Голодная степь
ПОВЕСТЬ
Северная Голодная степь, Бетпак – Дала – однообразный и скудный ландшафт, суровый край, отдающий в сердце холодком и беспросветны унынием. Созерцая ее из окна поезда, Гумер был твердо уверен, что его городского жителя, в этой серо-бурой и солончаковатой степи не ждет ничего хорошего. И мчались, мчались от грохочущего состава, и будто то бы вон, с ужасом, из гиблого места, вдаль сайгаки и тянул свою заунывную песнь старый казах в проезжавшей у дороги повозке.
– Азия, Азия, что за безобразие, – бренчал на гитаре рядом сопризывник в советскую армию Валерий Кирнос.
И в самом деле, – безобразие! – прилег Гумер.
Шел дождливый октябрь 1984 года. Слякоть была на всем пути: в Краснодаре, Грозном, Астрахани, Алма-ате – везде, грязь и всепроникающая сырость.
– Ну и шутки у нашего райвоенкома, – выглянув в окно, зябко поежившись, протянул Кирнос. – А говорил в Кремлевский полк призывников с высшим образованием набирает. Обманул! Теперь, небось, подметать нам в лучшем случае стартовые площадки где-нибудь на Байконуре.
– Тебе-то что переживать, – потянулся Гумер, – ты кашевар высшей квалификации – в армии специалист нужный, а вот куда определят меня, режиссера в этой Тмутаракани, ума не приложу.
На станцию Сарыкаган эшелон прибыл далеко заполночь. Над ней было чернильное небо, а вокруг, как и везде, едкая сырость. Под команды сержантов, быстро и коверкая читавших фамилий призывников, они рассредоточились по колоннам воинских частей, в которых предстояло служить. Гумер и Валерий снова оказались рядом. А потом был марш – бросок по полной «выкладке» с чемоданами, рюкзаками, переметными сумами, еще набитыми неоприходованной снедью.
На втором километре колонна в две сотни новобранцев стала выдыхаться, из нее полетели крики: «Хватит, командир, тормози! «Уймись!», «Дай передохнуть!». И Гумер почувствовал в этом не только усталость и злобу, но и испытанный впервые новобранцам шок от обязательности подчинения чужой воле. Сержант же в ответ ехидно заметил: «А вы на бегу отдыхайте, «молодые». Запыхавшаяся колонна откликнулась дружным и благим матом…
В часть прибыли утром. Их встретили обшарпанная казарма, несколько позевывающих на завалинке солдат, одетых, кто и во что горазд, как партизаны, пасущийся на территории верблюд.
– Вешайтесь, войска! – крикнул им один из старослужащих. – Вас ждет тут такая тоска.
– Добро пожаловать в соединение «страна дураков», в часть «поле чудес»! – расшаркался другой.
– Да пошли вы! – бросил кто-то из колонны. «Деды» в ответ заулюлюкали и засвистели.
– Солдаты Отчизны, – презрительно хмыкнул Кирнос, – ветераны Пунических войн, мать вашу!
А потом потянулись дни курсов молодого бойца. Они учились наматывать портянки, подшивать воротнички, поддерживать в порядке обмундирование и амуницию, зубрили устав, текст присяги и, естественно, впитывали местный армейский сленг.
Так, Гумер узнал, что слово «чамора», часто упоминаемое офицерами и сержантами, означает нечто иное, как неопрятный солдат, а почти однокоренное «шамором» – быстрей, «фофанами» называли несобранных солдат, «бурыми» – дерзких, смелых, а зачастую просто нарушителей устава. «Фазан», «черпак», «дедушка» были определениями срока службы, а «чипок» – солдатским кафе.
Через месяц в торжественной обстановке они приняли присягу и настал день распределения одних по ротам, а других – в сержантскую школу или учебные центры подготовки военных специалистов.
– Кирнос, – школа младших командиров, – скомандовал в тот день сержант, – Фарзалиев, – поварская!
Валерий сделал шаг вперед, а потом недоуменно поинтересовался: Товарищ сержант, я технолог приготовления пищи высшей квалификации, зачем вам кого-то на повара учить.
– Разговорчики! – одернул его тот.
Затем в сержантскую школу вызвали и Гумера.
– Не пойму, совсем не пойму, – шепнул ему Кирнос, – в этой армии и их приказах нет никакой целесообразности и логики.
– Нашел где их искать, – ответил Гумер, пожалев, что поторопился в поезде обнадежить его на службу по гражданской специальности.
– Вешайтесь, войска! – вновь проводили их окриками разнузданные «деды». – Наш «Майли-Сай» похлеще Бухенвальда будет!
«Майли-Сай», легендарная на весь Среднеазиатский военный округ «учебка», отличалась железной воинской дисциплиной и небывалой муштрой. Поговаривали, что для этого были весьма веские причины. Раннее «Майли-Сай» располагался в одноименном городе в соседней Киргизии и не обременял своих курсантов безукоризненным исполнением присяги и устава. В результате случилось ЧП – несколько курсантов изнасиловали местную девушку. Реакция разгневанных киргизов была адекватной – за ночь была вырезана целая рота. «Учебку» спешно перевели в Казахстан, закрутили в ней гайки до первого скрежета, а название, став почти зловеще – нарицательным, осталось.
Конечно же, таких баек – страшилок в те времена ходило по армии предостаточно, но то, что в киргизском Майли-Сае произошло что-то особенно трагичное, не оставляло сомнений – нынешняя казахская «учебка» была под особым контролем маршала Колдунова, командующего ПВО СССР. И не было ни одного учебного периода, чтобы он не нагрянул в нее нежданно-негаданно и не навел бы здесь, как говорится, шороху.
Вот в таком месте и предстояло постигать азы боевого мастерства Гумеру и Валерию. Сюда и привезла их, в закрытый город Заозерск, «чугунка» – одноколейная железная дорога.
– Город мрачных снов, – констатировал Гумер, обозревая разбросанные по степи, словно после хаотичного броуновского движения, серые многоэтажки.
А чего же ты хотел? – задумчиво сказал Кирнос. – Здесь ничего не строили с любовью, на всем след рук подневольных и равнодушных солдатов стройбата.
«Майли-Сай» же встретил новобранцев, как проблесковый маячок, в этом сером и мрачном городе. Добротные белоснежные казармы с просторными окнами и такая же столовая с богатой оранжереей. На плацу ни спичинки, а вокруг стенды с элементами строевой подготовки, играющие свежими красками.
Но первые впечатления от «Майли-Сая» были испорчены, едва их колонна пересекла плац. Почти, чеканя шаг, к ним направился старший лейтенант со свирепым лицом и рявкнул:
– Кайметов, Кирнос, ко мне!
– Кажется, и здесь мы будем неразлучны, – сказал Валерий.
– В соответствии с «железной» армейской логикой, – ответил Гумер, – наши фамилии начинаются на «к».
Секунд при этом диалоге было достаточно, чтобы разъярить офицера, чья команда не была выполнена мгновенно.
– «Ко мне!», «Отставить!», «Ко мне! «Отставить!», «Ко мне!» – злобно и ошеломляюще запыхтел он.
Валерий и Гумер замешкались, сбитые с толку, не зная, в какую из команд выполнять.
Во, дурдом, а! – удивленно раскрыл рот сопровождавший их колонну сержант.
Офицер обжег его нервным взглядом и выругался в адрес на неведомом языке:
– Ах ты, бурыжка тургуз амэ! – что, вероятно, значило «мерзавец и негодяй», – а потом приказал Гумеру и Валерию. – Бегом марш в роту!
Они снова замешкались, не зная, в какую из рот бежать, а офицер взбешено замотал головой:
– «Бегом марш!», «Отставить!», «Бегом марш!», «Отставить!». Наблюдавший это, как прежде, сержант только беспомощно развел руками:
– В общем, дурдом, войска, вешайтесь!
В роте «страшный лейтенант» Мишин, как изволил величать себя офицер, построил взвод новоиспеченных курсантов в шеренгу, прошелся перед ней, всматриваясь каждому в глаза, в упор, так будто видел в них наипервейших врагов.
– Я поздравляю вас! – прошипел он – Вам выпала честь служить в лучшей роте, в лучшей части округа.
– Что они нас пугают да пугают, – прошептал Валерий. – Не мы первые, не мы последние.
Хотя и невнятно, но шепот этот коснулся слуха «страшного лейтенанта». Он также, как недавно сержанта, обжег взглядом Валерия, строй, громко скомандовал: «Упор лежа принять!», «Ать-два!», «Отставить!», «Упор лежа принять!», «Ать-два!», «Отставить!». При этом, наклонив голову, Мишин вновь яростно мотал ею.
Добившись, наконец, своевременного исполнения команды, он заставил отжиматься курсантов до изнеможения. А когда уже никто более не смог оторваться от пола, заключил: «Так будет всегда. За малейшую провинность одного – отдувается весь взвод!»
Обозленные и уставшие от воспитания через коллектив сослуживцы стали осуждающе посматривать на Валерия. Мишин же вновь прошелся перед строем и пояснил:
– Я каждое утро буду смотреть в ваши глаза, пока, наконец, не увижу в них готовность к беспрекословному подчинению.
Над угнетенно сникнувшим строем нависла тишина.
– В глаза! – поравнявшись с Гумером и Валерием, поставил твердую точку командир.
Потом, уже в кубрике, Гумер услышал, как, обращаясь к своему заместителю, Мишин сказал:
– Гнездилов, с Кирносом и Кайметовым держи ухо востро. Они у нас самые «бурые».
– Будет исполнено, товарищ старший лейтенант! – услужливо ответил тот.
Что «будет исполнено» Гумер и Валерий узнали после отбоя, когда замкомвзвода прошипел им в лица команду последовать в спортивный уголок, что был в конце казармы. В драке беспощадной, в этой извечной мужской утехе, когда все подручные средства хороши, трем сержантам не удалось одолеть «молодых». И тогда они призвали на помощь старых курсантов, которые, до обучения пополнения к несению караульной службы, были оставлены при роте. Чем бы закончилась эта драка, самому богу ведомо, если бы дневальный не возвестил о появлении в казарме дежурного по части.
Утром, после зарядки, командир роты Добычин вызвал к себе Гнездилова, Гумера и Валерия. Это был интеллигентного вида офицер, не старый, но уже с легким налетом угнетенности службой. Присутствовал в канцелярии и Мишин.
– Ну, что вы еще там натворили? – устало обратился Добычин к Гнездилову.
Замкомвзвода замялся и, еле шевеля разбитыми губами, прошепелявил:
– Повыфали боевую внучку, товариф капитан!
Мишин, закрыв лицо ладонью, усмехнулся.
– И сколько было задействовано личного состава в «занятиях»? – иронично поинтересовался Добычин.
– Семеро, товариф капитан! – отрапортовал замкомвзвода.
– Пятеро против двух, значит, и силы оказались примерно равны? – съязвил тот.
Гнездилов потупился.
– На площадку поедешь, вшей бельевых кормить с такой боевой выучкой, – буркнул недовольно командир. – А вам, – приказал Гумеру и Валерию, – по три наряда вне очереди, и «шкрябать», «шкрябать» до упада.
Так, в их обиход вошло новое слово и дело, которым было суждено заниматься в парко-хозяйственные дни, приходившиеся обычно на выходные и свободное от службы время. «Шкрябать» – значило на местном сленге соскабливать куском битого стекла грязь с полов на огромном коридоре казармы. Его здесь никогда не красили, и после так называемого «отшкрябывания», полы горели свежестью и пахли смолой, как только устланные.
