КОМАНДИРОВКА
После обеда позвонил редактор и сказал свое всегдашнее короткое «зайди».
— Есть любопытная тема, — встретил он меня. — Надо поехать в Петровский район и расследовать одно дело… Впрочем, мы не следователи. Мы исследователи. Жизни, событий, фактов.
— Какое дело? — спрашиваю. Если не спросить, редактор долго не остановится. Будет мотаться из угла в угол, тереть лысину сразу двумя ладонями и поучать. — Что же там открылось в Петровском районе?
— Интересное, но несколько странное дело, — редактор мимоходом взял со стола несколько листков бумаги, сунул мне в руки. — Вот, возьми. Вчитайся внимательно. Вдумчиво вчитайся. В глубину проникни…
К себе я возвращаюсь по узкому и длинному редакционному коридору. Мимо стенгазеты. Мимо грозной надписи: «Тихо! Читка полос». Мимо пулеметной стрекотни машбюро. Мимо красочного приглашения месткома провести выходные дни на базе отдыха.
Моя комната угловая, маленькая, но зато окно выходит во двор, тихо. Я сажусь к столу, долго и старательно раскуриваю сигарету, словно сейчас это самое важное дело. В окно мне видны лишь понурые тополиные верхушки да белые облака между ними.
Резолюция редактора на письме, как всегда, пространна. Если бы с непривычки, то можно подумать, что очень боится он, как бы я или другой работник редакции не потерялись в обстоятельствах, породивших обращение в газету.
К письму приколота вырезка из петровской районной газеты. Небольшая заметка в рамке, набранная полужирным петитом. Крупный заголовок «Подвиг тракториста Журавлева».
«21 августа, — читаю заметку, — от неосторожного обращения с огнем возник пожар в сосновых посадках. Пламя быстро перекинулось на сухие пшеничные валки. Молодые механизаторы, работавшие здесь, растерялись. Трудно представить, что случилось бы, не прояви находчивости звеньевой Иван Михайлович Журавлев. Быстро оценив обстановку, он начал опахивать охваченный огнем край поля. Трактор загорелся, в любую секунду мог взорваться топливный бак, но Журавлев не думал об этом. Стиснув горячие рычаги, задыхаясь в дыму, он продолжал необыкновенную пахоту. Хлеб на площади 165 гектаров был спасен. Обгоревшего механизатора быстро доставили в районную больницу. Врачи принимают все меры, чтобы спасти ему жизнь».
Под заметкой подпись:
«З. Кузин, председатель колхоза «Труд».
Воображение мигом рисует впечатляющую картину: огромное желтое поле, клубы черного дыма над ним, пронзенные багровым пламенем, растерянно и бестолково мечутся испуганные виновники пожара, а прямо по огню идет грохочущий трактор, сурово лицо тракториста, от боли и напряжения стиснуты зубы, клокочет в горле сдавленный крик отчаяния, беспомощности, злости…
«Погоди, погоди», — унимаю себя. Вот же еще письмо с новыми подробностями. Так, так…
«Дорогая редакция газеты… Пишут вам механизаторы колхоза «Труд», где случился пожар на поле Заячий лог. Журавлев Иван Михайлович умер. Его похоронили на прошлой неделе. Умер потому, что совершилось преступление, а не какое-то неосторожное обращение с огнем неизвестно кого, но с намеком на нас. Посадку по пьяному делу запалил Козелков Григорий, А главным виновником смерти Журавлева Ивана Михайловича надо считать председателя колхоза Кузина, которому наш Заячий лог был костью поперек горла, а выращенный тут высокий урожай пшеницы разоблачал бестолковость Кузина, его самоволие и погоню за передовыми местами в районе. Мы просим установить справедливость и сказать в газете, что Журавлев Иван Михайлович был и остался героем. А тут пошли всякие разговоры вроде того, что пожар можно было потушить без риска для жизни. Выходит по этим разговорам, что Журавлев Иван Михайлович виноват сам и сгорел по своей неосторожности, а может и глупости. Кому-то интересно замять это дело и не дать ему огласки. Председателя колхоза Кузина и его дружка и подхалима Козелкова Григория надо судить по самой строгой статье за этот пожар и за смерть Журавлева Ивана Михайловича…»
В конце дня я опять захожу к редактору. Он резво бегает по кабинету, греет руки о лысину и все повторяет: есть, есть что-то такое в этом пожаре.
— Надо ехать. Надо говорить с народом, причастным и непричастным, все стороны дела исследовать с максимальной объективностью.
Ехать так ехать. Вечером я собираюсь в дорогу. На душе муторно и тоскливо: придется ходить по следам смерти, расспрашивать людей, еще оглушенных горем. Но надо…
Приехав в Петровское, начинаю выполнять первую часть своей программы — иду к секретарю райкома партии Волошину. Встретил он меня радушно, но едва только называю причину прихода, как Николай Мефодьевич мрачнеет. Глаза погасли, словно задернулись шторкой. Руки, до того спокойно лежавшие на столе, заволновались и пошли шарить от блокнотов к перекидному календарю, от карандашей к стопке газет.
— Не знаю, — тихо и медленно заговорил он, — не знаю, что еще можно извлечь из этой истории.
— Истину, — уточняю я. — Это не только мое желание.
Подаю Волошину письмо. Читает Николай Мефодьевич медленно, шевелит толстыми губами. Я смотрю на Волошина и пытаюсь понять и угадать, о чем теперь он думает. Возможно, о том, что сам он еще не разобрался в этой истории. Возможно, принятые по этому случаю меры кажутся ему уже не очень строгими, предупредительными и назидательными. А возможно, и это наверняка так и есть, он просто подыскивает слова для популярного объяснения, что авторы письма, а вслед за ними и я, ничего не понимаем и не знаем.
— Ну, это они зря! — говорит наконец Волошин. — Зря так на Кузина… Захар, конечно, далеко не идеал, далеко. Страшно любит, к примеру, на гребне волны прокатиться. Чтоб дух захватывало. Но в его преступность или даже умысел я не верю, чепуха это, хотя мы и записали ему строгий выговор. А этого молодчика, — Волошин повел пальцем по строчкам письма, отыскивая нужное место, — этого Козелкова мы заставили работать. По совести сказать, я всегда удивлялся, зачем Кузин держит при себе такого оболтуса… Далее. Никто не отрицает смелости и находчивости Журавлева, но про его геройство мы шуметь не стали. Причин тут несколько. Первая из них заключается в том, что Журавлев не одну палку сунул в колеса Кузину. Но получалось, что не лично Кузину, а колхозу. Характерец, должен заметить, у покойного был… Другая причина заключается в том, что лишь по вине Журавлева ушла с фермы его дочь, лучшая доярка района. Это тоже большая потеря… Далее. В работе с молодежью он тоже допускал большие вольности.
— Тогда у меня сразу вопрос, — говорю Волошину. — Раньше вы наказывали Журавлева? По совокупности или за каждую провинность отдельно?
— Формально он был прав.
— То есть?
— Ну, как вам сказать… Теоретически был прав. Без учета сложностей и проблем, которые ежечасно ставит нам практика. В результате что получалось? Он с Кузиным маялся, Кузин — с ним, а мы — с тем и другим.
— А его последний поступок? Ведь Журавлев совершил подвиг, и вещи надо называть своими именами. Так или не так?
— Так-то оно так. Я вам не сказал, — Волошин грузно поднялся, прошелся до двери, вернулся к столу. — Да, не сказал… Этой весной Журавлев кулаками отстаивал свое право самолично определять и менять сроки сева. Попросту говоря, подрался с Кузиным. Захар хотел этот случай замять, даже нас в известность не поставил. Но Журавлев сам явился ко мне.
— Чем это кончилось?
— Да ничем… Вернее, Захару же всыпать пришлось.
— Тогда я вообще ничего не понимаю, — признался я.
— Постарайтесь понять… Мне тоже, признаться, не все ясно, хотя давным-давно знаю того и другого. Смерть Ивана у меня тоже вот здесь лежит, — Волошин приложил руку к груди. — Когда его привезли в больницу, я сразу туда кинулся. Лежит весь в бинтах, одни глаза темнеют. Страшные глаза. Ни слова он не сказал, но по глазам я понял: осуждает он меня, а может и проклинает. Врач на ухо мне шепчет, что хоть надежды почти никакой, но вызваны специалисты областной больницы, будут делать пересадку кожи. Я тут же поехал в наш радиоузел и сам объявил по району, что для спасения механизатора Журавлева нужны добровольцы, перенесшие ожоги. Откликнулся народ…
Волошин умолк и отвернулся, чтобы я не видел его лица.
— Вот так-то, — продолжил он через некоторое время. — Может, все, что я тут говорю, и совсем не так на самом деле. Самому бы мне забраться в эту деревню, вникнуть бы. А то все наездом, наскоком да по бумагам. Попробуйте вы это сделать, скажу спасибо в любом случае… Кстати, подобное письмо, как у вас, поступило районному прокурору. Заходил он вчера советоваться, как тут быть? А чего спрашивать. Есть порядок, есть закон…
Волошин опять замолчал. Молчу и я, пытаюсь постигнуть сложность предстоящего мне дела. Нет, мой редактор не оговорился, сказав про расследование.
— Если вы готовы слушать, — опять медленно заговорил Волошин, — я могу по возможности кратко изложить историю взаимоотношений Журавлева и Кузина, поскольку без этого трудно будет понять нынешние события.
— Конечно, готов, — быстро соглашаюсь я.
— Так вот… Внешне у них, за некоторыми исключениями, все выглядело вполне благополучно. Можно сказать, дружба была. Но несколько странная, скорее похожая на вражду, что ли. Лет с десяток после войны председателем колхоза был Журавлев, а Захар клубом заведовал. Чуть ли не силком Иван проводил Кузина учиться в сельхозинститут и очень гордился, что будет в колхозе «Труд» свой специалист. «Дождусь Захара, — планировал Журавлев, — передам ему колхозное управление, а сам в пристяжных пойду, помогать стану». Но после учебы Захар наотрез отказался ехать в деревню, а пристроился в районе. За несколько лет прошел разные должности вплоть до заместителя председателя райисполкома. Но устерег-таки его Журавлев. Как-то приехал Кузин в «Труд» уполномоченным на отчетное собрание. Подбили итог: урожай плох, скота мало, трудодень беднее некуда и все прочее. Не Журавлев тому виной был, только-только сельское хозяйство подниматься стало. Но Кузин, выступая на собрании, увлекся без меры и приписал Журавлеву все колхозные изъяны. Тогда поднялся Иван и огорошил представителя района. Правильно, сказал он, подмечены мои недостатки, никудышный из меня председатель. Был плугарем, потом трактористом, потом два года на войне. Предлагаю, сказал Иван, избрать председателем нашего колхоза крупного знатока сельского дела и нашего земляка Кузина Захара Петровича. Заюлил тут Захар, заотнекивался, да где там! Довольные таким поворотом дела колхозники дружно проголосовали, и стал Кузин председателем. Крепко обиделся он на Журавлева за испорченную карьеру, как он говорил, через эту обиду прижимал Ивана без меры, на самой черной работе держал. С годами все сгладилось, притерлось, только изредка взрывались то один, то другой.
— Вот откуда эта ниточка тянулась, — закончил свой рассказ Волошин и опять повторил, что окажу я большую помощь райкому, если сумею разобраться в событиях, которые случились в деревне Журавли…
Прощаюсь с Волошиным. Он провожает до двери, похлопывает по плечу, предлагает сейчас же распорядиться, чтобы меня отвезли в деревню.
— Нет, — говорю ему, — сейчас не поеду. Надо по старой дружбе к редактору газеты заглянуть.
Встречи с Павлушей Зайцевым у нас всегда одинаковые. Месяц не виделись, год ли, все равно посмотрит несколько удивленно и протянет разочарованно: «А, это ты? На что жалуешься?»
И теперь Зайцев поднял низко склоненную над столом голову, тычком указательного пальца поправил очки, сказал, даже не улыбнувшись:
— А, это ты? Заходи… На что жалуешься?
Рассказываю, какая нужда привела меня в район.
— На сколько дней командировка? — спросил Павел.
— Редактор отвалил целую неделю. Если не управлюсь, можно еще три дня прихватить.
— Тогда не спеши, — назидательно сказал Павел. — Это, наверное, тот случай, когда журналисту ни в коем случае нельзя торопиться… Сложно тут, путано. Этот пожар в Журавлях еще зимой начался. Видел, как торф горит? Огня долго нет, прячется он, а потом разом вырывается наружу. Так и здесь.
— Ты, Паша, короче, — прошу я, зная его манеру говорить.
— Экий ты быстрый! Как-то зимой позвонил Кузин. Насчет этого он у нас молодец, чуть какая новость в колхозе — первым делом звонок в редакцию. В тот раз Кузин рассказал о начинании Ивана Журавлева. Дали информацию, а мне загорелось очерк о Журавлеве написать. Съездил в «Труд» и пошел за советом к Волошину. А он мужик осторожный. Надо еще посмотреть, сказал Волошин, что получится из этой затеи. А то вдарим пушкой по воробьям.
— И ты согласился?
— Согласился, да зря, — вздохнул Павел. — Нашей осторожностью мы большой козырь у Журавлева выбили и отдали его Кузину. Сам ты посуди. Приезжает корреспондент, ходит, расспрашивает, записывает, а в газете — ни строчки. Какой тут вывод напрашивается? Да самый простой: нестоящее дело затеяно.
— Ты можешь найти свои записи?
— Чего проще, — Зайцев открыл стол, сунул туда лохматую свою голову. — Беседу с Журавлевым я на магнитофон записал. Целая катушка. А вот тебе та самая заметка про ценный почин. Слушай, я прочитаю. Значит, так… Ну, вступление тебе ни к чему, общие слова. Вот отсюда… «На днях в правление колхоза «Труд» обратился один из лучших механизаторов И. М. Журавлев с интересным предложением. Суть его в том, чтобы создать специальное звено механизаторов, закрепить за ним технику и поля под гарантийное обязательство в сроки выполнять все полевые работы, добиться высокого урожая и снижения затрат на производство продукции. В состав звена Журавлев намерен включить только молодых механизаторов — трактористов и комбайнеров. Предложение Журавлева обсуждено на партийном собрании и получило единодушное одобрение коммунистов. В инициативе старейшего механизатора колхоза виден действенный способ воспитания молодежи в труде, передачи ей профессионального опыта и закрепления кадров на селе».
Павлу принесли читать полосы завтрашнего номера. Он устроил меня в соседней комнате, поставил на магнитофон пыльную кассету и оставил одного слушать давнюю беседу.
Вот о чем был тогда разговор:
Зайцев. Иван Михайлович, скажите, что побудило вас взяться за организацию молодежного звена?
Журавлев. Нужда заставила. Мы стареем, елки зеленые, надо смену надежную иметь. Я вот давно приглядываюсь. Воротят парни и девчата нос от деревни. На город все поглядывают. Ну, там театры, кинотеатры и всякие удовольствия — это понятно. Там вроде первый сорт, а мы больше по второму. Обидно ему, молодому, вот и потянулся из деревни. А с другой стороны глянуть, так сами мы виноваты. Плохо с молодыми обходимся, ходу не даем. По своей механизаторской части скажу. Вот получили новый трактор. Чтоб молодому дать — ни в жизнь! Ему что поплоше. С комбайнами такая же история. Вот и мыкается он со старьем. Из ремонта в ремонт, из ремонта в ремонт. Да на любого доведись — плюнешь и пошлешь подальше такую работу. Хреновина сплошная получается.
Зайцев. Это действительно плохо. Но почему вы деревенскую жизнь вдруг во второй сорт переводите?
Журавлев. Для меня она завсегда первым разрядом шла. А вот ты ему растолкуй! Ты ему докажи! Он, елки зеленые, того требует, другого, третьего, а у нас нету. Потом будет, а теперь нету. А ему потом не интересно, ему счас подавай, покуда молодой он.
Зайцев. Тогда еще один вопрос. Почему именно сейчас вы пришли к такому решению — всерьез заняться работой с молодыми механизаторами?
Журавлев. Сейчас — не сейчас… Трудно сказать. Цыплята вон скоро проклевываются, да яйца долго под курицей лежат. Так и тут. Года-то уходят. Давно за полста перевалило.
Зайцев. Как воспринято было ваше предложение?
Журавлев. Кто как. Прихожу к Захару. Вот, говорю, надумал я, как в других местах делают, собрать молодых ребят под свое крыло и сколь ума хватит поучить их хлеб выращивать. Сперва Захару такой разговор как клюква неспелая. Скосоротился, сопеть начал. А потом гляжу: засверкали Захаровы глаза. «Это же почин!» — кричит и чуть не в обнимку ко мне. Вот ведь какой человек! Вынь да положь ему почин. Ладно, говорю ему, пускай будет почин или любимая твоя инициатива. Только давай, елки зеленые, хорошенько обмозгуем, чтобы попусту не квакнуть и людей не насмешить. Сидим, говорим. Показываю Захару свою прикидку по составу звена. У него опять глаза на лоб и уши нарастопырку. Нет, нет и опять нет! Это кого ты насобирал тут? — кричит на меня. Это что за почин ты с таким народом разовьешь? Нет и опять нет! Что Федора, говорит, наметил, это хорошо, одобряю. Еще пяток таких дельных ребят подберем, технику настроим — и вот вам образцовое звено для развития передового опыта и той же инициативы. Сперва я с ним добром, спокойно. Надежный и послушный, говорю ему, и без меня обойдется. А есть и с ветром в голове. Таких вот и соберу, начну их друг к дружке подгонять, сплачивать, чтоб щелей не было. Но Захара нашего на лопатки положи, а он вывернется и тебе же по сопатке даст. Схватил он мой список и давай шерстить по одному. Этот лодырь, этот лентяй, этот пьющий, а этот врущий. Мне ж, говорю ему, а не тебе работать с ними, чего взбеленился? Кончилось тем, что согласился Захар; ладно, мол, на ремонте техники и с такими можно поработать, а дальше он поглядит. Разошлись как петухи после драки. Иду домой и думаю: да за что мне, елки зеленые, такое наказанье выпало, чем провинился я перед миром, что лаюсь на каждом шагу и душу себе изматываю? Захар тому виной или сам я по себе такой?
Зайцев. Что же дальше было?
Журавлев. Да все было. На партийном собрании обсуждали. Племяш мой Сергей хоть и слабый еще секретарь, а тут поприжал Захара. Другие коммунисты тоже хорошо выступили. А раз такой оборот получился, Захар наш Петрович тут же без передыху речь сказал. Давай хвалить меня. Теперь, говорит, ни один парень из деревни не уедет, а к нам народ повалит опыт перенимать. Прямо хоть сейчас выскакивай за поскотину гостей встречать. Ну, и я выступил. Не прохожий, говорю, не проезжий я, а всю жизнь свою на колхозную работу положил. Обидно, елки зеленые, всякого сопляка слушать, что ужасно плохо ему в деревне. Вроде стыдно ему, что не в городе он родился, а в наших Журавлях. Вот, говорю, и буду стараться, чтоб не стыдно ему было… Вот так и решилось дело. После Сергей говорит мне: возьми-ка в библиотеке книжки про работу с молодежью и по науке все делай, чтоб комар носа не подточил. Ладно, пошел. Семь книжек нашлось, две толстые, остальные мелочь. Насоветовал племянничек! Целую неделю извел на чтение, а чего узнал? Бестолочь я большая, вот чего. Думал, оно по-простецки. Что умею — покажу, растолкую. Смотри, запоминай и делай так же. А по книжкам получается, что сперва я изучить ребят должен. Характер там, привычки и прочее, а потом уж подступаться к парню с ласковым словом и большой осторожностью, чтобы не дай бог он не брыкнулся… Зашел к Сергею поговорить. Смеется мой агроном, за бока хватается. Чего ржешь-то, спрашиваю? Тебе хаханьки, а как мне по таким потемкам ходить? Мне ж для начала самое меньшее учительский институт кончать надо… Ну, потом пошел по дворам к своим ребятам, как наука советует. С отцом там, с матерью разговор вел. Чтоб со своей стороны помогали.
