешь ее в каждом слове то громко, то глухо,Продеваешь в ушко синеокое черную нить.
В траве лежи. Чем гуще травы,Тем незаметней белый торс,Тем дальнобойный взгляд державыБеспомощней; тем меньше славы,Чем больше бабочек и ос.Тем слово жарче и чудесней,Чем тише произнесено.Чем меньше стать мечтает песней,Тем ближе к музыке оно;Тем горячей, чем бесполезней.Чем реже мрачно напоказ,Тем безупречней, тем печальней,Не поощряя громких фразО той давильне, наковальне,Где задыхалось столько раз.Любовь трагична, жизнь страшна.Тем ярче белый на зеленом.Не знаю, в чем моя вина.Тем крепче дружба с Аполлоном,Чем безотрадней времена.Тем больше места для души,Чем меньше мыслей об удаче.Пронзи меня, вооружиПчелиной радостью горячей!Как крупный град в траве лежи.
Две маленьких толпы, две свиты можно встретить,В тумане различить, за дымкой разглядеть,Пусть стерты на две трети,Задымлены, увы… Спасибо и за треть!Отбиты кое-где рука, одежды складка,И трещина прошла, и свиток поврежден,И все-таки томит веселая догадка,Счастливый снится сон.В одной толпе – строги и сдержаны движенья,И струнный инструмент поет, как золотойЛуч, боже мой, хоть раз кто слышал это пенье,Тот преданно строке внимает стиховой.В другой толпе – не лавр, а плющ и виноградныйТопорщится листок,Там флейта и свирель, и смех, и длится жадныйТам прямо на ходу большой, как жизнь, глоток.Ты знаешь, за какой из них, не рассуждая,Пошел я, но – клянусь! – свидетель был не разТому, как две толпы сходились, золотаяДрожала пыль у глаз.И знаю, за какой из них пошел ты, бедныйПриятель давних дней, растаял вдалеке,Пленительный, бесследныйПроделав шумный путь в помятом пиджаке…
Дорогой Александр! Здесь, откуда пишу тебе, нетНи сирен, – ах, сирены с безумными их голосами! —Ни циклопов, – приветОт меня им, сидящим в своих кабинетах, с глазамиВсё в порядке у них, и над каждым – дежурный портрет.Нет разбойников, нимф,Это всё – на земле, как ни грустно, квартиры и гроты;Что касается рифм,То, как видишь, освоил я детские эти заботыНа чужом языке, вспоминая прилив и отлив.Шелестенье волны,Выносящей к ногам в крутобедрой бутылке запискуИз любимой страны…Здесь, откуда пишу тебе, море к закатному дискуЛьнет, но диск не заходит, томят незакатные сны.Дорогой Александр,Почему тебя выбрал, сейчас объясню; много ближе,Скажешь, буйный ко мне Архилох, семиструнный Терпандр,Но и пальме сосна снится в снежной красе своей рыжей,А не дрок, олеандр.А еще потомуВыбор пал на тебя, нелюдим, что, живя домоседом,Огибал острова, чуть ли не в залетейскую тьмуЗаходил, всё сказал, что хотел, не солгал никому, —И остался неведом.В благосклонной тени. Но когда ты умрешь, разберутВсё, что сказано: так придвигают к глазам изумруд,Огонек бриллианта.Скольких чудищ обвел вокруг пальца, статей их, причудНе боясь: ты обманута, литературная банда!Вы обмануты, стадом гуляющие женихи.И предательский лотосНе надкушен, с тобой – твоя родина, беды, грехи.Человек умирает – зато выживают стихи.Здравствуй, ласковый ум и мужская, упрямая кротость!Помогал тебе Бог или смуглые боги, как мне,Выходя, как из ниши, из ямы воздушной во сне,Обнимала прохлада,Навевая любовь к заметенной снегами стране…Обнимаю тебя. Одиссей. Отвечать мне не надо.
В наших северных рощах, ты помнишь, и летом клубятсяПрошлогодние листья, трещат и шуршат под ногой,И рогатые корни южанина и иностранцаЗабавляют: не ждал он высокой преграды такой,Как домашний порог, так же буднично стоптанный нами;Вообще он не думал, что могут быть так хорошиНаши ели и мхи, вековые стволы с галунамиГолубого лишайника, юркие в дебрях ужи.Мы не скажем ему, как вздыхаем по югу, по глянцуСредиземной листвы, мы поддакивать станем ему:Да, еловая тень… Мы южанину и иностранцуНезабудочек нежных покажем в лесу бахрому,Переспросим его: не забудет он их? Не забудет.Никогда! ни за что! голубые такие… их нетТам, где жизнь он проводит так грустно… Увидим: не шутит,И вздохнем, и простимся… помашем рукою вослед.
Боже мой, среди Рима, над Форумом, в пыльных кустахТы легла на скамью, от траяновых стен – в двух шагахВ трикотажном костюмчике, – там, где кипела вражда,Где Катулл проходил, бормоча: «Что за дрянь, сволота!»Как усталостью был огорчен я твоей, уязвленТем, что не до камней тебе этих, побитых колонн,Как стремился я к ним, как я рвался, не чаял узреть.Ты мне можешь испортить всё, всё, даже Рим, даже смерть!Где мы? В Риме! Мы в Риме. Мы в нем. Как он желт, кареглаз!Мы в пылающем Риме вдвоем. Повтори еще раз.Как слова о любви, повтори, чтоб поверить я могВ это солнце, в крови растворенное, в ласковый рок.Ты лежала ничком в двух шагах от теней дорогих.Эта пыль, этот прах мне дороже всех близких, родных.Как усталость умеет любовь с раздраженьем связатьВ чудный узел один: вот я счастлив, несчастен опять!Вот я должен сидеть, ждать, пока ты вздохнешь, оживешь.Я хотел бы один любоваться руинами… Ложь.Я не мог бы по прихоти долго скитаться своейБез тебя, без любви, без родимых лесов и полей.
Если кто-то Италию любит,Мы его понимаем, хотяСон полуденный мысль ее губит,Солнце нежит и море голубит,Впала в детство она без дождя.Если Англию – тоже понятно.И тем более – Францию, что ж,Я впивался и сам в нее жадно,Как пчела… Ах, на ней даже пятна,Как на солнце: увидишь – поймешь.Но Россию со всей ее кровью…Я не знаю, как это назвать, —Стыдно, страшно, – неужто любовью?Эту рыхлую ямку кротовью,Серой ивы бесцветную прядь.
Нет дороги иной для уставшей от бедствий страны,Как пойти, торопясь, по пути рассудительных стран.Все другие дороги безумны, бездомны, страшны, —Так я думаю, с книгой садясь на диван.Рассужденья разумны мои – потому не верны.И за доводом лезть надо в самый глубокий карман.А в глубоком кармане, внутри пиджака, на груди —Роковая записочка, скомканный, смятый листок,И слова полустертые неразличимы почти,И читать надо тоже не прямо ее – между строк:Будь что будет, а будет у нас впередиТо, чего ни поэт, ни философ не знает, ни Бог.Каждый раз выбирает Россия такие пути,Что пугается Запад, лицо закрывает Восток.
Запиши на всякий случайТелефонный номер Блока:Шесть – двенадцать – два нуля.Тьма ль подступит грозной тучей,Сердцу ль станет одиноко,Злой покажется земля.Хорошо – и слава богу,И хватает утешенийДружеских и стиховых,И стареем понемногуМы, ценители мгновенийЧудных, странных, никаких.Пусть мелькают страны, лица,Нас и Фет вполне устроитьМожет, лиственная тень,Но… кто знает, что случится?Зря не будем беспокоить.Так сказать, на черный день.
Я список кораблей прочел до середины…О. Мандельштам
Мы останавливали с тобойКаретоподобный кэбИ мчались по Лондону, хвост трубой,Здравствуй, здравствуй, чужой вертеп!И сорили такими словами, какОксфорд-стрит и Трафальгар-сквер,Нашей юности, канувшей в снег и мрак,Подавая плохой пример.Твой английский слаб, мой французский плох.За кого принимал шоферНас? Как если бы вырицкий чертополохНа домашний ступил ковер.Или розовый сиверский иван-чайВброд лесной перешел ручей.Но сверх счетчика фунт я давал на чай —И шофер говорил: «О\'кей!»Потому что, наверное, сорок летНам внушали средь наших бед,Что бессмертия нет, утешенья нет,А уж Англии, точно, нет.Но сверкнули мне волны чужих морей,И другой разговор пошел…Не за то ли, что список я кораблей,Мальчик, вслух до конца прочел?
Т. Венцлове
– Поверишь ли, вся Троя – с этот скверик, —Сказал приятель, – с детский этот садик,Поэтому когда Ахилл-истерикТри раза обежал ее, затратилНе так уж много сил он, догоняяОбидчика… – Я маленькую ТроюПредставил, как пылится, зарастаяКустарничком, – и я притих, не скрою.Поверишь ли, вся Троя – с этот дворик,Вся Троя – с эту детскую площадку…Не знаю, что сказал бы нам историк,Но весело мне высказать догадкуО том, что всё великое скорееСоизмеримо с сердцем, чем громадно, —При Гекторе так было, Одиссее,И нынче точно так же, вероятно.
В отчаянье или в беде, беде,Кто б ни был ты, когда ты будешь в горе,Знай: до тебя уже на сумрачной звездеЯ побывал, я стыл, я плакал в коридоре.Чтоб не увидели, я отводил глаза.Я признаюсь тебе в своих слезах, несчастныйДруг, кто бы ни был ты, чтоб знал ты: небесаУже испытаны на хриплый крик безгласныйНе отзываются. Но видишь давний след?Не первый ты прошел во мраке над обрывом.Тропа проложена. Что, легче стало, нет?Вожусь с тобой, самолюбивым…Названья хочешь знать несчастий? УтаюИх; куст клубится толстокожий.Как там, у Пушкина: «всё на главу мою…»Что всё? Не спрашивай: у всех одно и то же.О кто бы ни был ты, тебе уже не такМучительно и одиноко.Пройдись по комнате иль на диван приляг.Жизнь оправдается, нежна и синеока.
Мне, видевшему Гефсиманский сад,Мне, гладившему ту листву рукою,Мне, прятавшему в этой жизни взглядОт истины, взирающей с тоскоюНа нас, – за что такой подарок мне,Евангельских стихов у ПастернакаНе любящему, как бы не вполнеИм верящему, как бы сделать шагаНе смеющему в направленье слез,Струившихся в ту ночь, – иллюстративныВсе, все стихи на эту тему, – грозНочных спонтанны вспышки и наивны!Мне, видевшему в том саду цветы:Тюльпаны, маки, розы, маргаритки,Мне, может быть, ступавшему в следыТе самые при входе у калитки,Влекомому толпой туристской, – мне,Про Мастера роман и МаргаритуНе ценящему: ведь о сатанеСлишком легко писать, в его защитуИ к славе, упрощается сюжет,Разбитый изначально на два плана, —За что мне эта зелень, этот свет?А ни за что! Как ты сказал: спонтанно?
Разве можно после ПастернакаНаписать о елке новогодней?Можно, можно! – звезды мне из мракаГоворят, – вот именно сегодня.Он писал при Ироде: верблюдыИз картона, – клей и позолота, —В тех стихах евангельское чудоПревращали в комнатное что-то.И волхвы, возможные напастиОбманув, на валенки сапожкиОбменяв, как бы советской властиПротивостояли на порожке.А сегодня елка – это елка,И ее нам, маленькую, жалко.Веточка, колючая, как челка,Лезет в глаз, – шалунья ты, нахалка!Нет ли Бога, есть ли Он, – узнаем,Умерев, у Гоголя, у Канта,У любого встречного, – за краем.Нас устроят оба варианта.
Зимней ласточкой с визгом железнымСемимильной походкой стальнойОн проносится небом беззвездным,Как сказал бы поэт ледяной,Но растаял одический холод,И летит конькобежец, воспетКое-как, на десятки расколотПоложений, углов и примет.Геометрии в полном объемеИм прочитанный курс для зевакНе уложится в маленьком томе,Как бы мы ни старались, – никак!Посмотри: вылезают голениИ выбрасывается рука,Как ненужная вещь на аренеЗолотого, как небо, катка.Реже, реже ступай, конькобежец…Век прошел – и чужую строку,Как перчатку, под шорох и скрежетПоднимаю на скользком бегу:Вызов брошен – и должен же кто-тоПостоять за бесславный конец:Вся набрякла от снега и потаИ, смотри, тяжела, как свинец.Что касается чоканья с твердойГолубою поверхностью льда, —Это слово в стихах о проворнойСмерти нас впечатлило, туда,Между прочим, – и это открытьеВеселит, – из чужого стихаЗабежав с конькобежною прытью:Все в родстве-воровстве, нет греха!Не споткнись! Если что и задержит,То неловкость – и сам виноват.Реже, реже ступай, конькобежец,Твой размашистый почерк крылат,Рифмы острые искрами брызжут,Приглядимся к тебе и поймемТо, что ласточки в воздухе пишутИли ветви рисуют на нем.Не расстаться с тобой мне, – пари же,Вековые бодая снега.И живи он в Москве, – не в Париже,Жизнь тебе посвятил бы Дега,Он своих балерин и лошадокПроменял бы, в тулупчик одет,На стремительный этот припадокДлинноногого бега от бед.
Там, где весна, весна, всегда весна, где склонПокат, и ласков куст, и черных нет наветов,Какую премию мне АполлонПрисудит, вымышленный бог поэтов!А ствол у тополя густой листвой оброс,Весь, снизу доверху, – клубится, львиногривый.За то, что ракурс свой я в этот мир принесИ не похожие ни на кого мотивы.За то, что в век идей, гулявших по земле,Как хищники во мраке,Я скатерть белую прославил на столеС узором призрачным, как водяные знаки.Поэт для критиков что мальчик для битья.Но не плясал под их я дудку.За то, что этих строк в душе стесняюсь я,И откажусь от них, и превращу их в шутку.За то, что музыку, как воду в решето,Я набирал для тех, кто так же на отшибеЖил, за уступчивость и так, за ни за что,За je vous aime, ich liebe.
