Был солнечный Первомай. После митинга в честь Дня солидарности трудящихся мы, три друга, стояли на площади, со скукой наблюдая массовые гуляния горожан. Где-то играл марш, который, по задумке организаторов празднества, должен был придать ему пафосный антураж, олицетворяя рабочего у станка, шахтера в забое, комбайнера на жатве или еще кого-нибудь другого, кто приносил стране пользу. На нас же, трех молодых бездельников, марш навевал тоску и уныние. Уловив общее настроение, младший из тройки – Адам, привычным жестом пригладив опускающиеся на затылок волосы, пробасил, обращаясь к старшему, Абреку:

– А что, может, накатим на твоего брата Рамазана, у него ведь сегодня день рождения?

У Абрека тоже был привычный жест, и особенно в таких случаях. Он поскреб уже выступающий животик, обвел взором площадь в безнадеге и согласился:

– Брат мой скуп. Щедрот от него не дождешься, но эта идея совсем неплоха и лучше, чем ничего.

– Прилично ли идти к Рамазану без приглашения и подарка? – усомнился я.

– Прилично, неприлично! – передразнил меня Абрек. – Самого именинника в таких случаях никогда не грызут сомнения.

Пройдя несколько кварталов, мы оказались у дома Рамазана. Он, стоя на бампере грузового автомобиля, заливал в радиатор воду, оглянулся и, увидев некстати нагрянувших нахлебников, опешил.

– Вот мы на тебя и накатили! – резюмировал визит я.

Рамазан, будучи сам мастером каламбуров, вновь шарахнулся от нас, как от чумных, и недовольно буркнул:

– Вижу, вижу, что накатили, но не вижу, что имениннику прикатили.

Мы потупились, как овечки, которые не имут не только подарков, но и срама, а сена пожевать хотят. Пожалев нас, мастерски сыгравших агнцев невинных, Рамазан сменил гнев на милость. Что касается скупости именинника, у меня, в отличие от его младшего брата, было иное мнение. Рамазан был скорее бережлив, чем скуп. И на заре перестройки, до которой был артистом, а потом работником клуба, и с которой, как и все, лишился многих благ, хватался нынче за любую работу: мог накосить за день целую машину сена, подсушить, а затем выгодно продать, или заготовить в лесу дрова, погрузить и сбыть их в степном Закубанье. В общем, зарабатывал копейку тяжелым трудом, вкладывая в это свою недюжинную силу. Знала, знала мать-природа кого, когда и каким явить на свет божий в День солидарности трудящихся!

И в этот святой для себя и мирового сообщества день прижимистый и рачительный Рамазан не смог не расщедриться: приготовил на стол целое ведро окрошки – хлебайте, мол, озадачив нас еще и тем, как расщедрился на столько кваса для ее приготовления. Для больших же гурманов сварил огромную тарелку картошки… И ни грамма спиртного! Последнее обстоятельство, как и бывает в таких ситуациях, повергло нас в недоумение, заставило съежиться. Именинник же застыл в упрямом ожидании момента, когда мы «разъежимся» и решим теперь уже общую проблему. Он сделал свой ход. Мы поднатужились, поскребли по сусекам, подсуетились – появились спиртное и соленья. Кстати сказать, Рамазан был великим мастером выуживания у людей того, что ему было нужно от них. Однажды поутру после ночи обильных возлияний он предложил коллегам по очагу культуры, с которыми «черпал вино» накануне, подлечиться в ближайшем кафе. Те только пожали плечами: нет, мол, Рамазан, денег! Но разве могли они провести старого учителя школы, в которой всего лишь навсего были первоклассниками? Предварительно поставив на кон 50 рублей, Рамазан предложил сыграть коллегам в карты. В них взыграл азарт, и на раздачу выстроились все. А заглянув в свои карты, ошалели, и, как один, предвкушая бесспорный выигрыш, готовые идти ва-банк, стали лихорадочно сбрасывать на кон деньги, чем увеличили его сумму в пять раз. Этого-то и ждал Рамазан. «А говорили, что копейки нет», – посмеиваясь над коллегами, положил он руку на банк. Разве мог предположить кто, что в розданной им колоде были одни тузы. Всем поневоле пришлось разделить утреннюю трапезу с ним. А таких трюков, которые, кстати,?