Зайцев. Как вы, Иван Михайлович, видите свою роль в звене?
Журавлев. Только никаким не начальником. Упаси боже! Совет там, подсказ с моей стороны. На равных будем. Пускай, елки зеленые, считают, что сами до всего доходят, своим умом…
Павел дочитал свои полосы, пришел, уставился на меня и ждет, что, скажу.
— Все это хорошо и интересно. Только легкость смущает, простота. Задумали — тут же и сделали. Так ли оно бывает, Павлуша?
— Тебе нужен конфликт? — Павел готов к спору. — В том-то и беда, что внешне он никак не проявился. Как же, стал бы Кузин в открытую отрицать действительно эффективную форму наставничества. Он хитрюга порядочный. Под этот журавлевский почин обобрал нашу «Сельхозтехнику». Но я специально интересовался: ни одной новой машины в звено Журавлева не попало. Спрашивал об этом Кузина. Ответ был в том смысле, что с новой техникой и дурак высокий показатель даст. А молодежь надо воспитывать в трудностях, чтобы слаще победа была.
— Странно, — замечаю я.
— Ничего странного, — поправил Зайцев. — Просто надо хорошо Кузина знать.
— Ладно, это мы по возможности узнаем… Ты вот еще, Павел, что скажи. Как выглядел Журавлев? Мне надо представить его живого.
— Вот и представляй. Роста среднего. Худощав. Глаза прищуренные, голубые и веселые. Очень подвижен, но суетливостью это не назовешь. Говорит, как ты заметил, отрывисто, будто дрова рубит. Бац! Бац! Елки зеленые, елки зеленые… Что еще? К беседе, к разговору сразу располагает. На вокзалах встречаются такие мужики, из транзитников. Подсядет, о себе скажет, тебя спросит, спорить начнет. Напоследок даст свой адрес. Дескать, случится быть в наших местах, заходи, посидим, потолкуем… Интересный был человек. Нужный человек.
— Да уж наверное…
Павел помолчал и спросил:
— В Журавли сегодня поедешь?
— Конечно. Прямо сейчас и поеду, чего ходить кругом да около.
— Потом зайдешь, расскажешь?
— Обязательно.
В Журавли я приехал под вечер. Место тут веселое и привольное. Если смотреть прямо от въезда, с небольшого бугра, то слева открывается чистое глубокой голубизны озеро. За ним пустота убранных полей, а еще дальше желтеет гребенка осеннего леса. Прямо лежат две улицы. Одна по-над лесом, вторая полукружьем припала к другому озеру, камышистому, с редкими плесами. За этим озером тоже чернь вспаханной земли.
Автобус пропылил большаком до колхозной конторы и устало стих. Меня встречали. Подбежал приземистый крепкий мужчина, загодя протянул руку.
— Кузин. Захар Петрович. С час назад Волошин звонил. Встречай, говорит, корреспондента, про Журавлева писать будет. Готов оказать всяческое содействие. А на автобусе зачем? Я бы машину прислал, в ночь-полночь. А то вот сил-су на скамейке, томлюсь: то ль по расписанию придет, толь опоздает… Ничего наша деревня, правда? Или не успел и глянуть? Конечно, из автобуса чего увидишь, одно мелькание…
И пошло, и пошло. Слово за слово, слово за слово. Как паутина.
Лицо у Кузина полное, коричневое, уши толстые, коротко стриженные волосы стоят торчком. На вид простецкий мужик, вроде недотепы. Но вот вошли мы в колхозную контору, в его кабинет, сел он за свой председательский стол — и произошла полнейшая перемена. Строгость и твердость во взгляде, взвешенность в словах. Каждая фраза закруглена наподобие обкатанного водой камня-голыша. Из первого разговора с Кузиным ничего нового я не узнал. Он вздыхает, закатывает глаза, пристукивает по широкой груди и говорит, что ох как больно ему, что никогда так плохо не было, что лучше сам бы он оказался на месте Ивана…
— Как же все-таки это случилось? — спрашиваю.
— Да вот так и случилось… Заячий лог у обоих у нас в печенках сидел. С него началось, им же и кончилось. Судьба уж видно. Теперь вот думаю: да черт бы с этим хлебом! Не обеднял бы колхоз, по миру не пошли бы куски собирать. Тот же Иван вдесятеро больше вырастил бы.
Захар Петрович поднялся, топчется у стола. Искоса зыркает на мой блокнот, хотя я только положил его на всякий случай и ничего не пишу.
— Журавлев мог так подумать, что-де черт с ним, не обедняем?
— Иван? Ни в жизнь! — уверенно говорит Кузин. — Фанатизма по этой части много в нем было, через край, можно сказать. До смешного. Вот, скажем, работает в поле трактор, случилась поломка. Заменили деталь, а негодную выбросили. Но не дай бог, если Иван увидел такое! Сразу хай на всю деревню. Транжиры! Рубля колхозного не жалеете! Руки пообрывать надо! Стану говорить, ну чего ты на стенку лезешь, цена-то этой железяке два пятака. Нет! — кричит. С пятака начинается, рублем кончается! Нет в колхозе хозяина, нет радетеля!..
Захар Петрович в лицах изображает эту сцену. Прямо артист. То голос звенит, то шепоток страсть нагнетает. Руки в движении, лицо в движении, сам весь в движении. Умеет же!
— Думаете, легко с ним было! Ни с одним из колхозников я так не считался. А он не понимал. Не время говорить про это, да из песни слова не выкинешь. Ведь есть же какие-то пределы? Где-то ведь надо было помнить, что я не только Захар Кузин, но еще и председатель, выборное лицо, облеченное доверием… Нет, вы не подумайте, я не жалуюсь, не обиду изливаю. Просто говорю, как было.
На этом у нас и кончилась первая беседа. С облегчением вышел Кузин из конторы и повел устраивать меня на постой.
Деревенская улица широка, но вида у нее нет. Перепахана колесами, в глубоких колеях стоит черная вода. Дома большей частью старые, окружены плетнями. На брошенных подворьях в рост человека полынь.
— Что-то новых строений не видно, — замечаю просто так, для разговора, поскольку Захар Петрович молчит.
— Да, — соглашается он, — почти не строим. Никак не могу сломить журавлевцев. Давно уже говорю: давайте новый поселок начинать, по ту сторону озера. Чтобы разом кончить с грязью, кривыми заулками, плетнями вот этими допотопными. Нет, уперлись. Тянем который уже год. А того не могут понять, не вдолбишь, что для колхоза получилась еще бы одна выгода от нового поселка. Ведь как у нас делается? Где вид получше, поновее, привлекательнее — туда всяких гостей возят, показывают, попутно новое развитие хозяйству дают, чтобы еще лучше выглядело. А тут хоть ты сплошь рекорды ставь, а что кроме плетней покажешь?
— Может, не с плетней начинать, а с людей? — спрашиваю Кузина. Он сразу остановился, глянул на меня недоуменно-вопросительно.
— Ивановы слова. Весной я опять подбивал его. Давай, говорю, первым на ту сторону озера. Для примера. Почти задарма домину поставлю, только зачин сделай, прорви мне эту оборону. С час всеми красками расписывал ему, а он — вот про эти плетни. И что начинать надо с человека. Чтобы он плетень на новое место не поволок, не обрастал гнилушками… Будто я без него не знал и не знаю, что всякому делу человек основа, с него начинается, им и кончается. Эту политграмоту я усвоил.
Он опять замолчал и сердито сопел до самого места, до приземистого домика старой колхозницы Марфы Егоровны. Сам отворил скрипучую калиточку, без стука толкнулся в дверь.
— Принимай гостя, Марфа. Поживет сколько-то дней.
Сказал, повернулся и ушел.
Марфа Егоровна, как оказалось, весьма информированный в деревенских делах человек, и ее долгие обстоятельные рассказы помогли мне разобраться в событиях последних месяцев.
Она уже стара, но еще работает уборщицей в колхозной конторе и в порядке содержит свое маленькое хозяйство, состоящее из десятка кур и поросенка. Очень любопытна к новостям и на дню пяток раз успевает обежать всю деревню. Ходит она быстро, согнувшись, будто присматривается и прислушивается. Говорит тоже быстро.
Когда кончаются мои дневные хождения по Журавлям, мы сидим с Марфой Егоровной на бревнышке у ворот и я слушаю бесконечную и подробнейшую историю деревни и ее обитателей чуть ли не от начала века. Не прочь поговорить она и о современности, давая журавлевцам емкие и меткие характеристики. Один — жадюга до работы; другой — все в нору свою волочет, распухает; третий — завей горе веревочкой; четвертый — за три купил — за два продает, то есть совершенно лишен корысти. А там пятый, шестой — и до самого конца, до последнего журавлевца.
Уже глубокая осень, а вечера еще на удивление теплы. Закат горит долго, тихо, неяркий розовый свет растекается чуть не в полнеба. От этого на земле уютно и покойно. Нет весеннего суматошья, нет летнего напряжения. Все наработалось, нарослось, устало, отдыхает. Марфа Егоровна с любопытством, как в новинку, оглядывает деревенскую улицу, сладко прищелкивает языком. Сухое остроносое лицо ее полно радости и довольства оттого, что прожит еще один день, ладно прожит и кончается хорошо.
Гаснет заря. Отовсюду крадучись наползает темнота, проклевываются первые звезды, и скоро небо делается похожим на частое решето. Тогда только мы уходим в дом. Я сажусь к столу и записываю узнанное и услышанное за день. Каждый вечер в новый блокнот. Они лежат с краю стола, и стопка их потихоньку растет.
С утра я опять хожу по Журавлям, говорю с причастными и непричастными, как советовал мне редактор. Кузин внимательно следит за моими встречами и несколько озадачен тем, что я подробно расспрашиваю его и других, как прошел тот или иной день в этом емком промежутке от зимы до весны и от весны до осени.
Вечером опять сижу за столом, наедине со своими блокнотами. Перечитываю их, делаю вставки. Позже еще и еще буду возвращаться к этим блокнотам, чтобы более последовательно и полно представить все, что отрывочно узнаю теперь…
ИСПЫТАНИЕ СЛАВОЙ
Весна в Журавли пришла дружная. Как бы в одночасье разъярилось солнце и давай жечь снега. Тяжелый стон и хруст пошел по сугробам, прозрачной холодной слезой заплакали они. С радостным перезвоном ударила с крыш капель. Зашевелились, распрямляясь, ветки на деревьях, изготовились принять сладкий сок земли. Влажно и жирно заблестели обнаженные бугры, а снег пополз в низины, в тень и лег там серыми грязными ворохами ждать своего последнего часа.
С весной к людям приходят новые хлопоты. Так оно и должно быть. Весной человек как бы встряхивается, оглядывает себя, спрашивает себя и вдруг с удивлением замечает, что много не сделано, а что-то надо было делать чуть не так или совсем иначе. Засвербит на сердце, нахлынет томительное беспокойство. Так утверждается весенний настрой человека — каждый год одно и то же…
Просторный дом Журавлевых стоит у самого леса. Одна старая с почерневшей корой береза оказалась даже в палисаднике. Она мешала строить дом, но Иван Михайлович умудрился сберечь ее. Когда другие березки, особенно молодняк, спешат окутаться зеленой дымкой, похвалиться перед подругами веселым весенним нарядом, эта долго копит силу, в лист одевается без щегольства, экономно, чтобы каждой веточке соку хватило. Осенью же дольше всех зелена, пока первый мороз не сварит листву.
В доме глухо от пестрых половиков, они скрадывают шаги, делают их неслышными. Иван Михайлович ругается, говорит, что тишина как в больнице, ни звяка, ни стука, ни топота. Но ворчит он скорее просто так, когда не в настроении.
В большой комнате, где телевизор, диван и шкаф с праздничной посудой, все три подоконника уставлены цветами. На переднем простенке висят портреты Ивана Михайловича и Марии Павловны. На фотографиях, сделанных заезжим мастером, которые брали за работу не столько деньгами, сколько продуктами, муж и жена Журавлевы молодые и торжественные, немножко испуганные, немножко удивленные. Мария Павловна улыбается, у Ивана Михайловича губы сжаты плотно, щеки чуть надуты, будто держит во рту воду.
За столом у окна сидит Наташа, очень похожая на молодую мать. Те же стрельчатые густые брови, те же ямочки на щеках и припухшие губы. Только косы нет. Или для моды, или для удобства Наташа стрижется коротко, по-мальчишески.
Сегодня, хотя и выходной у нее, поднялась она рано по важному и неотложному делу. Шмыгая простуженным носом, Наташа старательно сочиняет выступление на областном совещании доярок. Сидит давно, а дело не идет. Пока написала, как два года назад председатель колхоза Захар Петрович Кузин предложил ей организовать из выпускниц школы бригаду доярок.
И теперь нет-нет, да и прорвется в памяти торжественный грохот специально привезенного из райцентра оркестра. Весело и хорошо прошли они тогда недлинную дорогу от школы до фермы. Восемь девчонок в белых халатах. В руках — цветы и подарки. Впереди Захар Петрович. Тоже торжественный, тоже радостный. Старые доярки встретили их хлебом-солью на расшитом полотенце…
А потом начались будни.
Вспоминать дальше помешала мать. В комнату Мария Павловна вошла тихо, остановилась за спиной дочери.
До прошлой осени Мария Павловна тоже работала на ферме, в телятнике, но болезнь уложила ее на всю зиму. Теперь вот только оклемалась. Лицо у нее еще серое, выболевшее, исполосовано свежими морщинами. Даже в доме одевается тепло, ходит осторожно, мелкими шажками, словно ощупью.
— И чего, скажите, бумагу портит? — спрашивает мать.
Наташа подняла голову, прикрыла ладошкой исчерканные листочки, вырванные из школьной тетрадки.
— Не получается, — пожаловалась Наташа. — Про старое надоело, а нового нет. А Захар Петрович говорит: смотри, чтоб интересно было, чтоб — у-ух!
— Нашла интерес языком молоть, — сухо замечает мать.
«Ну вот, начинается», — думает Наташа. Разговор этот уже не первый. История молодежной бригады получила совсем неожиданный разворот. Захар Петрович, прикинув, что в целом от сопливой бригады, как он начал выражаться, не получить рекордных показателей, избрал иную тактику: бить не числом, а умением. Постепенно все породистые и удойные коровы оказались в группе Наташи. Для них ввели особый рацион. И ровно через полгода молодая доярка Журавлева оказалась первой в районе по надою на так называемую фуражную корову. После этого какой может быть разговор, что в животноводстве колхоза «Труд» есть какие-то изъяны. Рекордный показатель стал вроде высокого забора, за которым ничего не видно.
О других молодых доярках уже никто и не вспоминал. А однажды Наташа со страхом заметила, что идет она как бы сразу по двум лестницам. Одна вверх, другая вниз. На этой, другой лестнице ступени круты и быстро привели ее от восторженности к обиде, равнодушию и одиночеству. Среди людей, а как в лесу… От такой путаницы Наташе даже в словах матери, обычных и простых, все чудится насмешка, подковырка.
— Вот я и говорю, — продолжает мать, — молотишь и молотишь. Только без зерна, одна солома, — она помолчала и добавила, как отрезала: — Дураки дорогу торят раннею зарею.
Стара поговорочка да хитра. В пяти словах целая философская позиция. Можно представить себе, как отшумела заунывная ночная метель, настало утро. Умный человек, то есть хитрый, не торопится, а дурень скорей лошадь запрягает. Довольнешенек, что раньше всех из деревни выехал. Быстро собрался, а теперь мается на заметенной дороге. А умный следом едет. Легко ему по торной-то дороге…
— А если человек нарочно встал раньше, чтобы другим облегчить путь? — спросила Наташа и уставилась на мать.
— Захар да ты пораньше встали…
Вот и поговори с ней!
— Я журавлей во сне видела! — вдруг вспомнила Наташа. — Летят они высоко-высоко. И кричат.
— Мне вот куры все снятся, — усмехнулась Мария Павловна. — Кружатся день под ногами, так и ночью в глаза лезут.
— Сравнила тоже! Я хорошо помню, как папа поднимал меня рано-рано, брал на руки и выносил во двор журавлиный крик слушать.
— Вроде не было такого.
— А я помню! — упрямится Наташа.
В комнату влетел младший Журавлев — Андрюшка.
— А наутро мать дочку бранила: не гуляй допоздна, не гуляй! — пропел он с порога. — Это чем тут Наталья Ивановна занимается? Ах, она пишет письмо молодому человеку и смачивает его горючими слезами! Или составляет инструкцию по раздою коров-нетелей? Это ужасно интересно! Разрешите глянуть.
С этими словами Андрюшка подкрался к столу и ухватил Наташину писанину.
— Не трогай! — закричала Наташа и кинулась отнимать. Андрюшка проворно отскочил в сторону.
— Когда мы окончили десять классов, — громко прочитал он и скорчил рожицу. — Не так начала. Надо прямо с рождения. Я, такая-сякая, немазаная-сухая…
— Андрей! — прикрикнула мать, но тот разошелся вовсю.
— В прошлом году я вышла победителем… Ах, скромность! Как она украшает и возвышает вас! Значит, вышла? Вся вышла, да?
Пока Наташа гонялась за ним, Андрюшка успел предложить новое, более мужественное начало речи доярки Журавлевой:
— Под личным руководством товарища Кузина, — с надрывом кричал он, — и пылая неугасимым жаром!
Тут только Наташа поймала его за соломенные вихры.
— Больно же! — заверещал Андрюшка. — Я больше не буду!
— Ступай завтракать, — погнала сына Мария Павловна. — Опять до свету бегал!
— Не бегал, а культурно отдыхал, — поправил Андрюшка. — Это большая разница. Слушай, Натаха! Ты напиши, что на ферму к тебе часто приходит всеми обожаемый Гриша Козелков. От его сладких речей очень повышаются надои молока.
— Ну ладно! — пригрозила Наташа. — Я ведь тоже могу кое-что рассказать.
— За мной грехов не водится, — беззаботно ответил Андрюшка и отправился уничтожать горячие пирожки и запивать их холодным молоком. Наташа расправила смятые листки, прочитала, пофыркала и бросила писанину под стол.
— Вот так-то! — удивилась мать. — Не глянется!
— Да ну ее! Пойду к Захару Петровичу. Он мастер на такие дела, — Наташа засмеялась. — Помнишь, первый раз на совещании в районе я выступала? Дал Кузин бумагу и наказывает: читай слово в слово и в сторону ни шагу. А там такое про мировой капитализм наворочено — еле выбралась. Бегом из зала и давай реветь. Вот дуреха была!
Мать нахмурилась, строго поджала губы.
— Нынче-то что, поумнела? Не ревешь?.. Остереглась бы, дочка, этой славы. Маркая она и липкая. Люди-то не слепые, им-то хорошо все видать. Да любому таких коров дай…
Вот-вот, снова да ладом. Каждый день, а то и на дню сколько раз мать заводит этот колкий разговор. Жалит и жалит.
— Я что — не работаю! — закричала Наташа. — Мозоли на руках не сходят. Вот они, глянь! Свежие! — и протянула матери маленькие ладошки — исцарапанные, знакомые и с лопатой, и с вилами. — Отец ворчит и ты туда же. Надоело!
— Не кричи, — голос у матери слаб, но строг. — Ты речи говоришь, а виновата я. Меня люди-то винят.
— Завидуют.
— Как не завидовать. Работать вместе, а почет — одной. На отца не серчай, он правду говорит.
— У Захара Петровича тоже правда: один всегда должен впереди идти. Для примера, чтобы догоняли и равнялись.