О. Чухонцеву
Мне приснилось, что все мы сидим за столом,В полублеск облачась, в полумрак,И накрыт он в саду, и бутыли с вином,И цветы, и прохлада в обнимку с теплом,И читает стихи Пастернак.С выраженьем, по-детски, старательней, чемЭто принято, чуть захмелев,И смеемся, и так это нравится всем,Только Лермонтов: «Чур, – говорит, – без поэм!Без поэм и вступления в Леф!»А туда, где сидит Председатель, взглянуть…Но, свалившись на стол с лепестка,Жук пускается в долгий по скатерти путь…Кто-то встал, кто-то голову клонит на грудь,Кто-то бедного ловит жука.И так хочется мне посмотреть хоть разокНа того, кто… Но тень всякий разЗаслоняет его или чей-то висок,И последняя ласточка наискосокПронеслась, чуть не врезавшись в нас…
Оно шумит перед скалой Левкада…Е. Баратынский
Что ни поэт – то последний. ПотомВдруг выясняется, что предпоследний,Что поднимается на волноломВал, как бы прятавшийся за соседний,С выгнутым гребнем и пенным хвостом.Стой! Не бросайся с Левкадской скалы.Взгляд задержи на какой-нибудь вещи:Стулья есть гнутые, книги, столы,Буря дохнет – и листочек трепещет,Нашей ища на ветру похвалы.Больше в присыпанной снегом странеНечего делать певцу с инструментомСтрунным. Сбылось, что приснилось во снеСумрачном: будем с партнером, с агентомКурс обсуждать, говорить о зерне.Я не гожусь для железных забот.Он не годится. Мы все не подходим.То-то ни с места наш парусный флотВ век, обнаруживший смысл в пароходе:Крым за полдня, закипев, обогнет.На конференции по мировойЛирике, к Темзе припавшей и Тибру,Я, вспоминая огни над НевойПарные, сопротивлялся верлибру.О, со скалы не бросайся, постой!Кроме живой, что змеится, клубясь,В бедном отечестве, стыд многолетний,Есть еще очередь – прочная связь:«Я», – говорю на вопрос: кто последний?Друг, не печалься, за мной становясь.
«Я посетил тебя, пленительная сень…»Е. Баратынский
Я посетил приют холодный твой вблизиМогил товарищей твоих по русской музе,Вне дат каких-либо, так просто, не в связиНи с чем, – задумчивый, ты не питал иллюзийИ не одобрил бы меня,Сказать спешащего, что камень твой надгробныйМне мнится мыслящим в холодном блеске дня,Многоступенчатый, как ямб твой разностопный.Да, грузный, сумрачный, пирамидальный, да!Из блоков финского гранита.И что начертано на нем, не без трудаПрочел, – стихи твои, в них борется обидаИ принуждение, они не для резца,И здешней мерою их горечь не измерить:«В смиренье сердца надо веритьИ терпеливо ждать конца».Пусть простодушие их первый смысл возьметСебе на память, мне-то внятенДушемутительный и двухголосый тотСпор, двуединый, он, так скажем, деликатен,И сам я столько раз ловил себя, томясь,На раздвоении и верил, что НезримыйПредставит доводы нам, грешным, устыдясьОсвенцима и Хиросимы.Лети, листокПонурый, тлением покрытый, пятипалый.На скорбный памятник, сперва задев високМой, – мысль тяжелая – и бедный жест усталый,Жгут листья, вьющийся обходит белый дымТупые холмики, как бы за грядкой грядку.И разве мы не говоримС умершим, разве он не поправляет прядку?И, примирение к себе примерив, яТвержу, что твердости достанет мне и силыНе в незакатные края,А в мысль бессмертную вблизи твоей могилыПоверить, – вот она, живет, растворенаВ ручье кладбищенском и дышит в каждой строчке,И в толще дерева, и в сердце валуна,И там, меж звездами, вне всякой оболочки.
Смерть и есть привилегия, если хотите знать.Ею пользуется только дышащий и живущий.Лучше камнем быть, камнем… быть камнем нельзя, лишь статьМожно камнем: он твердый, себя не осознающий,Как в саду этот Мечников в каменном сюртуке,Простоквашей спасавшийся, – не помогла, как видно.Нам оказана честь: мы умрем. О времен рекеТвердо сказано в старых стихах и чуть-чуть обидно.Вот и вся метафизика. Словно речной песок,Полустертые царства, поэты, цари, народы,Лиры, скипетры… Камешек, меченый мой стишок!У тебя нету шансов… Кусочек сухой породы,Твердой (то-то чуждался последних вопросов я,обходил стороной) растворится в веках, пожрется.Не питая надежд, не унизившись до вранья…Привилегия, да, и как всякая льгота, жжется.
Памяти Л. Я. Гинзбург
Как вещь живет без вас, скучает ли? Нисколько!Среди иных людей, во времени ином,Я видел, что она, как пушкинская Ольга,Умершим не верна, родной забыла дом.Иначе было б жаль ее невыносимо.На ножках четырех подогнутых, с брюшкомСеребряным, – но нет, она и здесь ценима,Не хочет ничего, не помнит ни о ком.И украшает стол, и если разговорыНе те, что были там, – попроще, победней, —Все так же вензеля сверкают и узоры,И как бы ангелок припаян сбоку к ней.Я все-таки ее взял в руки на мгновенье,Тяжелую, как сон. Вернул и взгляд отвел.А что бы я хотел? Чтоб выдала волненье?Заплакала? Песок просыпала на стол?
Знаешь, лучшая в мире дорога —Это, может быть, скользкая та,Что к чертогу ведет от чертога,Под которыми плещет водаИ торчат деревянные сваи,И на привязи, черные, в рядКатафалкоподобные стаиТак нарядно и праздно стоят.Мы по ней, златокудрой, проплылиМимо скалоподобных руин,В мавританском построенных стиле,Но с подсказкою Альп, Апеннин,И казалось, что эти ступени,Бархатистый зеленый подбойНаш мурановский сумрачный генийАфродитой назвал гробовой.Разрушайся! Тони! Увяданье —Это правда. В веках холодей!Этот путь тем и дорог, что зданьяПовторяют страданья людей,А иначе бы разве пылалиИпомеи с геранями такВ каждой нише и каждом портале,На балконах, приветствуя мрак?И последнее. (Я сокращаювосхищенье.) Проплывшим вдвоемЭтот путь, как прошедшим по краюЖизни, жизнь предстает не огнем,Залетевшим во тьму, но водою,Ослепленной огнями, обидНет, – волненьем, счастливой бедою.Все течет. И при этом горит.
Памяти И. Бродского
Я смотрел на поэта и думал: счастье,Что он пишет стихи, а не правит Римом,Потому что и то и другое властьюНазывается, и под его нажимомМы б и года не прожили – всех бы в строфыЗаключил он железные, с анжамбеманомЖизни в сторону славы и катастрофы,И, тиранам грозя, он и был тираном,А уж мне б головы не сносить подавноЗа лирический дар и любовь к предметам,Безразличным успехам его державнымИ согретым решительно-мягким светом.А в стихах его власть, с ястребиным крикомИ презреньем к двуногим, ревнуя к звездам,Забиралась мне в сердце счастливым мигом,Недоступным Калигулам или Грозным,Ослепляла меня, поднимая вышеОблаков, до которых и сам охотник,Я просил его все-таки: тише! тише!Мою комнату, кресло и подлокотникОтдавай, – и любил меня, и тиранил:Мне-то нравятся ласточки с голубоюТканью в ножницах, быстро стригущих дальнийКрай небес. Целовал меня: Бог с тобою!
Как нравился ХемингуэйНа фоне ленинских идей, —Другая жизнь и берег дальний…И спились несколько друзейИз подражанья, что похвальней,Чем спиться просто, без затей.Высокорослые (кто мал,Тот, видимо, не подражалХемингуэю, – только Кафке),С утра – в любой полуподвалПо полстакана – для затравки —И день дымился и сверкал!Зато в их прозе дорогойБыл юмор; кто-нибудь другойНапишет лучше, но скучнее.Не соблазниться нам тоской!О, праздник, что всегда с тобой,Хемингуэя – Холидея…Зато когда на свете томСойдетесь как-нибудь потом,Когда все, все умрем, умрете,Да не останусь за бортом, —Меня, непьющего, возьметеВ свой круг, в свой рай, в свой гастроном.
Всё нам Байрон, Гёте, мы, как дети,Знать хотим, что думал Теккерей.Плачет Бог, читая на том светеЖизнь незамечательных людей.У него в небесном кабинетеПахнет мятой с сиверских полей.Он встает, подавлен и взволнован,Отложив очки, из-за стола.Лесосклад он видит, груду бревенИ осколки битого стекла.К дяде Пете взгляд его прикованСредь добра вселенского и зла.Он читает в сердце дяди Пети,С удивленьем смотрит на него.Стружки с пылью поднимает ветер.Шепчет дядя: этого… того…Сколько бед на горьком этом свете!Загляденье, радость, волшебство!
М. Петрову
Когда страна из наших рукБольшая выскользнула вдругИ разлетелась на куски,Рыдал державинский басокИ проходил наискосокШрам через пушкинский високИ вниз, вдоль тютчевской щеки.Я понял, что произошло:За весь обман ее и зло,За слезы, капавшие в суп,За всё, что мучило и жгло…Но был же заячий тулуп,Тулупчик, тайное тепло!Но то была моя страна,То был мой дом, то был мой сон,Возлюбленная тишина,Глагол времен, металла звон,Святая ночь и небосклон,И ты, в Элизиум вагонЛетящий в злые времена,И в огороде бузина,И дядька в Киеве, и он!
«…тише воды, ниже травы…»А. Блок
Когда б я родился в Германии в том же году,Когда я родился, в любой европейской стране:Во Франции, в Австрии, в Польше, – давно бы в адуЯ газовом сгинул, сгорел бы, как щепка в огне,Но мне повезло – я родился в России, такой,Сякой, возмутительной, сладко не жившей ни дня,Бесстыдной, бесправной, замученной, полунагой,Кромешной – и выжить был все-таки шанс у меня.И я арифметики этой стесняюсь чуть-чуть,Как выгоды всякой на фоне бесчисленных бед.Плачь, сердце! Счастливый такой почему б не вернутьС гербом и печатью районного загса билетНа вход в этот ужас? Но сказано: ниже травыИ тише воды. Средь безумного вихря планет!И смотрит бесслезно, ответа не зная, увы,Не самый любимый, но самый бесстрашный поэт.
Когда бы град Петров стоял на Черном море,Когда бы царь в слезах прорвался на Босфор,Мы б жили без тоски и холода во взоре,По милости судьбы и к ней попав в фавор.В каналах бы тогда плескались нереиды,Не так, как эта тварь в снегу и синяках,Не снились бы нам сны, не мучили обиды,И был бы здравый смысл в героях и богах.Когда бы град Петров с горы, как виноградник,Шпалерами сбегал к уступчатым волнам,Не идол бы взлетал над бездной, Медный ВсадникНе мчался б, приземлясь, по трупам, по телам.Тогда б ни топора под мышкой, ни шинели,Венеция б в веках подругой нам была,Лазурные бы сны под веками пестрели,Геракловы столпы, Икаровы крыла.
Я рай представляю себе, как подъезд к Судаку,Когда виноградник сползает с горы на бокуИ воткнуты сотни подпорок, куда ни взгляни,Татарское кладбище напоминают они.Лоза виноградная кажется каменной, такТверда, перекручена, кое-где сжата в кулак,Распята и, крылья полураспахнув, как орел,Вином обернувшись, взлетает с размаха на стол.Не жалуйся, о, не мрачней, ни о чем не грусти!Претензии жизнь принимает от двух до пяти,Когда, разморенная послеобеденным сном,Она вам внимает, мерцая морским ободком.
А. Штейнбергу
Греческую мифологиюБольше Библии люблю,Детскость, дерзость, демагогию,Верность морю, кораблю.И стесняться многобожияНи к чему: что есть, то есть.Лес дубовый у подножияПриглашает в гору лезть.Но и боги сходят запростоВниз по ласковой тропе,Так что можно не карабкаться —Сами спустятся к тебе.О, какую ношу сладкуюПеренес через ручей!Ветвь пробьется под лопаткою,Плющ прижмется горячей.И насколько ж ближе внятнаяСтрасть влюбленного стиха,Чем идея неопрятнаяПервородного греха.
Фету кто бы сказал, что он всем навязалЭто счастье, которое нам не по силам?Фету кто бы сказал, что цветок его алВызывающе, к прядкам приколотый милым?Фету кто бы шепнул, что он всех обманул,А завзятых певцов, так сказать, переплюнул?Посмотреть бы на письменный стол его, стул,Прикоснуться бы пальцем к умолкнувшим струнам!И когда на ветру молодые кустыОживут, заслоняя тенями тропинку,Кто б пылинку смахнул у него с бороды,С рукава его преданно сдунул соринку?
Всё знанье о стихах – в руках пяти-шести,Быть может, десяти людей на этом свете:В ладонях берегут, несут его в горсти.Вот мафия, и я в подпольном комитетеКак будто состою, а кто бы знал без нас,Что Батюшков, уйдя под воду, вроде Байи,Жемчужиной блестит, мерцает, как алмаз,Живей, чем все льстецы, певцы и краснобаи.И памятник, глядишь, поставят гордецу,Ушедшему в себя угрюмцу и страдальцу,Не зная ни строки, как с бабочки, пыльцуСтереть с него грозя: прижаты палец к пальцу —И пестрое крыло, зажатое меж них,Трепещет, обнажив бесцветные прожилки.Тверди, но про себя, его лазурный стих,Не отмыкай ларцы, не раскрывай копилки.