он выдумывал сам, в его запасниках было немало.

…И вот мы выехали на природу, трясясь в наспех зафрахтованном автобусе. Мы – это три друга, именинник, его товарищи-земляки, братья Нурбий и Арамбий, люди смиренные, тишайшие из-за скромности, которая поселяется в таких еще в раннем детстве и, напрочь закрепившись, не оставляет даже в зрелости и преклонных годах. На заднем сидении автобуса, именуемом в народе «тещей», восседал человек иного склада и характера, товарищ и родня именинника – Хазрет, слегка тучный, в строгом костюме, с крепко посаженной головой с черными, как у цыгана, кудрями, одутловатым и загорелым лицом. Изредка и его встряхивало, и тогда он бросал на спины друзей из-под челки почти свирепый взгляд, и в эти мгновения был похож на хмельного купца в трактире, что недовольно и затуманенно осматривает случайную компанию, с которой только что спустил оставшееся состояние и окончательно прожег жизнь. Рядом с ним, чуть забившись в угол, сидел его крайняя противоположность, хотя и старший единокровный брат – степенный Мазгеп.

Мы направились к белому пароходу на реке, когда-то переоборудованному под водокачку, претворявшую в жизнь прожектерскую идею создания рисовой империи на Кубани. Потом за ненадобностью водокачку отключили, а пароход превратился для округи в место отдыха и развлечений.

Хазрет первым сошел с автобуса и направился к бывшему флагману рисоорошения уверенным адмиральским шагом, словно торопился не на банальное застолье, а с намерением возглавить командование белобоким красавцем. Чуть поодаль от тропинки, на берегу, под старой ивой, группа парней жарила шашлыки. Бешеную популярность Хазрета среди молодежи подтвердил восторг, появившийся на упитанных и пышащих здоровьем лицах.

– Хазик, Хазик, дорогой, просим, просим за наш стол! – наперебой заголосили они.

Столь фамильярное обращение, вероятно, показалась Хазрету идущим вразрез с его возрастом, местом и избранным на день амплуа.

– Хазик на пивточке, – сухо и строго ответил он, – или на базаре яблоками торгует. А я, будьте любезны, Хазрет Каринович!

Самый шустрый из парней, русоволосый и высокий, продемонстрировав глубокое знание адыгейского этикета и как бы извиняясь и продолжая канючить, возразил:

– Ну, Хазик, дорогой, ведь в нашем народе не принято называть человека по отчеству.

Хазрет многозначительно ткнул пальцем в небо и парировал:

– Тогда называйте меня так, как обычно зовут русские, – Харитоном Корнеичем.

– Харитон Корнеич, Харитон Корнеич, будьте нашим гостем! – уцепившись за компромиссное имя, вновь заголосили юнцы.

– Ну, это меняет дело! – снизошел Хазрет и, благоволив молодежи, на несколько минут присоединился к ней.

На палубу он пришел с видом человека, занимающегося серьезным делом и недовольного тем, что его отвлекают по пустякам, и с ходу взял бразды правления именинами в свои руки.

– Не так, не так стол ставите! – покрикивал он, поправляя нас и разворачивая его. – Вот так он должен стоять, чтобы солнце не слепило тамаде глаза, а прохладный ветерок с реки к нему доходил!

– Себе готовит место Харитон Корнеич, – посмеиваясь, сказал именинник и гордо добавил: – Хазрет у нас за столом распорядитель непревзойденный, каких днем с огнем не сыщешь.

На это Адам снова погладил волосы на затылке.

– По тому, как он обустраивается, никто не сомневается в этом, – пробасил он. – Готовится, будто доморощенный депутат перед выходом в телеэфир.