Мишин же на удивление курсантов результатами инцидента в спортуголке был доволен, даже, можно сказать, горд за своих бойцов. Гумер же понял – в армии уважают силу и в ней нет места малодушию. Мишин был доволен, но по-прежнему спуска никому не давал. Кайметов и Кирнос на вечерних проверках признавались «лучшими», а по утрам почему-то «худшими». Сбитый с панталыку тем, что они по ночам, когда спят крепко, могут делать не так, Гумер однажды поинтересовался у командира:
– Товарищ старший лейтенант, мы, что, с Кирносом не на том боку по уставу спим?
Мишин очень разозлился.
– Кайметов, не ерничай и лабуду мне не разводи, не рассуждай, признан худшим – совершенствуйся, – приказал он. – Мне не нужны на первых порах думающие курсанты. Важно для начала сбить вас с толку, очистить мозги от интеллигентности и прочей гражданской шелухи, задубить кожу.
– Да… – все же порассуждал про себя Гумер. – Тут не дурдом, а целая философская концепция подготовки младших командиров.
Взводу же любопытство Гумера стоило многого. По команде Мишина он проходил всю зарядку вприсядку, изматывающим гусиным шагом.
«Ерничать и разводить лабуду» после этого Гумер перестал, да и в рассуждениях со временем, как-то сами по себе, отпали желание и необходимость. После двухнедельной адаптации и обучения он начал заступать в караулы, в другое время «шкрябал», бегал марш-броски заснеженными ночами по полной выкладке, разгружал из вагонов говяжьи туши, мешки с сахаром и мукой на местной торгово-заготовительной базе, занимался строевой подготовкой до «сотрясения мозгов». Времени на какие-либо вольнодумные рассуждения после этого практически не оставалось, да и интеллект, похоже, совсем упал. И к этому выводу Гумер пришел пришел вот почему: еще в начале учебного периода его назначили ответственным за выпуск боевого листка взвода. Так вот, на первых порах он писал его объемно, с витиеватыми рассуждениями о долге, верности идеалам. Со временем объем написанного стал заметно сужаться и дошел ко второму месяцу службы в «Майли-Сае» до нескольких строк…
Философская концепция в подготовке младших командиров воплощалась в нем и сослуживцах стремительно и неукоснительно. И лишь Валерий никак не мог привыкнуть к армии, к ее порядкам, всегда возмущался по тому или иному поводу. Однажды он поделился с Гумером:
– Сегодня утром, когда мы были на зарядке, кто-то стащил из моей тумбочки зубную щетку. Не приложу ума, кому понадобился предмет моей личной гигиены, которым каждый день ковыряюсь во рту?
– Сержантам, наверное, – предположил Гумер, – чтобы безделицу какую-нибудь дембельскую из ее ручки выточить, брелок или четки, например.
Сержант был особой персоной в «Майли-Сае»: для «молодых» бог и царь, для офицеров первый информатор, а в случае «залетов» – чем-то вроде мальчика для битья. Отбирали их обычно из лучших курсантов, назначали на должность и, придерживая на постоянном нервном взводе, взращивали полноценных замкомвзводов-церберов. Несмотря на психологические тяготы такой службы, в воинские части, из которых они прибыли в «Майли-Сай», никто уже не стремился: во-первых, потому что здесь быт и еда были получше, во-вторых, побаивались мести отправленных на площадки бывших курсантов, над которыми успели поцерберствовать. Редко кто при этом заканчивал из них службу с «грудью в крестах». С самих же нерадивых к «дембелю» срывали сержантские лычки и с позором, через ворота, в которые вывозился мусор, изгоняли в запас.
Но вернемся к Валерию. В армии ему всегда не везло с обмундированием и принадлежностями. Перед курсом молодого бойца, в части, когда каждому по очереди выдавалась форма, ему попалась почти на два размера больше. Протест от него, как и любого другого, не был принят. Ушивать обмундирование и подгонять под себя «молодым» категорически запрещалось. А если кто-то осмелился и сделал это, то обязательно наказывался за порчу военного имущества. «Молодой» не должен быть выглядеть аккуратным и подтянутым, так считали офицеры, сержанты и старослужащие. И это тоже было частью скрытой армейской концепции воспитания через первоначальное унижение, ломку характера, обезличивание, чтобы потом делать из гражданского – солдата с «чистого листа». Валерий же со своей здравой логикой и бунтарским духом не мог понять и стерпеть этого.
Не везло Кирносу и с постельными принадлежностями. Даже в «Майли-Сае», с его образцовым прачечным комбинатом, хорошим обеспечением, когда дневальный раз в неделю разбрасывал по кроватям свежие наволочки и простыни, ему, чаще чем кому-либо, доставалось застиранное и ветхое белье.
На почве белья, но уже нательного, в городской воинской бане, куда по выходным водили личный состав на помывку и произошел у него курьезный инцидент. Банщиком в этом сером заведении, с тусклым светом замызганных ламп, служил некто Рыскул. Великовозрастный детина, горделиво подчеркнуто, в новом нательном белье, всегда расхаживал между моющимися и с удовольствием покрикивал: «Поторопись, вуаска. Поторопись!» Старшины и сержанты рядового Рыскула побаивались, но не только из-за того, что он мог не дать новый «нательник», в котором ходить неделю по подъему и после отбоя в казарме считалось большим шиком, но и потому, что был он человеком злого нрава, с пугающе раскосыми глазами готовой к прыжку пантеры.
После помывки в тот вечер их рота выстроилась перед банщиком в очередь для получения свежего белья. Рыскул небрежно бросал его курсантам, по-прежнему подгоняя их. Дошла очередь и до Валерия. Выданное ему белье совсем оказалось не в пору, мало. Тяжело вздохнув, Кирнос высказал претензии банщику. «Полычил, провуаливай!» – грозно прикрикнул тот. Валерий отступил в негодовании и пошел одеваться в предбанник.
Через несколько минут рота выстроилась перед входом в баню, в мерцающем свете такого же замызганного, как и внутри, фонаря. За старшиной вышел во двор и Рыскул.
– Вуайска! – обратился он к строю. – Вы у меня сегодня последние, упали на территорию и быстро собрали окурки.
Валерий возмутился:
– Еще чего! Да кто он такой, чтобы нам приказывать?
Не «упали на территорию» только несколько курсантов, в числе их Гумер с Валерием. К ним недовольный Рыскул и направился:
– Опять «непруха»! – грустно усмехнулся Кирнос. – По-моему, этот детина в качестве объекта для воспитания выбрал меня.
– Ничего, справимся! – подбодрил его Гумер.
– Вдвоем на одного? Не по-мужски! – приготовился он.
Как и предполагал Валерий, Рыскул подошел именно к нему и процедил:
– А тэба, старый, команда нэ касается?
– Да кто ты такой! – вспылил Кирнос.
Банщик схватил его за ворот бушлата, стал душить. Не вышло, так как воротник был меховой и мягкий. Тогда Рыскул рванул его к себе и ударил массивным лбом в лицо. Кирнос покачнулся, но устоял, а затем резко и решительно, как клешней рака, схватил причинное место банщика и сильно сжал. Рыскул взревел, подобно травимому медведю. А когда Валерий, наконец, разжал руку, опустился перед ним на колени.
– Наддай ему, Валер, наддай! – стала подбадривать рота.
И Кирнос, будто бы вспомнив об унижающей форме не по размеру, невезение с постельным и нательным бельем, о набившем оскомину армейском укладе для «молодых», сложил руки в один кулак и неистово врезал Рыскулу в левое ухо, отчего тот грузно опрокинулся.
– Отставить, отставить! – поторопился к ним Гнездилов, но, увидев перекошенное в ненависти лицо Кирноса, ретировался.
Утром, после доклада Гнездилова Добычину и Мишину о происшедшем в бане, он вызвал у них такой смех, что курсанты, находившиеся перед завтраком в самом дальнем кубрике, встрепенулись.
– Яйценосный победитель! – хохотал на всю казарму Мишин, вероятно подразумевая под этим «венценосного», – и сквозь слезы – Говоришь, схватил за… и свалил?
– Так точно, товарищ старший лейтенант! – Схватил! – отвечал Гнездилов.
– Не могу… – не унимался Мишин. – А ну-ка, кликни этого молодца!
Кирнос вошел в канцелярию.
– За захват ниже пояса – два наряда вне очереди, – наконец, успокоившись, объявил он. – А вот за характер и проявленную смекалку, назначаю тебя командиром первого отделения, а товарища твоего, Кайметова – второго.
– Служу Советскому Союзу! – не к месту соответственно совершенного «подвига» ответил Валерий, чем рассмешил офицеров пуще прежнего.
Постановка на должность не давала курсанту в «Майли-Сае» никаких привилегий. Создавалось впечатление, что здесь их не было, нет и не может быть ни у кого. Все, как в идеале жесткой армейской централизации: командир части держал в ежовых рукавицах офицеров, они – сержантов, последние – курсантов.
Хлопот, однако, командирство Кайметову и Кирносу прибавило. Так, например, теперь, по тревоге к привычному набору обмундирования, амуниции, оружия и боеприпасов, которые тянули килограммов на двенадцать, они еще взваливали на плечи собственные покрывала в скатку. И не дай бог, при пятикилометровом марш-броске кто-то из отделения не выдерживал, выпадал из строя. Его не доставляли назад, а вчетвером несли на покрывале к месту следования, если же не оклемается к нему – обратно. Рядовые носильщики при этом менялись, а командиры отделений – нет. Таков был марш-бросок, приравненный к боевым условиям, сдабриваемый разными «штучками» старшего лейтенанта Мишина. «Командир в ответе за каждого своего солдата, – любил назидать при этом он, – в том числе и за его физическую подготовку».
Еще в первые дни в «Майли-Сае» Гумер заметил у Мишина странную особенность – он никогда и нигде, даже в канцелярии и казарме, не снимал своих лайковых перчаток. Гумер полюбопытствовал об этом у Гнездилова.
– До «Майли-Сая» Мишин был элитным офицером, – рассказал тот, – окончил ракетное училище с отличием, нес боевое дежурство за ракетным пультом. Все было ладно в жизни: жена красавица, квартира в большом городе. И так до тех пор, пока однажды, уходя с дежурства, не увидел горящий электрический трансформатор. Бросившись к нему, он обнаружил в «ящже» пылающего солдата. Вытащил его, потушил, сильно обжег руки. Потом выяснилось, воин тот, «молодой», решил спрятать в трансформаторе картошку, что утащил после наряда на кухне. Обожгло парня хорошо, несовместимо с жизнью, помер в госпитале. Мишина же после той истории с пульта списали, кто же станет держать на ней офицера с такими руками. А он попросился в какую-нибудь учебную часть, будто вину перед тем молодым солдатом чувствовал. Приехала с ним в Бетпак-Далу и жена, но, насмотревшись на офицерских жен, стареющих здесь «год за пять» от недостатка кислорода и воды нашей, которой по ее вредности каторжан при царе поили, насмотрелась и уехала. Мишин отговаривать ее не стал, да и вдогонку не бросился. Настоящий офицер. Мужик!
Через некоторое время после этого разговора, Гумера, отсыпавшегося с караула, подняли и вызвали к командиру роты.
– Кайметов, – обратился Добычин, – позавчера вечером, отправив вас в караул, поутру Мишин не вышел на службу Я выписал на тебя увольнительную в город. Сходи к нему, узнай причину, зараз и зарплату передашь. Адрес на конверте.
– Есть! – ответил Гумер.
– Парадную форму получишь у старшины, – продолжил Добычин. – И смотри мне, не шали, немногие удостаиваются чести на увольнительную за весь период обучения.