Стихи – архаика. И скоро их не будет.Смешно настаивать на том, что АрхилохЕще нас по утру, как птичий хохот, будит,Еще цепляется, как зверь-чертополох.Прощай, речь мерная! Тебе на смену прозаПришла, и Музы-то у опоздавшей нет,И жар лирический трактуется как позаНа фоне пристальных журналов и газет.Я пил с прозаиком. Пока мы с ним сидели,Он мне рассказывал. Сюжет – особый складМировоззрения, а стих живет без цели,Летит, как ласточка, свободно, наугад.И третье, видимо, нельзя тысячелетьеПредставить с ямбами, зачем они ему?Всё так. И мало ли, о чем могу жалеть я?Жалей, не жалуйся, гори, сходя во тьму.
Сначала ввязаться в сраженье, ввязаться в сраженье!А там поглядим, – говорил молодой Бонапарт.Но пишется так же примерно и стихотворенье,Когда вдохновенье ведет нас и, значит, азарт!А долгие подступы, сборы, рекогносцировка, —Позволь мне без них обойтись, отмахнуться позволь:Так скучно, по пунктам, что даже представить неловко,Пускай диспозицию Бенигсен пишет и Толь.Шумите, кусты! Хорошо превратить недостатокВ достоинство. Мчитесь как можно быстрей, облака!Короче, – твержу я себе. И всегда был я краток.Тоска обжигала. И радость была велика.
Так быстро ветер перелистываетРоман, лежащий на окне,Как будто фабулу неистовуюПересказать мечтает мне,Так быстро, ветрено, мечтательно,Такая нега, благодать,Что и читать необязательно,Достаточно перелистать.Ну вот, счастливое мгновение,И без стараний, без труда!Все говорят, что скоро чтениеУйдет из мира навсегда,Что дети будут так воспитаны, —Исчезнут вымыслы и сны…Но тополя у нас начитаныИ ветры в книги влюблены!
Верю я в Бога или не верю в бога,Знает об этом вырицкая дорога,Знает об этом ночная волна в Крыму,Был я открыт или был я закрыт ему.А с прописной я пишу или строчной буквыИмя его, если бы спохватились вдруг вы,Вам это важно, Ему это все равно.Знает звезда, залетающая в окно.Книга раскрытая знает, журнальный столик.Не огорчайся, дружок, не грусти, соколик.Кое-что произошло за пять тысяч лет.Поизносился вопрос, и поблек ответ.И вообще это частное дело, точно.И не стоячей воде, а воде проточнойДушу бы я уподобил: бежит вода,Нет, – говорит в тени, а на солнце – да!
Первым на сцену является белый шиповник,Чтобы, наверное, знали, кто первый любовник,О, как он свеж, аккуратен и чист, – как Пьеро!Вот кто, наверное, всех обольщений виновник,Снов и иллюзий: печаль и сплошное добро!Он не отцвел еще, как зацветает махровый,Душный, растрепанный, пышный, свекольно-лиловый,Так у художников в ярком трико АрлекинСмотрит с полотен, всё в скользкую шутку готовыйВдруг обратить, ненадежный такой господин.Третьим приходит, как шелк ослепительно-алый,С желтой середкой рассеянный гость запоздалый,Нами любимый всех больше и дикой пчелой.Кто им порядок такой предписал, тот, пожалуй,Знает, что делает, прячась за вечною мглой.
Это песенка Шуберта, – ты сказала.Я всегда ее пел, но не знал, откуда.С нею, кажется, можно начать сначалаЖизнь, уж очень похожа она на чудо!Что-то про соловья и унылый в рощеЗвук, немецкая роща – и звук унылый.Песня тем нам милей, чем слова в ней проще,А без слов еще лучше, – с нездешней силой!Я всегда ее пел, обходясь без смыслаИ слова безнадежно перевирая.Тьма ночная немецкая в ней нависла,А печаль в ней воистину неземная.А потом забывал ее лет на десять.А потом вновь откуда-то возникала,Умудряясь дубовую тень развеситьНадо мной, соблазняя начать сначала.
Смысл постичь небесный, сущность бледнуюРайских рощ, мерцания зеркал…Камеру сменить велосипеднуюВ десять раз трудней, но я – менял!Перепачкав руки, плоский гаечныйКлюч просунув между колесомИ резиной, – так что вздох упадочныйМне смешон, мистический излом.Боже мой, дорога поселковаяС бабочкой, привыкшей падать ниц,Как листок, плашмя, – дымно-пунцовая,Пыльная, не различая спиц.Вот чего не будет там, наверное,Это гайки, тормоза, цепи,Контргайки и ключа резервного,Черт бы их побрал, но… потерпи.
За землетрясенье отвечаетВ Турции Аллах – не Саваоф.Суток семь душа не отлетает,Если молод узник и здоров.Поисковая собака лаетОт него за тысячу шагов.Он, звериной жаждою замучен,Подыхает в каменном гробуВ испражненьях, в крошеве колючем,Тьме бетонной, с ссадиной на лбу.Дольше взрослых мучаются детиНа предсмертной, страшной той стезе.Помолчите в церкви и мечети,На газетной вздорной полосеИ на богословском факультете,Хоть на день, на два заткнитесь все!
«И кипарисной рощей заслонясь…»Тютчев
В Италии, на вилле, ночью зимней,Бесснежной и нестрашной, на дворецСмотрел я. Бог поэтов, расскажи мне,В чем жизни смысл и счастье наконец,И бог, а он действительно на крышеСтоял средь статуй, предводитель муз,И всматривался в парк, где жили мышиИ ёж шуршал, – и бог, войдя во вкус,Мне кое-что поведал: счастье – этоНезнание о будущем, при всёмДоверии к нему; не надо света,Еще раз луг во мраке обойдемИ удивимся сумрачному чудуПрогулки здесь, за тридевять земельОт дома, листьев пасмурную грудуПриняв на грудь, как русскую метель.Всё может быть! Наш путь непредсказуем,Считай своей миланскую листву.Мы и слова, наверное, рифмуем,Чтоб легче было сбыться волшебству,Найти узор – спасенье от недугаТопорных фраз и гибельных идей, —То не твоя, то русских рифм заслуга,Подсказка живших прежде нас теней,Судьба петляет, если не стремитсяРечь выпрямлять, как проза ей велит,И с нами бог: на юге он, как птица,Живет, вдали от северных обид.
Придется Святому, когда воскресеньеТелесное будет объявлено, костиСвои собирать по церквям, в отдаленьеСтоящим, аббатствам, как шляпы и трости:Колено – в Перудже на бархатной ткани,Расшитой серебряной нитью, ключица —На пухлой подушке парчовой в Милане,Усыпана розами; кто поручится,Что не потерялись бедро или голень,Которую видели в пышной укладкеЛежащею с перстнем Крестителя вровень,Кто, сведущий, скажет: «Теперь всё в порядке?»Кто всё это, как инструмент музыкальный,Собрав, дорогие чехлы и футлярыОтбросив, вдохнет в него жизнь, погребальныйОтвергнув мотив, отменяя кошмары,Кто сложит опять Вифлеемские яслиПо щепкам разбросанным, втайне хранимым,Кто предусмотрителен так и запаслив,Ни тленом души не запачкав, ни дымом?
Над Альпами я пролетал лепными,Похожими на завитки-волюты,И, снежными, я любовался ими,Античные я вспоминал причуды:Антаблемент, все эти ухищреньяНесущих балок, фриза, архитрава,Казалось, там клубятся в запустеньеБылая доблесть и чужая слава.И думал я о римских легионах,В снегу идущих через перевалы,Лугах альпийских, храмах и колоннах,Германцы мне мерещились и галлы,Ущелья мне являлись и стремнины,Перебирал века я и народы,И ледники мерцали, как павлины,И водопад шумел рыжебородый.В попонах шли внимательные кони,В лучах сверкали снежные карнизы,И папский двор в узорном АвиньонеПодарков ждал из Падуи и Пизы,А впрочем, я и карту знаю плохо,И не в ладах с историей лоскутной,И мысль моя пугается подвохаИ собственной своей природы смутной.Не демон я, не дух-экзаменатор,Чтоб так летать над грешною землею,Не ястреб, я гляжу в иллюминатор,А надоест – щитком его прикрою,И если там, внизу, НаполеонаЯ различаю синие дружины,Сползающие с пушками со склона,То это сон, волшебные картины!И я себя одергиваю: мысли,Похожие на облачные клочья,Летят сквозь нас, поди их перечисли!Но всё казалось: взгляд сосредоточь яИ задержи – проступит из туманаТо, что назвал Волшебною гороюДотошный автор старого романа,Который мне так нравился, не скрою.Теперь его, наверное, не стал быЧитать, – такой занудно-философский,Но до чего же нравились мне АльпыИ доктора и Беренс, и Кроковский,Каких надежд на век ни возлагали!Как был он бодр, по-юношески влюбчив!И пенилось шампанское в бокале,И к вере в разум прибавляли случай.Теперь иллюзий нет: тысячелетьеНас не заставит лучше быть и жарче;Предпочитаю, сумрачный, лететь я,Смотреть на Альпы сверху, как на ларчик,Не открывая лаковую крышку,Не увлекаясь ярким содержимым,Не веря в разум, – только в передышку,Считая доблесть словом, славу – дымом…
Достигай своих выгод, а если не выгод,То Небесного Царства, и душу спасай…Облака обещают единственный выходИ в нездешних полях неземной урожай,Только сдвинулось в мире и треснуло что-то,Не земная ли ось, – наклонюсь посмотреть:Подозрительна мне куполов позолота,Переделкинских рощ отсыревшая медь.И художник-отец приникает к РембрандтуВ споре с сыном-поэтом и учится сам,Потому что сильней, чем уму и таланту,В этом мире слезам надо верить, слезам.И когда в кинохронике мальчик с глазами,Раскаленными ужасом, смотрит на нас,Человечеством преданный и небесами, —Разве венчик звезды его желтой погас?Видит Бог, я его не оставлю, в другуюВеру перебежав и устроившись в ней!В христианскую? О, никогда, ни в какую:Эрмитажный старик не простит мне, еврей.Припадая к пескам этим желтым и глинам,Погибая с тряпичной звездой на пальто,Я с отцом в этом споре согласен, – не с сыном:Кто отречься от них научил его, кто?Тянут руки к живым обреченные дети.Будь я старше, быть может, в десятом годуРади лекций в столичном университетеЛютеранство бы принял, имея в виду,Что оно православия как-то скромнее:Стены голы и храмина, помнишь? пуста…Но я жил в этом веке – и в том же огне яКорчусь, мальчик, и в небе пылает звезда…
Дети в поезде топают по коридору,Или входят в чужие купе без разбору,Или, с полки упав, слава богу, что с нижней,Не проснувшись, полночи на коврике спят;Плачут; просят купить абрикосы им, вишни;Лижут скобы, крючки, все железки подряд;Пятилетняя девочка в клетчатой юбкеМне старалась понравиться, вся извелась,Извиваясь, но дядя не шел на уступки,Книгой от приставаний ее заслонясь,А поддался бы, дрогнул – и всё: до Тамбова,Где на дождь, наконец, выходила семья,Должен был бы подмигивать снова и снова…Там, в Тамбове, будь умницей, радость моя!Дети в поезде хнычут, смеются, томятся,Знать не знают, куда и зачем их везут;Блики, отблески, пыльные протуберанцы,Свет, и тень, и еловый в окне изумруд;Но какой-нибудь мальчик не хнычет, не скачет,Не елозит, не виснет на ручках, как все,Только смотрит, к стеклу прижимая горячийЛоб, на холмы и долы в их жаркой красе!
Старость тем хороша, что не надо ходить к гадалке:Жизни мало осталось, и эти остатки жалки,А насчет белой лошади, белых мужчин, голов —Я не знаю, как нам относиться к мадам Кирхгоф.Нагадала-таки эта немка в слепом усердьеСмерть ему в тридцать семь: если же не случится смерти,Проживешь еще долго, – был выбор, был выход, был!Да не вынес, не выдержал, – жаркая кровь – вспылил!Что-то есть, друг Горацио, что мудрецам неясно.Жизнь ужасна, прекрасна, а смерть небесам причастнаИ просматривается гадалкой в окрестной мгле.Небеса что-то знают заранее о земле.Что-то знают. Как пламенный полог, горят над нею,Опекают свою задачу, следят затею,Снисходительны к немке, смешной проводнице зла,Ей подбрасывая крошки со своего стола.Мне смириться с такой постановкой вопроса трудно.Жить воистину страшно, печально на свете, чудно,Гаснут зимние звезды, и в девять часов утраСуеверье томит – веры сумрачная сестра.