Был такой разговор. Прошлой весной. Кузин пригласил Наташу в контору, усадил к столу, повздыхал насчет того, что Журавлям не повезло, крепко не повезло. Не родились тут космонавты, всякие знаменитые артисты, ученые. Пропадает деревня в безвестности, пропадает, даже в своем районе не все про нее знают, а про область и говорить нечего… После такого вступления Захар Петрович разложил перед Наташей районную сводку надоев молока и свою, колхозную. «Отстаем, Наталья Ивановна, — сказал он строго. — Отстаем по главному показателю животноводства, а по нему определяется и оценивается вся наша способность работать. Улавливаешь?» — Наташа согласилась, что далеко еще дояркам из «Труда» до верхних строчек районной сводки. Но у Захара Петровича уже готов был план скорейшего прохождения этой дистанции. Он нажимал на заразительность примера, на комсомольский задор, его мобилизующую силу, заинтересованность и тому подобное…
Опять появился Андрюшка, теперь уже в трактористских доспехах: кирзовые сапоги, мазутная фуфайка, на голове старая шапка — тоже в пятнах мазута. Еще нескладен он, угловат (в кость пока идет, говорит Иван Михайлович), в лице перемешано все: брови и губы материны, нос отцовский — прямой и остренький, глаза тоже отцовские — цвета голубого, чуть сощуренные, насмешливые.
— Торжественно обещаю, — сказал он, — выполнить две нормы! Сам товарищ Журавлев пожмет мне руку и скажет: «Молодец, сын мой!»
— Да ступай ты, балаболка! — гонит его Мария Павловна. — Пожмет он тебе хворостиной по одному месту.
— Бегу, бегу! Вы тут про наш праздник не забывайте. Все-таки первый выезд в поле. Чтоб пирог во-от такой был! А теперь лечу на крыльях трудового энтузиазма.
Но далеко Андрюшка не улетел. Прямо в дверях столкнулся с Григорием Козелковым.
Это примечательная в Журавлях личность. Стройный, белолицый, кудряво-черноволосый красавец, прожив на свете до тридцати лет, перебрал великое множество должностей, но еще не сделал окончательного выбора по причине беспросветной лени. Григорий был заготовителем кожсырья, заведовал клубом, вел трудовое обучение школьников, учился в сельхозтехникуме, прошел короткую и убыточную производству агрономическую практику, а ныне справлял учрежденную Кузиным должность помощника председателя, проще говоря, был на посылках.
— А вот Гриша пришел! — завопил Андрюшка. — Какой он хороший да пригожий! Дай обниму тебя, Гришенька!
Андрюшка раскинул руки для объятий, однако Козелков успел отшатнуться, да угадал затылком о косяк.
— Очень даже глупо, — заметил Григорий. Дождавшись ухода юного механизатора, он степенно прошел в комнату, поклонился, мотнув кудлатой головой: — Здрасте, Мария Павловна, здравствуй, Наташенька.
— Здравствуй, молодец, — не очень приветливо отозвалась Мария Павловна. Она замечает, что Григорий давно и настойчиво пытается расположить ее к себе. На сей счет Андрюшка высказывается вполне определенно: «Под Натаху козел клинья бьет».
Картинно отставив ногу и опять склонив голову, как делают в заграничных фильмах воспитанные кавалеры высшего света, Григорий вручил Наташе букетик подснежников.
— Прошу принять скромный дар весны и солнца. Они сейчас удивительны и пахнут березовым соком.
— Ты умеешь, оказывается, угадывать желания, — обрадовалась Наташа.
— Стремлюсь по возможности сил, — скромно отозвался о себе Козелков. — При этом учитываю тот фактор, что нашей передовой доярке всего-навсего двадцать лет.
— Ты вот что, Григорий, — строго сказала Мария Павловна. — Помог бы Наталье. Извелась с этой писаниной, как наказанье какое.
— За этим и направлен Захаром Петровичем, — деловито сообщил Григорий на своем канцелярско-изысканном языке. — В целях оказания содействия и помощи.
— Так и содействуй!
Но едва Мария Павловна вышла из комнаты, как Григорий столь же деловито заговорил о пробуждении природы, волнении чувств, томлении души, а попутно признался, что после вчерашней взаимопроверки готовности к посевной у него страшно болит голова.
Сказал он это в расчете на сочувствие, а может быть, и опохмелку. Но Наташа не поняла столь прозрачного намека.
— Тебе хоть поминки, лишь бы выпить, — сказала она без всякого желания обсуждать или осуждать отдельные недостатки в организации взаимопроверок. — Ты лучше глянь, что я тут написала. Только не смейся, а то живо выгоню.
— Ладно, пройдусь рукой мастера. А после мы поговорим на разные другие темы. Согласна?
Козелков уселся к столу, разложил листочки. Прочитал первую страничку, другую, закачал кудлатой головой.
— Вот уж удивила так удивила! «Таких показателей может добиться каждая доярка…» Допустим на минуту, что это так, тогда объясните мне, пожалуйста, откуда берутся передовые и откуда возникают отстающие? А вообще, откровенно выражаясь, это детский лепет. Установка Захара Петровича такая. Ярко и возвышенно, на аплодисменты, сказать про успехи колхоза. Далее мы ставим ряд проблемных вопросов. Шефам напоминаем, чтобы новый коровник быстрее строили. Это же форменное безобразие, откровенно выражаясь! С прошлого года голые стены стоят! Так и будем крыть, не взирая на лица и личности. Далее переходим к механизации животноводческого труда. Далее говорим о повышении качества продукции и обращаемся с призывом. А то — расскажу, как я работаю… Удивила, откровенно выражаясь!
— Пускай Кузин сам говорит про коровник и механизацию, — Наташа уже злится.
— Какая наивность! — Козелков развел руками и счел нужным растолковать огромную разницу между выступлением руководящего товарища, в данном случае Кузина, и рядового передовика, в данном случае Наташи. — Ты сама посуди, Наташенька. Выступит Захар Петрович — и что? Да ничего. Ни-че-го! Потому что председатели всегда что-нибудь просят, поэтому ноль на них внимания. А ты наш маяк, знамя, так сказать. Прислушаются и примут срочные меры. Как выражается Захар Петрович, это большая стратегия. Он говорит…
Наташе надоели эти поучения.
— Заладил одно: Кузин да Кузин, — заметила она с издевкой. — А что Григорий Козелков может сказать, откровенно выражаясь, по данному наболевшему вопросу?
— Нам не дано изрекать истины, — после некоторого раздумья отозвался он и изобразил на лице большое страдание. Сыграть до конца эту сцену Григорию опять помешала Мария Павловна. Вошла, глянула на сердитую дочь, на страдающего Козелкова, закачала головой.
— Что сердитые такие?
— Как можно, Марья Павловна! — враз оживился Григорий. — Просто мы с Наташенькой по-разному смотрим на некоторые жизненные явления. Она — как романтик, я же — исключительно практически.
— Мудрено говоришь… От Кузина набрался?
— Нет, собственным умом дошел.
Григорий засобирался уходить, поскольку интересного разговора не получилось, а одни только нападки на него. Тем более заметил в окно, что к дому Журавлевых идет Марфа Егоровна. Это уже опасно. Каждая встреча со старухой оборачивается для Козелкова неприятностями и конфузом. Чем больше свидетелей бывает при этом, тем менее разборчива старуха в выражениях. А все потому, что ей, видите ли, не нравится образ жизни Григория и его презрение к подсобному личному хозяйству, целиком возложенному на мать.
— Вот он где, треклятый! — зачастила Марфа Егоровна, едва переступив порог. — Сидит себе, боров кормленый, а тут бегай. Лихоманки нет на тебя пустоголового! Скореича дуй в контору. Чтоб сей момент был. Ей-бо!
— Не иначе, как Захару Петровичу какая-то идея пришла, — высказал предположение Козелков. — Надо поспешать.
Но поднялся нехотя, еще и потянулся. Дескать, вот какова моя беспокойная жизнь, всем я нужен, всем потребен, и ни одно важное дело не может решиться без меня.
— Пришла, ей-бо пришла! — частила Марфа Егоровна. — Славненькая такая, беленькая, как куколка. В жакеточке лохматой..
— Почему беленькая? — Григорий не поспевал следить за трескотней старухи.
— Откель мне знать. Пришла и пришла. Шасть к Захарке в кабинет, цигарку в зубы, ногу на ногу, а под глазами до того сине, аж не понять, крашеная или побил кто… Чего стоишь ты, столб осиновый? Дуй без оглядки!
Озадаченный Козелков сделал молчаливый поклон и удалился. Старуха метнулась следом за ним, но в дверях ее перехватила Мария Павловна.
— Куда понеслась опять? Чай пить будем.
— Рада бы разрадешенька, да ей-бо некогда. Семь работ сразу, семь работ!
Голос ее еще не заглох, а Марфа Егоровна уже семенит под окнами. Отойдя с полета шагов, она внезапно остановилась, всплеснула руками и поворотила назад.
— Странная она, — сказала Наташа, наблюдая за быстрым перемещением старухи. — У других ни забот, ни печалей, а эта хлопочет день-деньской. Не могу я понять…
— Ты, Наталья свет Ивановна, шибко много не понимаешь. Журавленок ты и есть. — Мария Павловна чуток помолчала и вдруг спохватилась: — Давай и правда мужикам праздник сделаем. Издергает их эта посевная..
— Вот беда, вот беда! — еще за дверью заговорила вернувшаяся Марфа Егоровна. — Чисто памяти не стало, ей-бо! Дома не растворено, не замешено, а тут рысью да рысью.
— Что опять стряслось? — Мария Павловна едва сдерживает смех.
— У нас в колхозе все трясется. Ей-бо! И за тобой же, Наталья, Захарка посылал. Пущай, грит, снаряжается, на телевизор, грит, снимать приехали. Ей-бо!
— Правда? — испугалась и обрадовалась Наташа.
— Корысти нету врать.
— Я сейчас, я быстро! — Наташа побежала одеваться.
— Испортили девчонку, добром это не кончится, — заворчала Мария Павловна.
— Да будет тебе, Марея! — Марфа Егоровна пренебрежительно махнула рукой, словно сама она не единожды испытывала искушение славой. — Пущай радуется, покуда молодая… Старухи мы, Марея, строгости разводим. Ей-бо!
— Наталья, не ходи! — попросила мать и голос ее дрогнул.
— Нет уж, пойду! — Наташа была в лихом приподнятом настроении. Покрутилась у зеркала, накинула на плечи пальто и убежала.
Мария Павловна заплакала. Успокаивая ее, Марфа Егоровна приговаривала:
— Может, зря ты, Марея? Может, оно так и надо по нонешним-то временам?
МОКРЫЙ УГОЛ
Не очень-то расстарался Кузин для звена Журавлева. На заседании правления, когда обсуждали план посевной, Захар Петрович стал доказывать, что настоящую проверку и трудовую закалку молодежь может получить только на полях Мокрого угла. Здравая мысль в его рассуждении имелась. Мокрый угол — это несколько полей в окружении осинников и таловых зарослей. Получится у Журавлева по задумке — честь ему и хвала, а напортачит, то невелик колхозу урон. Даже в самые добрые годы хлеба из Мокрого угла брали мало, да и откуда ему взяться на бросовой земле, изъеденной солонцами. Зябь тут пахалась в последний черед, сеяли тоже кое-как, остатками семян, скорее ради плана и отчета.
— Так что кроме Мокрого угла ничем я рисковать не могу, — заключил Захар Петрович таким тоном, чтобы все поняли: решение окончательное и обсуждению не подлежит.
— Поня-ятно! — протянул Иван Михайлович. — Очень даже понятно, дорогой Захар мой Петрович. Значит, на тебе боже, что нам не гоже? Землю поплоше, технику поплоше, а потом с Журавлева по всей строгости спрос? Так, елки зеленые? Трус ты, Захар!
— Ты выбирай выражения, — попросил Кузин и глянул на членов правления: дескать, сами теперь видите, какой разговор получается и в каком положении я оказываюсь.
Когда же Иван Михайлович ударился в крик, Кузин показал, что и у него на ругань глотка зычная. Отстоял свое.
Иван Михайлович был в сильнейшей обиде, но пришлось ему соглашаться и на Мокрый угол, иначе хана бы звену. После, успокаивая его, Сергей сбивчиво заговорил, что на будущий год, конечно, все будет сделано как полагается, а пока и так можно.
— Ты вот что, любезный, — ответил ему Журавлев. — Не уговаривай меня и посулы не обещай. Ты ж агроном, елки зеленые, и радоваться должен, что есть теперь у Мокрого угла хозяева.
Давно уже вышли из моды полевые станы с обязательным вагончиком, длинным столом на козлах и большим чугунным котлом. Теперь или домой катаются обедать (на мотоцикле — не пешком), или обеды доставляются в поле прямо из колхозной столовой. Но Иван Михайлович все же подлатал старую будку и уволок ее трактором к своим полям. Рассудил так: мало ли что стара будка, а крыша над головой на случай непогоды есть. Да и уютнее с нею, настрой дает соответственный.
Место для табора Журавлев выбрал у холодного ключа, что денно и нощно журчит и питает влагой ближние и дальние болотины. По давней традиции, как еще в МТС делали, он приколотил к углу будки красный флажок и этим объявил о начале полевых работ.
Потом встал перед ребятами — строгий и торжественный, одернул пиджачишко, снял фуражку, пригладил редкие волосенки, прокашлялся.
— Вот, елки зеленые, и дождались мы. Теперь давайте стараться изо всех сил и пособлять друг дружке. Теперь мы полный ответ держим за весь Мокрый угол и за хлеб, который тут вырастим. Хозяевами здесь мы поставлены и давайте по-хозяйски. По полной совести, проще говоря…
А ребята стоят, переминаются с ноги на ногу, переглядываются. Федор Коровин равнодушно-спокоен, будто нет ему никакого дела до всего здесь происходящего. Антон Бурин ухмыляется и всем своим видом показывает, что сказанное Журавлевым ему давным-давно известно, а слушает он только за компанию и ради приличия. Андрюшка Журавлев неизвестно чего стесняется и мнет в руках видавшую виды шапку. Сашка Порогин готов сказать что-то смешное и сам заранее усмехается. Витька Кочетов и Валерка Усачев о чем-то шушукаются, а Пашка Ившин тоскливо смотрит куда-то в сторону.
— Ладно, ладно, елки зеленые, — вроде обиделся Журавлев. — Не очень-то, вижу, глянутся вам мои слова. Эх, ребята вы ребята! Еще не знаете вы, сколько потов тут прольется, пока поднимется хлеб и вырастет.
Ничего больше не сказав, он закурил и пошел к вагончику, старательно обходя кустики подснежников. Готовясь к короткому времени роста, цветения и созревания, природа посылает вперед вот этих гонцов-разведчиков. Сгорая в холодных утренниках, они мужественно несут нелегкую свою службу. Потому, наверное, и нет милее этого простенького цветка…
— Ну что, детсад? — деловито предложил Антон. — Не спеть ли для начала какую-нибудь песенку? Надо же как-то отметить такой торжественный момент нашей молодой жизни. А, ребятушки?
Зачин на закрытии влаги выпало сделать Андрюшке и Пашке.
Пока Иван Михайлович ходил по пахоте, тут и там ковыряя землю носком сапога, ребята стояли у тракторов в напряжении, словно сейчас должно было произойти нечто необыкновенное. У Андрея шапка набекрень, глаза блестят. Наконец-то! Пашка, напротив, насуплен и испуган. Парень достаточно наслышан о том, что урожай всецело находится в руках сельского механизатора. Об этом не один раз на дню напоминает Журавлев. Но вот подошел Пашка вплотную к этой самой ответственности и боязно ему: а вдруг да оплошает он где, сделает не так, как полагается по древней хлеборобской науке. Эта боязливость сейчас проступает на скуластом конопатом Пашкином лице, она в темных глазах, прикрытых пухом бровей, в плотно сжатых губах…
Сложный человек, этот маленький Пашка Ившин. Тяжело дается ему перелом от безотцовского детства к возрослости. Однажды прошлой осенью пришел к ним домой Журавлев и без всякого зачина сказал, что надо ехать Пашке в училище, учиться на тракториста. Мать неизвестно отчего заревела. Волчонком глядел Пашка на Журавлева, уже готовый к бунту, к непослушанию. Но вот Иван Михайлович подошел к нему и погладил вихры теплой рукой. Не выдержал Пашка, выскочил вон из избы… Когда кончилась учеба на курсах, Журавлев пришел опять — теперь уже с приглашением в звено. «Не буду я с тобой работать!» — закричал тогда Пашка сам не зная почему. «Будешь, Павел, будешь, — ответил Журавлев. — Нам с тобой, Павел, хлеб выпало растить и людей этим хлебом кормить. Самое святое дело. А ты — брыкаешься». И опять потрепал Пашку шершавой широкой ладонью. Пашка съежился, втянул голову в плечи и боялся поднять глаза…
Иван Михайлович вернулся, отер сапоги пучком жухлой прошлогодней травы. Весело глянул на ребят.
— Ну, двинулись, елки зеленые… За боронами поглядывайте. У тракториста голова на шарнирах должна быть. Вперед, назад, влево, вправо. Все примечай-замечай.
Он легко вскочил на гусеницу, влез в кабину, включил скорость. Сцепки борон запрыгали по бороздам, на серый фон подсохшей пахоты лег широкий черный след…
А на другой день, спрямляя дорогу, Андрюша заперся в болото, еле двумя тракторами выдернули. Иван Михайлович ругаться сразу:
— Спал, что ли? Вот работничек, елки зеленые! Ну, чего загундел, чего? Вытри слезы, а то увидит кто.
Пока с Андрюшкой воевал, Пашка заглушил трактор и построполил домой. Иван Михайлович на мотоцикле кинулся догонять, у самой деревни перехватил. Привез назад соколика, загнал в будку отдыхать. С час прошло — бежит к нему Пашка и просит никому не говорить, что не хватило у него силы на полный день.
Через два дня Антон и Витька в ночную смену не вышли. Именины праздновали. Федор, не дождавшись сменщика, посидел в будке, покурил, смолотил горбушку хлеба с родниковой водой и опять пошел к трактору. Иван Михайлович тоже остался.
Антон прибежал на заре. Виноват, прости… Иван Михайлович молчал и делал вид, что с таким паршивым человеком ему и разговаривать тошно. Антон ходил вокруг, в глаза заглядывал.
— Что, елки зеленые, нагулялся? — наконец-то начал Журавлев. — Какая ж вера тебе после этого? Мы ж с тобой теперь не сами по себе, а в коллективе. Ты хоть понимаешь, что это такое? Нет, ты все понимаешь, все знаешь. Это дурь из тебя прет! Значит, пускай все будут за тебя, а ты — ни за кого. Так?
Молчит Антон, в землю глядит.
Витьку мать утром за руку привела. Я не я, герой да и только.
Антон, вину заглаживая, сделал две нормы. Обозлился парень. На себя, на Журавлева, на всех… Еще зимой, прослышав, что Журавлев организует какую-то исправительную что ли бригаду, отец Антона, Кондрат Федорович, однажды поздно вечером пришел к Журавлеву.
— Иван Михайлович, ты уж не выдавай меня, что был я тут. Возьми моего шалопая к себе. Жизни я уж не рад с ним. До армии грешил, думал, армия на путь направит, а все одно каким был, таким вернулся. Захочет — гору своротит, а не захотел — хоть ты сдохни, а рукой не шевельнет. Водку попивать начал, гитару завел. В меня дурака удался, вылитый. Только ты ради всего не проговорись про меня…
Все в точности получается. Захотел работать — погонять не надо. За смену ни одного перекура не сделал, а две нормы выдал. Не успел Иван Михайлович похвалить Антона, а Валерка тут как тут:
— Ты, дядя Ваня, лучше глянул бы на качество Антоновой работенки. Огрех на огрехе и огрехом погоняет.
— Ах ты, нечистая сила! — тут же завелся Журавлев. — Руки-ноги пообрывать!
И бегом на тот клин, где Антон боронил. Ничего, все ладно сделано. Но пока, чертыхаясь, вернулся к будке, у Витьки и Антона по синяку возникло. Это Федор на свой манер объяснил им, что такое коллектив и что такое трудовая дисциплина.
А потом Антон и Сашка вдруг засобирались в Сибирь ехать.