Через минут двадцать Гумер уже был за контрольно-пропускным пунктом. Впервые за последние три месяца полной грудью вдохнул свободу и пошел по припорошенной снегом улице. Адресат на конверте нашел быстро, поднялся, позвонил в дверь.
– Входите, открыто! – донесся хрипловатый голос командира. Мишин сидел на кухне. Перед ним на столе была початая бутылка водки, рядом лежал раскрытый конверт. На удивление, офицер тоже был при параде.
– Присаживайся. Гумер, – впервые назвал его по имени Мишин – Добычин прислал?
– Так точно, товарищ старший лейтенант.
– Ты эти церемонии оставь. Не на службе, а в гостях, – грустно сказал он и пояснил. – Жена моя неделю назад умерла, боялась, что это случиться здесь, из-за климата, а скончалась в Питере. От инфаркта. Телеграмму не соизволили дать вовремя родственнички, чтобы по-человечески попрощался…
Мишин был без перчаток и ломал при этом обожженные пальцы, словно видел в них первопричину своих бед, а теперь и смерти жены.
– Соболезную вам, Владимир Иванович, – сказал Гумер.
– Мишин кивнул, безнадежно махнул рукой, а потом к двум стопкам, своей и поминальной, под хлебом, налил третью.
– Давай помянем жену мою любимую, рабу божью Татьяну, земля ей пухом! – глухо предложил он и разом выпил горькую. Гумер замешкался.
– Пей, пей! – настоял Мишин. – Положено.
Потом Гумер передал командиру конверт, а тот небрежно отбросил его на шкаф при мойке, будто бы деньги теперь ничего не значили в жизни, еще раз налил Гумеру и себе.
– Жалела она вас, курсантов, – вновь грустно сказал командир. – Ребятишками называла…
Выпив с Гумером по второй, продолжил:
– А можно ли быть вообще счастливым в этой пустыне, которую еще древний тюрок назвал Бетпак-Дала – «злосчастная»? Что мы делаем здесь, Гумер, я, новгородский мужик, и ты, парень с Кавказа?
– Родину защищаем! – по уставному ответил Гумер.
– Родину!? Где ж она родина-то, и где мы? – он вновь стал нервно ломать пальцы, а затем, успокоившись, прибавил. – Впрочем, экспансия и взаимопроникновение народов, наверное, и есть те высшие инструменты, что движут цивилизациями. И никуда от них не деться. Нет в мире народа, который с кем-нибудь, когда-нибудь не воевал, не захватывая бы чужие земли. Что судьба твоя, счастье в этом стремительном движении миллионов – пылинка, былинка под копытами несущейся в будущее орды…
Почувствовав, что Мишин выговорился и вновь нуждается в одиночестве, Гумер, попрощавшись, вышел. Над Голодной степью шел снег, продолжая пеленать в белое ее унылую наготу. Хмель от непривычки быстро ударила в голову, но, к счастью, патрульных, которые в городе на каждом шагу, он не встречал, будто бы та, далекая, совсем далекая женщина, по-прежнему любимая Мишиным, оберегала его, одного из сотен тех, кого при жизни тепло звала ребятишками.
После третьего месяца обучения курсантам стали разрешать ходить в «чипок», то бишь кафе. И хотя к этому времени они уже «нарубывались», то есть наедались, и не испытывали, как в первые месяцы, дефицита сладкого, «чипок» посещали с удовольствием. Здесь Гумер впервые и увидел Айгюль, восточную звезду, изящную фарфоровую статуэтку, испуганно взирающую на место торжества грубой мужской силы и мата. Сидя в тот день в углу, за прилавком, она иногда отворачивалась, чтобы не видеть нагрянувших курсантов, раскрасневшихся до неприличия от строевой подготовки на морозе, прикрывала пальчиками ушки, чтобы не слышать их ругани. Гумеру показалось все это забавным.
– Поработаешь немного, Гулечка, и ко всему привыкнешь, – наставляла ее нынешняя буфетчица. – Двадцать лет назад и я была такой – услышу чуть грубое слово, – и в слезы. А потом поняла, что они лепечут это без зла, а так, для связки слов, пар выпускают. Теперь-то и вовсе их не слышу.
Однако на следующий день Айгюль, став за прилавок и наслушавшись за несколько минут «гвалтирующего», «грассирующего», «галопирующего» и прочих мастей мата, зажмурившись и закрыв ладонями уши, обескураживающе и строго крикнула:
– Прекратить!
В кафе установилась такая тишина, что было даже слышно осторожное тиканье настенных часов.
– Чаво-чаво? – опомнился один из ефрейтеров. – Это солдатский «чипок». Не нравятся наши разговоры, проваливай буфетчицей в ресторан!
Гумер поднялся:
– А ведь она права.
– Тоже мне защитник выискался, – смерил его взглядом ефрейтор и оглянулся, ища по залу поддержки.
В нем по-прежнему стояла тишина, и явно не в его пользу. – Чаво уж там! – стушевался он.
– Она прежде всего девушка, а уже потом буфетчица, – поставил в конфликте точку Гумер и подумал: «А ведь прав был тот классик, что утверждал: в любом обществе к женщине относятся так, как она требует этого и заслуживает. Или, что-то вроде…»
Потом они встретились взглядами с Айгюль и по выражению другого классика «узнали друг друга».
Слух о «грозной буфетчице» быстро пронесся по «Майли-Саю». В кафе больше не сквернословили. А Гумер стал все чаще и чаще заходить к ней и находить больше достоинств в этом прелестном «цветке прерии», внезапно появившемся на его пути, влекщий молодостью, красотой облика и души. «Цветок» тоже потянулся к нему, но с какой необъяснимой тревогой в глазах и нерешительностью.
Однажды после обеда Гумер забежал к Айгюль на минутку. В зале было пусто.
– Съешь это, – соблазнительно протянула она кондитерский орех, начиненный медом.
Гумер съел его и решил, что ничего более вкусного не пробовал никогда и, что никто не может любить так трепетно и нежно, как несвободный человек…
В другое время она ставила на стол десерт, садилась напротив и любовалась тем, как он ест, а Гумер, испытываемого дискомфорта в таких случаях, совсем не ощущал.
Потом в Голодную степь пришла весна, не крадучись, а полновластной хозяйкой, с жарким солнцем, быстрой оттепелью, с тихими ручьями. Но Айгюль в эту пору любви почему-то загрустила.
Нет будущего у горного орла и орлицы-степняки, – как-то, отвернувшись, сказала она.
Гумер пожал плечами:
– Что это значит, Айгюль?
– Так говорит моя мама, – ответила она, – не желая, чтобы я повторила ее судьбу. Ведь я, Гумер, дочь ссыльного чеченца и казашки. Как только им разрешили вернуться на родину, он еще несколько лет едва продержался здесь, потом, оставив нас, уехал. И с тобой так будет.
– Не будет! – постарался уверить ее он.
Она не поверила… И в твердой уверенности в своей правоте бросила на него холодный взгляд, в котором совсем не теплились вера и понимание.
– Любят, Айгюль, не рассудком, а сердцем, – вспылил он, – больше ему доверяй!
Через несколько дней в «Майли-Сае» стали создавать роту почетного караула, которая должна была пройти маршем по городской площади в день юбилея соединения. Подготовку роты возложили на лучшего строевика части-старшего лейтенанта Мишина. Правофланговыми в первое каре он взял Гумера и Валерия. Несколько дней они с утра и до вечера пропадали на плацу, а потому Айгюль он теперь видел только изредко и издалека.
В день юбилея Гумер пошел в строю по городской площади церемониальным маршем и поймал себя на мысли, что гордится своими формой и выправкой, высокой, словно кивер, фуражкой, подрагивающим на груди аксельбантом, собственным чеканным шагом и четкой отмашкой, карабином на плече, друзьями рядом, идущим впереди с вытянутой саблей командиром. Он стал солдатом и гордился собой, ибо каждый мужчина прежде всего воин, а потом уже все остальное. Пролетели последние деньки в «Майли-Сае». Перед отъездом Гумер зашел попрощаться с Айгюль.
– Уезжаю в часть, – сказал он.
Ее губы задрожали, но потом, подавив вновь нахлынувшие чувства, волнение, она, стараясь выглядеть спокойной, ответила:
– Рано или поздно это должно было случиться.
– Мне предлагали остаться и дослуживать в здешнем клубе, но я попросился в степь, – пояснил Гумер. Она отвернулась, как и в тот день, когда они рассорились, тихо сказала:
– В степи сейчас красиво. В ней цветут тюльпаны… Гумер пошел к выходу, но она окликнула и одела ему на шею обшитый черной тряпицей треугольник с мусульманской молитвой, пожелала: – Да хранит тебя аллах! – а потом нервно и умоляюще добавила. – Иди! Ну, что же ты стоишь?..
Он вышел, оставляя с ней свое сердце и недопетую их дуэтом песню любви.
Заглянули с Валерием они и к командиру.
– Спасибо, Владимир Иванович! – протянул руку Гумер.
– Дождался – таки благодарности хоть от кого-то из курсантов, – улыбнулся он. – Ну, держите мою марку!
Где-то через час «чугунка», громыхая по рельсам, повезла новоиспеченных младших сержантов в часть. Гумер долго стоял у окна и в диковинку, раскрыв широко глаза, любовался проносящейся Бетпак-Далой, усеянной до горизонта миллионами ярко-красных тюльпанов. «Наверное, тот, кто в древности назвал эту степь голодной и злосчастной, – подумал он, – не созерцал ее весной. – Стоит прожить жизнь, чтобы только раз насладится этой красотой, увидеть и спокойно умереть».
Поэтически приподнятое настроение полностью овладело им и он представил Айгюль и себя в этом океане цветов, а потом от несбыточности мечты совсем загрустил: «А может быть, тюльпаны красны на крови тех, кто когда-то бился здесь в жестокой сече, воинов той орды, которая, по словам Мишина, несется в будущее, теряла и будет терять их под своими же копытами. Или, может быть, они на крови тех смельчаков, которые в числе первых уходили с этой благословенной земли в космос, и чьи бездыханные тела она приняла обратно?..».
Это были дни, когда в Советском Союзе пришел к власти Михаил Горбачев и речи нестандартного генсека слушал с удивлением весь мир. Он, призывая к гласности и открытости, мало-помалу раздвигал некогда более надежный, чем Великая Китайская стена, «железный занавес», создавая предпосылки для развала соцсистемы и выхода ее людей в мир. «Истина в экспансии и взаимопроникновении народов» – стучало под колеса «чугунки» в висках Гумера в какой-то необъяснимой тревоге.
Родная войсковая часть встретила их все той же обшарпанной казармой, пасущимся на территории верблюдом и лениво позевывающими в предвкушении «дембеля» «дедами».
– Ну, как там в санатории? – спросил один из них.
– Когда мы уезжали, вы считали «Майли-Сай» Бухенвальдом, а когда прошли его, он вдруг стал санаторием, – съязвил Гумер.
«Дед» глупо хмыкнул, а потом, будто бы вокруг его уже ничего не касалось: ни устав, ни командиры, ни армия и, что он вообще человек без пяти минут гражданский, равнодушно ответил:
– Вешайтесь, куски.
«Кусок» из-за тонких лычек на погонах значило на местном сленге «сержант».
– Сам вешайся! – брезгливо осмотрел неопрятного «деда» Гумер.
Тот, как старый и обрюзгший дворняга, такой немощный, что уже совсем не мог подняться на ноги и даже ходил по нужде под себя, по привычке рявкнул:
– «Бурые» нынче пошли «куски».