«О, если б без слова…»Фет
Что-то более важное в жизни, чем разум…Только слов не ищи, не подыскивай: словоЗа слово – и, увидишь, сведется всё к фразамИ не тем, чем казалось, окажется снова.И поэтому только родное дыханьеИ пронзительно-влажной весны дуновенье,Как последнее счастье, туманят сознанье,Да заведомо слабое стихотвореньеДоверявшего смутному чувству поэта,Обманувшего структуралистов: без словаОн сказаться сумел… Боже мой, только этоМне еще интересно, и важно, и ново…
А. Арьеву
Уходя, уходи, – это векуБыло сказано, как человеку:Слишком сумрачен был и тяжел.В нишу. В справочник. В библиотеку.Потоптался чуть-чуть – и ушел.Мы расстались спокойно и сухо.Так, как будто ни слуха, ни духаОт него нам не надо: зачем?Ожила прошлогодняя мухаИ летает, довольная всем.Девятнадцатый был благосклоннымК кабинетным мечтам полусоннымИ менял, как перчатки, мечты.Восемнадцатый был просвещенным,Верил в разум хотя бы, а ты?Посмотри на себя, на плохого,Коммуниста, фашиста сплошного,В лучшем случае – авангардист.Разве мама любила такого?Прошлогодний, коричневый лист.Все же мне его жаль, с его шагомТвердокаменным, светом и мраком.Разве я в нем не жил, не любил?Разве он не явился под знакомОгнедышащих версий и сил?С Шостаковичем и ПастернакомИ припухлостью братских могил…
Посчастливилось плыть по Оке, ОкеНа речном пароходе сквозь ночь, сквозь ночь,И, представь себе, пели по всей рекеСоловьи, как в любимых стихах точь-в-точь.Я не знал, что такое возможно, – мнеПредставлялся фантазией до тех пор,Поэтическим вымыслом, не вполнеАдекватным реальности, птичий хор.До тех пор, но, наверное, с той поры,Испытав потрясенье, поверил я,Что иные, нездешние, есть миры,Что иные, загробные, есть края.И, сказать ли, еще из густых кустовИвняка, окаймлявших речной песок,Долетали до слуха обрывки слов,Женский смех, приглушенный мужской басок.То есть голос мужской был, как мрак, басист,И таинственней был женский смех, чем днем,И, по здешнему счастью специалист,Лучше ангелов я разбирался в нем.А какой это был, я не помню, год,И кого я в разлуке хотел забыть?Назывался ли как-нибудь пароход,«Композитором Скрябиным», может быть?И на палубе, верно, была скамья,И попутчики были, – не помню их,Только путь этот странный от соловьяК соловью, и сверканье зарниц ночных!
Подсела в вагоне. «Вы Кушнер?» – «Он самый».«Мы с вами учились в одном институте».Что общее я с пожилой этой дамойИмею? (Как страшно меняются людиСогласно с какой-то печальной программой,Рассчитанной на проявленье их сути.)Природная живость с ошибкой в расчетеНа завоеванье сердец и удачи,И господи, сколько же школьной работеСил отдано женских и грядкам на даче!«Я Аня Чуднова, теперь узнаете?»«Конечно, Чуднова, а как же иначе!»«Я сразу узнала вас. Вы-то, мужчины,Меняетесь меньше, чем женщины». – «Разве?»(Мне грустно. Я как-то не вижу причиныДля радости – в старости, скуке и язве.)«А помните мостик? Ну, мостик! Ну, львиный!»(Не помню, как будто я точно в маразме.)«Не помните… Я бы вам все разрешила,Да вы не решились. Такая минута…»И что-то прелестное в ней проступило,И даже повеяло чем-то оттуда…В Антропшине вышла… О, что это было?Какое тоскливое, жалкое чудо!
Есть галстук: служит мне лет тридцать, темно-синий.Смелее был бы я, так черный бы завел.Печальный компромисс. Горгон боюсь, эринийВвиду грядущих драм и безнадежных золИ в ящик каждый раз убрать его подальше,Поглубже норовлю, чтоб он мне на глазаНе попадался. Есть, есть что-то здесь от фальшиИ слабости души: все видят небеса.Да, раза два в году, а то и три, четыре —Чем дольше я живу, тем чаще нужен мнеОн, жалкий, – страшно жить и скользко в этом мире.Не надо объяснять, не правда ли, вполнеПонятно и без слов, что прочен старый узел,Что, в петлю головой ныряя, как в хомут,Иду туда, где рок все к яме свел и сузил,Туда, куда и все, потупившись, идут.
В декабре я приехал проведать дачу.Никого. Тишина. Потоптался в доме.Наши тени застал я с тоской в придачуНа диване, в какой-то глухой истоме.Я сейчас заплачу.Словно вечность в нездешнем нашел альбоме.Эти двое избегли сентябрьской склокиИ октябрьской обиды, ноябрьской драмы;Отменяются подлости и наскоки,Господа веселеют, добреют дамы,И дождя потокиНе с таким озлоблением лижут рамы.Дверь тихонько прикрыл, а входную заперИ спустился во двор, пламеневший ало:Это зимний закат в дождевом накрапеОбреченно стоял во дворе, устало.Сел за столик дощатый в суконной шляпе,Шляпу снял – и ворона меня узнала.
Сегодня странно мы утешены:Среди февральской тишиныСтволы древесные заснеженыС одной волшебной стороны.С одной – все, все, без исключения.Как будто в этой сторонеЧему-то придают значение,Что нам понятно не вполне.Но мы, влиянию подвержены,Глядим, чуть-чуть удивлены,Так хорошо они заснеженыС одной волшебной стороны.Гадаем: с южной или западной?Без солнца не определить.День не морозный и не слякотный,Во сне такой и должен быть.Но мы не спим, – в полузабвенииПо снежной улице идемС тобой в волшебном направлении,Как будто, правда, спим вдвоем.
Обратясь к романтической ветке,Поэтической ветке родной,Столько раз ради трезвости меткойИз упрямства отвергнутой мной,Я сказал бы им, братьям горячим,Как мне пусто и холодно тут!Я не лью свои слезы, я прячу.Дайте плащ поносить! Не дадут.– Надо вовремя было из комнатНа корабль трехмачтовый взбегать,Незаметною ролью и скромнойНе пленяться, обид не глотать,Надо было не чашку и блюдцеИ не скатерть любить на столе,Надо было уйти, отвернутьсяОт всего, что любил на земле.– Дорогие мои, не судитеТак же быстро, как я вас судил,Восхищаясь безумством отплытий,Бегств и яркостью ваших чернил,Мне казалось, что мальчик в СургутеИли Вятке, где мглист небосвод,Пусть он мной восхищаться не будет,Повзрослеет – быть может, поймет.– Надо было, высокого пылаНе стесняясь, порвать эту сеть,Выйти в ночь, где пылают светила,Просиять в этой тьме и сгореть.Ты же выбрал земные соцветьяИ огонь белокрылый, дневной,Так сиди ж, оставайся в ответеЗа все слезы, весь ужас земной.
Поскольку я завел мобильный телефон, —Не надо кабеля и проводов не надо, —Ты позвонить бы мог, прервав загробный сон,Мне из Венеции, пусть тихо, глуховато, —Ни с чьим не спутаю твой голос: тот же он,Что был, не правда ли, горячий голос брата.По музе, городу, пускай не по судьбам,Зато по времени, по отношенью к слову.Ты рассказал бы мне, как ты скучаешь там,Или не скучно там, и, отметя полову,Точнее видят смысл, сочувствуют слезам.Подводят лучшую, чем здесь, под жизнь основу?Тогда мне незачем стараться: ты и такВсе знаешь в точности как есть, без искажений,И недруг вздорный мой смешон тебе – дуракС его нескладицей примет и подозрений,И шепчешь издали мне: обмани, приляг,Как я, на век, на два, на несколько мгновений.
Люди, кем-то замечено, делятся также на тех,Кто кидается мяч, перепрыгнувший через ограду,Игрокам перебросить за прутья, сквозь пихтовый мех,Нетерпение их разделяя вполне и досаду,И на тех, кто не станет за вещью бросаться чужой:За перчаткой, упавшей из рук незнакомца, за шляпой…Я не знаю, кто лучше, второй ли, с закрытой душой,Погруженной в себя, или первый, готовый с растяпойРазделить его промах: у первого, может быть, нетНастоятельных мыслей, к себе приковавших вниманье,Между тем как второй… Впрочем, кто его знает… На светНе рассмотришь ни ум, ни тоску, ни изъян в воспитанье.
Иисус к рыбакам Галилеи,А не к римлянам, скажем, пришелВо дворцы их, сады и аллеи:Нищим духом видней ореол,Да еще при полуденном свете,И провинция ближе столицК небесам: только лодки да сети,Да мельканье порывистых птиц.А с другой стороны, неужелиНи Овидий Его, ни КатуллНе заметили б, не разглядели,Если б Он к ним навстречу шагнул?Не заметили б, не разглядели,Не пошли, спотыкаясь, за Ним, —Слишком громко им, может быть, пелиМузы, слава мешала, как дым.
Никому не уйти никуда от слепого рока.Не дано докричаться с земли до ночных светил!Все равно, интересно понять, что «Двенадцать» БлокаПодсознательно помнят Чуковского «Крокодил».Как он там, в дневнике, записал: «Я сегодня гений»?А сейчас приведу ряд примеров и совпадений.Гуляет ветер. Порхает снег.Идут двенадцать человек.Через болота и пескиИдут звериные полки.И счастлив Ваня, что пред нимВраги рассеялись, как дым.Пиф-паф! – и буйвол наутек.За ним в испуге носорог.Пиф-паф! – и сам гиппопотамБежит за ними по пятам.Трах-тах-тах! И только эхоОткликается в домах.Но где же Ляля? Ляли нет!От девочки пропал и след.А Катька где? Мертва, мертва!Простреленная голова.Помогите! Спасите! Помилуйте!Ах ты, Катя, моя Катя,Толстоморденькая…Крокодилам тут гулять воспрещается.Закрывайте окна, закрывайте двери!Запирайте етажи,Нынче будут грабежи!И больше нет городового.И вот живойГородовойЯвился вмиг перед толпой.Ай, ай!Тяни, подымай!Фотография есть, на которой они вдвоем:Блок глядит на Чуковского. Что это, бант в петлице?Блок как будто присыпан золой, опален огнем,Страшный Блок, словно тлением тронутый, остролицый.Боже мой, не спасти его. Если бы вдруг спасти!Не в ночных, – в медицинских поддержку найти светилах!Мир, кренись,пустота, надвигайся,звезда, блести!Блок глядит на него, но Чуковский помочь не в силах.
Омри Ронену
Мандельштам приедет с шубой,А Кузмин с той самой шапкой,Фет тяжелый, толстогубыйК нам придет с цветов охапкой.Старый Вяземский – с халатом,Кое-кто придет с плакатом.Пастернак придет со стулом,И Ахматова с перчаткой,Блок, отравленный загулом,Принесет нам плащ украдкой.Кто с бокалом, кто с кинжаломИли веткой Палестины.Сами знаете, пожалуй,Кто – часы, кто – в кубках вины.Лишь в безумствах и в угареКое-кто из символистовНичего нам не подарит.Не люблю их, эгоистов.
Английским студентам урокиДавал я за круглым столом, —То бурные были наскокиНа русской поэзии том.Подбитый мундирною ватойИль в узкий затянутый фрак,Что Анненский одутловатый,Что им молодой Пастернак?Как что? А шоссе на рассвете?А траурные фонари?А мелкие четки и сети,Что требуют лезть в словари?Всё можно понять! ПрислонитьсяК зеленой ограде густой.Я грозу разыгрывал в лицахИ пахнул сырой резедой.И чуть ли не лаял собакой,По ельнику бьющей хвостом,Чтоб истинно хвоей и влагойСтал русской поэзии том.…………………………………………………..Английский старик через сорокЛет, пусть пятьдесят-шестьдесят,Сквозь ужас предсмертный и морокНаправив бессмысленный взгляд,«Не жизни, – прошепчет по-русски, —А жаль ему, – скажет, – огня».И в дымке, по-лондонски тусклой,Быть может, увидит меня.
По безлюдной Кирочной, вдоль сада,Нам навстречу, под руку, втроемШли и пели – молодость, отрада! —И снежок блестел под фонарем,В поздний час, скульптурная Эллада,Петербургским черным декабрем.Плохо мы во тьме их рассмотрели.Девушки ли, юноши ли мнеПоказались девушками? Пели.Блоку бы понравились вполне!Дружно, вроде маленькой метели.Я еще подумал: как во сне.Им вдогон смотрели мы, как чудуНеземному, высшему – вослед:К Демиургу ближе, Абсолюту,Чем к сцепленью правил и примет.Шли втроем и пели. На минутуПоказалось: горя в мире нет.
Не люблю французов с их прижимистостью и эгоизмом,Не люблю арабов с их маслянистым взором и фанатизмом,Не люблю евреев с их нахальством и самоуверенностью,Англичан с их снобизмом, скукой и благонамеренностью,Немцев с их жестокостью и грубостью,Итальянцев с плутовством и глупостью,Русских с окаянством, хамством и пьянством,Не люблю испанцев, с тупостью их и чванством,Северные не люблю народностиПо причине их профессиональной непригодности,И южные, пребывающие в оцепенении,Переводчик, не переводи это стихотворение.Барабаны, бубны не люблю, африканские маски, турецкие сабли.Неужели вам нравятся фольклорные ансамбли?Фет на вопрос, к какому бы он хотел принадлежать народу,Отвечал: ни к какому. Любил природу.
Вот он умер,сосед наш с третьего этажа.Слава богу, он умер, жизнью не дорожа.С той поры, как жена умерла, стал спиваться онтак, как будто за нею, ушедшей, спешил вдогон.И собачка спешила на лапах кривых за ним,не успела, отстала,прибилась теперь к чужим.В лифте как-то его мы спросили, как он живет?Шмыгнул носом, заплакал, смутился, сказал: «Ну вот».Помотал головой. Настоящее горе словне имеет.Недаром так стыдно своих стихов.И прозванье поэта всегда было дико мне.И писал всего лучше я о тополях в окне.На шестом этаже они вровень с душой кипят,а на третьемв их толще безвылазно тонет взгляд.Покровительствуют мимолетным и легким снам.Их еще не срубили, но срубят, – сказали нам.Эту жизнь я смахнул бы, клянусь, со стола – рукойвместе с бронзовым Вакхом в веночке, —да нет другой!Учинил бы скандал тем решительней, что не ждутот меня безответственных выходок и причуд.Уж затихли – и вдруг закипают опять в окне.Или он, запыхавшись, подходит сейчас к жене?