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ СЕВА
Худо ли, бедно ли, а дело шло. Сперва кормовые посеяли, потом взялись за пшеницу. Но тут опять подули северные ветры, нагнали сумрачных туч. Так продолжалось дней пять. Пролившись холодным дождем, тучи рассеялись, и солнце засияло ярко и жарко.
В первых числах мая незасеянным оставалось последнее поле — Заячий лог. Большое поле, низинное. По утрянке Журавлев из конца в конец прошел его, намотав на сапоги по пуду грязи, вернулся на табор расстроенный.
— Сыро, елки зеленые, — объявил он. — Ногу земля не держит… Дуй-ка, Валерий, за агрономом, а мы покуда передых небольшой сделаем.
Валерка завел мотоцикл и умчался искать агронома. Иван Михайлович покурил на порожке будки и прилег на широкие нары вздремнуть полчаса. Сморил его многодневный недосып. Знал ведь, что не мед будет, готовил себя к этому, но то была лишь теория, а практика оказалась куда сложней.
— Лафа, ребятки! — обрадовался Антон перерыву. — Выставим против сил природы наше умение забивать «козла».
Он на цыпочках сходил в будку и вынес домино. Играть сели у большого железного ящика, заменяющего стол. Федор от домино отказался, нашел себе другое занятие — резать узор на гладком таловом прутике.
— Ивану Михайловичу подарок готовишь? Ничего, хорошая будет палочка для битья непослушных мальчиков, — между прочим заметил Антон и начал вести «козлячий» счет; — Четыре-три… Три-пять… А этот дупель откуда взялся? Ишь, какой глазастый! Прижмем-ка его пустышкой.
Хоть азартны слова Антона, но костяшки домино он выставляет осторожно, без стука. Боится разбудить Журавлева: тот живо найдет всем работу.
— Как другим, не знаю, а мне лично эти остановочки не нравятся, — скорбно заметил Сашка Порогин.
Это долговязый парень с давно не стриженными вихрами. Характером как и Антон. Тоже настырный, упрямый, злой до работы, если она по душе, но тяжел на подъем без настроения.
В прошлом году по всему выходило Сашке быть студентом института. Но пока сдавал экзамены, дома меж родителями случился крупный скандал с разводом. Отец покидал в чемодан кое-какое барахлишко, хлопнул дверью и пропал в неизвестном направлении, оставив, кроме Сашки, еще тройку малышни. Пришлось Сашке возвращаться в Журавли и стать во главе осиротевшего семейства. Осень и ползимы развозил корма по фермам, а там Иван Михайлович приспел со своим звеном. Сперва Сашка отделывался шуточками-прибауточками, но стоило Антону согласиться, как и он потянулся.
— И долго это будет продолжаться? — ноет теперь Сашка.
— Ничего, Сашок, пара дней — и конец, — успокаивает его Антон. — Мы уедем к северным оленям, прощевайте наши Журавли!
— Ну, засуетились! — благодушно тянет Федор. Его крупное и круглое лицо выражает полнейшее равнодушие ко всему белому свету. Похож Федор Коровин на упитанного медведя, одетого в телогрейку и клетчатый картуз. — То-то радости по Сибири будет, — продолжил Федор после долгой паузы. — Антон и Санька прибыли, здрасте, дорогие!
— Ничего, ничего! — хорохорится Антон. — Мы еще посмотрим, кому какая радость выпадет. Вот засеваем последний гектар… Для любопытных и недоверчивых могу прочитать свежее братухино письмо, — Антон добыл из кармана замызганный мятый конверт. — Всем полезно знать, какие дела творятся теперь в якутской дальней стороне… Значит, здравствуй, Антошка, пишут тебе твой братан Николай и жена его Полина, а также сын наш Васька… Дальше идут дела семейные, а главное вот что. Ты спрашиваешь, Антон, какая тут жизнь и работа какая? В общем ничего, хотя сам ты знаешь, как приходится нашему брату шоферу на здешних дорогах да плюс мороз. За просто так никто нигде пять сотен в месяц платить не будет. Если надумал серьезно, то приезжай, но все же я бы посоветовал… Ну, это опять семейные дела.
— От себя не уедешь, — опять тянет Федор. — Чем тут плохо?
— Сравнил! — Антон даже обиделся. — Большая голова у тебя, Федька, а понять не можешь.
— Где уж нам, — ухмыльнулся Федор.
— Последний гектар ждете? — у Андрюшки, как у отца, глаза делаются узенькими щелочками. — А убирать кто будет? Предатели вы!
— Ну ты, малявка! — Антон нахлобучил Андрюшке шапку на глаза. — Откуда мы знали, что так получится.
— Постойте-ка! — оживился Пашка. — Это кто там такой по полосе чешет? Бабка Марфа к нам в гости!
Точно, Марфа Егоровна. В старой фуфайке, в сапожищах, голова шалью укутана. Пока ребята гадали, какой леший занес ее в самую середину лога, Марфа Егоровна кой-как одолела вязкую пахоту.
— Эка страсть, ей-бо! — пронзительно заговорила она, еще не дойдя до табора. — Какие ж тут дрова, скажи на милость! Господне наказанье с такой дорогой.
— Здравия желаем! — Антон бойко подскочил к старухе и раскланялся. — Какой ветер занес тебя, бабка, на нашу территорию? Или на заработки? Смотри, не прогадай.
— Сам без гроша, — зачастила Марфа Егоровна и принялась сбивать грязь с сапог. — Сушняку насобирала, а телега возьми и застрянь в логу. Ей-бо! Чистое наказанье! Пособите, ребятушки, телегу выпростать.
Ребятушки переглянулись, перемигнулись.
— Трудное это дело, — начал Сашка. — Бутылку бы за спасение.
— Все бутылку ему, черту косматому! Чисто пьяницы кругом пошли, анкоголики. Ей-бо!
— На свои пьем, — подзадорил ее Андрюшка.
— И он туда же! — Марфа Егоровна была уже по правде возмущена. — Вот народ! Гвоздя без рюмки не забьют!
Говорила Марфа Егоровна столь громко, что Журавлев враз проснулся. Вышел из будки, строго глянул на веселую компанию.
— Шуму от вас — на семь верст, — сказал он. — Пошли, Егоровна, пособлю твоему горю.
— Вот спасибочка! — обрадовалась старуха. — Рядом с дураками завсегда умный найдется.
Марфа Егоровна и Журавлев пошли лесом, обходя пахоту. Иван Михайлович шаг, она два шага.
— Счастливо! — крикнул им вслед Антон. — Чей ход, ребята?
— Да ладно тебе, — Сашка поднялся. — Пойду-ка и я спасать телегу. Ты как, Федька?
— Можно. Разомнем косточки, — потянулся тот.
— Тоже счастливо! — проводил их Антон. — Пашка, чего головой завертел? Ходи.
— Пойду… Два-четыре…
— Четыре-пусто, — продолжил Андрюшка.
— Четыре-пусто, четыре-пусто, — забормотал Антон. — Если на то пошло, мы сделаем «рыбу». Теперь, Андрей Иванович, покажи нам, как козел прыгает, как он кричит.
Андрюшка встал на четвереньки и пошел вокруг ящика.
— Так, так! — приговаривал довольный Антон. — Теперь послушаем, как наш козлик кричит.
— Бе-е! — заорал Андрюшка, но Антону показалось, что недостаточно громко и нежалостливо.
— Еще разок, — приказал он.
Но тут из-за леса выпрыгнул председательский «газик». Следом мчал на мотоцикле испуганный Валерка.
Когда Валерка явился в контору и сказал, что Иван Михайлович зовет на совет агронома, Кузин как раз докладывал по телефону в район, что после обеда колхоз заканчивает сев. «Уложились в хорошие сроки, — кричал Кузин по телефону, — и добились отменного качества благодаря четкой организации работ и эффективному использованию посевной техники». Выслушав журавлевского посланца, Захар Петрович рассердился не на шутку. Прихватив Сергея, сам помчался наводить порядок.
— Это что за представление?! — спросил Захар Петрович «козлятников». — Почему сеялки стоят? Журавлев где?
— Марфу Егоровну спасать пошли, — пояснил Антон. — Телега у нее в логу застряла. Из-за грязи и мы стоим.
— Нет, ты полюбуйся на них, полюбуйся! — Кузин обернулся к агроному за поддержкой. — Вот у кого голова за посевную не болит!
— Извиняюсь, а у кого же болит? — поинтересовался Андрюшка.
— У меня! Вот это место, — Кузин похлопал себя по мощному загривку.
— При больной голове надо принимать анальгин, — посоветовал Андрюшка. — У нас есть в аптечке. Еще свежий.
Лицо Кузина стало наливаться краснотой, даже уши порозовели. Он расстегнул плащ и начал делать короткие пробежки вокруг ящика-стола, словно догонял кого-то. При этом он кричал, что не позволит всяким-разным соплякам учить себя, что Журавлев распустил свой исправительный дом, что нет никакого почтения к руководству колхоза и что вся молодежь склонна к разгильдяйству, безответственности и хулиганству.
— Захар Петрович! — попытался успокоить его Сергей. — Давайте без крика.
— Что — Захар Петрович? Кровь из носа, а к вечеру Заячий лог должен быть засеян! Понятно?
Напоследок Кузин и агронома назвал слюнтяем.
— Выбирайте выражения, Захар Петрович, — сказал ему на это Сергей. — Чем кричать, давайте все же поле глянем.
— И без гляденья знаю: готово, — отрезал Кузин.
— Все-таки я гляну, — Сергей не повышает голоса. Вот это его спокойствие всегда сбивает с Кузина пыл-жар.
Когда Сергея прошлой осенью избрали секретарем партийной организации, Захар Петрович поначалу был весьма доволен и отвел Сергею роль исключительно совещательную. Но очень скоро ему пришлось удивиться, насторожиться, а потом и возмутиться. Этот тихоня и размазня начал методично и упорно разрушать установленные Кузиным порядки, в основе которых лежала суровая строгость: сказано — делай и никаких разговоров. Захар Петрович пугал Сергея развалом дисциплины, анархией, но сам же видел, что без понуканий и окриков люди работают лучше. А самое-то обидное, а вернее сказать, страшное Кузин увидел в том, что люди охотно идут за советом к агроному, а уж потом к нему, Кузину…
— Так я пошел, Захар Петрович? — повторил Сергей.
— Ступай, — разрешил Кузин, продолжая круговое хождение по хрусткой траве-старике. — Ну-ка, сбегайте за Иваном! — приказал он ребятам. — Быстренько!
Но бежать не пришлось. Журавлев сам идет. Уже заметил Кузина, но шага не ускорил: тоже характерная черточка поведения и отношения к председателю, считает Кузин.
— Явился! — сразу взял суровый тон Захар Петрович.
— Наконец-то председатель в гости пожаловал, — как ни в чем не бывало заговорил Журавлев с извечной своей ухмылочкой. — Здравствуй, Захар… А мы тут, елки зеленые, бездельничаем.
— Вижу! — буркнул Кузин. — Вижу, Иван, какую старательность проявляешь.
Посылая Валерку в контору, Иван Михайлович предполагал, что вместе с агрономом явится и Кузин. Знал он и то, в какую сторону повернется разговор. Поэтому уже загодя он решил по возможности спокойно и убедительно объяснить и оправдать свои действия.
— Ты, Захар, садись, в ногах правды нету, — предложил он.
— Что сидеть, что стоять, — Кузин продолжал мотаться кругами, как заяц по своему следу. — Я приехал не любоваться на тебя, а спросить: кто разрешил останавливать сев? Кто, спрашиваю? Я уже в район передал, что кончаем сегодня. Ты понимаешь, чем это пахнет?
— Ах, вон оно что! — удивился Журавлев. — Отрапортовали уже… Лог ведь тут, Захар. Грязь, земля холодная.
— Я тебя русским языком спрашиваю: почему сеялки стоят?!
— Я остановил. Ты хлеб с меня требуй, а не проценты… Мы, елки зеленые, про урожай думаем. Верно, ребята? — Иван Михайлович обернулся к парням.
— Мое дело сторона. Что пахать, что плясать, — дурашливо ответил Антон, но тут же получил от Федора увесистый тычок под ребра. — Днем раньше посеяли, днем позже — кому какое дело.
— Осади, тут дело серьезное, — вполголоса предупредил его Федор. — Стой и слушай, умнее будешь.
— Идите-ка вы все! Я лучше вздремну. Как наговоритесь — разбудите, — и Антон скрылся в будке.
— Распустились! — Кузин покачал головой. — Да какой хлеб от вас ждать? Прогулы, самовольство, а звеньевой покрывает, в радетелях ходит. Не кривись, Иван, сам знаешь, что не за свое дело взялся.
— Это как сказать, — вставил Андрюшка, готовый броситься на Кузина с кулаками.
— Не мешай, когда старшие говорят! — зыкнул на него Захар Петрович. — Не твоего ума дело.
— Мое! — закричал Андрюшка. — Мое дело!
— Постой, сын, — Иван Михайлович легонько отстранил Андрюшку. — Заячий лог, Захар, и теперь можно засеять. С плешинами, огрехами, но можно. А вот как мы осенью людям в глаза посмотрим? Вот какой вопрос, Захар.
Кузин перестал ходить, сел к железному ящику и запостукивал согнутым пальцем по его гулкому боку. Минут несколько сидел так, вроде дремал. Хитрый он мужик. Пускай прокипит Журавлев, думал он, а то пива с ним не сваришь. Посидел так, потом поднял голову, обвел всех долгим пристальным взглядом, словно видел этих людей впервые и хотел понять, зачем они тут собрались, что им нужно от Кузина.
— Ладно… Поговорили, отвели душу. Теперь вспомним про ранние и сжатые сроки сева и твердых указаниях на этот счет.
— Мы не будильники, Захар, чтобы по сигналу звенеть, — опять возразил Журавлев.
— Ему про Фому, а он — за рыбу деньги… В конце концов ты коммунист и должен иметь ответственность. Партийную.
— Я ее всегда имел. В сорок третьем под Курском почувствовал.
— Уже слышали.
— Так еще послушай! Мы живем вот, друг дружку по мелочам изводим…
У Журавлева мелко затряслись губы.
«Будет сейчас дело», — подумал Федор. Он вразвалку подошел к Ивану Михайловичу, положил руку на плечо.
— Нам все понятно… Не надо, дядя Ваня…
— Надо, Федор! Надо!
— Ну что ж, — сказал Кузин, считая переговоры оконченными. — Про военное геройство танкиста Журавлева мы наслышаны и вспоминать об этом не время… Если мои слова не доходят, то вон агроном бежит. Послушаем его… Как там, Сергей?
— Плохо, Захар Петрович…
— Что значит плохо? Давай так договоримся, Иван. Ничего тут не было и знать я ничего не знаю. Переходящее знамя за посевную мы три года держали и уступать его я не намерен. Ни под каким видом. Все!
— А за урожай знамя дадут? — спросил Федор.
— Не от нас, парень, это зависит. Какая погода будет.
— Вот так, елки зеленые! Говори уж прямо: что бог даст. У мужика сто лет назад в точности такая агротехника была.
— Хотя бы пару дней погодить, — предложил Сергей.
Как и Журавлев утром, Сергей прошел весь лог. Не пахота, а холодная грязь. Семена будут заделаны плохо или просто начнут гнить. Всходы дадут слабенькие, нестойкие.
— Не пару дней, а сегодня! — твердо сказал Кузин. — Чтоб к вечеру на все сто! А вы что уши развесили? — накинулся он на ребят. — Чего глазами хлопаете? Журавлев вашу премию губит. Кончим сев первыми — приходи, получай. За нынешний день особая награда, вечером сам привезу, наличными. Не обижу, но чтоб кровь из носа! Ясно? Я спрашиваю: ясно или нет?
— Наконец-то слышу деловой разговор, — из будки показался Антон. — Очень уважаю, когда говорят не о совести, а про стимул. Настроение сразу поднимается. Кто как, а я согласен. Только уточнить бы, Захар Петрович, какая сумма конкретно? Можно наличными, а лучше прямо винцом-водочкой.
— Ну вот, — засмеялся Кузин. — Один разумный уже нашелся. Кто следующий?
— Мы против! — крикнул Андрюшка и умоляюще посмотрел на ребят. Дескать, что же вы молчите, или согласны на подачку?
— Кто такие — мы? — хохотнул Антон.
— Федор, Пашка, все!
— Погоди, сам скажу, — Федор подошел к Захару Петровичу. — Премия, она того. Хорошая. Только нечестно получается.
— Точно, нас не купишь! — подал голос Пашка.
— Присоединяюсь, — поддержал его Валерка.
Журавлев теперь молчал. Даже в сторону отошел. «Так, елки зеленые, так!» — приговаривал он про себя и был доволен бойкостью своих ребят.
Прокричаться бы, да разойтись. Но дело вдруг приняло совсем другой оборот.
— Мы ведь тоже знаем, с какой стороны к трактору подходят, — решительно сказал Кузин и скинул плащ, швырнул его на землю. — Пошли, Антон, я за сеяльщика буду.
— Да ты что, Захар, рехнулся? — Журавлев кинулся к председателю, ухватил его за рукав.
— Прочь! Я научу вас работать! И тебя, и агронома, и всю эту шатию-братию! — Кузин рванулся, половина рукава осталась у Журавлева.
«Подерутся!» — испугался Сергей к кинулся разнимать. Но Журавлев и Кузин уже яростно трясли друг друга за грудки, сразу вспомнив все давние неотплаченные обиды.
— Бей своих, чужие бояться станут! — кричал Антон и аж приплясывал от удовольствия.
— Заткни глушитель! — рявкнул на него Федор.
Куда и медлительность у парня пропала. В секунду подскочил, оттеснил Сергея, раздвинул Журавлева и Кузина, встал между ними.
— Езжай-ка, Захар Петрович, домой, — сказал он. — Мы уж тут сами. Как агроном велит…
Кузин покосился на кулаки Федора, подобрал плащ, молча нырнул в машину. Сорванный с места толчком, «газик» отчаянно запрыгал по кочкам.
— Показалась премия, да как бы не пропала, — сказал в тишине Антон.
РАЗГОВОР НА РАЗНЫЕ ТЕМЫ
В тот же день случилось в Журавлях еще одно событие, взбудоражившее всех. По телевидению показали киноочерк о знатной доярке Журавлевой. Хорошо было снято. Вот Наташа оживленно беседует с председателем колхоза. Захар Петрович получился просто великолепно. Осанка, улыбка, жесты, слова — все в меру строго, в меру вольно… Вот Наташа идет мимо своего портрета на доске Почета. Портрет крупным планом, она крупным планом… Потом зрители увидели доярку Журавлеву за сборкой доильного аппарата, во время дойки, идущую с ведерком молока по луговой тропинке, в обнимку с белоствольной березкой, с букетиком подснежников, за чтением сельскохозяйственной литературы… Где-то вдали, расплывчато, образуя фон, мелькали лица других доярок, но тут же пропадали. Сами, быть может, того не подозревая, авторы очерка изобразили Наташу вне коллектива, а потому хоть и веселую, но одинокую. В Журавлях на это сразу обратили внимание.
Передачу смотрели в красном уголке фермы, как раз перед дойкой. Все доярки и скотники, бывшие там, то и дело переводили глаза с телевизора на героиню очерка. Наташа сидела не шелохнувшись, окаменевшая и только чувствовала, как волнами накатывается на нее то жар, то холод, то страх. Она ждала, что как только кончится передача, сразу начнется ядовитый разговор о коровах, рационах, условиях. Но произошло непонятное. Посмотрели, молча поднялись, выключили телевизор и разошлись. Хоть бы слово кто сказал. Кое-как подоив коров, Наташа побежала домой, грохнулась головой в подушку и вдосталь наревелась.
— Ну что, Наталья свет Ивановна? Дождалась праздничка? — через какое-то время спросила Мария Павловна.
— Не надо, мама, — попросила Наташа. — И так тоска гложет.