Однако никаких силовых мер к новоиспеченным сержантам старослужащие не приняли, потому как опасались за благополучие своего «дембеля». Бывало перед ним с наиболее усердными в неуставщине рассчитывались солдаты других призывов, более молодых. А самых ярых даже сопризывники сбрасывали с бегущего по безлюдной степи «дембельского» поезда. Вот таким иногда мог быть итог службы в Бетпак-Дале. В ней, как и при любом мужском сообществе, не прощалось ничего. Здесь человек раскрывался глубоко до своей сути, живя по неписанным законам, представлявшим страшный симбиоз устава и обыкновенной уголовщины.
Новоиспеченных младших командиров построили в канцелярии начальник первого производственного ракетного потока подполковник Ночеваленко и командир роты Похомов.
Ночеваленко, рослый и плечистый, остановился возле Гумера и спросил:
– Откуда, маш-помаш, будешь, сынок?
– С Кубани, товарищ подполковник!
– Земляки, значит, – заключил он.
После небольшой паузы Гумер обратился к нему:
– Фамилия у вас редкая, товарищ подполковник, да и обличьем кое-кого напоминаете. Не родственник ли вы нашему кубанскому Герою соцтруца Петру Семеновичу Ночеваленко?
Подполковник более пытливо рассмотрел его и ответил:
– Одна колодка! Брат он мне, к тому-же родной. Ты знался с ним?
– После института на работу к себе в станицу звал.
– А что же ты, сынок. Голодную степь, маш-помаш, на его колхоз почти санаторий променял. Он бы и бронь тебе состряпал?
– Все надо попробовать в жизни.
– Похвально, – отметил Ночеваленко. – Ко мне пойдешь, как вы говорите, – «умирать», замкомвзводом на первый поток. «Умирать» – значило «испытывать тяготы и лишения воинской службы».
– Есть! – ответил Гумер.
Валерия же назначили замкомвзводом на банно-прачечный комбинат, отчего бывшие курсанты, свидетели его драки с Рыскулом, едва удержались от смеха.
Касаемо слова сорняка в речи Ночеваленко, «маш-помаш», которое означало «понимаешь», то по нему солдаты данной войсковой части составили целую инструкцию поведения перед подполковником. В первоначальном, этом варианте, Ночеваленко использовал его, когда был спокоен и в хорошем расположении духа. Если же употреблял «пум-помаш», – начинал выходить из себя. «Машли – пынды-помашли-машли» – был апофеозом коверкания и признаком гнева. Провоцировать на это и попадаться под горячую руку в такие минуты к бывшему тяжеловесу – гиревику не советовали никому.
В Голодную степь пришло жаркое лето. Чтобы предохраниться от дизентерии, солдаты и офицеры пили отвар из верблюжей колючки, чай. По ночам Гумер плохо спал, но состояние бессоницы компенсировалось удивительной песнью пустыни, великой ночной песней Азии. В ней были вздохи, избавившейся от зноя земли, шуршание по полыни ветерка, мириады звуков, издаваемых насекомыми и зверьками, которыми была так непонятно богата Бетпак-Дала. Замиравшая днем природа, по ночам оживала, оживала и торжествовала. Изредка на постах, при смене, перекликались разводящие и караульные, и казалось, что они в дозоре не только за объектами, но и, как зеницу ока, оберегают это торжество. Гумер безвозвратно влюблялся в Голодную степь и чувствовал себя в эти минуты обветренным и лихим кочевником, чья душа, не нуждаясь в горячем ахалтекинце, летит и летит в полную таинств ночь.
При этом Гумер не мог смириться с потерей и забыть Айгюль, с которой так нелепо расстался «Впрочем, – как-то рассудил он, – когда два человека любят друг друга, их расставание всегда кажется нелепым. Разочаровал ее? Нет, вроде не давал повода. Разлюбила? Тоже, кажется, нет. Послушалась свою мать? Может, женщины более просты и благоразумны в этих обстоятельствах? Но как же можно так с любовью?!» – никак не смирялось его существо.
В Голодную степь пришла осень с пронизывающими и холодными ветрами, ощетинился на солончаках биюргун – ежовник, опечалилась на песках карагана с осыпающимися бобами, потянулись на юг тучные стада сайгаков. С уходящим теплом степь, казалось, покидало все сущее, ее величие, и она превращалась в безжизненную пустыню.
Гумер сильно затосковал в эту пору по родным горам в зеленом ельнике, в смешанных лесах, одевшихся в золотую листву, по предгорным равнинам и оврагам, на которых обособленно, «папахами» рос терновник. «Может и правда, что нет будущего у союза горного орла и орлицы – степнянки, – усомнился при этом он, – а потом опешил. – Что за бред!». И стал искать в осенней степи свои прелести, любовь к чему могла бы роднить его с Айгюль. Он представил биюргун стойким оловянным солдатиком, кому холодные ветры нипочем, готовым хоть сейчас пожертвовать собой и накормить тысячи сайгаков и верблюдов. А карагану уставшей, но счастливой роженицей, что положила начало своими бобами жизни другим.
Лютой зимой все те же холодные ветры закрутили вьюги, погнали по безбрежной степи поземки. В один из таких дней, поутру, в отсутствии старшины, Гумер построил роту у столовой на завтрак. Как раз в это время, словно из под земли, возник перед ней начальник политотдела части, коротыш Поплавко, большой любитель длинных речей. Свои беседы с личным составом он обычно начинал с того, что, дескать, не любит «лить воду», а будет говорить коротко и по существу, однако «лил» очень долго и исправно, за что был прозван солдатами «птахой-водолеем». На сей раз свою беседу о том, как предохраниться от обморожения, он растянул перед личным составом, который был без верхней одежды, почти на 10 минут. В жаркие дни его речи о том, как предохраняться от дизентерии и солнечного удара, были еще длиннее, и случалось, что кто-то из солдат, не выдержав, падал в обморок от этого же удара. «Вот-вот!» – подкреплял довольно примером на практике свои слова полковник, и дождавшись, пока пострадавшего отнесут в казарму, «лил воду» дальше.
На сей раз обошлось без обморожений. Отправив роту после завтрака на производственные потоки, Гумер остался за старшину в казарме. К обеду же в ней настойчиво зазвонил телефон.
– Кайметов, быстро бегом на поток! – скомандовал из трубки басовито Ночеваленко.
Гумер нехотя оделся, потому как знал, что этот вызов не сулит ничего хорошего. А дело было вот в чем: если случался непорядок, Ночеваленко всегда обращался к нему только по фамилии, а Гумер подчеркнуто называл его подполковником, если же все было хорошо, командир звал по имени, а он, сглатывая «под», величал его не иначе как полковником… Здесь, хоть и скрыто, но любили подтрунивать друг над другом. – Как же так, Кайметов, – набросился на него Ночеваленко, – ты спокойно торчишь в роте, когда твоему подчиненному Порепко целым генерал-лейтенантом, пум-помаш, начальником политотдела соединения, объявлено трое суток ареста!
Порепко был в наряде на кухне и вместе с помощником дежурного по части развозил пищу по караулам. Что он мог сотворить при этом, Гумер никак не соображал.
– За что, товарищ подполковник, трое суток ареста? – спросил он.
– В кузове пищевоза сидел, – ответил командир. – А это зимой не допускается уставом, пум-помаш.
– Сколько служу, столько и поражаюсь этому дурдому! – вырвалось невольно у Гумера. – Чем больше в армии «дубов», тем крепче оборона.
– Чего-чего, машли – пынды-помашли – машли? – чуть не задохнулся Ночеваленко.
– Рассудите сами, товарищ подполковник, – стараясь успокоить его, предложил Гумер. – В кабине пищевоза находятся водитель и помощник дежурного по части, третьему по уставу не положено. Так где же теперь сидеть раздатчику Порепко, если ему не положено и в кузове?
Гумер задал задачу без решения и ждал, а Ночеваленко тяжело призадумался, но потом переспросил:
– Где сидеть, говоришь? – и, обрадованно решению, осенился. – Как где? На гауптвахте!..
Гумер, не выдержав, прыснул со смеху. Еле сдержался, поняв о нелепости отданного генералом приказа и Ночеваленко. – Иди, иди! – затем скомандовал он. – Нечего тут юморины устраивать, маш-помаш. – И лучше работай с личным составом.
Вернувшись в часть, Гумер зашел в солдатское кафе и был приятно поражен, увидев за его прилавком свою фарфоровую статуэтку – Айгюль. Она же совсем растерялась и впала в то состояние, когда женщина нуждается в участии и помощи.
– Здравствуй, Айгюль! – удивленно произнес он.
Она виновато потупила взор и ответила:
– Здравствуй!
Удивление еще насколько мгновений не сходила с его лица, пока Айгюль, покрывшаяся приятным румянцем, не пояснила:
– То, что в сердце, оказалось сильнее всего.
Гумер кивнул, а вечером проводил ее на «чугунку».
– Не обижайся на меня, – перед посадкой попросила она. – Тогда я не хотела расстраивать серьезно больную мать.
– Что же изменилось теперь?
Айгюль пристально посмотрела ему в глаза, но не холодно, как в тот день, когда они рассорились, а в тихом раскаянии, с надеждой на прошение.
– Я изменилась, и мама все поняла и приняла. Я решилась: чему быть, того не миновать.
– Так ты полагаешься только на судьбу, а я хочу, чтобы ты верила и мне.
– А я верю, верю и люблю, – ответила она и, игриво помахав ладошкой, скрылась за дверью вагона.
Через несколько дней он уехал в командировку на Урал, и жадно разглядывая из окна теплушки аккуратно рассаженные матушкой – природой пирамидальные ели, тянущиеся к вершинам гор, подумал о том, что хотел бы родиться и жить среди этой строгой и правильной красоты, не будь на земле родного Кавказа.
В Голодную степь Гумер вернулся, когда на ней вновь расцвели тюльпаны, а с юга потянулись тучные стада сайгаков и она стала оживать. Однажды в один из теплых весенних вечеров его вызвал – в канцелярию командир роты Пахомов и сказал:
– Там, Гумер, «кызымочка» твоя на «чугунку» опоздала, просит, чтобы ты ее проводил. Хорошая девка, гарная, и к тому же душевная, был бы помоложе, обязательно отбил».
Айгюль ждала у входа в казарму и через минуту другую они уже были в дороге. Быстро стемнело и луна залила степь искрящимся серебристым светом, превратив ее в космический пейзаж, уходящий в бесконечность вселенной. Он слышал, как бьется ее сердце и свое в унисон ему, как осторожно тревожат тишину стук ее каблучков и его ботинок по «бетонке». Они молчали, были вдвоем в этой бесконечности и бесконечно счастливы. Потом замаячили огни Сарыкагана, и сожалея, что столь длинная дорога, оказалась для них такой короткой, – они остановились. Гумер обнял ее и стал нежно целовать в дрожащие от участившегося сердцебиения губы, которыми она шептала и шептала о своей любви…
– Тебе скоро увольняться, а я не могу с тобой, пока не поправится мать, – взгрустнула она на прощание.
– Не беспокойся об этом, – ответил Гумер. – Я подписал контракт на сверхсрочную на год, там будет видно.
Служба и жизнь шли своим чередом. На первомайский праздник Гумер и Валерий оказались рядом, оба заступали разводящими: один на ближний, другой – в дальний караул. Назывались они так по расстоянию от части, но между ними было не более полукилометра.