Станешь складывать зонт – не дается.Так и этак начнешь приминать,Расправлять и ерошить уродца,Раскрывать и опять закрывать.Перетряхивать черные фалды,Ленту с кнопкой искать среди них.Сколько складок таких перебрал ты,Сколько мыслей забыл проходных!А на что эти жесткие спицыТак похожи, не спрашивай: кто жНе узнает в них тютчевской птицыПеребитые крылья и дрожь?А еще эта, видимо, старость,Эта жалкая, в общем, возняВызывают досаду и яростьУ того, кто глядит на меня.Он оставил бы сбитыми складкиИ распорки: сойдет, мол, и так…Не в порядке, а в миропорядкеДело! Шел бы ты мимо, дурак.
Разветвлялась дорога, но вскоре сходились опятьОбе ветви – в одну. Для чего это нужно, не знаю.Для того ль, чтобы нам неизвестно кого переждатьМожно было: погоню? Проскочит – останемся с краюНе замечены, в лиственной, влажно-пятнистой тени.Или, может быть, лишний придуман рукав, ответвленьеДля мечтателей тех, что желают остаться одниИ, мотор заглушив, услыхать соловьиное пенье?Пролетай, ненавистная, страстная жизнь, в стороне,Проезжай, клевета, проносись, помраченье, обида.Постоим под листвой – и душа встрепенется во мне,Оживет, – с возвращеньем, причудница, эфемерида!Что бы это ни значило, я перед тем, как уснуть,Иногда вспоминаю счастливую эту развилку —И как будто мне рок удается на миг обмануть —И кленовый, березовый шум приливает к затылку.
В каком-нибудь Торжке, домишко проезжаяПриземистый, с окном светящимся (чужаяЖизнь кажется и впрямь загадочней своей),Подумаю: была бы жизнь дана другая —Жил здесь бы, тише всех, разумней и скромней.Не знаю, с кем бы жил, что делал бы, – неважно.Сидел бы за столом, листва шумела б влажно,Машина, осветив окраинный квартал,Промчалась бы, а я в Клину бы жил отважноИ смыслом, может быть, счастливым обладал.В каком-нибудь Клину, как на другой планете.И если б в руки мне стихи попались эти,Боюсь, хотел бы их понять я – и не мог:Как тихи вечера, как чудно жить на свете!Обиделся бы я за Клин или Торжок.
Ты мне елочки пышные хвалишьМимоходом, почти как детей.Никогда на тропе не оставишьБез вниманья их темных затей:На ветру они машут ветвямиИ, зеленые, в платьях до пятВыступают гуськом перед нами,Как инфанты Веласкеса, в ряд.Полупризрачность, полупрозрачность,Полудикость и взглядов косыхИсподлобья врожденная мрачность,Затаенные колкости их.Вот пригладят им брови и челки,Поведут безупречных на бал.Как тебе мои чинные елки?Хорошо я о них рассказал?
Долго руку держала в рукеИ, как в давние дни, не хотелаОтпускать на ночном сквознякеЕго легкую душу и тело.И шепнул он ей, глядя в глаза:«Если жизнь существует иная,Я подам тебе знак: стрекозаПостучится в окно золотая».Умер он через несколько дней.В хладном августе реют стрекозыТам, где в пух превратился кипрей, —И на них она смотрит сквозь слезы.И до позднего часа окноОставляет нарочно открытым.Стрекоза не влетает. Темно.Не стучится с загробным визитом.Значит, нет ничего. И смотретьНет на звезды горячего смысла.Хорошо бы и ей умереть.Только сны и абстрактные числа.Но звонок разбудил в два часа —И в мобильную легкую трубкуЧей-то голос сказал: «Стрекоза»,Как сквозь тряпку сказал или губку.…………………………………………………Я-то думаю: он попросилПеред смертью надежного друга,Тот набрался отваги и сил:Не такая большая услуга.
На острове Висбю я видел в музееСкелеты двух викингш (а как бы назвалиВы девушек-викингов?) Бусы на шее.О, сколько достоинства в них и печали!Как будто от старости и увяданьяКрасавицы выбрали лучшее средство.Как некогда Пушкин сказал о Татьяне,Вульгарности не было в них и кокетства.А только изящество, только смиренье,На диво всем странникам и вертопрахам,Всем циникам, к ним подходящим в смущенье.Прямая победа над смертью и страхом.
Это чудо, что все расцвели,Все воспрянули разом, воскресли,Отогрелись и встали с земли,Улыбнулись друг другу все вместе,И в душе ни обиды, ни зла,Ни отчаянья не затаили:Смерть была, но, как видишь, прошла.Видишь: Лазаря нету в могиле.Снова в трубочку дует нарциссИ прозрачна на нем пелерина.Как не славить тебя, Дионис?Не молиться тебе, Прозерпина?Одуванчик и мал, да удал,Он и в поле всех ярче и в сквере.Если б ты каждый год умирал,Ты бы тоже в бессмертие верил.
Незнакомец меня пригласил прийтиНа боксерский турнир. Раза три звонил:«Вам понравится. Кое-кто есть средиМолодых. Вы увидите пробу сил.Это очень престижное меж своихИ ответственное состязанье, счет,Как по Шкловскому, гамбургский». Я притихИ на третий раз, дрогнув, сказал: «Идет».Он заехал за мной на машине; летСорока, – я решил, на него взглянув,К переносице как бы сходил на нетНос и чем-то похож был на птичий клюв.Он сказал еще раньше, когда звонил,Что когда-то стихи сочинял, но спортЗабирает всё время, всю страсть, весь пыл,В прошлом он чемпион, а в стихах нетверд.Но они его манят игрой теней,Отсветами припрятанного огня,А еще, как бы это сказать точней? —Стойкой левостороннею у меня.Что польстило мне, но согласиться с нимЯ не мог ни тогда, ни сейчас в душе:Бокс есть бокс, и другим божеством храним,И смешон бы в трусах был я, неглиже…В зале зрителей было немного, лишьТе, кто боксом спасается и живет.Одному говорил он: «Привет, малыш».О другом было сказано: «пулемет».А на ринге топтались, входили в клинч,Я набрался словечек: нокдаун, хук,Кто-то непробиваем был, как кирпич,И невозмутим, но взрывался вдруг.А в одном поединке такой накал,Исступленность такая была и страсть,Будто Бог в самом деле в тени стоял,Не рискуя в свет прожекторов попасть.И я понял, я понял, сейчас скажу,Что я понял: что в каждом искусстве естьОбразец, выходящий за ту межу,Ту черту, где смолкают хвала и лесть,Отменяется зависть, стихает гулОбодренья, и опытность лишенаПреимуществ, и слышно, как скрипнул стул,Охнул тренер, – нездешняя тишина.
Вид в Тиволи на римскую КампаньюБыл так широк и залит синевой,Взывал к такому зренью и вниманью,Каких не знал я раньше за собой,Как будто к небу я пришел с повинной:Зачем так был рассеян и уныл? —И на минуту если не орлиный,То римский взгляд на мир я уловил.Нужна готовность к действию и сила,Желанье жить и мужественный дух.Оратор прав: волчица нас вскормила.Стих тоже должен сдержан быть и сух.Гори, звезда! Пари, стихотворенье!Мани, Дунай, притягивай нас, Нил!И повелительное наклоненье,Впервые не смутясь, употребил.
Я дырочку прожег на брюках над коленомИ думал, что носить не стану этих брюк,Потом махнул рукой и начал постепенноОпять их надевать, и вряд ли кто вокругЗаметил что-нибудь: кому какое дело?Зачем другим на нас внимательно смотреть?А дело было так: Венеция блестела,Как влажная, на жизнь наброшенная сеть,Мы сели у моста Риальто, выбрав столикПод тентом, на виду, и выпили вина;Казалось, это нам прокручивают роликИз старого кино, из призрачного сна,Как тут не закурить? Но веющий с Канала,Нарочно, может быть, поднялся ветерок —И крошка табака горящего упалаНа брюки мне, чтоб я тот миг забыть не мог.
Пунктуация – радость моя!Как мне жить без тебя, запятая?Препинание – честь соловьяИ потребность его золотая.Звук записан в стихах дорогих.Что точней безоглядного пенья?Нету нескольких способов ихПонимания или прочтенья.Нас не видят за тесной толпой,Но пригладить торопятся челку, —Я к тире прибегал с запятой,Чтобы связь подчеркнуть и размолвку.Огорчай меня, постмодернист,Но подумай, рассевшись во мраке:Согласились бы Моцарт и ЛистУпразднить музыкальные знаки?Наподобие век без ресниц,Упростились стихи, подурнели,Все равно что деревья без птиц:Их спугнули – они улетели.
Люблю в толпе тебя увидеть городской,Взглянуть со стороны, почти как на чужую,Обрадоваться. Жизнь подточена тоскойПодспудной. Хорошо, что вышел на БольшуюМорскую. Боже мой, мне нравится толпа,Мне весело, что ты идешь, меня не видя,Что белая летит слепящая крупа:Мы в снежной тесноте с тобой, но не в обиде.За холодом зимы, за сутолокой дней,За тем, что тяготит и названо привычкой,На скошенной Морской проходом кораблейПовеяло на миг их гулкой перекличкой,Подснежником во рву и просекой лесной,И пасмурным грачом, слетающим на кровлю,Не знаю, почему. Не вечною весной,А смертною весной и здешнею любовью.
С парохода сойти современностиХорошо самому до того,Как по глупости или из ревностиТебя мальчики сбросят с него.Что их ждет еще, вспыльчивых мальчиков?Чем грозит им судьба вдалеке?Хорошо, говорю, с чемоданчикомВниз по сходням сойти налегке.На канатах, на бочках, на ящикахТени вечера чудно лежат,И прощальная жалость щемящаяПодтолкнет оглянуться назад.Пароход-то огромный, трехпалубный,Есть на нем биллиард и буфет,А гудок его смутный и жалобный:Ни Толстого, ни Пушкина нет.Торопливые, неблагодарные?Пустяки это всё, дребедень.В неземные края заполярныеПолуздешняя тянется тень.
Через сад с его кленами старыми,Мимо жимолости и сирениВ одиночку идите и парами,Дорогие, любимые тени.Распушились листочки весенние,Словно по Достоевскому, клейки.Пусть один из вас сердцебиениеПереждет на садовой скамейке.А другой, соблазнившись прохладою,Пусть в аллею свернет боковуюИ строку свою вспомнит крылатуюПро хмельную мечту молодую.Отодвинуты беды и ужасы.На виду у притихшей ВселеннойПерешагивайте через лужицыС желтовато-коричневой пеной.Знаю, знаю, куда вы торопитесь,По какой заготовке домашней,Соответственно списку и описиСладкопевца, глядящего с башни.Мизантропы, провидцы, причудники,Предсказавшие ночь мировую,Увязался б за вами, да в спутникиВам себя предложить не рискую.Да и было бы странно донашиватьБаснословное ваше наследствоИ печальные тайны выспрашивать,Оттого что живу по соседству.Да и сколько бы ни было кинутоЖадных взоров в промчавшийся поезд,То лишь ново, что в сторону сдвинутоИ живет, в новом веке по пояс.Где богатства, где ваши сокровища?Ни себя не жалея, ни близких,Вы прекрасны, хоть вы и чудовища,Преуспевшие в жертвах и риске.Никаких полумер, осторожности,Компромиссов и паллиативов!Сочетанье противоположностей,Прославленье безумств и порывов.Вы пройдете – и вихрь поднимается —Сор весенний, стручки и метелки.Приотставшая тень озираетсяНа меня из-под шляпки и челки.От Потемкинской прямо к ТаврическойЧерез сад проходя, пробегая,Увлекаете тягой лирическойИ весной без конца и без края.
Боже, ты показываешь зимуМне, чехлы и валики ее,Тишину, монашескую схиму,Белый снег, смиренье, забытье,И, организуя эту встречу,Проверяешь десять раз на дню:Неужели так и не замечу,Чудных свойств ее не оценю?Оценю, но словно против воли,Еще как! – желанью вопреки,Все ее чуланы, антресоли,Где лежат платки, пуховики,Все сады, парадные палатыИ застенок заднего двора…Есть безумье в этом сборе ваты,Меха, пуха, птичьего пера.Боже, ты считаешь: я утешенРыхлой этой грудой, тишиной.Мы имеем дело с сумасшедшей!Приглядись к ней пристальней со мной:Сколько белых полочек и полок,Всё взлетит, закружится, чуть тронь.Я боюсь усердья богомолокИ таких неистовых тихонь.
Первым узнал Одиссея охотничий пес,А не жена и не сын. Приласкайте собаку.Жизнь – это радость, при том что без горя и слезЖизнь не обходится, к смерти склоняясь и мраку.Жизнь – это море, с его белогривой волной,Жизнь – это дом, где в шкафу размещаются книги,Жизнь – это жизнь, назови ее лучше женой.Смерть – это кем-то обобранный куст ежевики.Кроме колючек, рассчитывать не на что, весьБудешь исколот, поэтому лучше смиритьсяС исчезновеньем. В дремучие дебри не лезьИ метафизику: нечем нам в ней поживиться.
На вашей стороне – провидцев многословныйРассказ, и мудрецы – на вашей стороне,И Бог, и весь обряд ликующий, церковный,И в облаке – Святой, и мученик – в огне,И вечная весна, и станцы Рафаэля,И, физику предав забвению, Паскаль,Страстная и еще Пасхальная неделяНа вашей стороне, органная педальИ многослойный хор, поющий по бумажке,А то и без нее, победно, наизусть,И с крестиком бандит раскормленный в тельняшке,Спецназовец – вчера убил кого-нибудь,Как скептик говорил один яйцеголовый,На вашей стороне и армия и флот,На вашей стороне Завет, во-первых, Новый,И Ветхий, во-вторых, и ангелов полет,На вашей стороне и дальняя дорога,И лучшие стихи, и нотная тетрадь,И облако в окне, и я, – устав немногоВсё это, глядя вам в глаза, перечислять.