Хазрет воссел во главе стола, подставив широкие спину и затылок солнцу и не менее габаритные грудь и лицо – легкому ветерку, набегавшему с реки. По левую руку, под сердце, усадил виновника торжества, а по правую – нас, трех самых молодых, чтобы при необходимости было удобно погонять следить за столом. Потом Хазрет обвел сидящих усталым, не лишенным теперь какой-то теплоты взглядом, который, казалось, говорил: «Как же вы надоели мне за целую жизнь, и что нового можете сказать все, кроме меня, потому-то и с легкостью уступаете место тамады».

И действо началось…

Тамада склонил голову и, как будто вытягивая слова глубоко из

грудины и расстилая их на стол, начал:

– Все вы, конечно, знаете, что тамада в переводе с нашего языка – это «человек от бога». А потому, будьте любезны, не перебивать меня и повиноваться.

Он еще раз с некоторой долей шутливой иронии, блеснувшей в глазах, объял взглядом застолье и, убедившись наконец в том, что признан нами «помазанником божьим», с пафосом продолжил:

– Сегодня мы отмечаем день рождения не просто нашего друга, а одаренного… нет, талантливого… совсем запутался, великого и гениального танцора современности, которому рукоплескали и кричали браво в лучших концертных залах Европы, Америки и Азии.

И тут случился непредвиденный казус. Абрек, положивший до тоста в рот кусок картофелины, по мере того, как тамада возвеличивал именинника, удивленно выкатив глаза, стал вслед этому все выше и выше вытягивать шею и на слове «гениального» поперхнулся. Он, конечно же, знал, что его брат танцевал в государственном ансамбле, которому рукоплескали в лучших залах разных континентов и стран, но что Рамазан гениальный танцовщик, никак не укладывалось в его голове.

Тамада же, чья патетическая песнь была прервана на самой высокой ноте, дал Абреку отеческий подзатыльник, а затем, горделиво выставив грудь и надменно вытянув подбородок, как испанский тореро на арене перед быком, строго спросил его:

– Что, сомневаешься?

– Нет, нет! – торопливо сглотнул наконец картошку Абрек, а вместе с ней, казалось, и все свои сомнения.

– А каким он в молодости был красавцем! – продолжил тамада. – Античное изваяние атлета, не человек, а полубог! И случись появиться ему на каком-либо пляже, все женщины сбегались полюбоваться его бронзовым телом в лучах солнца.

После этого тамада осмотрел голый торс именинника и, похоже, оставшись недовольным его нынешним состоянием, сплюнул в сердцах, тихо и грустно добавил:

– Но все бренно в этой жизни, в том числе и наши телеса.

На сей раз не выдержал я, рассмеялся и был пригвожден к стулу суровым взглядом тамады.

– Не смеяться! – приказал он и, подняв стакан за здоровье именинника, уперся на мгновение в его содержимое с генетической ненавистью и, недовольно морщась, опрокинул одним махом, брезгливо закусил соленым огурцом.

Пир продолжился. А наш тамада искренне и по-мальчишески мечтательно уставился в даль. Что он видел в своих грезах? Скорее не наш пароход, а может быть, океанский лайнер, на котором он – в сияющем белом фраке, в огне ресторанных софитов, в окружении таких же сиятельных господ. По крайней мере, о чем-то подобном в эти минуты говорило его лицо.

Потом он вздрогнул, как замечтавшийся кучер, пароконка которого отклонилась от маршрута, и вновь ухватил бразды правления застольем.

– Молчать! – прервал он наш поднявшийся от первой стопки галдеж и, подмигнув, казалось, своему бесу, продолжил: – А сейчас я хочу предоставить слово уважаемому всеми нами другу именинника – Арамбию Кадырбечевичу.

Арамбий Кадырбечевич, человек скромный и тишайший, ностальгически протянул:

– Все мы родились в одном маленьком ауле, который безжалостно переселили…

– Молчать! – снова взревел тамада. – Не надо сентиментальничать! Аул наш здесь ни при чем! Говори тост в честь именинника!

И он сказал, и мы снова выпили.