Проводил развод заступивший в праздник дежурным по части подполковник Ночеваленко. Едва же помощник его отдал первую команду строю и направился к нему на доклад, чуть восточнее, на плацу, появились, пришедшие с хоздвора, верблюд и две коровы-пеструшки. Ночеваленко ткнул пальцем первого попавшегося на глаза солдата и приказал: «Прогнать и немедленно!» Тот понуро поплелся к животным. Однако темп исполнения приказа не устроил командира. «Эй, воин! – окликнул солдата Ночеваленко. – Что же ты, торопишься, приляг, отдохни, потом пойдешь». По строю прокатился смешок.
– Кто это? – поинтересовался о солдате Гумер.
– Шохпуди – таджик, – ответил Кирнос. – А что он так доходит?
– Беда приключилась, письмо получил от своей девушки, замуж за другого выдают.
– Что в отпуск не просится?
– Просил, отказали, – ответил Валерий. – Не положено по такому обстоятельству.
– Азиатщина, сплошная азиатщина, – вздохнул Гумер и добавил. – Такого в караул брать нельзя, поди узнай, что у него сейчас на уме, а мы ему в руки оружие. Поставили, – отмахнулся Валерий.
Сменив предыдущий наряд, Гумер расставил на постах часовых и вернулся в караульное помещение. С сумерками в степь приходила прохлада, а с ней, словно стараясь разогреть связки перед исполнением ночной рапсодии, стали осторожно подавать голоса зверьки и насекомые.
В карауле из-за подъемов через каждые два часа нарушается режим сна, испытываются легкое недомогание, сонливость и головная боль. Не лишен был их и Гумер. Начальник караула под утро заметил это и предложил ему:
– Поспи, разводной, а я подменю тебя пару раз.
Он прилег в четвертом часу и спал, пока не забрезжило.
– Товарищ сержант, товарищ сержант! – растолкал его на рассвете один из бодрствовавшей смены. Кажется, произошло нападение на дальний караул. Там стреляли…
– Где наш начкар? – поинтересовался Гумер.
– Пошел менять часовых.
Гумер поднял отдыхавшую смену, распорядился о принятии ею обороны, сообщил о стрельбе в часть и, вооружившись, с двумя бодрствовавшими побежал к дальнему караулу. «Мне точно будет дано знать, когда умру, – думал он, – если еще на разводе вычислил этого Шохпуди. Наверняка, в этом переполохе что-то связано с ним».
Потом он увидел в беседке-курилке расстрелянных Кирноса и начкара, старшего прапорщика Фарухутдинова, а рядом трех напуганных караульных, среди которых Шохпуди не было.
– Аника – воины! – в исступлении крикнул Гумер и стал поспешно расстегивать гимнастерку Валерия. – Как вы могли допустить это?
На груди Кирноса была большая рана…
Гумер безнадежно стащил панаму, вытер ею вспотевшее лицо, склонил голову…
– Все произошло так быстро, – осторожно прояснил ситуацию один из караульных, мы толком и проснуться не успели. Сначала было два выстрела, а потом Шохпуди ворвался в караульное помещение с пистолетом, забрал из «оружейки» свой автомат, выпотрошил из наших подсумков магазины с патронами в вещмешок и сбежал.
– По крайней мере кто-то из вас не должен был спать! – стукнул по столу Гумер и с тоской добавил, – вы допустили не только расстрел командиров, но и отдали ему такой арсенал, что он теперь может воевать с целой ротой.
Отправив своих караульных обратно, Гумер пошел за Шохпуди, но перед этим рассудил: «Не дурак, в степь не пойдет, заблудится, не выживет, да и найти смогут быстрее. Пойдет скорее к дорогам и постарается сбежать, пока не начнут баражировать вертолеты и не поднимут на ноги все соединение».
Он хорошо знал, что нарушает устав, покинув свой пост, но был убит его друг и оставить безнаказанным преступника не мог, не мог допустить и того, чтобы вооруженный до зубов безумец пришел туда, где ходили по улицам мирные люди.
В километрах пяти от Сарыкагана увидел у «бетонки» раненого майора и солдата, сидевшего рядом.
– Машина наша ему была нужна, – пояснил, превозмогая боль, офицер. – Я вышел, схватился за кобуру, а он в меня из автомата по ногам… Ты, сынок, обязательно догони его, пока он еще бед не натворил. А о нас не беспокойся, скоро все на службу поедут, подберут.
Гумер не стал задумываться над тем, был ли теперь смысл гнаться за Шохпуци, захватившим автомобиль, поспешил дальше.
В привокзальном кафе Сарыкагана в то утро было немноголюдно. И Гумер вызвал пристальное внимание. А когда он поинтересовался у трех почтенных казахов, попивавших чай, не видели ли они в окрестностях подозрительного солдата, один из них, помотав головой, ответил: «Солдата много. Подозрительного не видел». Буфетчица же вышла вслед и тихо, словно боялась чего-то, прошептала: «Чабаны тут до тебя были, говорили, что машина военная застряла в солончаках у Балхаша, и солдат какой-то, бросив ее, помчался в сторону каменной пади».
Гумер вышел за станцию. Балхаш спокойно и чуть лениво нагонял волну за волной. Сияя белизной на солнце, кружили над ним чайки, важно ступали по прибрежной воде, выискивая добычу, бакланы и цапли. Гумер, как вероятно и Шохпуци, неплохо ориентировался в этой местности, потому что заготавливал здесь рыбу для части, которая по весне кишила на мелководьях, летом приезжал со всеми на помывку. Знал он хорошо и каменную падь, бывал в ней с Ночеваленко, собирал для его жены мумие на скалах.
«Скорее всего, Шохпуци сообразил, что дороги уже перекрыты и по ним не выбраться, – продолжил анализировать он, – посему и рванул по бездорожью на восток. Когда же застрял, решил переждать день в пади, а ночью уйти».
Падь была чем-то вроде метеоритной воронки, поросшей кустарником. По краям ее возвышались островерхие скалы, словно перевернутые сталактиты. Осторожно ступая между «живыми камнями», готовыми вот-вот скатиться и наделать шуму, Гумер спустился недалеко во впадину и залег за первым валуном. Стояла тревожная тишина. Он взял камень и, бросив вниз, породил грохот. После этого, в метрах двадцати, в зарослях, послышалось, как Шохпуди осторожно щелкнул затвором.
– Зачем ты их убил? – крикнул Гумер. – Мог бы, если невтерпеж, сбежать с поста.
Шохпуци не ответил. Тогда Гумер тоже перевел затвор.
– Кто ты? – спросил затаившийся.
– Сержант Кайметов, друг Кирноса.
– Его я не убивал, – ответил Шохпуди. – Это сделал начкар, старший прапорщик Фарухутдинов.
– Я вышел из того возраста, когда слушают сказки.
– Не веришь? – крикнул Шохпуди. – Вот-вот, это я и предполагал, потому и сбежал.
– Ты дурака не валяй! Может, и офицера на подъезде к Сарыкагану не расстреливал?
Прошла минута.
– Что молчишь? – продолжил Гумер.
– Мне нужна была машина, – выдохнул Шохпуди.
– Сдавайся!
– Еще чего! Сдавайся… Мне теперь вышка светит!
– Думать надо было, прежде чем стрелять, Валерию до «дембеля» оставалось меньше месяца, а ты, мерзавец, его в расход.
Ненависть переполняла Гумера. Все пережитое рядом с Кирносом промелькнуло в сознании горькой вереницей.
– Да не убивал я Валерия! – крикнул снова беглец. – Он даже вступился за меня.
– Вступился? – задумался Гумер. – Впрочем, это было в его характере. Расскажешь ты, наконец, как это произошло?
– Фарухутдинов давно задумал вооруженный побег. А когда узнал, что мою девушку против воли замуж выдают, предложил бежать вместе. Брат у него на спецпоселении под Алма-Атой. Он хотел освободить его, мою девушку, чтобы вместе рвануть через Пяндж к афганским моджахедам.
– Безумная идея!
– И я так считал, – поддержал Шохпуди, – но не смог его отговорить. Ночью он поставил вопрос ребром, но я долго не соглашался. Валерий вступился за меня и получил пулю. Я же набросился на Фарухутдинова, вывернул руку с пистолетом к его груди и нажал курок. Теперь вот, – два трупа, и ни одного свидетеля, который мог бы оправдать меня.
– Сдавайся! – снова приказал Гумер. – Если сказанное правда, в прокуратуре разберутся.
– Нет! – ответил Шохпуди и задумчиво дополнил, – когда ты убил кого-то, то обязательно чувствуешь себя способным на поступок, перестаешь быть покладистым и восстаешь против несправедливости. Я хочу и могу теперь посчитаться кое с кем.
– Не усугубляй ситуацию, – предложил Гумер. – Как ты собираешься рассчитываться, когда все соединение уже на ногах. Мышь незамеченной в степи не проскочит.
– Все в милости аллаха и в твоих руках, – ответил Шохпуди. – Может быть, ты уйдешь, сержант, оставишь меня? А ночью я как-нибудь сам…
– Нет! – отрезал на сей раз Гумер.
– Значит, хочешь изловить меня, орден заработать?
После этого Шохпуди нервно засмеялся и, к удивлению Гумера, тихо затянул песню. Гумер, хоть и не понимал слов, но явно почувствовал, что она чем-то связана с происходящим, – уж больно трагичен был ее мотив, грустны и тревожны нотки.
– О чем ты пел? – спросил он, когда Шохпуди закончил.
– Это очень древняя таджикская песня «Нашептал шайтан судьбу», – ответил тот. – Она о юноше, который рожден, чтобы терять свободу, родных, любимую, жизнь…
Оба смолкли, тишина, казалось, еще более сгустилась, тяжело и угнетающе стала давить на них. И так могло бы продолжаться недолго, потому что у кого-то не выдержали бы нервы. Потом они услышали шум винтов приближающегося вертолета. Он завис над падью. Видимо, команда его, обнаружив брошенную в солончаке машину, решила поискать беглеца здесь.
– Вот и все! – крикнул Шохпуди.
Положив у ног автомат и размахивая панамой, Гумер стал кричать сквозь шум винтов: «Не стреляйте! Не стреляйте!».
А Шохпуди сорвался. Вышел из укрытия и, угрожающе размахивая автоматом, снова что-то выкрикивая, закружился в предсмертном танце… По нему начали стрелять…
Приказ на поражение был выполнен.
Проверив документы Гумера и расспросив о нем по рации в части, командир поисковой группы спросил:
– С нами полетишь или сам доберешься?
– Вам в город, а мне в часть, – опустошенно ответил он и побрел к Сарыкагану. В том же привокзальном кафе попросил стакан водки, выпил ее залпом и, по-матерински склонившейся над ним буфетчице, рассказал о происшедшем за этот самый тяжелый в его жизни день, облегчил душу. Потом пошел в степь. Почти бессонная ночь, пережитые потрясения, подкашивали ноги и он прилег в густую полынь, ощутив сразу покой и какую-то защищенность. Высоко в небе, как будто ничего не произошло, тянули свои весенние и жизнерадостные трели жаворонки, где-то рядом повизгивали хомячки, стрекотали насекомые. Голодная степь, безнадежно махнув на неисправимых людей, зажила дальше своей полнокровной жизнью. По возвращению его вызвал командир части, полковник Вдовиченко, которому он и рассказал все о происшедшем.