Живущий в доме том не знает, как горитЕго окно в лучах багряного заката:Сидит он у стола, а может быть, он спит,А может быть, ушел, задумавшись, куда-то,А в доме у него пылающий эдемРаскинут в этот час, как кухня полевая,И кто-то говорит, что он доволен тем,Как близко к небесам подходит жизнь земная.Живущий в доме том не знает, как дворецЗавидует сейчас и уступает в блескеБревенчатой стене, горящей, как ларец,И розовой в лучах вечерних занавеске,Какой сейчас огонь сошел к нему с высот,Как двор его похож на древнюю Итаку,Не знает, спать ложась, как чудно он живет,Всей бедности своей наперекор и мраку.
Детский крик на лужайке, собака,Меж детей разомлевшая тамИ довольная жизнью ломака,Забияка, гуляка, дворняга.Скоро их разведут по домам.Вот он, рай на земле, эти мошкиВ предвечернем, закатном огне,Эти прозвища, вспышки, подножки,Достаются мне жалкие крошкиСо стола их, как счастье во сне.Эти девочки – запросто сдачиМальчик может от них получить.Этот лай неуемный, собачий,За деревьями – ближние дачи,Алый вереск и белая сныть.Это вечность и есть, и бессмертье,И любовь – и границы ееОбозначили длинные жердиИ канава, как в твердом конвертеПриглашенье на пир, в забытье.
Д. Сухареву
Залетевший к нам в комнату шмель, – я ему помогЧерез форточку выбраться, лист поднеся бумагиИ подталкивая, – он-то сопротивлялся, шокИспытав и сомнительным образом в передрягеПроявив себя этой, растерян и бестолков,И похож, черно-желтый, на маленького медведя,Будет дома рассказывать всем, кто его готовСлушать, о переплете оконном и шпингалете.Очень долго – о комнате: в комнате нет травыИ цветов полевых и садовых, но есть обои,На которых разбросаны тени цветов, увы,И ужасны, конечно, сознания перебои,О бумаге, просунутой пленнику под живот —Глянцевитая плоскость и страшное шелестенье,О таинственной тени: казалось, сейчас прибьет,И чудесном своем сверхъестественном избавленье.
Меж двумя дождями, в перерыве,Улучив блаженных полчаса,Я в тумана розовом наплывеТернера припомнил паруса.Солнце в этом дымчатом массивеНе смотрело, желтое, в глаза.И такою свежестью дышали,На дорогу свесившись, кусты,И стояли, будто на причале,Дачи, как буксиры и плоты,Словно живопись была в начале,А потом всё то, что любишь ты.
Я свет на веранде зажгу,И виден я издали буду,Как ворон на голом суку,Как в море маяк – отовсюду.Тогда и узнаю, тогдаПостигну по полной программе,Что чувствует ночью звезда,Когда разгорится над нами.Чуть-чуть жутковато в такомСебя ощутить положенье.Сказал, что звездой, маяком,А втайне боюсь, что мишенью.Вот ночь запустила ужеВ меня золотым насекомым,И я восхищаюсь в душеОбличьем его незнакомым.А птицы из леса глядят,А с дальней дороги – прохожий,А сердцем еще один взглядЯ чувствую; разумом тоже.
Ты из пены вышла, Афродита,Сразу взрослой стала и пошла,Розами и травами увита,А ребенком так и не была.Расставляешь гибельные сетиИ ловушки там, где их не ждут,И не знаешь, как смеются дети,Обижаясь, горько слезы льют.Как бывает девочка проворнейИ смелее мальчика в игре!Без любви счастливей и просторнейЖизнь и больше знанье о добре.А дразнилки, шутки-прибаутки,А скакалки, ролики-коньки?Постепенно набухают грудки,Первые секреты, пустяки.Сколько солнца в тех дубах и вязахИ прогулках дальних по жаре…И любовь нуждается в рассказахО начальной, утренней поре.
В Крыму дикий голубь кричит на три такта,Он выбрал размер для себя – амфибрахий —И нам веселее от этого факта,Хотя он в унынье как будто и страхе.Его что-то мучает, что-то печалит,У греков какая-то драма в ТавридеСлучилась; на самой заре и в началеУже о несчастьях шла речь и обиде.И южное солнце ее не смягчало,И синее море ее не гасило,И горлинка грустное это началоЗапомнила, крохотна и легкокрыла.Такая субтильная, нервная птичка,Кофейно-молочного, светлого цвета,И длится с Эсхилом ее перекличка,А мы отошли и забыли про это.
Всё должно было кончиться в первом векеИ начаться должно было всё другое,Но не кончилось. Так же бежали реки,Так же слезы струились из глаз рекою.Страшный суд почему-то отодвигался,Корабли точно так же по морю плыли,С переменою ветра меняя галсы,В белой пене горячей, как лошадь в мыле.Человек любит ближнего, зла не хочет,Во спасение верит и ждет МессииМесяц, год, а потом устает, бормочет,Уступает тоске, как у нас в России.Или Бог, привыкая к земной печали,Увлекается так красотой земною,Что, поставив ее впереди морали,Вслед за нами тропинкой бредет лесною
Как римлянин, согласный с жизнью в целом,Живи себе пристойно, день за днем,Благополучный день отметив мелом,А неблагополучный день углем.Да будет календарь, как ствол березы,Бел, кое-где лишь черные видныНа нем пометы, – что ж, нужны и слезы,И боль, и гнев. Как римляне умны!Их стоики считают, что из жизниПо меньшей мере сто ведут дверей,А в жизнь – одна. Поэтому не кисни,Не жалуйся, живущий, не робей.В любой момент на волю можно выйти,Через дверной перешагнуть порог —И звездные тебя обхватят нити,Космический обнимет холодок.
Когда б не живопись, я был бы мрачен тоже.Когда б не шаткая на берегу скамья,Не куст сиреневый и холодок по коже,Когда б не музыка, как был бы мрачен я!Когда б не милое лицо в простом овале,Не амстердамские каналы и торцы,Когда бы мрачностью своей не щеголялиТе, кто присвоили ее себе, глупцы!Когда б ахейские не снаряжали мужиКоня и звездная к нам не тянулась нить,Когда бы нынешнее время было хужеТого, что надо бы, да не могу забыть.Когда бы в мрачности не проступали щели,А в них сияние полуночных огней,Когда б деревья так под ветром не шумели!Когда б не Лермонтов, сказавший всё о ней!Когда бы мысленно я не задернул шторы,Уйдя от глупости, отпрянув от вранья.Когда б не смерть, скажу, благодаря которойИ мрачность радостна, как был бы мрачен я!
К вокзалу Царского СелаНе электричка подошла,А поезд сумрачный из Гдова.Уж очень плохо освещен.Но проводник впустил в вагонНас, не сказав худого слова.Сидячий поезд. Затхлый дух.Мы миновали трех старух,Двух алкашей и мать с ребенком.Спал, ноги вытянув, солдат.Я оступился: «Виноват!»И как на льду качнулся тонком.«Садитесь», – нам сказал старикВ ушанке. Сели. Я приникК окну. Проехали Шушары.Сбежала по стеклу слеза.Езды всего-то полчаса.Уснул бы – снились бы кошмары.Одно спасенье – ты со мной.И, примирясь с вагонной тьмой,Я примирюсь и с вечной тьмою.Давно таких печальных сновНе видел. Где он, этот Гдов?Приедем – атлас я открою.
Какой сегодня век?Не торопись, постой!Четвертый, пятый снег,А может быть, шестой.Он на день к нам слетал,А то и, вроде тли,Растаяв, проступалСам, как из-под земли.Он падал – и сходил,И старая траваЯвлялась вновь, без сил,Во льду, едва жива.Прохожему вдогонЛетели, как слепни,И вылинявший сон,И выцветшие дни.Как будто прошлый годЗадумывал возврат.Как будто галл и готТоптались у оград.И снежная крупаПереходила в дождь,Как будто пот со лбаСтирал германский вождь.Какой сегодня снегТаинственный, густой!Четвертый, пятый век,А может быть, шестой.
Из кубиков почти что сложена картинка.Ты видишь: это лев. Осталась в гриве брешь,Да с кончиком хвоста произошла заминка,Но время есть, поправь, еще чуть-чуть потешьСебя, не торопись, последние пустотыЗаполни: вот он, зверь; кончается игра.А то, что это лев, не огорчайся, что ты!Мог заяц быть, мог слон, как серая гора.Тебе достался лев. Ты справился с задачей.Никто не виноват, что детство на войнуПришлось, что пастью век дышал в лицо горячей,Что жесткую тебе подкинули страну,Что мрачные в ночах одолевали мысли,Что грозный этот лев с козленком не дружил.А всё же царь зверей! И кое-что о жизниТы понял лучше тех, кто уточку сложил.
Эти фрески для нас сохранил Везувий.Изверженья бы не было – не дошли быНи танцовщицы к нам, ни, с травинкой в клюве,Утка, ни золотые цветы и рыбы.Я люблю эту виллу мистерий, этоБичеванье, нагую люблю вакханку,Красный цвет, я не видел такого цвета!Желтый плащ и коричневую изнанку.Так спасибо тебе, волокнистый пепел,Пемза, каменный дождь, угловая балка,Сохранившие это великолепье!А погибших в Помпее людей не жалко?Был бы выбор, что выбрал бы ты: искусствоИли жизнь этих римских мужчин и женщин?Ты бы выбрал их жизнь. Я бы тоже. Грустно.Ведь она коротка и ничем не блещет.
Перед лучшей в мире конной статуейЯ стоял – и радовался ей.Кондотьер в Венеции ли, в Падуе,Русский царь вблизи речных зыбейНе сравнятся с римским императором.Почему? – не спрашивай меня.Сам себе побудь экзаменатором,Верность чувству смутному храня.И поймешь, разглядывая медного,Отстраняя жизни смертный шум:Потому что конь ступает медленно,Потому что всадник не угрюм,Потому что взвинченность наскучилаИ жестокость сердцу не мила,А мила глубокая задумчивость,Тихий сумрак позы и чела.
Через Неву я проезжал в автобусе,Ненастный день под вечер посветлел,Ни ливня больше не было, ни мороси,Была усталость; белые, как мел,Колонны Биржи мне казались знакамиСудьбы, надежды слабой, но живой,И я подумал, глядя на заплаканное,Но с кое-где сквозящей синевой:Голубизны расплывчатым сияниемВ разрывах туч блестит оно, слепя,Как человек, измученный страданиемИ приходящий медленно в себя,И этот блеск милей сплошной безоблачности,Лазури южной ласковей любой.Что ж удивляться нашей зачарованности?Мы ту же муку знаем за собой.
В цеху разделочном, мясном кипит работа,Ползет продукция по скользким желобам.Мне удовольствия не доставляет что-тоЖизнь и не кажется осмысленной. А вам?И дня б не выдержал я на таком участкеЗемного, душного, кровавого труда.Болтать о вечности, Вселенной строить глазки…Вы Канта цените? А Шеллинга? О да!Мне стыдно, сколько раз я рассуждал о смыслеИ о призвании поговорить любил.Но тушки скользкие, ползущие, как слизни,Ты их разделывал, на части их делил?Переворачивал, срезал ножом наросты,В перчатки желтые обряжен и халат?Иль дуб шумит не всем и в звездном небе звездыНе одинаково со всеми говорят?
Рай – это место, где Пушкин читает Толстого.Это куда интереснее вечной весны.Можно, конечно, представить, как снова и сноваЛуг зацветает и все деревца зелены.Но, кроме пышной черемухи, пухлой сирени,Мне, например, и полуденный нравится зной,Вечера летнего нравятся смуглые тени.Вспомни шиповник – и ты согласишься со мной.Гости съезжались на дачу… Случайный прохожийСкопище видел карет на приморском шоссе.Все ли, не знаю, счастливые семьи похожи?Надо подумать еще… Может быть, и не все.
А бабочка стихи Державина читаетИ радуется им: «Я червь, – твердит, – я Бог!»Убогий червячок вдруг крылья распускает:Узорная канва и радужный глазок.Уж точно, у нее для гордости и грустиВсе основанья есть, и больше, чем у нас.Огневка, махаон. Поднимет и опустит,И сложит, и опять горит павлиний глаз.И кажется порой, что эта близость к БогуДосталась ей за то, что близость к червякуТомит сильней, чем нас, летунью-недотрогу,Чудовище в мехах, красавицу в шелку.
Лепного облака по небу легкий бег,Такой стремительный, мечтательный такой!Кто любит Моцарта, хороший человек,Кто любит Вагнера, наверное, плохой.Деревья голые еще, но в глубинеДуши мне кажется, что есть у них душа, —Про зелень вспомнили и вздрогнули во сне,Апрельским воздухом взволнованно дыша.Они листочками готовы встретить майИ просыпаются, и ветви тянут ввысь.Словам о музыке, мой друг, не придавайОсобой важности, как к шутке отнесись.Тот не обидит нас, кто любит облака,Опасен тот, кому валькирии нужны,Но и валькирии весной навернякаЛетают поверху и людям не страшны.Весна-причудница шагает вдоль аллейИ легкомысленно глядит по сторонам.Категорические заявленья ейНе очень нравятся, не нравятся и нам!
Черемуха цветет недели полторы.Пока она цветет, ничто с ней не сравнится!Раскинула свои палатки и шатры,Свой полог подняла, светла и белолица.И чудится, что есть у дерева душа —Вот этот чудный дух, вот этот сладкий запах.С дистанции сойдет всех раньше, так спеша,Как будто скучно ей на всех других этапах.Июнь ей ни к чему, тем более – июль.Лишь юность хороша; черемуха, спасибо!Как если бы прошел по улице патруль,Черемуха – пароль, не жимолость, не липа.Доверчивость, весна, цветенье на распыл,На грани волшебства, по гибельному краю.А юность я и впрямь, увы, почти забыл,И первую любовь почти не вспоминаю.