Возмущенный манерой ведения застолья тамадой, старший его брат Мазгеп, не умевший в силу своего спокойного характера возразить напористому Хазрету, решил выразить молчаливый протест рыбалкой. Он поднялся из-за стола и, прихватив удочки, расположился рядом, на пирсе. Тамада же только недовольно отмахнулся от него: «Дескать, упрямец, не согласен, пусть делает, что хочет». Махнул и будто преобразился в парторга, ведущего партийное собрание.

– Дорогие товарищи! – сказал он. – Сегодня вся мировая общественность празднует День солидарности трудящихся. В этот день во всех странах мы проводим смотр боевых сил и грозим гидре империализма. И в этот праздник я не могу не предоставить слово нашему другу человеку от земли, труженику Нурбию Кадырбечевичу.

– Друг ты наш, Рамазан, – начал было тост Нурбий, повернувшись к имениннику, но тамада опять прервал и его:

– Молчать! Рамазан здесь ни при чем! – возопил он и приказал: – Тебе сказали говорить тост о празднике и трудящихся, вот и говори!

Нурбий виновато замялся, но тост в честь Первомая и всех трудящихся мира все-таки из себя выдавил.

Потом по предложению тамады мы пили за упокой двух американских рабочих Сакко и Ванцетти, замученных в 1927 году империалистами, хотя и в отечественной истории рабочего движения подобных личностей было не мало, потом за здоровье Анжелы Дэвис, Нельсона Манделы, Леонардо Пелтиера и многих других, кого он вспомнил.

– Ну, это совсем не пойдет, брат! – вдруг прорезался голос у рыбачившего по-прежнему Мазгепа. – Ты тамада, а никому не даешь слова от души сказать.

– И ты молчи! – парировал Хазрет, потом почти плаксиво, по-детски журя брата, добавил: – Думаешь, я забыл, как ты гнал меня в аул к нашей бабушке, подстегивая по пяткам хворостиной. А я ведь просил, умолял тебя, говорил, что и без того больно босым ногам.

– Ну, это уж совсем! – поразился Мазгеп. – Нашел что вспомнить! Тогда тебе было пять, а сейчас сорок пять. И разве ты бы стал человеком, если бы я не бил?

– А разве я им стал? – смачно закончил спор риторическим вопросом Хазрет.

Мы прыснули со смеху. Он был непризнанным, но великим актером и режиссером в одном лице – наш Хазрет. Теплая ирония, которая была нарочитой поддевкой его строгости, тонкий юмор, накопившиеся в нас за день, хлынули наружу гомерическим хохотом. По законам любого жанра он довел свое действо до кульминации – хохот наш был слышен вдали даже рыбакам на реке, да так слышен, что распугал им всю рыбу. А Хазрет при этом даже не улыбнулся, и в этом, несомненно, был его талант комика – при серьезной мине смешить других, талант человека с грустными глазами, в которых давно поселились безответная любовь к жизни и шутинка над собой, над своими любовью и жизнью…

Но был еще и финал. И он запел одну из народных песен о наезднике – страннике. И песня, рвавшаяся из его груди, как горная река из каменных теснин, обретя свободу, вдруг начинала стелиться мягким, переливчатым бархатом, словно разложенным на всем видимом пространстве чародеем-коробейником. И была высокая нота, и выстрел, и падение героя на холку коня, и други, несущие тело странника…

Но Хазрет не стал бы тамадой, не будь оригиналом. Под занавес он спел арию Татьяны из оперы «Евгений Онегин» на адыгейском языке, арию, которую перевел сам. А мы, приближенные к великому творению его исполнением и родным языком, зачарованно внимали классике остаток застолья и дня.

В сумерки он первым сошел на берег. Мы, молча и с сожалением, пошли за ним так, как обычно провожает команда корабля своего адмирала, уходящего в запас.

Пир прошел на одном дыхании. Мастер тонко улавливать общее настроение, Адам, будто стряхивая оцепенение, мотнул головой:

– Ух! – выдохнул он и воскликнул: – Что это было?

– А был человек – театр! – гордо пояснил более близкий из нас к искусству именинник.