– Да-а, – протянул тот. – Чтобы солдат стрелял в сослуживцев в нашей практике было, но вот начкар!.. Это же позор на всю страну! Он протер носовым платком вспотевший широкий затылок и, обдумав при этом, хоть какой-то, но выход из положения, предложил:
– Сегодня, сержант, следователь к тебе из военной прокуратуры приедет. Так вот, о начкаре промолчи. Скажи, так, мол, и так, во всем виноват рядовой Шохпуди Шарахутдинов. О проблемах сердечных этого солдатика накануне расскажи.
– Я не смогу, товарищ полковник, – ответил Гумер.
– Как это не сможешь?!
– Не хорошо, не честно выходит.
– Я вам приказываю, товарищ сержант!
– Вы не можете приказать мне врать следователю, – возразил Гумер.
Последнее очень рассердило командира:
– Правдолюб нашелся, едри твою налево! Смерти моей хочешь?
Гумер отвернулся и пояснил:
– На «гражданке» мне случилось некоторое время жить возле городского кладбища. Не раз довелось видеть, как хоронят нашего брата военного или милиционеров. Если мужественно погиб на посту или добросовестно и честно делал свое дело, обязательно со всем почестями: с речами, салютом. Видел я как хоронят и тех, кто погиб с позором. Сегодня, товарищ полковник, вы хотите, чтобы я соврал, и тот, кто застрелил моего друга, спровоцировал на побег и гибель ни в чем не повинного Шарахутдинова, упокоился на родине под салют, как герой. Не бывать этому!
Полковник тоже отвел взгляд.
– Вот смотрю я на тебя, сержант, – сказал он, – весь ты какой-то из правил без исключения. О командире своем Ночеваленко подумал бы. Пятый год из-за «самострелов» и «залетов» на вашем потоке очередное звание ему никак не присвоят. А тут еще расстрел, когда он был дежурным по части.
– Для Ночеваленко в данном случае никакой разницы нет, – ответил Гумер. – Расстрел есть расстрел, и уже не важно, кто его совершил – начкар или солдат.
– Для него-то точно нет! – прикрикнул командир, – а вот для меня есть. В представлении к очередному званию, пойди ты на мои условия, я мог бы забыть про этот факт.
– Не пойду, – ответил Гумер. – Да и Ночеваленко, по-моему, очередного звания за такую цену не надо.
– Да пойми же ты, какая теперь разница на кого укажешь, – попытался в последний раз убедить его Вдовиченко. – Мертвые не имут сраму.
– Зато его имут живые! – закончил Гумер.
Вечером он рассказал все, о чем знал, следователю.
Через сутки после того злополучного утра Ночеваленко, еще не отойдя от трагедии, с усталым лицом и красными глазами, узнав о разговоре Гумера с командиром части, скажет ему: «Полковничья папаха – не шапка Мономаха, маш-помаш, того не стоит. Лучше оставаться человеком».
Следствие же установит неопровержимые доказательства виновности Фарухутдинова. У него на квартире найдут поддельные паспорта и несколько комплектов гражданской одежды разных размеров и многое другое.
Всплакнула по поводу и Айгюль. «Валерий был хорошим человеком и другом, – утерла слезы она. – Тебе его очень будет не хватать».
В армии, как и при любой несвободе, кажется, что время тянется необычно долго. По этой, наверное, причине о расстреле караула через несколько месяцев в части стали подзабывать. Но Гумер никак, потому что, даже, как герой пустякового фильма, не смог наказать убийцу друга. Потом страсти в душе поулеглись, но горечь утраты осталась надолго. Во второй год правления Михаила Горбачева народ еще праздновал День Великой Октябрьской революции, но уже без былого воодушевления, словно в общество закралось сомнение в прогрессивности события. В праздник Гумер был в Заозерске и хорошо прочувствовал это. Несколькими днями позже, находясь на экспериментальном запуске в степи, он развернул одну из центральных газет и прочитал внизу; в уголке, скромный некролог: «На 95-м году умер Вячеслав Михайлович Молотов, политический деятель СССР…» «Скончался реликт уходящей эпохи, – подумал Гумер, – намного пережив своих учителей, соратников и некоторых учеников, оставив на память смертоносный коктейль под собственным партийным псевдонимом и пакт на пару с Риббентропом. Умер один из гуру социализма, вуду из лачуги, кто, казалось, несмотря на свое забвение, строго следил за всем, колдовал над незыблемостью установленного в племени миропорядка. Ушел из жизни «великий старец», а достойного места некрологу в газете и более крупного шрифта не оказалось». При этих мыслях, напуганные кем-то, взмыли в небо кормившиеся рядом вороны, и полетели вон, но, будто бы не из страха, а от всего сущего на земле, брезгливо не желая из него ничем поживиться. Как-то незаметно на редкость теплая осень перекочевала в зиму. В один из декабрьских дней Гумера вызвал с потока командир роты. – Готовь свой взвод, – приказал Пахомов. – Через час в Алма-ату вылетаем. Там беспорядки казахская молодежь затевает в связи с назначением Колбина первым секретарем ЦК компартии Казахстана. – Внутренних войск для этого им, что ли, не хватает? Мне не докладывали, – ответил Пахомов. – Будем исполнять приказ. Вылетев с местного военного аэродрома, они прибыли к вечеру на площадь имени Брежнева перед ЦК. На ней лежал подтаявший снег и стояли несколько тысяч демонстрантов с плакатами: «Мы за добровольное сближение нации, а не принудительное!», «Каждому народу своего вождя!». Подустав за день, демонстранты, в основном студенчество, с кончающимся терпением смотрели на двери ЦК и ждали ответов на поставленные вопросы. Власть безмолвствовала. Демонстрантам противостояли курсанты военных училищ, милиционеры. Характер этого митинга вроде бы был мирным, но Гумер вдруг почувствовал, как в воздухе повисло что-то зловещее и неладное, а наползающая ночь чем-то походила на молох, требующий крови и жертв. «Грядет страшный бунт, – решил он, – страшный потому, что всегда стихия: сотрясения в душах, наводнение пьянящей свободы в сознании, лавина человеческих тел, сносящая все и вся на своем пути». По толпе тем временем пронесся ропот. «Обещали, что выступит Динмухамед Кунаев и не дали слова!» – выкрикнут кто-то. «Наши кандидатуры отвергнуты!» – вторил ему другой. «Чего мы ждем?» – озадачил толпу третий. Она всколыхнулась и пошла в наступление. Солдаты и курсанты с криком «Ура!» бросились бить демонстрантов саперными лопатами и дубинками. Те же, в свою очередь, стали отрывать мраморные плиты от зданий, разбивать их в камни и забрасывать военных и милицию. Бунт грянул под вопли раненых и задерживаемых. Вспыхнули автомобили и автобусы, припаркованные к площади, зазвенели стекла, заалел подтаявший снег… Высшие инструменты цивилизации в экспансии и взаимопроникновении народов, – вспомнил Гумер вновь Мишина, а потом добавил – и, как следствие их, – во взаимоотторжении». «Не подведите, братцы!» «Вперед!» – крикнул Пахомов и бросился в толпу. Никогда Гумеру так не хотелось исполнять приказ, насилие над собственным советским народом не прельщало, было даже противным. Затем он увидел, как милиционер тянет к автозаку молоденькую девушку, похожую на Айгюль. Наивная девчонка, она пришла на митинг протеста с букетом мимоз. Они рассыпались по мокрому асфальту и их топтали и мяли также, как и их хозяйку. «Сволочь!» – вырвалось у Гумера – сволочь!». И он бросился к милиционеру, но тут же увидел, что три дюжих демонстранта повалили и избивают Пахомова. Повернулся и ударил в подбородок самого, на его взгляд, настырного из них. Тот отлетел в дерущуюся толпу. По демонстрантам ударили из водометов. «Бегущая в будущее орда», преодолев заслоны, вырвалась на прилегающие к площади территории и беспорядки продолжились до вечера следующего дня. «Бикфордов шнур» под локальные конфликты в СССР был подожжен. Он волею судьбы увидел это. Потом будут Литва и Грузия, Баку и Фергана, Ингушетия, Абхазия, Карабах, Чечня и много других трагедий, которые раскачают некогда могущественную империю. Будут, но Гумер не был провидцем и не знал этого. Испытанные же в те декабрьские дни потрясения, еще долго знобили его, воскрешая в памяти девушку с букетом мимоз, окровавленные тела на главной площади, крики и стоны раненых. – Ты стрелял в них? – строго спросила его Айгюль, когда он вернулся. – Там не стреляли, – уклончиво ответил Гумер и вновь вспомнил обо всем… Через несколько недель умерла ее мать и она в своей печали, в искренней и глубокой способности сожалеть стала еще прекрасней. В это же время его прошлое из декабря погналось за ним… Однажды кто-то подбросил на контрольно-пропускной пункт части пакет с фотографией Гумера на площади Брежнева и отрезанную голову собаки. Дежуривший в тот день сержант Кайнар Мусин пояснил ему: «Это уйгуры, точно! Под предлогом, что хотят увидеться с родственником, который служит у нас, они крутились у КПП около часа, а потом внезапно исчезли». Стало это достоянием и начальника особого отдела части Галямзина. Для выяснения ситуации он выехал в военную прокуратуру Алма-атинского гарнизона. Вернувшись через пару дней, вызвал в отдел Гумера. – Ну и угораздило же тебя, Кайметов, – сочувственно посмотрел он. – Вы о чем, товарищ майор? – А ты вспомни 17 декабря и парня, студента Хатира Мансурова, к которому хорошенько приложился. – Но у меня не было другого выхода, – ответил Гумер. – Что я должен был смотреть, как они втроем избивают Пахомова? – Так-то оно так, – снисходительно произнес Галямзин, – но и убивать его тебе не приказывали. – Как убивать?! – Гумер покрылся холодным потом. – Я не Мухаммед Али и не Джо Фрезер убить кулаком человека. – А вот медэкспертиза говорит о другом, – продолжил майор, – что Мансурова ты ударил в теменную часть тупым предметом, отчего он и скончался. Наверное, ты видел, что в тот день фотографировали многие. Так вот, те двое, которые были с Мансуровым, тебя и опознали? – Не было у меня никакого предмета. Да и не в темя его бил, а в подбородок. – Доказывай им теперь, – вздохнул Галямзин. – Конечно же, с точки зрения закона и устава ты прав, потому что исполнял приказ и защищал командира, противную же сторону обвиняют в национализме. Но есть одно «но». Скажу по секрету, сержант, что Мансуровы довольно влиятельный уйгурский клан. Пока ты под погонами, надеюсь, не тронут, а вот, когда поедешь домой, тут тебе гарантий безопасности никто дать не сможет. Подумав о том, что нет ничего неблагодарнее, чем быть солдатом слабеющей империи, Гумер усмехнулся. – Впрочем, – предложил Галямзин, – мы можем перевести тебя в другую часть и подальше от Казахстана. – Я не согласен! – был категоричен Гумер. – Не согласен, потому что не чувствую за собой вины. И потом – нашли здесь, найдут и там. – Чудак-человек, – закончил Галямзин, – о тебе же пекусь! Иди и подумай. – А тут и думать нечего! – Гумер вышел. По весне он снова поехал на экспериментальный запуск ракет. В перерывах ходил на озера, где и подружился с беркутчи Куцайбергеном. Весна в этом году была ранняя, травы вытянулись быстро, и он пригнал отару и табунок на выпас уже к середине мая. Настоящий