— Да уж загложет… С такой тоски обидчивыми люди делаются, злыми, — Мария Павловна говорит тихо, размеренно, слова как бы падают с высоты. — А ведь говорила я тебе, говорила…
— Тебе ведь тоже двадцать лет было, — напоминает Наташа в свое оправдание.
— Да было, как вчера будто… Иван, помню, ромашек нарвал цельную охапку, в ведерке на стол поставил. А мне говорит: «Сиди, жена моя Мария, и представляй, какая распрекрасная жизнь у наших детей будет»… Без вина, а весело. Так весело было…
— Ты это к чему? — насторожилась Наташа.
— Так просто… Сильно бабы-то тебя?
— Молчали. Поднялись и ушли.
— Хуже ругани это.
Наташа не ответила. Да и что сказать матери, оказавшейся меж двух огней: и дочь жалко, и на правду глаза не закроешь. Так они и сидели молчком с час или больше, оглохли бы от тишины, не загляни к ним Марфа Егоровна. Захлебываясь от возбуждения, она рассказала о происшествии в Заячьем логу и тут же пропала, поскольку такие новости начисто лишают старуху покоя, гонят ее из двора во двор.
— Вот ведь сорока старая чего навыдумывала! — сказала Мария Павловна. — Соврет и не дорого возьмет.
Но тут Наташа глянула в окно и ойкнула.
— Папаня идет! Гроза грозой.
Иван Михайлович шагал серединой улицы и размахивал зажатой в руке фуражкой. Это уже привычка. Как поругался с кем, так и в лютый мороз шапку долой. Или для остужения головы, или чтобы руки чем занять. Обычно откуда бы ни шел, останавливается у ворот, на дом свой смотрит, на другие дома, вроде сравнивая. Сейчас же — прямым ходом во двор, но и там не задержался. Грохнуло в сенях попавшее под ноги пустое ведро. Вошел, швырнул в угол фуражку, горячо засопел.
— Рано нынче. Никак отсеялись? — спросила Мария Павловна, зная, что сейчас Ивану Михайловичу надо прокричаться и протопаться.
— Отсеялись! — не успев сесть Журавлев вскочил. — Досеемся скоро, пойдем по соседям хлеб занимать.
Теперь бы помолчать всем некоторое время. Не получая сопротивления, Иван Михайлович скоро выдохнется, перекипит, тогда можно будет говорить с ним о чем угодно и вполне спокойно. Но Наташа не дождалась этого переломного момента, спросила:
— Все не можешь привыкнуть?
— А-а! — закричал Журавлев. Острый нос его побелел, глаза сузились, четко проступили морщины на лбу. — Это к чему такому привыкать я должен? К глупости привыкать? Елки зеленые! Сказали мне про твое кино, как ты весь наш журавлиный род на позор выставила. Спасибо, дочка, обрадовала отца, поднесла подарочек! Совестно мне и стыдно! Я это кино Захару припомню, елки зеленые!
— Будет, будет, — осаживала его Мария Павловна. — Расходился, как холодный самовар. Сходи лучше Сережку позови. Мы тут пирог вам на конец посевной испекли.
— Выбрось его! — посоветовал Иван Михайлович. — Не заслужили пирогов, не заработали.
— Выбросить так выбросить…
— Рада стараться!
Подобрав с пола фуражку, он рывком надвинул ее на глаза и вышел, еще раз пнув в сенях ведро. На дворе Журавлев малость пометался в поисках заделья, но все валилось из рук. Потом только догадался, чем заняться. Приволок под навес охапку тонких сосновых дощечек и начал гладить их рубанком. После сева, когда наступит некоторое затишье до сенокоса, он собирается ошить досками дом, закрыть темные бревна и ржавые лохмотья мха в пазах. Монотонное вжиканье рубанка скоро успокоило его. Остро пахнет смолой, стружка вьется колечками, ворохом оседает на землю.
Пришла Мария Павловна — в накинутой на плечи фуфайке, в старых валенках. Села в сторонку и стала глядеть, как он работает.
— Куда Наталья-то убежала? — спросил Иван Михайлович, не поворачивая головы. — Слова не скажи — сразу взбрыкивают…
— А ты кричи больше.
— Нервы никуда стали, что ли. Не хочу, а кричится.
Иван Михайлович отложил рубанок, охлопал карманы в поисках курева, сел рядом. Искоса глянул на ее измаянное болезнью лицо, на сухие жилистые руки, на седеющие прядки волос.
— Вот так и живем, — сказал вдруг. — От весны до осени, от осени к зиме… Мир велик, а тесно. Сошлись на одной узенькой дорожке и стучимся лбами. Или так надо, или не догадаемся шаг в сторону сделать.
— Про Захара говоришь?
— Про него…
Журавлев еще не докурил папироску, как стукнули воротца. Сергей пришел.
— Да и правда синяк! — ахнула Мария Павловна, увидев на лице племянника отметину, полученную в Заячьем логу. — Отец, да ты что на самом-то деле! То-то мне Марфа Егоровна толкует, а я в ум не возьму.
— Так уж получилось, — Сергей покраснел. — Конфликт на почве агротехники. Нашему Ивану Михайловичу не нужны советы и рекомендации. Сам все знает.
— Ты бреши да не забрехивайся, — Журавлев сделал последнюю затяжку, бросил окурок и придавил его сапогом. — Советы для умных людей составляются, а вас с Кузиным заставь молиться — лбы порасшибаете. Я в чем уверен — до смерти буду стоять. А тут я прав… Ладно, пошли в дом. Вижу, с разговором ты.
— Просто так зашел, — ответил Сергей.
— Просто так и посидим.
Журавлев поднялся, отряхнул с брюк мелкую стружку. В доме он сразу привалился к столу, раздвинул локти, уложил подбородок на ладони и изготовился к разговору. Сергей устроился напротив. Чем-то он похож на Ивана Михайловича — резко очерченным подбородком, манерой удивленно вскидывать брови.
Сергею шел пятый год, когда по пьяному делу был насмерть придавлен машиной его отец. Вскоре же слегла и не встала мать, сестра Ивана Михайловича. Журавлев сделал все, чтобы племянник не познал сиротства. Одевал-обувал наравне со своими и даже лучше, может быть. Свой, он — свой, а этому — первый кусок. Сам же и определил, кем быть Сергею. Только агрономом, только по хлебопашному делу. Когда Сергей вернулся в деревню с дипломом и молодой женой, получил колхозное жилье, Журавлев сказал ему: «Обязанность свою мы с Марией выполнили, насколько хорошо — не нам судить. Теперь свое гнездо у тебя, Серега, рожай детей и расти их. А нас не забывай…»
— В других бригадах как? — нарушил молчание Иван Михайлович.
— Зерновые кончили. Остался твой Заячий лог. Захар Петрович рвет и мечет. Сам знаешь.
— Понятное дело, — соглашается Журавлев. — Захару что надо? Захару, елки зеленые, вперед выскочить охота. Отличиться. Больной он этим еще с молодых годов… С ним ясность полная, а тебя вот пять лет учили землю носом чуять, науку в деревне представлять. Хорошо представляешь. Выразительно.
Сергей молчит.
— Робкий ты еще, елки зеленые. Квелый, как трава без дождя. Думаешь, что? За красивые глазки вожаком тебя коммунисты избрали? Нет! На азарт расчет был, на силу молодую. Хорош расчет, да боец не тот. За бумажки прячется. Знаешь, сколько таких работничков у нас перебывало? Догадливые сами уходили, недогадливых выгоняли. Сам ведь знаешь.
— Не бумаги, а рекомендации, — заметил Сергей и стал втолковывать Журавлеву, что агрономические советы по срокам сева не с потолка берутся, а составляются на основе многолетних наблюдений и научных данных.
— Что-то не видел я, чтоб за Заячьим логом кто наблюдал, — усмехнулся Журавлев. — Может, тайно или со спутника? А вот дед Никанор другую рекомендацию насчет лога дает. Сядь, говорит, голым задом на пахоту, если не шибко мерзнет, то можно сеять.
— Уже попробовал, поди? — спросила Мария Павловна.
— Нет еще. Завтра буду испытывать.
— Надо народу поболе собрать. Пущай полюбуются.
— Ладно! — Иван Михайлович поднялся, хлопнул ладонью по столу. — Посмеялись, да будет… К синяку приложить бы что. В драке, Серега, завсегда так: кто в сторону жмется, тому больше достается. Не вешай голову, неудобно на мир глядеть в таком положении, просмотреть многое можно.
— Нехорошо все получилось, — вздохнул Сергей.
— С Кузиным-то? Обойдется. Раньше у нас не такие плясы-переплясы бывали. Проклянем друг дружку, а день прошел — и забыли. Не про молодых только говорят, что характером не сошлись. Все ругаемся, да шипим, как гусаки. А дрались мы с ним всего один раз. Никому я не рассказывал, а ты вот послушай.
Иван Михайлович опять сел, закурил.
— В сорок девятом году было. Я председателем был, а он клубом заведовал. Тогда избой-читальней клуб называли. Придешь, бывало, утром в контору, сядешь вот так к столу, зажмешь голову и думаешь: какую прореху сейчас латать, а какую завтра. Да и председатель-то я липовый был, по нонешним временам и бригаду бы не доверили. А тогда, елки зеленые, что? Молодой, фронтовик, два ордена да шесть медалей… Садись, руководи, двигай сельское хозяйство этим самым паром, который человек в себе вырабатывает. Лебеду ели, а работали. А Захар знай речи говорит. Частью в дело, а большей частью без дела. Вот один раз и загнул такую речугу, да не где-нибудь, елки зеленые, а на току, когда зерно на трудодни выдавали. Дождь хлещет, холодина собачья, а он загнал народ в клуню и часа два барабанил про растущую зажиточную жизнь колхозной деревни, про великое преобразование природы. А по трудодням хлеба-то меньше мешка на семью пришлось. Озверел народ, на другой день почти никто на работу не вышел. Ну, я тоже с цепи сорвался. Зову этого болтуна в контору, давай мозги вправлять. Я свое, что, мол, всему есть место и время, а он свое. Докричались до того, что Захар меня врагом народа обозвал. Слов у меня больше не оставалось, одни матюки да кулаки. Ну, и давай друг дружку по сопатке чистить. Он силой берет, а я верткостью… Ладно хватило у обоих ума выскочить из конторы, разбежаться, а то бы одному кому-то не жить. Потом сошлись, помирились, посмеялись даже… Ты, Серега, не думай, я у Захара не только плохое вижу. Нет! Ценю я Захара. За одно ценю, что не побоялся в худой колхоз пойти. Другой бы на болезни сослался, на жену, детей, свата, брата, а Захар впрягся и вот уже сколь лет тянет лямку.
История неожиданного начала председательской карьеры Кузина и ее продолжение известны Сергею, но теперь он удивлен словами Ивана Михайловича. Казалось бы, все в его отношениях с Кузиным завинчено на крепкую гайку, но вот есть, оказывается, малюсенькая щелочка для уважения человека, сумевшего в важный час одолеть себя… Другое известно Сергею. Маятный путь прошел Кузин по тряской и неровной стезе. Почем зря шпыняли его за недоучет, за недогляд, за множество других дел и научили-таки работать и вести хозяйство… Третье известно Сергею. Перед тем собранием, как стать ему секретарем парторганизации, Волошин предупредил его, что быть ему меж двух огней, но самому бы не опалиться, не качнуться бы в одну или другую сторону. Эту шаткость своей позиции Сергей почувствовал скоро, но особенно в момент создания журавлевского звена. Кузин тогда воспротивился уже потому, что предложено не им, и вон какого труда стоило сломить его. А нынешний случай…
— Ну и хорошо, что тянет Кузин лямку, — как бы очнулся Сергей.
— Не так хорошо, как плохо, — поправил Журавлев. — Все больше в одиночку везет. Посторонись, дескать, ходу дай! За доброе Захару сто раз спасибо сказано. Только застрял он со своим возом, на месте топчется, а никого не подпускает. Этот ему не советчик, другой не указчик… Застрял! Вот и охота ему в любой малости первым быть. На виду. Это ведь такая зараза! Она как в нутро человеку заберется, попробуй выживи ее. Обидно мне за Захара и жалко его.
— Жалость не кулаками доказывают.
— Мой грех… А как быть, если слов не хватает? Поясни.
— Трудно сказать.
— То-то и оно, елки зеленые! Других судить легко, себя же — большую силу надо иметь.
— Знаю, — соглашается Сергей. — Только скажи мне, где взять эту силу?
— У себя же…
Так они сидели и говорили. Старый тракторист и молодой агроном и молодой же партийный секретарь. Один повидавший жизнь и вкусивший всего, что уготовано было его поколению, другой только начавший свою дорогу…
Мимо окон с галдением прошла журавлевская бригада — Федор, Сашка, Антон, Виктор, Пашка, Валерка. Остановились у ворот. Иван Михайлович прислушался к говору, но понял только, что все нападают на Антона, а тот едва успевает огрызаться. Потом стихли. Федор открыл калитку, медленно прошел до крыльца, постоял там и только потом открыл дверь.
— Что невеселый такой? — встретил его Журавлев.
— Да так, — Федор переминается с ноги на ногу, вздыхает. — В общем ребята послали сказать, что дураки мы большие.
— Вот-те раз! — не понял Журавлев или только сделал такой вид. Сергей заметил, как облегченно расправил Иван Михайлович плечи, будто свалил с них тяжесть. Глаза его заблестели.
— В общем, — продолжил Федор, — глупостей мы много нынче натворили, особенно Антошка. С ним я еще поговорю.
— Только без этого, — Журавлев понял мысли Федора. — Кулаками не заставишь землю любить.
— А чего он… Тут ему плохо, в Сибирь захотелось.
— Жизнь там хороша, где человек живет, — Иван Михайлович, подошел к Федору, ухватил за плечо, тряхнул. — Ну-ка все мы уйдем из деревни. Хлеб-то кто растить будет, а? Хлеб-то, елки зеленые, чьими руками поднимется?
— Мы все понимаем, — соглашается Федор, — да не все делается по понятию.
— Сказанул, елки зеленые! Покличь-ка ребят… Нет, постой! Пошли лучше на улицу. В избе разговор на собрание похож будет, а там сподручнее.
Не дожидаясь согласия Федора, Иван Михайлович накинул пиджак и сказал Сергею:
— Пошли и ты, секретарь. Не лишним будешь…
ВЕЧЕРНИЕ СТРАДАНИЯ
Вечера во всех деревнях одинаковые. Днем на улице, особенно в страдную пору, шаром покати, каждый при своем неотложном деле. К вечеру же гам и суета. Пылят и ревут машины, сбегаясь в деревню с разных сторон, потом стадо улицей пройдет, потом разом вспыхнут в окнах огни и скоро же погаснут за недосугом вечеровать. Только молодежи неймется. Какой бы тяжести ни была дневная работа, а все одно чуть не до зари гуляют.
Разговор на различные темы, начатый Журавлевым, в этот вечер продолжился у старого колхозного клуба, закрытого на ремонт по причине ветхости. По соседству с доской Почета (открывает ее портрет Наташи, замыкает Федор, попавший сюда по настоянию Журавлева за работу на ремонте техники) на штабеле досок рядком сидят Андрюшка, Федор, Антон и Сашка. Антон нехотя дергает струны гитары, извлекая протяжные и заунывные звуки. Одним словом, нагоняет тоску. Да и остальным после разговора с Журавлевым как-то не по себе.
Иван Михайлович никого и никак не упрекнул, будто ничего существенного не произошло в Заячьем логу. Ни с того, ни с сего принялся вдруг рассказывать, как жилось и работалось трактористам-малолеткам в долгие военные лета и зимы. Как изводил ремонт разбитых «колесников», как артелью дергали веревку, чтобы завести мотор, как привязывали себя к сиденьям, чтобы не свалиться с трактора или плуга, если заснешь ночью, как каждый выращенный колос приравнивался к патрону… А ранней весной сорок третьего года подошел Журавлеву черед собирать дорожную котомку. Захлебным воем проводила деревня почти что последних недоспелых еще мужичков, а к июлю того же года был готов новоявленный солдат к смертному бою и принял его у суходольной речушки в Курской стороне…
Рассказав все это, Журавлев поднялся и ушел, оставив ребят думать, сопоставлять и делать выводы. Они посидели под журавлевскими березками и молча разошлись, каждый поняв звеньевого по-своему. Антон решил, что вся эта давнишняя история была адресована лично ему, и Журавлев совсем не случайно много раз упоминал о бескорыстии тех военных трактористов. Дома Антон из-за пустяка поцапался с отцом, накричал на мать и убежал с гитарой-семистрункой под старые стены клуба. Теперь вот сидит и — брень, брень, брень. На его смуглом лице, хорошо впитывающем весенний загар, самая настоящая тоска. Глаза полузакрыты. Рукава рубашки (на зеленом фоне белые ромашки) небрежно закатаны.
— Сыграл бы что путное, — просит Федор и морщится как от зубной боли.
— Русскую народную? На полверсты куплет? Старо это, Федя. Нынче скорость миром командует, один ты замедленного действия.
— Да пошел ты! — лениво ворчит Федор.
— Лучше сам иди. Сел бы под свой портретик — красиво будет и от меня подальше… А может, нам действительно развлечь Федю? А, братцы? Скушный он, грустный.
Антон вскочил, расшаркался перед Федором. Под какой-то немыслимый цыганский напев обошел, приплясывая, круг, остановился и запел гнусавым заунывным голосом:
И пошел выдрыгивать ногами, выделывать кренделя, дергать плечами. Сашка не утерпел, сорвался с места и начал выколачивать перед Федором, как делают на деревенских гулянках, вызывая плясуна на круг.
— А что, братцы? — остановился вдруг Антон. — Не употребить ли чего, а? Дежурка еще работает, я мигом организую. Помянем премию, царствие ей небесное… Нет, чуяло мое сердце, что намаюсь я в этом звене. Ничего, братцы мои, путного не получится. Игра придумана хорошая, да игроки не те попались. Ты, Андрюха, не косороться! Батя твой решил характер показать, а люди страдают.
— Это кто страдает? — насмешливо спросил Сашка.
В принципе он тоже не против бы получить шальную денежку, но его насторожило поведение Журавлева в поле. За просто так, прихоти ради, догадывается Сашка, Иван Михайлович не стал бы кидаться на председателя.
— Если конкретно, то я страдаю, — уточнил Антон. — Мне деньги на дорогу нужны. Если раздумал ехать, так и скажи и не морочь мне голову. Один не заблужусь. Бестолочи вы! Фигуры из себя строите, а как Кузин сказал, так и будет, хоть вы на луну запрыгните… Нет, узнает кто — со смеху помрет! Им деньги протягивают, нате, возьмите, а они нос воротят. Нет, что вы! Мы ужасно гордые, мы ужасно совестливые. Мы как ангелы.
— Ну, пошло… Теперь на всю ночь, — Федор выдает слова по одному, будто ощупью достает их из мешка, разглядывает на свету — ладно ли — и только потом пристраивает к сказанному. — Если что… Соберем тебе на дорогу… Не помрешь с голоду. На вокзалах плясать будешь, по вагонам ходить… Подадут… А Журавлева не трогай, — это Федор говорит уже другим тоном. — Раз понятия нет, то лучше молчи.
— Хочу и трогаю! Я не как некоторые… Подумаешь — Заячий лог. Свет клином сошелся.
— Я в книжке одной читал, — начал пояснять Федор, — как можно проверить драгоценный камень. Ну, настоящий он или стекляшка. Надо воды капнуть на него… Наш лог — такая же капля. Только тут человек проверяется.
Федор точно уловил суть конфликта. В споре о сроке сева на одном лишь поле проявились разные понимания крестьянского труда, разное отношение к земле. Антон не мог понять эту тонкость, оттого и бесится теперь.