В сад сегодня не выйдешь, так сыро.Постоишь на крыльце – и домой.Ты, ей-богу, как в рубке буксираНад жемчужно-туманной травой,На густые поделенной пряди,Словно кто-то ее причесалТак, чтоб спереди пышно и сзадиСад лоснился, клубился, мерцал.Никакой поэтической мыслиВ этом стихотворении нет,Только радость дымящейся жизни,Только влагой насыщенный свет.Кто мне дал эту сырость густую,Затруднил по траве каждый шаг?Я не мыслю, но я существую.Существуя, живу, еще как!
Вчера я заметил, что голуби ходят, кивая.Впервые заметил, а видел их тысячу раз.Как будто на что-то согласие важно давая,Да-да, – уверяя в полнейшем сочувствии нас.Как прежде не видел я чудной готовности этойПоддакивать нам на ходу и во всём потакать,Такой бескорыстной, в широкие перья одетой,Лоснящейся, радужной, уличным лужам под стать?А если бы «нет» говорили они, отрицаяНадежду и радость, как было бы грустно, представь!Какая удача, подумай, отрада какая:Всё – правда, всё – чудо, всё – быль, безусловно,и явь!
А это что у нас растет, болиголов?Кокорыш, борщевик – ужасные названья.А может быть, купырь.О, сколько диких слов,Внушающих тоску! Народное сознанье,Латиницы в обход, сумело оценитьИх подлинную суть, воздав им по заслугам.Ты спрашиваешь, что? Я думаю, что сныть:От страха так назвать могли ее, с испугом.И тот, кто первый дал такое имя ей,А ближние легко и дружно подхватили,Не меньше, чем Гомер, не хуже, чем Орфей,Да только не писал стихов или забылиИх… Не забыли, нет! Нам кажется, что мыЛистаем каталог клубящихся растений,А это к нам дошла трагедия из тьмы,Поэма вещих снов и точных наблюдений.
На улицу, заросшую травой,Я вышел в летних сумерках. ГорелиОгни на дачах. Августовский знойДышал еще, но кротко, еле-еле.Три девочки сидели на бревне, —Их спать еще из дома не позвали, —И что-то, рассмеявшись, обо мне,А может быть, не обо мне сказали.Прохладное дыхание земли,Кустарник, протянувшийся по краю,Заросшие травою колеи…Хотел бы я еще раз жить? Не знаю.
Прогуляться вышли поздно.Ночь во всем великолепьеЗолотые свои сетиРазвернула в темноте.– Посмотри, как эти звездыХороши в турецком небеИ ближайшие, и эти,И особенно вон те!Те, смотри, почти живые.Даже кажется, что можноК ним с вопросом обратиться,Попросить о чем-нибудь.Как посты сторожевые,Проступают осторожно,А за ними тьма клубится.Посмотри, какая жуть!Как мерцает вполнакалаИх узорное сцепленье!Неужели во Вселенной,Кроме нашей, жизни нет?– Есть, конечно, – ты сказала, —Это – горное селенье,Есть там школа, несомненно,Кладбище и минарет.
Остановиться вовремя. А те,Кто не умеет это сделать, будутПотом жалеть. И звезды в темнотеИм твердости, быть может, не забудутИ не простят решимости: был миг,Когда они одуматься хотели,Да слишком, видно, был разбег великИ радовало достиженье цели.И промедленье слабостью назвав,Не поняли, что требовалась силаОпомниться и не бежать стремглав,Прислушаться к тому, что говорилаНочь и кусты, стоявшие толпой,Как будто преграждая им дорогу,Ты спросишь, что тогда считать судьбой?Сомненье и считать судьбой, тревогу.
Слепые силы так сцепились,В какой-то миг сложились так,Что в наше зренье обратилисьИ разглядели вечный мрак.Самих себя они узрелиПосредством нашей пары глаз,Их вставив нам в глазные щели,Слезами смоченный алмаз.Как внятно нам вихревращеньеИ блеск в кромешных небесах!Какое чудо – наше зренье,Мысль, промелькнувшая в глазах!И Леонардо взгляд колючий,И мощь рембрандтовских картин.Какой невероятный случай,На триллионы проб – один!
Отца и мать, и всех друзей отцаИ матери, и всех родных и милых,И всех друзей, – и не было концаИх перечню, – за темною могилойКивающих и подающих мнеЗа далью не читаемые знаки,Я называл по имени во снеИ наяву, проснувшись в полумраке.Горел ночник, стояла тишина,Моих гостей часы не торопили,И смерть была впервые не страшна,Они там все, они ее обжили,Они ее заполнили собой,Дома, квартиры, залы, анфилады,И я там тоже буду не чужой,Меня там любят, мне там будут рады.
Вечерней тьмою был сведен на нетИ сад, и ели контур грандиозный,И если в окнах церкви брезжил свет,То свет, скорей всего, религиозный,Оставшийся или от служб дневных,Или молитв старушечьих, прилежных.Есть в сельской церкви то, что городскихЛюдей влечет, и самых безнадежных.Таких, как я, – сознанью вопрекиИ горькой очевидности явлений.А может быть, присутствие рекиИ сумрачность шуршаний, шелестенийПоддерживали этот слабый светИ сердцу втайне что-то говорили,Не требуя ответить: да иль нет,Не заставляя выбрать: или – или.
И лежу я, околдован…И. Анненский
Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты?Это тикают часы.Философские заботы,Жизни детские азы.Городского неба розовПолог в сумерках ночных.А исканий и запросовЯ не знаю никаких.Роковых перерождений,Переломов, катастроф,Вековых нагроможденийУстановок и основ.Но часы меня смущают,Отмахнуться не дают.Кто ты? Что ты? – повторяют,Кто ты? Что ты? – пристают.И сижу я, зачарованИх вопроса прямотой.Кто же знает, кто он, что он?Шопенгауэр, Толстой?Не запнутся, не споткнутся,Им не стыдно, не смешно.Циферблат у них, как блюдце,И во тьме блестит оно.Я их в комнату другую,Под шумок перенесу:Пусть там тикают впустую, —От тоски себя спасу.
Душа – элизиум теней и хочет быть звездой,Но звезды знают ли о ней в ее тоске земной?Они горят мильоны лет, быть может, потому,Что о душе и речи нет у спрятанных во тьму.Но, может быть, во тьме ночной, в сиянье неземномЗвезда б хотела быть душой, омытой летним днем,И в хладной вечности своей, среди надмирной тьмы,Раскрыв объятья для теней, быть смертною, как мы.
Утром тихо, чтобы спящуюМне тебя не разбудить,Я встаю и дверь скрипящуюПробую уговоритьОбойтись без скрипа лишнего,И на цыпочках, как вор,Может быть, смеша Всевышнего,Выбираюсь в коридор.Есть в моем печальном опытеЗнанье горестное. Вот,Так и есть: в соседней комнатеНа столе записка ждет:«Провела полночи с книжкою,Не могла никак уснуть.Постарайся утром мышкоюБыть. Не звякни чем-нибудь».Спи, не звякну. Все движенияОтработаны, шаги,Как церковное служение,Не забыты пустяки,Всё обдумано и взвешено,Не должно ничто упасть.Спи. К любви печаль подмешена,Страх, а думают, что страсть.
Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад.Мы на кухне сидим, а в Чегеме шумит водопад,Мы на службу идем, а в Чегеме шумит водопад,Мы гуляем вдвоем, а в Чегеме шумит водопад.Распиваем вино, а в Чегеме шумит водопад.Открываем окно, а в Чегеме шумит водопад.Мы читаем стихи, а в Чегеме шумит водопад.Мы заходим в архив, а в Чегеме шумит водопад.Нас, понурых, с колен, а в Чегеме шумит водопад,Поднимает Шопен, а в Чегеме шумит водопад.Жизнь с собой не забрать, и чему я особенно рад, —Буду я умирать, а в Чегеме шумит водопад!
Мои друзья, их было много,Никто из них не верил в Бога,Как это принято сейчас.Из Фета, Тютчева и БлокаИх состоял иконостас.Когда им головы дурили,«Имейте совесть», – говорили,Был горек голос их и тих.На партсобранья не ходили:Партийных не было средь них.Их книги резала цензура,Их пощадила пуля-дура,А кое-кто через арестПрошел, посматривали хмуро,Из дальних возвратившись мест.Как их цветочки полевыеУмели радовать любые,Подснежник, лютик, горицвет!И я, – тянулись молодыеК ним, – был вниманьем их согрет.Была в них подлинность и скромность.А слова лишнего «духовность»Не помню в сдержанных речах.А смерть, что ж смерть, – была готовностьК ней и молчанье, но не страх.
Вдруг сигаретный дым в лучах настольной лампы,Колеблясь и клубясь, как будто оживетИ в шестистопные мои заглянет ямбы,Став тенью дорогой – и сбоку подойдет,И, голову склонив седую, напугает —Ведь я не ожидал, что, обратившись в дым,Давно умерший друг еще стихи читаетИ помнит обо мне, и радуется им.Под камнем гробовым хранится пепел в урне,На кладбище давно я не был, но емуВ волокнах голубых с подсветкою лазурнойУдобней подойти в клубящемся дымуИ ободрить меня задумчивым вниманьем,И обнаружить свой нетленный интересК тому, что он любил, – и счастлив пониманьемЯ, и каких еще, скажи, желать чудес?
Поговорить бы тихо сквозь векаС поручиком Тенгинского полкаИ лучшее его стихотвореньеПрочесть ему, чтоб он навернякаЗнал, как о нем высоко наше мненье.А горы бы сверкали в стороне,А речь в стихах бы шла о странном сне,Печальном сне, печальней не бывает.«Шел разговор веселый обо мне» —На этом месте сердце обмирает.И кажется, что есть другая жизнь,И хочется, на строчку опершись,Ту жизнь мне разглядеть, а он, быть может,Шепнет: «За эту слишком не держись» —И руку на плечо мое положит.
Смысл жизни надо с ложечки кормить,И баловать, и на руках носить,Подмигивать ему и улыбаться.Хорошим человеком надо быть.Пять-шесть детей – и незачем терзаться.Большая, многодетная семьяНуждается ли в смысле бытия?Фриц кашляет, Ганс плачет, Рут смеется.И ясно, что Платон им не судья,И Кант пройдет сквозь них – и обернется.
Когда б не смерть, то умерли б стихи,На кладбище бы мы их проводили,Холодный прах, подобие трухи,Словесный сор, скопленье лишней пыли,В них не было б печали никакой,Сплошная болтовня и мельтешенье.Без них бы обошлись мы, боже мой:Нет смерти – и не надо утешенья.Когда б не смерть – искусство ни к чему.В раю его и нет, я полагаю.Искусство заговаривает тьму,Идет над самой пропастью, по краю,И кто бы стал мгновеньем дорожить,Не веря в предстоящую разлуку,Твердить строку, листочек теребить,Сжимать в руке протянутую руку?
Я-то помню еще пастухов,И коров, и телят, и быковПо дороге бредущее стадо,Их мычанье густое и рев,Возвращенье в село до заката.Колокольчик звенел, дребезжал.Луг за лесом, как маленький зал,Объезжал я на велосипеде,Где паслись они, словно на балПриведенные из дому дети.И другой их лужок поджидалГде-нибудь за пригорком, и третий.Мух и оводов били хвостом.Стадо пахло парным молоком,У кустов залегали тщедушных.Было что-то библейское в том,Как пастух подгонял непослушных.О, как чуден был вид и пятнист!Словно нарисовал их кубист,Я Сезанна любил и Машкова,Одинокий велосипедист.Дай мне к речке проехать, корова!Поворот, небольшая петля.Так сегодня не пахнет земля,Как тогда оглушительно пахла.Словно вечность, грустить не веля,Помахала рукой и иссякла.
Знал бы лопух, что он значит для нас,Шлемоподобный, глухое растенье,Ухо слоновье подняв напоказ,Символизируя прах и забвенье,Вогнуто-выпуклый, в серой пыли,Скроен неряшливо и неказисто,Как бы раскинув у самой землиДовод отступника и атеиста.Трудно с ним спорить, – уж очень угрюм,Неприхотлив и напорист, огромный,Самоуверенный тяжелодум,Кажется только, что жалкий и скромный,А приглядеться – так тянущий листК зрителю, всепобеждающий дажеДревний философ-материалистУ безутешной доктрины на страже.
Любимый запах? Я подумаю.Отвечу: скошенной травы.Изъяны жизни общей суммоюОн лечит, трещины и швы,И на большие расстоянияРассчитан, незачем к немуСклоняться, затаив дыхание,И подходить по одному.Не роза пышная, не лилия,Не гроздь сирени, чтоб ееПригнув к себе, вообразили мыИное, райское житье, —Нет, не заоблачное, – здешнее,Земное чудо, – тем оноНевыразимей и утешнее,Что как бы обобществлено.Считай всеобщим достояниемИ запиши на общий счетТраву со срезанным дыханием,Ее холодный, острый пот,Чересполосицу и тлениеИ странный привкус остроты,И ждать от лезвия спасенияОна не стала бы, как ты.
Чемпионатом мира по футболуЯ был, как все, в июне увлечен.Не потому ли, полный произвола,Невероятный мне приснился сон?Сказать, какой? Но я и сам не знаю,Удобно ли в таком признаться сне?Что я в футбол с Ахматовой играю,Пасую ей, она пасует мне.Мы победим Петрова с Ивановым!Дурацкий сон, ведь я предупреждал.Мы лучше их владеем точным словом:Они спешат, не выйти им в финал.Она спросила: «Кто они такие?»Хотел сказать, но тут же позабыл.На ней мерцали бусы дорогие,А плащ к футболке плохо подходил.Веселый сон, но сколько в нем печали!С футбольным полем рядом – дачный лес.А выиграли мы иль проиграли —Не буду врать: сон был и вдруг исчез.