степняк, обветренный, как камни в пади, с не-по-азиатски простоватыми глазами, Кудайберген каждый день терпеливо и старательно делал то, чем занимались его отец и дед: стриг на лето овец, доил кобылиц, поил и пас их, охотился. Он очень гордился своим беркутом, который бил не только зайцев и лис, но и волков, сожалея о том, что в Бетпак-Дале осталось мало беркутчи, а молодежь предпочитает охотиться на быстрых машинах, при свете фар в ночи. «Иногда наведут такой переполох, что зверье надолго и далеко уходит из этих мест, – однажды посетовал он. – А ведь охота прежде всего утеха для души, а не нажива. В прошлом за хорошего беркута несколько скакунов давали, потому что всегда нелегко выследить гнездло орлов, еще труднее извлечь птенца. Деду моему, Бейсали, как-то при этом орлица глаз выбила, но он все равно не отдал добычу. Однако и это половина дела. Не любому удается приучить орла жить в неволе. Он, хоть и хищная птица, но доброту, внимание к себе любит, любит также сильных. Иногда Гумеру казалось, что Кудайберген живет не одну жизнь в этой степи, потому что он очень глубоко знал ее природу, нравы и характер народа, его историю. Многое вместил в себя. Рассказывая о событиях далекого прошлого, он повестовал так, будто бы был очевидцем, стоял рядом с теми, кто вершил их. Однажды он странно встретил и приветствовал Гумера. – Будь гостем и проходи в юрту, Черный пастух. – Черный пастух? – ничего не понял Гумер. Кудайберген хитровато погладил бороду с редкой и седой щетиной и пояснил: – Все в вечности повторяется, Гумер. В древние времена, сказывают, жил в наших краях мирный и трудолюбивый народ огузов, имел стада лошадей, верблюдов и овец. А слова о его шорниках, гончарах, и прочих ремесленных дел мастерах простирался по всему Шелковому пути. Богатство огузов часто было приманкой для врагов. Они приходили, нещадно грабили и убивали их. И так продолжалось до тех пор, пока в наши края не явился черный человек со своей отарой, который придумал чудо-пращу, сплетя ее из конского волоса и овечьей щерсти. Когда приближался к огузам враг, он вкладывал в нее мешок с камнями и верблюжьим жиром и с такой силой забрасывал его в небо, что плавился жир и воспламенялся. Камни, объятые огнем, сыпались на головы врагов, приводя их в животный ужас и сея смерть. Бояться они стали его и надолго воцарился в степи мир. Народ окрестил того человека Черным пастухом. Закончив свое повествование Кудайберген на некоторое время ушел в себя, затем стал блуждать взглядом в спустившейся ночь, словно хотел найти в ней подтверждение сказанному хоть призрак того, кто когда-то был защитой и опорой этой земли. – В незапамятные времена, – продолжил он – когда первая ракета взлетела над степью, ослепляя округу своим огнем, мой отец, прошедший всю Великую Отечественную войну солдатом, несказанно обрадовался этому событию: «Слава Аллаху, – сказал он, – Черный пастух в нашу землю вернулся! Надолго воцарится теперь мир». И еще одна черта. Куцайберген по-детски и простодушно верил в том, что рассказывал, и имел талант заражать этой верой собеседника. В тот вечер, когда Гумер пришел к нему, он грузил мешки с шерстью в машину из заготконторы. Помог, а затем они проговорили за чаем допоздна. По утрам в юрте спится так же крепко, как и ночью: первые лучи солнца не попадают в нее, не щекочат назойливо человека в неге, не будят. По этой причине Гумер не проснулся на рассвете, а Кудайберген по зову «внутренних часов» уже был на ногах. Три всадшжа, появившиеся в степи спозаранку, удивили его. – Салам алейкум, – произнес старший из них, державшийся в седле спесиво, как хан. Гумер проснулся, чуть развел вход в юрту. – Аллейкум ассалам! – ответил Кудайберген. – Кто вы и что вас беспокоит? – Негостеприимен ты, Куцайберген, коль сразу спрашиваешь у гостей, кто они и зачем пожаловали, – ответил старший. – Налги бы прежде чаю людям с дальней цороги, – и нехотя добавил, – Тагир я Мансуров из Модынты, такой же бетпакдолинец, как и ты. Может, слышал? Как же не слышать, – ответил Кудайберген. – Только вот не доводилось мне встречаться, не знал, что можешь приветствовать старшего, сидя в седле, смотря на меня сверху вниз. Не почтение это. Они спешились. – У тебя, Кудайберген, есть тот, кто мне нужен, – сказал с ходу Тагир. – Солдат, что ли? – Он самый. Отдай его мне. – И что он плохого сделал тебе? – Убил в недавние беспорядки в Алма-ате моего племянника – большую надежду нашего рода. Взяв ружье Кудайбергена, Гумер вышел из юрты и сказал: – Я никого не убивал! – Разберемся. Положи оружие, щенок! – блеснул глазами Тагир. Кудайберген прищурился. – Давай, Тагир, я отдам тебе лучше жаворонка, – указал он на птицу в небе. – Отдал, возьми же? Тагир промолчал. – Ответить нечего, – улыбнулся Кудайберген. – Так знай, я не могу отдать то, что мне не принадлежит. – Мы можем не только перестрелять друг друга, – обратился к беркутчи Тагир, – но и разойтись полюбовно. Он твой гость, но нужен мне, называй свои условия. Кудайберген смерил Тагира взглядом и предложил: – Говорят, что в ваших краях ты знатный борец в аударыспаке, непревзойденный на сабантуях. Давай разрешим наш спор, как делали деды. Тагир согласно кивнул. Потом они сели на коней и будто бы слились с ними, чем-то напоминая кентавров. Каждый взял сыромятный кнут в зубы, дабы не поддаваться соблазну покусать соперника в борьбе, крепко схватились. Захватами и рывками один пытался выкинуть другого из седла. Тагир был явно сильнее, а Кудайберген ловчее. Боролись очень долго, взмокли, лошади под ними стали сопеть и фыркать. Гумеру же показалось, что спины коней под тяжестью этой борьбы даже чуть прогнулись. Несколько раз Тагир почти выталкивал Кудайбергена из седла, но тот, замысловато выскальзывая из его могучих рук, водворялся на место. Гумер очень переживал. В конце-концов случилось совсем неожиданное. Изловчившись, Кудайберген обхватил грудь соперника и при глубоком вдохе сбросил его на землю. Тот свалился, но быстро и ошеломленно вскочил. Куцайберген же вскинул ладонь, показывая, что закончил борьбу. – Ничего, ваша сегодня взяла, но будет и завтра, – зло посматривая на Гумера, вернулся в седло Тагир, махнул сотоварищам и пришпорил коня. Не отойдя от схватки и тяжело дыша, Куцайберген объяснил: – В аударыспаке, как и любой борьбе, много сил и времени уходит на поиск слабого места соперника. У него очень сильные руки, но слабые ноги, и потому хуже держится в седле. Потом, после некоторой паузы, он спросил Гумера: – Что с тобой произошло в Алма-ате? – Это недоразумение. Не скрою, я уцарил его племянника, но не убил. Гумеру, как некогда Шохпуди, очень захотелось, чтобы вступившийся за него, поверил. – Расследование установило, – продолжил он, – его ударили в темя тупым предметом. Я же бил только кулаком. – Поди разберись теперь, кто кого бил и чем, – сказал Куцайберген. – Большая, говорят, там была заварушка. Что-то происходит с этой страной, если солдаты бьют свой народ, а народ солцатов… Ты когда увольняешься? – К концу этого месяца, надеюсь, отпустят. – Я к тому спрашиваю, – пояснил Куцайберген, – что серьезных врагов ты себе нажил, думаю, аударыспаком не ограничатся. Свои люди у них везде: через Сарыкаган они тебя не выпустят, через Модынты тем паче. Степью надо уходить к возвышенности Жильтау, на ней Джамбул, в нем затеряться легче и выехать. – Начальник особого отдела меня предупредил, что Мансуровы влиятельный род, – ответил Гумер. – Но я не знаю степь, а до Джамбула, небось, несколько сот километров. – Я провожу тебя до первого коша, а дальше пойдешь с проводниками от одного пастбища к другому. И так до реки Чу. За ней и начнутся пески Муюнкум. Там найдешь Саина. Он приведет тебя в Джамбул. – Спасибо Куцайберген, – ответил Гумер, – но сбежать от них – это признать свою вину. Я всего лишь солдат и исполнял свой долг, а получилось, что подставлен в чужой игре. – Ты совсем не знаешь Мансуровых, – оспорил Кудайберген. – Они способны на многое. Им эта власть нипочем. Может, они тебя и не убьют, зато, к примеру, разрежут пятки, вставят в них по конскому волоску, подождут, пока заживут, да и выбросят где-нибудь далеко в степи. Вовек не выберешься из-за адской боли. Лучше уйти от греха подальше. И потом – с какой стати давать себя кому-то подставлять? Не ты затеял эту бойню. Не тебе отвечать. Айгюль же была очень встревожена последние дни и тоже спросила: – Ты всю правду рассказал мне об Алма-ате? – Ты спросила, стрелял ли в кого-нибуць, я ответил, что нет. – Можно убить человека и не стреляя, – возразила она, – Кенжегуль, внучка моей соседки, после тех событий скончалась в Ташкентской больнице. Говорят, пострадало много людей. Ты никого не бил? – Я никого не убивал, – ответил он. Почему тогда возле моего дома околачиваются какие-то подозрительные люди, расспрашивают о тебе и обо мне, следят? – вырвалось у нее. – Я боюсь за нас! – Не бойся, потерпи недельку, а потом мы уедем. Прошли последние дни мая. В один из них молодой немецкий пилот Матиас Руст посадил свой легкий спортивный самолет на Красной площади. То, что не удалось сделать армаде немецких асов в годы войны, совершил в одиночку юнец. – Держава оголилась второпях, как засидевшаяся в девках, и стала доступна всем! – сплюнул старый ракетчик Ночеваленко и подписал Гумеру обходной. Они тепло попрощались. – Может, тебе охрану дать? – спросил напоследок командир. – Не хочу, да и не положено, – отказался Гумер. Солнце уже перевалило за зенит, когда они пришли к Кудайбергену. – Это Айгюль, – представил он ее беркутчи. Куцайберген некоторое время в недоумении разглядывал его спутницу, а потом отвел Гумера в сторону. – Эта девушка, или как ее там, не может ехать с тобой, – прошептал – Почему? – попытался возразить Гумер. – Айгюль неплохо держится в седле. – Да не в этом дело. Кто она тебе? – Невеста. Куцайберген улыбнулся: – Невеста, и ничего не говорила? – О чем? – Х-м… Потом, посматривая в степь, Кудайберген пояснил: – Для меня, что кобылица жеребая, что женщина, разницы нет, узнаю об этом по походке… Гумер удивился: – Айгюль в положении, не может быть! – Не знаю, как беременные ходят у вас на Кавказе, но наши казашки, подобно твоей Айгюль, – уверил Куцайберген. – Верный у меня насчет этого глаз, пятерых детей, как никак имею, и трех внуков. Гумер был поражен, но некоторый шок, как и бывает, прошел. – Что же ты ничего не сказала? – пожурил он Айгюль, когда они остались одни. – В таком положении тебе нельзя со мной. – Этого-то я и боялась, потому и не говорила, – тихо взгрустнула она. – Глупышка! – обнял ее он. – Сейчас нельзя. – На юг поезжай, – распорядился Кудайберген, когда Гумер уже был на коне. – Приедешь прямиком ко второму озеру. Найдешь там чабана Мейрама, скажешь, что от меня, он проведет тебя к следующему кошу. Сам понимаешь, Айгюль теперь оставлять одну здесь нельзя. Надежно спрячу до лучших