— Значит, проверочка? — спросил Антон. — Согласен, проверять надо. Но зачем, скажите мне, так много и так долго? Меня с малых лет все испытывают и проверяют. В школе я терпел, там деваться некуда. Думал, ладно, черт с ним, потом буду сам себе хозяин, что хочу, то делаю, никого не спрашиваю. А что получилось из моих ожиданий? Армия получилась. Тут опять деваться некуда, тут сплошной приказ и руки по швам. Но теперь-то? Теперь-то почему меня не спрашивают, что я сам про себя думаю, сам я чего хочу? Пусть спросят. Может, я смолчу, но буду знать: вот же интересуются, считают меня самостоятельным… Я до армии эти стены подпирал и теперь здесь околачиваюсь. Вечно ведь так не может быть, в других же местах уже не поймешь, город это или деревня. А у нас? Я один раз к Кузину подсыпался с этим жизненным вопросом. И что в ответ? Не твоего ума дело!
Еще ни разу, кажется, ребята не видели Антона таким. Все больше на шуточки нажимал, на хаханьки. Антону всегда и все было понятно.
— Ты того… Короче и яснее, — попросил Федор.
— Не бойся, Федя, не заговариваюсь… Как же насчет пузырька? Дежурка последние мгновения работает. Тебе, Андрюха, не предлагаю, тебе нельзя. Папа заругается. Нехорошо, скажет, водку пить, это яд, от него люди умирают.
— Да кончай ты трепаться! — не выдержал Сашка.
— Не желаете, так я пошел. Авось встретится добрая душа, составит компанию. — Антон подхватил гитару и удалился в темноту. Уже по ту сторону клуба загремела его гитара, и Антон не то запел, не то закричал: «Поедем, красотка, кататься, давно я тебя поджидал».
Через минуту поднялся и Сашка. У них так, куда иголка, туда и нитка.
— Чего он на тебя? — спросил Андрюшка Федора.
— Ерунда! — протянул тот. — Не люблю я языком чесать. Когда молчишь — спокойнее…
Федор опять надолго стих, прислушиваясь к вечерним звукам деревни. По большаку, разрезая темень длинными лучами фар, прошел молоковоз с вечерней дойки. Лениво, скорее для порядка, изредка взбрехивают собаки. С криком: «Ласка, Ласка!» — кто-то бродит за огородами, разыскивая корову или теленка. Весенняя земля остро пахнет сыростью, прелью, первой зеленью. Низко над головой висят звезды.
Федор Коровин счастливо избежал маяты, которая терзает сейчас Антона. Деревенский настрой жизни принят Федором без всяких оговорок, таким, каков он есть. Может, потому, что родился и рос в семье, где никогда не искали выгоды, а работали — неторопливо, но упорно и много. Коровиных вроде бы и не замечали в деревне, пока не возникала в них нужда. Прошлой зимой Сергей долго носился с идеей устроить вечер чествования рабочей, колхозной то есть, династии. И когда стали гадать и рядить, с кого начать, оказалось, что по всем статьям подходят люди с чисто деревенской фамилией — Коровины. Вот в этом клубе (он еще действовал) и проходил тот вечер. Первым на сцену поднялся дед Федора, за ним отец Федора, всю жизнь пробывший около колхозных лошадей, потом пошли два брата Федора, колхозные шоферы, две сестры Федора, колхозные доярки. Да сам Федор, да два дяди и тетка его, да десятка полтора двоюродных братьев и сестер… Всю сцену заняли. Начиная вечер, Сергей нисколько не отступил от истины, сказав, что на таких людях и держится колхоз.
Свое будущее Федор видит ясно и далеко вперед. Еще с год походить в холостых, потом жениться, устраивать свой дом, заводить, как у других, свое хозяйство, растить детей. Лучше, если их будет несколько, один за другим, без большого разрыва. Тогда семья получится дружная. Сам он будет работать на тракторе, каждый год повторяя одно и то же — пахать, сеять, убирать, снова пахать.
Из темноты появился Сергей. Теплый вечер и его вытолкнул за порог.
— Вижу, охрана клуба на месте, — заговорил Сергей. — О чем толкуете, мужички?
— Про всякую ерунду, — ответил Федор, а Андрюшка добавил:
— Федя пришел к выводу, что никогда не надо волноваться. Меня не трогают — и ладно.
— Чего, чего? — возмутился Федор. — Это когда я говорил?
— Говорить не говорил, а думал.
— И в мыслях не было!
— Извечная проблема, — засмеялся Сергей. Он подсел к ребятам, вытянул натруженные за день ноги. — Два года назад я сам как думал? Вот прибился к спокойному берегу, есть у меня одна печаль-забота — хлеб растить. Другое пусть другие делают. Но не получилось, да и не может быть такого. Всегда надо брать на себя чуть больше, чем хотелось бы.
— Осуждаешь серединочку? — Федор пытливо смотрит на Сергея. — А сам-то нынче тоже… Со стороны хорошо видать было. Ни вашим, ни нашим.
Сергей смутился, если бы не темнота, то ребята могли заметить, как покраснел агроном. Скандал в Заячьем логу, можно сказать, получился только по его вине. Еще до Журавлева и Кузина ему полагалось проверить поле и определиться твердо, а не мямлить что-то половинчатое.
— Поля еще плохо знаю, — ответил он Федору.
— А зачем же учился? — допытывается тот.
— Вот это уже интересно! — удивился Сергей. — Что-то сегодня меня целый день пытают: зачем я учился и чему научился.
— Правильно делают, — заметил Андрюшка. — Раз возникли подозрения, их надо немедленно проверить… А кого это земля плохо держит? Посмотрите на это явление!
Явлением был Григорий Козелков. Земля действительно плохо держала его, раскачивала, вот-вот уронит. Вытаращив остекленевшие глаза, Григорий то и дело припадал к забору, но все же добрел, хотел сесть рядом с Федором, но промахнулся, упал и задрыгал ногами.
Близко к вечеру, приняв для бодрости стакан водки, Григорий отправился к Журавлевым писать новый вариант Наташиного выступления. Учуяв водочный дух, Наташа прогнала его. «Привыкай, — сказал ей Козелков. — В субботу сватов пришлю». Услышав это, Иван Михайлович вышиб Григория со двора.
— Меня оскорбляют в лучших… чувствах, — бормотал теперь Григорий, едва ворочая языком. — Откровенно выражаясь… Журавлев самый… который… Теперь уже не звеньевой… Вопрос решен… Захар Петрович не уважает… Я не уважаю…
— Чего мелешь? — Сергей за шиворот приподнял Козелкова, привалил его к стенке. — Рехнулся с перепою? Чертей видишь уже?
— Нету чертей… Захар Петрович не уважает, — бубнил Григорий. — По этой причине…
Решив, что это как раз тот случай, когда дыма без огня не бывает, Сергей тут же отправился искать Кузина. Он опять говорил себе, что сам он виноват, сам оставил Ивана Михайловича по сути один на один с новым делом и ничем существенным не помог… Нынешний случай — опять промашку допустил. Не придал значения. Надо было немедленно собрать бюро, собрать коммунистов, общей силой, общим умом дать оценку конфликту.
Его бездействие рождает иные действия… Нет, не зря Иван Михайлович квелым его называет. В самую точку…
Сергей не заметил, как добежал до конторы. Впрочем, мог и не ходить сюда: кто в такое время будет сидеть в конторе. Плюнув с досады, он круто свернул в проулок к дому Кузина. Там тоже темно. Сергей забарабанил в окно и колотил до тех пор, пока из ворот не выскочил перепуганный Захар Петрович.
— А, Сергей! Что случилось? — спросил он.
— Случилось! — выкрикнул Сергей. — По деревне шляется пьяный Козелков и городит невесть что про Журавлева. Будто он уже не звеньевой. Откуда это? Сам он выдумал или как?
— Тьфу ты! — перевел дух Кузин. — Так и заикой можно сделать… Я Гришке на язык ботало повешу.
— Давай без шуток, Захар Петрович, — уже более спокойно заговорил Сергей. — Сядем, потолкуем. Ведь совсем плохие дела у нас начались.
— Поговорить надо, — согласился Кузин. — Но не ночью же. Потерпи уж до утра. Зла на Ивана не держу, но работа есть работа, тут сват-брат в расчет не идет.
— Я утром поеду в райком, — сказал Сергей. — Дальше так продолжаться не может.
— Я и сам могу поехать, — ответил на это Кузин. — Проинформирую руководство, доложу, что к чему… А тебе бы не советовал рыпаться. Тут ведь не разберешь, где принципиальность, а где родственные чувства. Так что спокойной ночи, Сережа.
С тем Захар Петрович захлопнул ворота.
…И еще одно маленькое событие произошло в этот вечер у старого клуба. Когда Федору и Андрюшке надоело скучать у клуба и они пошли по домам, сюда явились Наташа и Антон. Рассудительная речь передовой доярки, предостерегающей непутевого механизатора, чтобы он не сманивал Сашку и других ребят в сомнительное путешествие по Сибири, разбивалась о его безалаберность. Можно сказать, полностью срывалось выполнение поручения, данного ей Сергеем.
— Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту, — запел Антон, не замечая, что Наташа уже готова зареветь. Но потом заметил и удивился.
— Здрасте! Только прошу без этого. Не уважаю мокроты.
— Навязался на мою голову, проклятый! — сказала Наташа, отбросив официальность. — Вот никуда не пущу тебя — и все!
— Это что-то новое! — воскликнул Антон и тут же выставил свое условие: если Наташа разрешит поцеловать ее, то никуда он не поедет и другим закажет.
Вместо поцелуя Антон получил звонкую оплеуху, и пока хлопал глазами, Наташа убежала. Отшвырнув мяукнувшую гитару, Антон кинулся следом и вскоре же послышался его сбивчивый и, надо отметить, слишком взволнованный говор:
— Наташка, погоди! Да погоди же! Реветь-то зачем? Из-за меня ревешь, да? Меня жалко, да? Ну, перестань, перестань… Думаешь, я так себе? Да я…
ХЛОПОТЛИВОЕ УТРО
Начался новый день. Наскоро прибрав, где мокрой тряпкой, где веником, колхозную контору, Марфа Егоровна села за председательский стол передохнуть и принялась разглядывать картинки в «Крокодиле». Отвлек ее телефонный звонок. Она тут же сняла трубку, сдвинула платок, чтобы открыть ухо.
— Слухаю! — закричала она.
Звонил Волошин, спросил, где Кузин.
— Нету Захарки, нету, ей-бо! — затараторила Марфа Егоровна. — Может, чё передать ему, так я передам.
— Марфа Егоровна это? — Волошин узнал ее по голосу.
— Она самая, ей-бо! Не забыл, не забыл старую.
— Да как забудешь, Егоровна! — весело кричал ей Волошин. — Ведь сколько я у тебя квартировал, когда в МТС работал… Бегаешь помаленьку?
— Бегаю, бегаю, ноги носят покуда. Я уж изождалась вся, когда к нам заглянешь. Ей-бо! Сказал бы Захарке, чтоб избенку мою подлатали. Пол сопрел, печь не греет. Прямо реву, а не живу.
— Меры примем, Егоровна, — обнадежил ее Волошин. — Так скажи Кузину, чтобы сразу позвонил мне. Ладно?
— Скажу, скажу.
Только положила трубку, а Кузин вот он, легок на помине, топчется на крылечке.
«Не в духах», — сразу определила Марфа Егоровна.
Она не ошиблась. Уже под утро Захару Петровичу приснилась какая-то чертовщина. Будто бредет он по топкому болоту, с трудом выдергивает ноги из грязи, потом падает лицом в эту грязь и начинает задыхаться. Он заметался на подушке, застонал. Жена еле растормошила его. Подняв ошалелую голову, Захар Петрович облегченно перевел дух и снова закрыл глаза. Но сон уже пропал. Пошли мысли о том, что работать становится трудно, чертовски трудно. Народ непонятный пошел. Раньше цыкнул, крикнул — и тишина. А нынче — не так подошел, не так сказал, не так посмотрел… Сегодня же надо окончательно разобраться с Иваном, дальше так продолжаться не может. Всыпать Гришке за болтливость. Сходить на ферму, приструнить доярок-горлопанок… Ивана просто так не толкнешь. Рядовой колхозник, активист, передовик. О звене даже в области знают, интересуются. Есть мнение осенью подвести итоги работы и другим рекомендовать опыт. Поэтому говорить с Иваном будет трудно. Но дело решенное, отступать не следует… Звено оставим, укрепим или еще как. Подумать надо…
С такими вот мыслями и пришлось начинать рабочий день.
— Ну как, выспалась? — спросил он Марфу Егоровну.
— Ага, хорошо поспала… Тебе бы мои сны. Ей-бо!
— Свои не слаще, — признался Захар Петрович и стал наводить порядок на столе. Следил за этим: ведь стол что зеркало, отражает хозяина. Вот стопка политической литературы, вот сельскохозяйственная, вот художественная книжка с закладкой. Вот свежий журнал раскрыт, кое-что подчеркнуто… Стоит только глянуть на такой стол и сразу видно, сколь разнообразны интересы сидящего за ним человека.
Наблюдая за Кузиным, Марфа Егоровна не удержалась, хихикнула. Реакция была незамедлительной.
— Вот смотрю я на тебя, Марфа… Век прожила…
— А ума не нажила, — добавила старуха. — Слыхала уже такую побасенку. Райкомовский секлетарь звонил тебе. Миколай Мефодич. Покалякал чуток со старухой. По голосу судить — не иначе накрутит тебе хвост!
— Ладно, ступай, — отмахнулся Кузин. Но Марфа Егоровна дошла только до порога.
— Серчай на меня, Захар, не серчай, а про свою избу секлетарю я обсказала. Ей-бо! Посулил, грю, председатель досок на пол, — нимало не смущаясь она внесла дополнение в разговор с Волошиным, — сто раз сулил, а мне хоть ноги ломай. — Марфа Егоровна всхлипнула. — Довел ты меня, Захарка, до жалобы, как есть довел!
— Доски, доски! — заворчал Кузин. — Спросила бы у Козелкова. Не могу же я всякими пустяками сам заниматься. Делать мне больше нечего, да?
— Так к Гришке-то с бутылкой надо. Без бутылки твой Гришка и разговаривать не станет.
— Не преувеличивай. Тебе жить-то осталось…
— Ты мой век не считай! — нахмурилась старуха и стала по-настоящему грозной. — Придет срок — без твоего спросу помру. Не совестно тебе, Захар? Ты материну титьку сосал, а я ударницей по колхозу была. Ей-бо! Уважения к старым людям нету у тебя, Захарка, темный ты человек.
— Все вы тут светлые собрались, — ответил Кузин.
— Нечем крыть? — Марфа Егоровна была довольна. — Краснеть зачал? Красней, красней! У кого совести мало, тот на дню сто раз краснеет, а свое делает.
Она еще бы поговорила, но тут появился Козелков. Бочком втиснулся в кабинет, изучающе глянул на Кузина, чтобы подстроиться к настроению.
— Доброе утро, Захар Петрович, — сказал он устало и со вздохом, словно и его на заре поднимают заботы.
— Со старухой и здоровкаться не надо? — не замедлила спросить Марфа Егоровна.
— Извиняюсь, — Григорий развел руками. — Забывчивый я.
— Весь в председателя удался, — определила Марфа Егоровна.
После ухода старухи Захар Петрович некоторое время перебирал бумаги, писал на листке календаря, открывал и закрывал ящики стола, а Григорий, видя эти приготовления (злость на него копит Кузин), тоскливо смотрел в пол.
— Я тебе сколько буду говорить, чтобы язык не распускал?
— Ничего такого не было, — живехонько отозвался Козелков. — А вот на ферме у нас дела! Заходил я туда. Снова дым коромыслом. Тут я так думаю…
— Сам разберусь, — перебил Кузин. — Наведу порядки. Вспомнят, кто им заработки дал, кто из грязи вытащил.
— Недовольство иного, можно сказать, особого свойства, — осторожно заговорил Козелков. — Идут разговоры о чести, совести и тому подобное. Злоупотребляют этими словами. А того не могут понять, откровенно выражаясь, что… Журавлева еще видел. Сердитый — страсть.
— Все мы нынче не ласковые.
— Я к нему сразу с вопросом: указания председателя колхоза будем выполнять или гнуть свою вреднейшую линию? А он принародно обозвал меня нехорошими словами, а про вас сказал… Позорит он вас, Захар Петрович, авторитет, откровенно выражаясь, подрывает. Накричался и укатил на мотоцикле. По направлению судя — не иначе как в район.
Тут Козелков не ошибся. Иван Михайлович поехал в райком, к Волошину. Он-то лучше других знает, что Кузин, закусив удила, плюнет на всякий здравый смысл. И пойдет ломка дров. Не личная обида и боязнь за себя торопили Журавлева. От трактора никто его не отлучит, но может пойти прахом весь его труд по сколачиванию звена. И само звено, ставшее уже маленьким коллективом, хотя и с непрочными связями еще, развалится. А Заячий лог? Так и будет чертополошным полем?
Обычно дорога до райцентра занимает час хорошей езды, но Журавлев одолел ее быстрее. Бросив горячий мотоцикл у райкомовского подъезда, не стряхнув даже пыль, он поднялся на второй этаж.
— Хозяин дома? — спросил секретаршу.
Услышав знакомый голос, Волошин крикнул в приоткрытую дверь.
— Заходи, Журавлев!
— Здравствуй, Мефодьич, — Иван Михайлович подошел к столу, потер ладошку о штанину, подал руку. — За советом вот приехал. Рассуди нас, а то мы, елки зеленые, черт-те куда уже забрели.
— Ты садись, Иван, — Волошин указал на стул. — Догадываюсь, опять скандалите.
— До драки, считай, дело дошло.
Лицо Волошина сразу стало строгим.
— Что за причина? — спросил он.
— Причин много… Первая причина — я сам. Вторая — Захар. Вот какая история вчерась получилась у нас…
А Кузин в это время осторожно выпытывал у Сергея, не по его ли наущению Иван Михайлович поехал в райцентр, и популярно разъяснял агроному и партийному секретарю, что не все в жизни получается гладко, а идет через борьбу и преодоление трудностей. Бывший при разговоре Козелков не замедлил подчеркнуть большую разницу между романтикой и суровой действительностью. Кузин с этим согласился, но тем не менее велел Григорию выйти вон и не мозолить глаза.
— Вот лентяй и пустозвон, а люблю, — признался Захар Петрович. — Люб он мне — и все тут! Как говорится, сердцу не прикажешь.
Сергей не был склонен обсуждать сомнительные достоинства пустобреха Козелкова. Он заговорил про Заячий лог.
— Мелко ты плаваешь, дорогой мой, — выслушав Сергея, заметил Кузин. — Жизненного опыта у тебя мало. Тут уж, извини-подвинься, моя честь задета.
— Выходит, — сделал вывод Сергей, — что оскорбленное самолюбие дороже будущего урожая. Так я понимаю?
— Опять говорю: мелко плаваешь, одно место у тебя наруже, — голос Захара Петровича полон назидательности. — Вот притрешься к нашей жизни, обвыкнешь и трезво станешь на мир смотреть. В тебе еще студент сидит, поэтому много ты не видишь. А если присмотреться, то ведь каждый норовит характер свой показать. Он на затычку к бочке не годится, а туда же лезет.
— Может быть, все это так, — не отступал Сергей, — но давайте лучше вспомним, что получилось с этим логом в прошлом году. По вашей торопливости и при моем попустительстве как агронома семена затолкали в ледяную грязь. Так ведь? А осенью убирали высокоурожайный бурьян.
Так оно и было, но упоминание о прошлом годе неприятно Кузину. Он засопел, заводил бровями.
— Давай не будем спорить, — сказал он. — Супротивных я не люблю и не уважаю. Некогда нам в душевных тонкостях копаться, мы обязаны хлеб давать, мясо давать, молоко давать! Чем больше, тем лучше. Я стараюсь это делать и делаю. И если где допускаю оплошку, то с меня этот грех спишется за счет общего высокого показателя производства. Если кто не понимает этого, беда не моя.
— Чья же?