«И не такие царства погибали!» —Сказал синода обер-прокурорЖестоко так, как будто на медалиОн выбил свой суровый приговор.И не такие царства. А какие?Египет, Рим, Афины, может быть?Он не хотел погибели РоссииИ время был бы рад остановить.И вынув из жилетного карманаЧасы, смотрел на них, но время шло.Тогда вставал он с жесткого диванаИ расправлял совиное крыло.А что теперь? Неужто всё сначала?Опять смотреть с опаской на часы?Но столько раз Россия погибалаИ возрождалась вновь после грозы.Итак, фонарь, ночь, улица, аптека,Леса, поля с их чудной тишиной…И мне не царства жаль, а человека.И Бог не царством занят, а душой.
Промелькнула платформа пустая, старая,Поезда не подходят к ней, слой землиНамело на нее, и трава курчавая,И цветочки лиловые проросли,Не платформа, а именно символ бренностиИ заброшенности, и пленяет взглядБольше, чем антикварные драгоценности:Я ведь не разбираюсь в них, виноват.Где-нибудь в Нидерландах или ГерманииРазобрали б такую, давно снесли,А у нас запустение, проседание,Гнилость, ржавчина, кустики, пласт землиНикого не смущают, – цвети, забытаяИ ненужная, мокни хоть до концаСвета, сохни, травой, как парчой, покрытая,Ярче памятника и пышней дворца!
С. В. Волкову
Художник напишет прекрасных детей,Двух мальчиков-братьев на палубной кромкеИли дебаркадере. Ветер, развейВесь мрак этой жизни, сотри все потемки.В рубашечках белых и синих штанах,О, как они розовы, черноволосы!А море лежит в бледно-серых тонахИ мглисто-лиловых… Прелестные позы:Один оглянулся и смотрит на нас,Другой наглядеться не может на море.Всегда с ними ласкова будь, как сейчас,Судьба, обойди их, страданье и горе.А год, что за год? Наклонись, посмотри,Какой, – восемьсот девяносто девятый!В семнадцатом сколько им лет, двадцать три,Чуть больше, чуть меньше. Вздохну, соглядатай,Замру, с ними вместе глядящий на мелИ синьку морскую, и облачность эту…О, если б и впрямь я возможность имелОтсюда их взять на другую планету!
Супружеская пара. Терракота.Она и он. Этрусская гробница.Не торопи меня. Мне грустно что-то.А в то же время как не изумиться?Не видно скорби. Что же это, что же?Как будто даже рады нам с тобою.Полулежат они на жестком ложе,Как две волны, как бы фрагмент прибоя.Как будто в жизнь могли бы возвратиться,На берег выйти, смерть стряхнуть, как пену.Как больно мне в их вглядываться лица!Как будто мы пришли им на замену.И так понятно мне, что ненадолго,Что все века мучительны и зыбки.Нужна замена, смерть нужна, прополка.Когда б не эти две полуулыбки!
Очки должны лежать в футляре,На банку с кофе надо крышкуНадеть старательно, фонарикЗапрятан должен быть не слишкомГлубоко меж дверей на полке,А Блок в шкафу с Андреем БелымСтоять, где нитки – там иголки,Всё под присмотром и прицелом.И бедный Беликов достоинНе похвалы, но пониманья.Каренин тоже верный воин.В каком-то смысле мирозданьеОни поддерживают тоже,Дотошны и необходимы,И хорошо, что не похожиНа тех, кто пылки и любимы.
С. Лурье
Представляешь, там пишут стихи и прозу.Представляешь, там дарят весной мимозуТем, кого они любят, – сухой пучокС золотистыми шариками, раскосый,С губ стирая пыльцу его и со щек.Представляешь, там с крыльями нас рисуют,Хоровод нам бесполый организуютТак, как будто мы пляшем в лучах, поем,Ручку вскинув и ножку задрав босую,На плафоне резвимся – не устаем.Представляешь, там топчутся на балконеНочью, радуясь звездам на небосклоне, —И всё это на фоне земных обидИ смертей, —с удивленьем потустороннимАнгел ангелу где-нибудь говорит.
Не заноситься – вот чемуПортрет четвертого ФилиппаНас учит, может быть, емуЗа это следует спасибоСказать; никак я не поймуЛюдей подобного пошиба.Людей. Но он-то ведь король,А короли какие ж люди?Он хорошо играет рольБесчеловечную по сути.Ты рядом с ним букашка, моль,Он смотрит строго и не шутит.Всё человеческое прочьУбрал Веласкес из портрета.Усы, как веточки точь-в-точь,Уходят вверх, – смешно же это?Нет, не смешно! И ночь есть ночь,Дневного ей не надо света.И власть есть власть, и зло есть зло,Сама тоска, сама надменность.Из жизни вытекло тепло,Забыта будничность и бренность.Он прав, когда на то пошло.Благодарю за откровенность!
Большой проспект году в сорок седьмомПредставь себе – и станет страшноватоНе потому, что старый гастрономВернется, а давно исчез куда-то,Не потому, что вырубленный скверЗашелестит опять, ведь это чудно,Не потому, что мальчик-пионерТебя смутит – узнать его нетрудно,Не потому, что праздничный портрет:Усы, мундир, погоны на мундире,Два этажа собою занял, светЗатмив кому-то на три дня в квартире,А потому, что все, почти что все,Идущие по делу и без делаВ загадочности взрослой и красеЛениво, быстро, робко или смелоВ привычной для проспекта полумгле,Он узок, как гранитное ущелье, —Их никого нет больше на земле,Нет никого, какое ж тут веселье?
Питер де Хох оставляет калитку открытой,Чтобы Вермеер прошел в нее следом за ним.Маленький дворик с кирпичной стеною, увитойЗеленью, улочка с блеском ее золотым!Это прием, для того и открыта калитка,Чтобы почувствовал зритель объем и сквозняк.Это проникнуть в другое пространство попытка, —Искусствовед бы сказал приблизительно так.Виден насквозь этот мир – и поэтому странен,Светел, подробен, в проеме дверном затенен.Ты горожанка, конечно, и я горожанин,Кажется, дом этот с давних я знаю времен.Как безыдейность мне нравится и непредвзятость,Яркий румянец и вышивка или шитье!Главная тайна лежит на поверхности, прятатьНезачем: видят и словно не видят ее.Скоро и мы этот мир драгоценный покинем,Что же мы поняли, что мы расскажем о нем?Смысл в этом желтом, – мы скажем, – кирпичном и синем,И в белокожем, и в лиственном, и в кружевном.
Пока Сизиф спускается с горыЗа камнем, что скатился вновь под гору,Он может отдохнуть от мошкары,Увидеть всё, что вдруг предстанет взору,Сорвать цветок, пусть это будет мак,В горах пылают огненные маки,На них не налюбуешься никак,Шмели их обожают, работяги,Сочувствующие Сизифу, имВнушает уваженье труд Сизифа;Еще он может морем кружевнымПолюбоваться с пеною у рифа,А то, что это всё в стране тенейС Сизифом происходит, где ни маков,Ни моря нет, неправда! Нам видней.Сизиф – наш друг, и труд наш одинаков.
Жизнь загробная хуже, чем жизнь земная, —Это значит, что грекам жилось неплохо.Подгоняла триеру волна морская,В ней сидели гребцы, как в стручке гороха.Налегай на весло, ничего, что трудно,В порт придем – отдохнет твоя поясница.А в краях залетейских мерцает скудноСвет и не разглядеть в полумраке лица.Я не знаю, какому еще народуТак светило бы солнце и птицы пели,А загробная, тусклая жизнь с исподуПредставлялась подобием узкой щели!Как сказал Одиссею Ахилл, в неволеЗалетейской лишенный огня и мощи,На земле хорошо, даже если в полеПогоняешь вола, как простой поденщик.Так кому же мне верить, ему, герою,Или тем, кто за смертной чертой последнейВидит царство с подсветкою золотою,В этой жизни как в тесной топчась передней?
Джону Малмстаду
А теперь он идет дорогой темнойВ ту страну, из которой нет возврата, —Было сказано с жалобою томнойПро воробышка, сдохшего когда-то.Плачьте, музы! Но, может быть, дорогиТой не следует нам бояться слишком,Если даже воробышек убогийПроскакал раньше нас по ней вприпрыжку.Проскакал – и назад не оглянулся,Тенью стал – и мы тоже станем тенью.Мне хотелось бы, чтобы улыбнулсяТот, кто будет читать стихотворенье.
Англии жаль! Половина ее населеньяИстреблена в детективах. Приятное чтенье!Что ни роман, то убийство, одно или два.В Лондоне страшно. В провинции тоже спасеньяНет: перепачканы кровью цветы и трава.Кофе не пейте: в нем ложечкой яд размешали.Чай? Откажитесь от чая или за окноВыплесните, только так, чтобы не увидали.И, разумеется, очень опасно вино.Лучше всего поменять незаметно бокалы,Пить из чужого, подсунув хозяину свой.Очень опасны прогулки вдоль берега, скалы;Лестницы бойтесь, стоящей в саду, приставной.Благотворительных ярмарок с пони и тиром,Старого парка в его заповедной красе.Может быть, всё это связано как-то с Шекспиром:В «Гамлете» все перебиты, отравлены все.
Когда листва, как от погони,Бежит и ходит ходуном,Как в фильме у АнтониониИ у Тарковского потом,Я отвести не в силах взгляда,Такая это мгла и свет,И даже фильмов мне не надо, —Важна листва, а не сюжет.Когда б на Каннском фестивале,Припомнив всю тоску и боль,Ей, буйной, премию давалиЗа ею сыгранную роль,Как это было б справедливо!Она б раскланялась, опятьФрагмент кипенья и надрываСумев так чудно показать.
Я люблю тиранию рифмы – она добитьсяЗаставляет внезапного смысла и совершенства,И воистину райская вдруг залетает птица,И оказывается, есть на земле блаженство.Как несчастен без этого был бы я принужденья,Без преграды, препятствия и дорогой подсказки,И не знал бы, чего не хватает мне: утешенья?Удивленья? Смятенья? Негаданной встречи? Встряски?Это русский язык с его гулкими падежами,Суффиксами и легкой побежкою ударений,Но не будем вдаваться в подробности; между нами,Дар есть дар, только дар, а язык наш придумал гений.
Л. Столовичу
Минерва спит, не спит ее сова,Всё видит, слышит темными ночами,Все шорохи, все вздохи, все слова,Сверкая раскаленными очами,Ни шепот не пропустит, ни смешокИ утром всё Минерве перескажет,А та на голове ее пушокПригладит и к руке своей привяжет.Минерва покровительствует тем,Кто пишет, выступает на подмостках,Создателям поэм и теорем,Участье принимая в их набросках,В их формулы вникая и рядыСозвучий, поощряя мысль и чувство.Сама она не любит темноты,Но есть сова: тьма тоже часть искусства!
На этом снимке я с Нероном,Как будто он мой лучший друг.Он смотрит взглядом полусонным,Но может рассердиться вдруг.И в самом деле, можно ль к бюстуТак подходить, сниматься с ним?А вдруг проснется злое чувство —А в гневе он неукротим.И разве я люблю Нерона?Он в римской тоге, я в плаще,Всё это странно, беззаконноИ беспринципно вообще.И всё, что мне о нем известно,Такой кошмар, сплошное зло!А вот поди ж ты, сняться лестноС ним, – столько времени прошло!
Теперь не слышен мне ни лязг, ни громЗемлечерпалок и камнедробилок —И хорошо! Пусть ходит ходуномЛиства и ветер гладит мне затылок —Не слышу их, но чувствую, слежуЗа ними восхищенными глазами,Морскою пеной больше дорожу,Чем прежде, белогривыми волнами.А если что-то сброшу со стола,Блокнот ли, ручку, – странная пропажаВолшебна так, чудесна и хитра,Что как-то и не огорчает даже,А человек, мне кажется, ужеСказать не может ничего такого,Чего бы я не знал, чему в душеЗаранее не подобрал бы слова.
Фредерик, вы должны обессмертить себя,Фортепьяно для этого мало,И любя вашу музыку, страстно любя,Я хотел бы еще и вокала,И симфонии, оперы вам пожелать,Без сюжета нельзя и героя!Надо Моцарту быть и Россини под стать,Барабана прошу и гобоя.Фредерик, полюбите фагот и трубу,Вам не скучно без флейты и скрипки?Я готов обратить пожеланье в мольбу:Постарайтесь избегнуть ошибки,Полонез превосходен, прелестен этюд,Безусловно прекрасна мазурка,Но от вас и во Франции большего ждут,И в тяжелых снегах Петербурга.Фредерик улыбается. Он не взбешен,Не смущен, не сердит, не расстроен.В этих увещеваниях есть свой резон,Его старый учитель достоинУважения. Вот и Мицкевич к немуПодходил с тем же самым советом.Он напишет ноктюрн и приложит к письму —И ноктюрн будет лучшим ответом.
Оревуар, адье и до свиданья,Аривидерчи, ауфидерзейн,Гудбай, гуднахт, – в минуту расставаньяНеву ли, Темзу, Тибр увидим, Рейн?А может быть, какую-нибудь речкуПоменьше, Суйду, скажем, как онаБыла, подобно тусклому колечку,Мне из окна вагонного видна.Влекла, манила, солнцем разогрета,И говорила в зарослях о том,Что и она в каком-то смысле Лета,В прощальном смысле, чудном, неземном.