времен, а потом велел отправлю. – Спасибо, Куцайберген, за все спасибо! – поблагодарил Гумер и, оглянувшись на безмолвно стоящую у юрты Айгюль, тронул уздечку. Опасения Куцайбергена были не напрасны. Когда Айгюль, за которой Мансуровы тщательно следили, зная о ближайшей демобилизации Гумера, не вышла вечером из «чугунки», в их стане всполошились. – Ищи теперь ветра в поле! – расстроился один из них. – В том-то и дело, что в поле, – призадумался Тагир, и сказал, – не знаю, как с ветром, но стань он даже рыбой и кань в воду, иль птицей взмой в небо – все равно изловлю. С последним поездом, оставив на всякий случай родственников на стороже в Сарыкагане, Тагир выехал в предместье реки Чу, к которой, по его разумению, должен был обязательно выйти преследуемый. Гумер же несколько дней шел и ехал от коша к кошу меняя проводников и поражаясь великодушию этих людей. Иногда он очень уставал, но старался не отставать. Друзья Кудайбергена уводили его все дальше и дальше от зарождающихся противоречий эпохи перемен, в которые он попал. А потом была Чу, тихо и безмолвно разделяющая Бетпак-Далу и пески Муюнкум, загадочные, барханные, в редких зарослях белого саксаула. «Верх по реке пойдешь, километра два с гаком, там кош Саина, – объяснил последний проводник Мухтар. – Своенравный он, чужих не любит, но Кудайбергена уважает, сразу скажи, что от него». Гумер стал привыкать к местным своеобразным меркам расстояния. «С гаком» – значило тут почему-то в три раза больше, до Саина оставалось добрых шесть километров… Он оглянулся на Бетпак-Далу и снова вспомнил Мишина, задавшегося вопросом – можно ли быть счастливым в пустыне, названной «злосчастной». Гумер потерял в ней друга, но нашел свою любовь, прекрасных людей, гонялся за Шохпуди, а теперь стал гоним сам. «Все как в жизни, все как в жизни, – подытожил он. – Может быть, в этом то и счастье, что живешь». Когда Мухтар уехал, он разделся и вошел в реку, как и любой путник, не сумевший бы лишить себя такого удовольствия после дальней дороги. Вода освежила, донеся в пустыню холодок ледников и снегов Тянь-Шаня. Затем он прилег на горячий песок и задремал. Через некоторое время, услышав чьи-то шаги, открыл глаза. Над ним стоял сухопарый и колченогий человек. По его лицу от брови и почти до скулы тянулись два глубоких шрама, словно сделанные когтями орла. Взгляд был недружелюбным и недоверчивым. – Кто ты? – поинтересовался он. – Если я назову тебе свое имя, это что-то скажет обо мне, – ответил Гумер. – Я солдат, который идет домой. – Дорог тебе для этого мало? Что степью пошел? – Есть на это причина, – сказал Гумер. – Я иду к Саину. Он проведет меня в Джамбул. Подошедший усмехнулся: – И кто тебя направил к нему? – Кудайберген. Ответ обрадовал и воодушевил незнакомца. – Ну и как поживает старина Кудайберген? – поторопился он. – Неплохо, – ответил Гумер и предположил, – Никак вы и есть Саин? – Он самый, – более доверчиво произнес тот. – Кому еще быть здесь. Чужие не ходят, геологи разве что или геодезисты. Ночь в Муюнкуме была холодная, а потому Саин развел на коше огонь. – Я не спрашиваю, от кого и зачем ты бежишь, – ломая ветки и подкладывая в костер, говорил он, – так как верю Куцайбергену, который не мог бы приютить подлеца и труса. – Он убедил меня в бессмысленности доказывать свою правоту тем, кто глух, – объяснил Гумер. Саин несколько секунд смотрел в темную ночь и сказал: – Наша жизнь, Гумер, как во мраке, не знаешь, что произойдет после каждого твоего шага, но быть готовым ко всему человек просто обязан. Огонь мягко, без языков освещал его лицо, скрадывая, как гримом, шрамы, и оно показалось Гумеру теплее и приветливее, чем днем. В молодости я работал на шахте в Караганде, – начал он повествование о себе, – дослужился до мастера участка. Но, признаюсь, не любил этого дела. Степняку, Гумер, даже в городе тесно, не то что под землей. А тут все чаще и чаще стал мне сниться мой Муюнкум. Вижу себя то в поле у отары, то бредущим на солнце по пескам, и ничего с собой поделать не могу. Уволился. Обосновался здесь. Все поначалу шло хорошо, пока не повадился как-то зимой ко мне волк: прийдет, уволочет овцу и поминай как звали. Долго я пытался выследить его, капканы везде расставил, но все было тщетно. Однажды совсем опустил руки, решив, что не волк ко мне ходит, а шайтан, хитрый и продуманный, чувствующий меня за версту, знающий все, что готовлю против него. Так продолжалось до тех пор, пока он не загрыз в метельной ночи моего «туркмена» – пса Акбара. Это почти довело меня до истерики и окончательно вывело из себя. Собравшись с силами, я неделю не отходил от овец, спал, пил и ел с ними в загоне. Вероятно, волк чувствовал это и долго не приходил, но голод оказался сильнее и подвиг его на прямую схватку со мной. Такого ужаса мне не приходилось испытывать никогда, даже, когда нас завалило в забое. Матерый оказался волчище, первые минуты рвал меня и ворочал, как овцой. И откуца только взялись силы, я выстоял и зарезал «шайтана». Шкура его и сегодня, если ты заметил, покрывает почти треть пола юрты, а эти шрамы на лице остались как память о нем и той ночи. Саин смолк, словно еще и еще раз переживал ту схватку, а потом завершил: – Не для бахвальства я рассказал тебе это, а для того, чтобы знал: у каждого человека даже летом в судьбе может состояться «зима», и то, как важно нам найти в себе силы победить волка, волка из людей. Утром они сели на коней и, проехав несколько десятков километров, заметили, что их преследует какой-то всадник. Он держался на приличном расстоянии, но Гумер узнал его по манере сидеть в седле. Велик был Муюнкум, но и здесь ему не удалось скрыться от казавшегося теперь вездесущим Тагира. – Кто бы это мог быть? – спросил с опаской Саин. – Тагир из Модынты, – ответил Гумер. – Один из тех, кто преследует меня. Они несколько раз останавливались, чтобы дать отдохнуть лошадям, останавливался и он. – Нервы нам треплет или выжидает удобного момента, – предположил Гумер. – Досточтимый в мусульманском мире халиф Али, – заметил спокойно Саин, – когда-то давно сказал, что никогда не пойдет войной против своих соперников – харпджитов, пока они не начнут ее сами. Но я не такой благопристойный, как Али, и, если он не отстанет от нас, ничего хорошего ему не обещаю. Показалась высокая барханная цепь. Скорее всего, опасаясь, что преследуемые займут за ней оборону, а он останется в голой пустыне, Тагир начал стрелять. Конь под Гумером упал, Саин быстро подобрал спутника, но, на удивление, не поскакал за барханы, не схватился за ружье, а, петляя, помчался на запад. Тагир же, пустив коня во весь опор, стреляя, устремился за ними. Через несколько секунд Гумер оглянулся и то, что увидел, приятно превзошло ожидания: конь Тагира, прорвав сплавину – тонкий травяной покров, стал увязать в зыбуне. Хозяин быстро спрыгнул с него с ружьем наперевес, но тоже стал вязнуть. Теперь Гумер понял хитрость Саина. Петлял он не только потому, что так в них было труднее попасть, но и проезжал между зыбунами. Тагир же помчался напрямик и попал в первую ловушку. Победил в погоне тот, кто лучше знал Муюнкум. Болото стремительно втягивало лошадь и Тагира. Саин остановился, а Гумер спешился. – Спасти хочешь? – усмехнулся Саин. – Не можем же мы спокойно смотреть, как они тонут в трясине? – Коня, пожалуй, уже не спасти, а с ним будь поосторожней, может выстрелить, – предупредил он. – Пусть стреляет, – ответил – Гумер, – если собственная шкура не дорога. Тагир уже был по груць в зыбуне и, ухватившись за приклад, торопливо протянул ствол Гумеру. На мгновенье жерло ружья почти уперлось ему в живот, дав Тагиру возможность выбрать между жизнью и смертью обоих. Он, не раздумывая, выбрал первое. Гумер вытащил его на твердь и Тагир, грязный и напуганный, плюхнулся на нее и долго лежал неподвижно. Затем Саин пристрелил уже достаточно увязшего коня, а Гумер выбросил ружье преследователя в болото. Они отъехали. Очнувшись, спасенный зло колотил кулаками по песку. – Тебе не отказать в благородстве, – заметил на это Саин. – Но оценит ли его твой враг? – Может, такая победа над ним и есть самая настоящая, – ответил Гумер. – А оценка моего поступка Тагиром, и тем более его благодарность, мне не нужны. Он уже второй раз проигрывает с позором и, думаю, что это должно чему-то научить. – Набороться не может тот, кто постоянно проигрывает, – возразил Саин. Попрощавшись с ним, последнюю сотню километров Гумер проехал с разведчиками нефти. На возвышенности Жильтау предстал перед ним Джамбул, в грохоте промышленных гигантов, дыму из колоссов труб, подернутый легким смогом. Он уже почти дождался своего поезда, когда на вокзале, озираясь, появился Тагир. Гумер ему даже не удивился, не стал прятаться. – Защитники у тебя были хорошие, очень хорошие, – подсел к нему пришедший. – Но мне не терпится узнать, что сам ты из себя представляешь. В том, что я из себя представляю, ты смог убедиться в муюнкумской трясине, – ответил Гумер. Тагир, как-то брезгливо к тому случаю и презрительно к своему спасителю, ухмыльнулся. – Там, откуда я, говорят, – продолжил Гумер, – если ты не можешь остановиться, верша зло, то обязательно найдется тот, кто остановит. – Не ты ли? – ухмылка по-прежнему косила лицо Тагира. Я! – твердо ответил Гумер и вышел в ночь, на переход над железнодорожными ветками. Тагир набросился сзади и согнутой в локте рукой перехватил ему горло. «У него на самом деле сильные руки», – мелькнул в голове Гумера вывод Кудайбергена, и как ключ к спасению, – но слабые ноги». Он сполз вниз, взвалил на себя Тагира и перебросил его через ограждение перехода. Тот повис, но не отпустил его шею, стараясь увлечь за собой. В груди Гумера, словно открылся запасник воздуха, он с силой разжал локоть Тагира и сбросил его вниз, на рельсы. Чей-то женский тонюсенький голосок провизжал на слабо освещенном перроне: «Человек с перехода сбросился! «Сбросили!» – деловито и уверенно заключил кто-то другой. Гумер быстро вернулся в зал. Приехала «Скорая». «Живой! – заключил в ночи ее врач. – Только вот сотрясение, похоже, получил и кости изрядно подробил». Тагир не оставил Гумеру выбора, потому он и не почувствовал ни тени сожаления в содеянном, ни толику жалости к нему. Потом он спокойно сел в свой поезд, что стремительно помчал его на запад, оставляя позади Муюнкум и Бептак-Далу, ставших дорогими его сердцу места и людей, поверженного врага. Прошли годы и Советский Союз, как старое одеяло, под которым уже было тесно его народам, отнесли на утиль истории. После этого они стали строить свои отношения по-новому. К этому времени он уже нажил с Айгюль сына и дочь. Прошли годы, но несмотря на это, ему часто снились те края, хотя и пустынные, но в какой-то величавой пассионарности и тени летящей в будущее орды, среди которых он видел свою и других, на местах, отведенных им богом и временем.