— Только не моя, — Кузин помолчал, покусывая губы. — Ладно, поговорили, отношения выяснили, теперь за дело. Так вот, товарищ секретарь, Журавлев не оправдал моих надежд. Как это ни печально, но приходится…
— Значит, конец звену? — тихо спросил Сергей. — Я этого, Захар Петрович, не допущу. Я всех на ноги подниму, всех! И потом такие дела не решаются под настроение. Решать будет партийное бюро, поскольку один я выступаю вроде заинтересованной родственной стороны.
— Сначала я решу как председатель, а партийному бюро объясню. Звено-то ведь останется… Григорий! Гришка! — закричал Кузин.
— Я здесь! — живо отозвался Козелков.
— Найди мне Антона Бурина, да поскорее… Парень грамотный, понятливый. А то звено молодежное, а руководит старик. Нет, надо молодежь выдвигать, приучать к руководству. Против этого, надеюсь, товарищ секретарь возражать не станет?
И хохотнул довольно. Дескать, вот как я утер тебе нос, в другой раз знай Кузина.
Выпроводив Сергея. Захар Петрович походил по кабинету, постоял у окна, поглядел на черную, перепаханную колесами и гусеницами улицу, подумал о том, что надо бы запретить гонять тут тракторы. А лучше бы прогрейдировать улицу, сделать стоки, щебенки подсыпать… Руки не доходят. Опять же зелени мало. Кругом лес, а в деревне голо. Замечание на этот счет было, от Волошина. Кстати, не к нему ли подался Журавлев. Возможно. Напоет там теперь!
Захар Петрович уже потянулся к телефону, но звонить не стал: попадешь под горячую руку, а она ведь тяжелая, горячая-то руководящая рука. Звезданет — и запашешь носом землю…
Размышления его прервала Наташа. В кабинет она влетела вихрем и с порога заявила:
— Все, Захар Петрович, хватит с меня! Ухожу с фермы!
— Тебя тут еще не хватало… Все Журавли поднялись сегодня. Сговор у вас, что ли?
— Ни с кем я не сговаривалась! Чужая я всем, даже дома… Еще это телевидение… Я вам во всем верила, а что получилось?
«Этого еще не хватало!» — подумал Кузин.
— Ты садись, Наталья, и послушай, что я тебе скажу, — Захар Петрович заговорил как можно спокойнее, чтобы охладить ее прыть. — Недовольные были всегда, а теперь их развелось особенно. Одни завидуют, от безделья чужую славу меряют, требуют на всех помаленьку ее разделить, а другие им подпевают… На каждый роток не накинешь платок. Тут нам с тобой посерьезнее дело провернуть надо, а на ферме все дела я улажу — и сегодня же. Как ты смотришь на такую идею: открыть у нас школу мастерства? Звучит! За опытом народ поедет.
— Опять почин! — ужаснулась Наташа. — А с комсомольской бригадой что делать? Одно ж название осталось.
— Ну и что? Название — оно тоже роль играет, — что хорошо умеет Кузин, так это в любом случае вести свою линию до конца. Как говорится, не мытьем, так катаньем. — За дело я убрал этих девчонок с фермы, работали плохо.
— Они хотели, но не сразу же получается.
— Получается-не получается… Мне некогда ждать, Наталья, у меня план. Государственный! Сначала молоко, потом все остальное. Так что не пори горячку, работай и о школе мастерства думай.
С этими словами Захар Петрович легонько взял Наташу под руку, довел до двери и проводил из кабинета.
«Вот так вот, — подумал он. — А то примчалась характер показывать. Тебя с фермы теперь силком не вытянешь. Вкусила».
Странное это было утро. Шальное утро. Только и успевай встречать, уговаривать и провожать.
Минут десять только прошло, как сунулся в двери Антон, за ним Федор, Сашка, младший Журавлев.
— Проходи, Антон, — пригласил Захар Петрович. И остальным: — А вас никто не звал, ступайте. Работать надо, а не по деревне бродить.
— Нас звать не надо, мы сами догадливые, — Сашка выбрался вперед, тряхнул кудлатой головой, насмешливо посмотрел на Кузина. — Мы ужасно любопытные. Слух тут прошел, будто Ивана Михайловича со звена снимают. Дай-ка, думаем себе, у самого Захара Петровича спросим: брешет Гришка или не брешет? По-моему, брешет. Так ведь, Захар Петрович?
— Помолчи, — остановил его Кузин. — Раз уж вы такие дружные, табуном ходите… Принимай, Антон, звено, веди начатое дело. Подсказывать будем, помогать. А Журавлеву другую работу подберем. Поспокойнее. Вы ведь ребята горячие, отчаянные.
Пока Антон часто моргал и разевал рот, силясь что-то сказать, его опередил Федор.
— Зря это, председатель, — загудел он. — Да и опять же, если рассудить… Не согласны мы…
Антон наконец проморгался и стал всегдашним Антоном.
— Ты, Федя, не так. Ты к столу подойди и кулаком стукни, — сам подошел и стукнул. — Вот так! Меня, Захар Петрович, за рупь двадцать не купишь, я предателем не буду. Пошли, ребята!
Но сам он тут же вернулся.
— Если выбор сделан из-за вчерашнего моего трепа, то здесь ошибка у вас получилась. Не тот адрес выбран. И вообще это не дело, а хреновина сплошная, — и добавил с угрозой: — Если уберете Журавлева, я вам морду набью. Понятно?
Сказал и ушел.
Захар Петрович растерялся. «Это что же такое делается? — удивленно подумал он. — Приходят какие-то сосунки и начинают ставить мне условия? А я слушаю и молчу. Что-то неладное со мной происходит. Очень даже неладное».
Зазвонил телефон. Кузин снял трубку, подул в нее.
— Кузин на проводе! Кузин слушает, глухой ты, что ли!.. Извиняюсь, Николай Мефодьевич. Слушаю вас…
— Что злой такой? — спросил Волошин.
— Утро прямо собачье.
Волошин начал пытать Кузина по порядку. Сперва про Марфу Егоровну спросил, пристыдил, выругал. Захар Петрович тут же пообещал оперативно проявить заботу о старой колхознице и сейчас же направить плотников. Не дожидаясь новых вопросов, Кузин вкрадчиво-значительным голосом заговорил о своем.
— Есть тут одна идея, Николай Мефодьевич. Починчик думаю организовать, инициативу то есть. Передовая доярка Журавлева открывает школу мастерства. Для всего района. Звучит? Чтобы всех подтянуть до уровня.
Волошин заметил на это, что до уровня подтягивать надо, но без барабанного грома. И сразу перешел к журавлевскому делу. Спросил, как Захар Петрович Кузин, председатель колхоза, докатился до кулачных боев? Потребовал объяснений.
Захар Петрович устроил по телефону целое представление. Сказал, что весь коллектив горел желанием закончить сев первыми в районе, что в самый неподходящий момент Журавлеву захотелось все повернуть на свой лад. Поскольку разговор с ним оказался бесполезным, пришлось призвать его к порядку и дисциплине. А в ответ Журавлев кинулся драться. Случилось это, можно сказать, по вине секретаря партийной организации, который пошел на поводу у Журавлева и не поддержал председателя. И вообще это не та фигура…
— Хорошо излагаешь, Захар Петрович, — сказал ему Волошин. — Теперь меня послушай…
— Ну, мало ли что, — промямлил Захар Петрович под конец разговора. — Погорячились, разошлись… Не знаю, что там наговорил Журавлев, но разве ж я против хороший хлеб в логу взять? Совсем наоборот… Ладно, повременим, бог с ним, с первым местом…
Кончился разговор тем, что Волошин велел готовить собрание колхозников по итогам зимовки скота и полевых работ.
— Там и поговорим об этом случае. Сам приеду, — пообещал Николай Мефодьевич. — Секретарю парторганизации передай, чтобы через час позвонил мне.
ПЕРЕД СОБРАНИЕМ
Прошло несколько дней. Солнце щедро прогрело Заячий лог, подсушило его. Засеяли поле быстро, одним духом.
Домой Иван Михайлович возвращался пешком. Фуражка набекрень, пиджак нараспашку, и глазах радостный блеск. Хорошо идется по мягкой, еще не укатанной и не пыльной дороге, легко думается под мерный неторопливый шаг. Обо всем.
Загустели березняки, одеваясь в лист. Острые иголки зеленой травы проклевываются, перекрашивают лесные поляны, наряжают их. Небо стало высоким, ясным, наливается голубизной. Хорошо!
Теперь бы свалиться, думает Иван Михайлович, и заснуть до самой-самой уборочной. Чтобы не заглядываться на небо, не тревожиться за редкость облаков, не томиться ожиданием дождя и не вскакивать ночами, едва ударят по крыше первые капли…
Вот легло спелое семя в спелую землю — и начинается твоя маята хуже самой худой работы. Ждать, пока взойдет, — ладно ли? Ждать, пока поднимется, — ладно ли? Ждать, пока нальется, — ладно ли? Будешь ругать себя за торопливость — надо было чуток подождать, или за медлительность — надо было поспешить. И только когда упрячется хлеб в закрома, освободится затаенное на все лето дыхание. За добрый урожай тебя похвалят и сам похвалишь себя. Высохнет, вымокнет хлеб — тебе укор. Даже если нет в этом твоей вины, все равно возьмешь ее на себя и будешь казниться. Такая уж доля у хлебороба. И хоть много под рукой у него всяких машин, а в основе дела все же он сам стоит.
Какой хлебороб не представляет себе такую картину: выращен урожай, собран, как золото литое, и вот уже мельник пушит зерно, и вот уже пекарь являет миру чудо из чудес — горячий душистый каравай. И если даже один человек из тысячи, отведав свежего хлеба, помянет тебя добрым словом, то нет большей радости хлеборобу. Лишь ради этого стоит месить грязь на полевых дорогах, недосыпать, обжигаться полуденным зноем…
«Сам-то я понимаю это, — думает Иван Михайлович, — а дети мои понимают? С Андреем вот все ясно. Он прост, чист душой, любопытен к работе и жаден до нее. Такие прикипают к дому, к делу, к родной стороне и к земле… С Натальей хуже. Вернее, не все понятно. Может, отсюда, от трудности понять, идет обида на дочь? Да и не столько сама она виновата, а мы, старые, опытные, видавшие виды. Показал Захар ей красивую картинку, оплел словом. Зачаровалась, елки зеленые, ни на себя некогда глянуть, ни на других. А раз голова закружилась, попробуй тут устоять. Но упасть не дам, не отступлюсь. Хорошо хоть Волошин понял мою боль за Наталью. Но все же говорит, что преувеличиваю. И его понять можно. Ему Наталья прежде всего доярка передовая. А мне дочь… Взрослеют, одни заботы с плеч долой — другие у порога стоят, очереди ждут… Сергей вот определился, уже крепок на ногах, в нашу породу, настырный. Сына вот Ванюшкой назвали — мне в радость. Не забывают. Да и грех забывать…
Теперь нам что? — уже о другом думает Иван Михайлович. Теперь бороны-сеялки на место, ремонт им сразу делать. Тракторам тоже полную ревизию навести и за комбайны приниматься. Можно сказать, хорошо ребята поработали. Что по мелочам неладно было — теперь не в счет. И поминать не стану. Лишний укор тоже мало пользы дает… Надо бы Пашке домик их перетрясти. А что? За посевную нам большой выходной полагается, вот и воспользоваться. Четыре-пять нижних рядов из нового леса срубить, а на верх и старое годится. Завтра или прямо нынче поговорю с ребятами. Не должны бы отказаться. За свой дом потом возьмусь, свой никуда не денется…»
Коротка дорога, коли шаг скор. Вон и Журавли видны за лесом. Вон и дом его голубеет ставнями. У ворот на скамейке Мария Павловна вечер коротает. Едва подошел, спросила:
— Отмаялись?
— Все, мать, конец одной заботе. Журавлята дома?
— Нету, разбрелись… Садись, отдыхай.
Тих и легок весенний вечер. Вполсилы еще горит остывшее за зиму солнце, синева неба густа и вязка. Мелкая древесная листва источает сладкий аромат — не летний щедрый, не осенний спелый, а свой, едва различимый, пряный и успокоительный. На земле тихо, в облаках тихо, на душе Журавлева тоже тихий покой. Сидел, курил, смотрел на Марию Павловну — уж больно медленно сходит с лица болезненная серость. Но это пройдет.
Из проулка вывернулась Наташа. Одета она уже по-летнему: розовое платье в крупный белый горошек, белые же туфли на толстой подошве, голова прикрыта ажурной косынкой. Подошла, спросила удивленно:
— Надо же! Сидят и молчат.
— И ты садись, повечеруй, — Мария Павловна подвинулась, освобождая место на скамейке.
— Нашли старуху! На ферму пора собираться.
— Сядь, Наталья, разговор есть, — сказал ей Иван Михайлович.
— Начинается! — проворчала Наташа. — Что вы из меня жилы тянете? Не туда пошла, не так сказала, не то сделала… Вот дождетесь — уеду куда-нибудь!
Посмотрела с вызовом, но тут же опустила голову, зарделась, теребит угол косынки.
— Ты не кричи, Наталья, — просит Иван Михайлович. — И врагов в своем доме нечего искать. Ты лучше вот что скажи: мне как быть? Вот завтра собрание, и спросят люди: как же так, Журавлев, в чужом глазу соринку видишь, а в своем? Как тут отвечать, елки зеленые? И что отвечать?
— И я про то же толдоню, — вставила Мария Павловна. — А все как в стенку горох.
— Забыл, как сам радовался? — спросила Наташа отца. — Мы — Журавли! Мы — такие!
— Говорил, — признался Иван Михайлович. — Не понял я сразу, куда оно повернется. Теперь ты пойми, Наталья. Я очень тебя прошу.
Мария Павловна с испугом ждет взрыва и умоляюще смотрит то на дочь, то на мужа. Нахохлились, напружинились, тронь — искры полетят. Наташа первая догадалась, что может получиться, если и дальше говорить в таком духе.
— То ли тебя на собрании спросят, то ли меня. Если спросят — отвечу, — сказала она. — Так я пошла. Вечеруйте.
— А ужинать? — остановила ее Мария Павловна.
— Потом, как с фермы приду.
— Отвяжись ты от нее, отец, — плаксиво заговорила Мария Павловна, когда Наташа ушла в дом. В ее голосе уже не осуждение, а жалость. — Пускай сама, как знает.
Иван Михайлович не ответил. Закурил свой «Беломор», забивая дымом горечь от разговора с дочерью.
Вскоре подкатил на мотоцикле Андрюшка, лихо тормознул у ворот.
— Солнышко провожаете? — спросил он и сразу же осекся, едва отец уставил на него глаза-буравчики. — Ты чего, батя?
— Ничего… Не знаешь случаем, кто дорогу у Осинового колка перепахал?
— Какая еще дорога? — забеспокоилась Мария Павловна.
— Обыкновенная, по которой ездят.
— Ну я, — набычился Андрюшка. — Подъемник у плуга не срабатывает.
— Какой пахарь — такой и плуг… Ты вот чего, елки зеленые. Давай ужинай, бери потом лопатку и дуй туда. Заровняешь. Утречком доскачу, проверю.
— Может, завтра? — вступилась мать. — Куда гонишь на ночь глядя.
— Не завтра, а нынче! — отрезал Иван Михайлович.
— Так плуг же не поднимается! — закричал Андрюшка. — Виноват я, да?! Я один на дорогу заехал, да?!
— Сперва с тебя спрос, а с других — потом. Запомни это наперед.
Андрюшка больше не стал спорить. Счел за лучшее бежать во двор за лопаткой. Крутнув педаль мотоцикла, он рванул его с места и укатил.
До ночи хватило бы парню заваливать борозды, не догадайся Валерку и Пашку позвать на подмогу. Втроем за какой-то час перевернули тяжелые пласты, и полевая дорога обрела прежний вид. После ребята долго смеялись над горе-трактористом…
А посиделки у ворот кончились разговором с Кузиным. Вот уж кого не ждали, тот сам пришел. Улицей идет как хозяин. Туда глазом зырк, сюда зырк. Подошел, облокотился на изгородь, молча закурил и запыхтел, пуская колечки дыма.
— Что-то нарядный ты больно, Захар? — спросила Мария Павловна, обратив внимание на ровные стрелки наутюженных брюк, на красивую рубашку с открытым воротом. На ногах Кузина новенькие туфли блестят и сияют.
— Да вот приоделся, — нехотя ответил Захар Петрович. — Надоело за весну сапогами бухать. С такой работой и на себя некогда глянуть, ходишь как обормот.
И замолчал. Задрал голову и смотрит на темнеющие верхушки берез. Мария Павловна догадалась, что Кузину нужен разговор наедине. Точно. Едва она ушла во двор, как Захар Петрович примостился на скамейку, спросил Журавлева:
— Куда это Андрей недавно промчал? Как на пожар.
— Да так, размяться…
— Лютуешь все? — Захар Петрович бросил окурок. — Настроение что-то паршивое, прямо хоть волком вой.
— И ты жалуешься, — усмехнулся Журавлев. — Я вам что, лекарь по настроению?! У меня у самого десять кошек на душе скребут.
— Это я так, к слову пришлось… Доклад писал на завтрашнее собрание, вот и запуталось в голове. Я, Иван, человек, ты знаешь, прямой, вокруг да около ходить не люблю.
— Ясно! — Журавлев удовлетворенно хмыкнул, словно все ему известно загодя, и слова Кузина только подтверждают это. — Пришел сказать, что достанется мне на орехи. А я не боюсь, Захар. Что во мне — то со мной. Поздно меня переучивать.
— Ничего тебе не ясно. Одно знаешь — меня винить. Сам же заманил сюда, а теперь спишь и видишь, как бы посильнее в грязь втоптать, побольнее ударить… В мою бы шкуру тебя сейчас, узнал бы, почем эти фунтики председательского лиха. Обвинять — работа не тяжелая… Ну, чего голову угнул? Ты в глаза мне глянь, Иван, может теперь я пойму, чем я виноват перед тобой?
Иван Михайлович ответил не сразу, шевелит губами, будто жует застрявшее слово.
— Вот говоришь ты, Захар мой Петрович, — наконец медленно начал он, — что тебя только виню. Ошибаешься, елки зеленые! Прежде себя виню. Я ведь намного раньше других твою беду заметил. Мне бы криком кричать, а я молчал и ждал. Тебя еще можно простить, меня же — никак нельзя… Вот уж лет пять или больше, — продолжал Журавлев тихо и размеренно, — мы не говорим друг с другом обыкновенными словами. С опаской сходимся, с опаской расходимся, все подковырки ждем. Мы оба боимся жалости, хотя ни я тебя ни разу не пожалел, ни ты меня… Давай хоть нынче спорить не будем. Вечер-то славный какой.
Вечер и правда на диво. Солнце скатилось к самому лесу, постояло на верхушках березок, словно раздумывая, не продлить ли день еще на час-другой. Но нет, пора и солнцу на покой. И сразу новыми красками заиграло все вокруг. В чуть потемневшем небе пасутся табуны золотистых облаков, будто достают их из печи и неостывшими выпускают на волю ветра. Чуткий лес сторожко ловит теплый ветерок и полон неясного шепота, шороха, вздохов. Дома, озаренные закатом, сияют умытыми розовой водой окнами.
— Вот помяни мое слово, Захар, — после долгого молчания опять заговорил Журавлев. — Как-нибудь ты сам или пособишь кому, но устроишь большую пакость, Себе, мне, кому другому…
Обидные слова сказал Журавлев, страшные слова, холодом на спине отозвались они у Захара Петровича. Он помотал головой, будто одолела его сонливость в неурочный час, поковырял носком ботинка слежавшийся песок у скамьи.
— Некогда мне, Иван, про это думать. У меня колхоз на шее.
— Опять «я», опять «у меня», — ухватился Журавлев.
— Любишь ты, Иван, к слову придраться.
Опять замолчали и сидели так до тех пор, пока не пришла Мария Павловна.
— Ишь как надулись они, — сказала она. — Что твои петухи… Эх, мужики вы мужики! Сели б когда за стол, да посидели как люди. Чего делить-то вам на старости лет?
— Правда, Захар! — обрадовался Иван Михайлович. — Пошли в дом. Вина выпьем, мою любимую тихонько споем. Помнишь ее? «Скрылось солнышко из глаз, в тучку закатилось, не на день — на долгий час с милым я простилась…»
— Какие тут песни, — Кузин улыбнулся — жалко и виновато. — Ты завтра, Иван, не очень-то… Сами мы с тобой развели грязь, сами и выскребать ее будем. Волошин приедет ведь. Сильно красиво мы покажемся со своими дрязгами. На весь район ославимся. Пальцем указывать люди станут.
— За этим и приходил?
— Пожалуй…
— Это как собрание пойдет, — твердо сказал Иван Михайлович.
— Что ж, и на том спасибо…
Захар Петрович ушел. Голова опущена, широкие плечи обвисли. Журавлев направился было следом, но остановился и долго смотрел, как медленно бредет по проулку старинный его дружок-недруг.
СОБРАНИЕ
Собрание было на поляне подле клуба. Народу собралось много — и журавлевцы, и из других бригад приехали. Такие собрания по колхозам уже стали традицией. Кончилась долгая зима, проведена короткая, но напряженная посевная. Надо подвести итоги тому и другому, отметить тех, кто этого заслужил. После таких собраний обычно выходной на три, а то и четыре дня за всю посевную, когда не было времени считать, где там суббота, а где воскресенье. Это тоже в немалой степени влияет на настроение собрания.
Когда избрали президиум, объявили повестку и докладчика, Захар Петрович резво поднялся, внимательно и строго глянул по рядам колхозников. Кашлянул, набрал полную грудь воздуха, как перед нырком в воду, и заговорил размеренно и четко, отделяя слово от слова.
Слушали его, особенно первую часть доклада, без особого интереса, поскольку все эти надои, привесы, центнеры и гектары уже известны. С любопытством глазели на Волошина, сидящего с краю стола в президиуме. В Журавли секретарь райкома приехал рано утром, днем его видели то в сопровождении Сергея, то с Кузиным в летнем животноводческом лагере, в мастерских, на полях. Волошин расспрашивал о работе, о жизни, но при Кузине люди разговаривали неохотно. Николай Мефодьевич сразу обратил на это внимание.
Теперь вот он сидит на всеобщем обозрении — лобастый, широкоскулый, бело-седой и нахмуренный. То пишет в маленьком блокнотике, то оглядывает ближние и дальние ряды, каждый раз натыкаясь на колючий прищур Журавлева. Днем они только поздоровались. Иван Михайлович уклонился от начатого Волошиным разговора, заметил сердито: «Ты не меня спрашивай, я тебе свое слово сказал».
Кузин хорошо, на голосе, закончил первую часть доклада и перешел к недостаткам и задачам. Нажимал на организованность, дисциплину.
— Наши достижения могли быть значительно лучше, — говорил он, — если бы все работали засучив рукава. К чему это приводит, товарищи? На молочной ферме, к примеру, завелись крикуны, которым не дают покоя успехи лучшей доярки района Натальи Журавлевой. Среди механизаторов тоже завелись любители делать все на свой лад.
— Конкретней! — выкрикнул кто-то.
— Могу и конкретно сказать. Это относится в первую очередь к товарищу Журавлеву, Ивану Михайловичу. Правление колхоза и партийная организация поддержали его инициативу по созданию молодежного звена, создали условия для высокопроизводительной работы. Из этого Журавлев сделал вывод, что ему теперь все дозволено. Из отдельных фактов у него стала складываться целая система противодействия руководству колхоза. Самое страшное, товарищи, в том, что в это неприглядное дело втягивается молодежь. Взять последний случай в Заячьем логу, о котором уже все знают…
Захар Петрович разволновался, сбился с размеренно-торжественного тона и начал шерстить всех подряд — и механизаторов, и животноводов, и специалистов.
Выдохся Кузин, сел за стол под красной скатертью, утер пот с лица. А собрание загудело. Одни стали кричать, что неверно все, а другие опять же, что верно. Председательствующий долго стучал по графину, но стихли лишь тогда, когда вышел вперед Журавлев.
— Хочу пояснение дать, — заговорил он, — насчет моих преступлений. Вон сколько собак, елки зеленые, Захар Петрович на меня навешал, впору падать от такой тяжести. А за что? Что землю нашу не хочу позорить, за урожай бьюсь? Мало ведь нас, народу в деревне нашей мало. В заводском цеху в одну смену больше рабочих выходит, чем во всех наших Журавлях. Так могу ли я допустить, чтоб на моем поле хлеб вперемежку с бурьяном рос? Не могу! Ни под каким видом! Ребят на это настраиваю и могу сказать, что хлеборобы из них получатся хорошие. Есть в чем-то моя вина, признаю ее, но в главном ни перед кем я не виноват!
Собрание закончилось поздно, люди разошлись по домам, и пусто стало у клуба. Ветер раскачивает фонарь на столбе, резкие тени мечутся по земле.
Сюда пришла Наташа. Остановилась у своего портрета на Доске почета, посмотрела на себя как на незнакомую девчонку.
— Как чувствуем себя, Наталья Ивановна? — спросила она. — Все улыбаешься? Тебе нравится это? А мне вот больно. Понимаешь — больно. Наш старый Журавль мудрый и справедливый, а у журавленка слабые крылья.
На собрании, когда выходили к красному столу одна за другой доярки и винили ее наравне с Кузиным, она пыталась по лицу Захара Петровича понять, что же ей теперь делать и как ей быть. А увидела только растерянность и беспомощность. Пришлось самой принимать решение. Встать и принародно признаться, что по ее вине началась эта свистопляска на ферме, а чтобы этого больше не было, она уходит с фермы. Пока говорила, смотрела в землю, а когда подняла голову, то заметила, что слова ее задели каждого, но одни одобрительно похлопали ей, а другие в недоумении пожимали плечами. После собрания к ней подошел Волошин и сказал: «Жаль, конечно, но за храбрость хвалю».
Наташа вдруг решила, что надо сейчас же, немедленно, пока никто не видит, снять свой портрет и этим поставить последнюю точку в затяжной истории с молодежной бригадой и своим первенством в состязании доярок. Подергав массивную металлическую раму, Наташа заплакала.
За этим занятием ее застал Антон, явившийся на «пятачок», как всегда, с гитарой.
— Зачем доску Почета ломаешь? — строго, испугав Наташу, спросил он.
— Маяк выключаю… Все…
— А ревешь зачем? Жалко, да?
— Ничего мне не жалко! — сердито ответила Наташа. — Иди своей дорогой.
— На фоне небывалого подъема сельского хозяйства, — заговорил Антон в обычной своей дурашливой манере, — когда мы все как один, находятся отдельные люди, сознательность которых…
— Ты что, заболел? — Наташа в недоумении уставилась на Антона.
— Речь Кузина излагаю. Вот с кого узоры снимать! Его уже к стенке приперли, уже по голове бьют, а он хоть бы что… А если серьезно, Натаха, то на кой леший ты полезла выступать? Я лично не понимаю, не дано. Ты что, правду уйдешь с фермы или, извиняюсь, это был треп под настроение?
— Уйду…
— Куда, если не секрет?
— Все равно! — в голосе Наташи слышится журавлевское бесшабашно-отчаянное упрямство: сказано — сделано.
— Слушай, Натаха, — заволновался Антон. — Может того… В Сибирь вместе махнем.
— С тобой что ли? — Наташа по-отцовски усмехнулась.
— А что?! Я такой… Ну их всех, пускай сами тут разбираются, кто кому должен.
— Глупый ты, Антошка, — уже засмеялась Наташа. — Пошла я.
— Так и я пошел! — обрадовался Антон. — Нам же по дороге…
Ветер качает и качает фонарь. Деревне полагалось бы спать уже, но она тихо бурлит. У кого-то не хватило терпения дождаться завтрашнего дня, когда в лесу будет общее гуляние с музыкой и концертом. На краю деревни наяривает гармонь и нестройные голоса поют частушки-нескладушки.
Не спится и Кузину. Уже лег, правда, но проворочался с час, поднялся, оделся, вышел на улицу и пошел походкой праздного гуляющего человека. Внешне спокоен, а внутри клокочет.
Он обижен на Волошина — за резкость выступления на собрании, за оправдание выходок Журавлева. После собрания Волошин не поговорил наедине, хоть и было о чем, а сразу ушел с агрономом. О чем они теперь толкуют? Какие оценки дают ему и какие планы составляют? Или все иначе? Волошин внушает молодому секретарю, что надо умело поддерживать авторитет председателя?..
Сегодня Кузину по-настоящему стало обидно за себя. За все. Постоянную нервотрепку, круговерть забот, частые попреки и редкую похвалу, да и то адресуемую не ему лично, а всему колхозу. Светлым праздником за последние годы был только один месяц. Однажды Захару Петровичу по секрету сказали, что есть намерение выдвинуть его. После месяца сладко-томительного ожидания где-то что-то не сработало, и начальником управления сельского хозяйства взяли председателя соседнего колхоза…
Из темноты неожиданно возник понурый и растерянный Григорий Козелков.
— Я уж с ног сбился, — заговорил с облегчением Григорий. — Туда-сюда, нет председателя, пропал.
— Чего тебе? — Кузин поморщился.
— Как чего? Это же, откровенно выражаясь… Не в ту позицию вы, Захар Петрович, встали, — высказал Григорий свои соображения. — Надо было на успехи нажимать и каяться. Виноват, мол, упускал, больше такого не повторится. Стратегическая ошибка у нас получилась. Я специально во время доклада за Волошиным наблюдал. У него же все на лице написано было! Сперва ничего, а потом давай брови сводить, подбородок чесать. Под конец почернел весь. Надо было, Захар Петрович, изредка поглядывать на него и поправки делать.
— Уйди, Гришка, без тебя тошно, — тоскливо и отрешенно попросил Кузин. Это испугало Козелкова, привыкшего в любой ситуации быть поддержкой и опорой председателя.
— А куда я пойду? Кто меня ждет? — со злостью и горечью спросил Козелков.
— Не знаю, — Захар Петрович пожал плечами. — Слышал, что на собрании сказано было? Гнать тебя из конторы как бесполезную единицу. И вредную.
— Опять и клуб, старух в хор собирать?
— Можно и к Журавлеву. Это ему как раз будет — воспитывать… Ладно, Гришка, ступай, дай одному побыть. Гул какой-то у меня в голове.
— Захар Петрович, — умоляюще воскликнул Козелков.
— Ступай! Найду тебе работу.
— Я же верой и правдой, — засиял Козелков.
— Сгинь! — закричал Кузин.
Захар Петрович еще прошелся улицей, остановился у какого-то дома, сел на скамейку, уперся взглядом в пустую темноту. С болью подумалось ему, что вон какая большая деревня Журавли, но по душам поговорить не с кем. Раньше был Иван. Стучись к нему в ночь-полночь и жалься. Повертит головой, пофыркает, пощурит глаза и скажет определенно: с глупостью ты пришел или дельное что принес.
Вспомнив об этом, Кузин поднялся и торопливо зашагал в тот край деревни, где стоит журавлевский дом. А зачем пошел — Захар Петрович этого еще не знал.
Журавлевский дом темен и тих. Уняв сердце от быстрой ходьбы, Захар Петрович подошел к окошку, негромко постучал в раму. Почти тут же, будто его ждали, к стеклу прилипло лицо Ивана Михайловича.
— Ты, Захар? — донесся его глухой голос.
— Я… Выйди, Иван, посидим…
Журавлев вышел, на ходу застегивая рубаху. Сел на скамейку подле Кузина, привычно достал папиросы. Оба закурили и начали старательно, словно это сейчас наиважнейшее дело, глотать горький дым.
— Ты, Захар, не майся, — сказал Журавлев. — Ты не молчи. Кипишь ведь, пар от тебя идет.
— Чего ты меня уговариваешь?.. Волошин уехал, не знаешь?
— Уехал. Забегал недавно Сергей. Розовый, как из бани. Пропарил его Волошин за наши с тобой страдания. Дал жару, елки зеленые!
— Доволен ты, как вижу, — заметил Кузин. — Строг Захар, сам не спит, другим не велит… Бей его под дых за это, вали с ног и топчи.
— Я-то думал, дошло до тебя, — удивился Иван Михайлович. — Вон какую боль нынче люди выплеснули. И не о личном! Твоего никто не отнимает, заслуги помним. Но сильно обидно нам, что другим ты стал, Захар. Раньше ты как говорил? Мы сделали! Теперь ногами стучишь, кулаком в грудь колотишь. Я сделал, я внедрил, я подхватил! Мы, выходит, в стороне стоим и смотрим, как ты пуп надрываешь. Так?
— У тебя, Иван, одни крайности.
— Ты человека перестал замечать, — жестко отрезал Журавлев. — Вот тебе самая крайняя крайность. Дальше некуда.
— А это не помнишь, — чуть не шепотом спросил Захар Петрович, — как Кузин все на лету подхватывал? Где-то еще только разговор идет, а я уже внедряю, в газетах пишут, народ за опытом едет. Забыл? Кто дочь твою на такую вершину поднял? Тоже не помнишь?
— За Наталью на тебе особая вина. На всю жизнь девчонке метку оставил.
— Уговори ее, Иван, чтоб не уходила с фермы. Об авторитете колхоза надо думать.
— И дальше народу очки втирать?
У Кузина в запасе еще один козырь.
— Один я так делаю, да? — спрашивает он.
— Делали, — поправил Иван Михайлович. — Только другие-то давно от звона опомнились, а ты все на колокольне сидишь, выглядываешь, в какой колокол ударить.
— Вон ты как заговорил? — протянул Кузин.
— Да, так, иначе не могу. Один раз ты уже предлагал из партии меня исключить. Искривление линии обнаружил. Вспомни-ка! Я-то, Захар, прямо иду, а ты заблудился. Звонарь ты, Захар!
Последние слова Журавлеву пришлось кричать, так как Кузин уже уходил — обиженный, непонятый, осрамленный, разгневанный и жалкий.
ПАШКИН ДОМ
Весна незаметно переходила в лето. День стал жарок и долог. Быстро загустела зелень на полях, но столь же скоро и сникла без дождя. Объезжая через день Мокрый угол, Иван Михайлович тяжко вздыхал, глядя на квелые всходы. В деревню возвращался угрюмый, злой. Ехал к ребятам на машинный двор. Те тоже без настроения и охоты копаются у комбайнов, прибирают посевной инвентарь. По вечерам они тоже, то один, то другой, наведываются на свои поля.
Но в первых числах июня в погоде наметился перелом. Сперва протащились по небу реденькие облака, но скоро загустели, потемнели. Звонко и раскатисто ударил гром, встряхнул тучи и они осыпались буйным ливнем. Все на земле воспрянуло, задышало, заторопилось расти. Люди тоже как бы обновились. В лицах и словах приветливость, на разговор каждый идет охотно. Воспользовавшись этим, Иван Михайлович в конце недели предложил ребятам с пользой занять выходные.
— Завтра утречком, — сказал он, — начнем, как договаривались, Павлу дом ладить. Лес мы с ним уже сготовили, так что точите топоры, поднимайтесь пораньше и холодком приступим. Нам, ребята, лишь бы начать, а там дело само пойдет.
В этот же вечер, не заходя из мастерской домой, Иван Михайлович направился к Пашке. Еще раз обошел подворье, прикинул, куда ловчее бревна после разборки дома складывать, где новый сруб ставить. Антонида, Пашкина мать, худая, плаксивая, раньше времени стареющая от забот, неотступно ходила за Журавлевым, прикладывала руки к сердцу и все повторяла:
— Зря ты затеял, Михалыч… Мы и в этой избе как-нибудь. Крепкая еще изба.
— Ага, крепкая, — бурчал Журавлев. — Только топку зимой переводить. Не мешай мне, Антонида, а лучше перетаскивай свое добро в малуху. Не сам я, Антонида, выдумал это, а ребята решили. Намекнул им, конешно, не без этого… Павел-то пришел?
— Дома уже. Позвать? — заторопилась Антонида.
— Покличь-ка. Задание ему дам.
Пашка пулей выскочил из избы, дожевывая на ходу.
— Что делать, дядя Вань? — спросил он.
— Дел, парень, много у нас с тобой. Позови Андрея, еще кого из ребят и разгружайте избу. И вот эти все репьи под корень чтоб. Одним словом, елки зеленые, подготовить и очистить территорию.
…Наутро Иван Михайлович поднялся чуть свет. Походил по двору, еще раз перебрал все топоры, у каждого пробуя пальцем острие, отложил три — себе, Сергею и Андрюшке. Еще приготовил увесистый, но ловкий молоток, гвоздодер, железные скобы, ломик, моток веревки. Потом только стал будить Андрюшку. Тот долго мычал, брыкался, пока не сообразил, зачем его будят. Сразу вскочил, сполоснул лицо у колодца, выпил кружку молока — и готов.
— Ти-линь-бом, ти-линь-бом, мы построим Пашке дом! — напевал дорогой Андрюшка, а Иван Михайлович вспоминал, как после войны, в пятьдесят первом году, строился в Журавлях новый дом.
Обветшала и устарела к тому времени деревня. Как нищий для жалости, так и она выставляла напоказ провалившиеся крыши с темными ребрами стропил, плакала вросшими в землю окошками и как бы спрашивала: чего же вы ждете, люди, когда за топоры возьметесь?
Первым взялся кузнец Лукоянов. Правдами и неправдами добыл он лес, приволок его к своей саманухе, и вся деревня затаила дыхание в ожидании чуда. Как главная новость передавались известия, что в лесу на бугре копает Лукоянов камень на фундамент, что камень уже накопан и привезено его больше десятка телег, что Лукояновы ребятишки кончают шкурить бревна, что размечает кузнец дом о трех комнатах, не считая кухни, сеней и чулана, что уже точатся топоры, что уже зарезан баран для угощения плотников, что уже обходит кузнец мужиков и приглашает их на «помочь».
Дождались. В такое вот веселое утро деревню поднял на ноги перестук топоров. Да такой дружный и звонкий, что все от мала до велика сбежались смотреть. Из собранного Лукояновым народа по-настоящему плотничать умели двое-трое, но тем сильна «помочь», что самый распоследний неумеха и слабак, подчиняясь общему праздничному настрою, выкладывается до предела сил. Проезжавшая через деревню редкая в те времена легковая машина была остановлена этим стуком-перестуком. Вышел из машины человек (потом говорили, что кто-то из больших областных начальников, но тогда даже фамилию забыли спросить), постоял, посмотрел, не удержался, скинул пиджак, попросил топор. Играючи выбрал паз по всей длине бревна, напился квасу, сказал мужикам, что это не просто первый новый дом в деревне, а начало обновления всей деревенской жизни…
Кузнец Лукоянов давно уже помер, дом его постарел, потерялся среди других, поставленных позднее. Но тем не менее от него в Журавлях продолжает идти своеобразный отсчет времени. Если журавлевец, вспоминая о чем-то, говорит, что это было за год до того, как Лукоянов поставил дом, то никто не станет уточнять, в каком именно году это было. Помнят. И Журавлев вот вспомнил, пока они в полном плотницком вооружении размеренно шагали почти через всю деревню. И все, кто встретился им в этот ранний час, обязательно спрашивали, куда это Иван Михайлович и Андрюшка направляются? Хотя все уже знали, что у Антониды Ившиной сегодня «помочь».
У деревенской «помочи» свой устав: пришел — начинай работать, не жди, пока другие соберутся. Поэтому Иван Михайлович сразу начал отбирать бревна потолще и покряжистее для нижнего венца, откатывать их в сторону. Андрюшка и зевающий Пашка стояли и смотрели, не зная, за что взяться.
— Вам что, елки зеленые, особые приглашения нужны? — спросил Журавлев. — Выставляйте рамы, лавки-полки отрывайте.
А сам он, орудуя ломом, уже укладывал четырехугольником отобранные бревна. Потом позвал Антониду.
— Такого размера годится? — спросил он.
— Уж больно большая изба получится. Куда нам на двоих-то.
— Не на год делаем, — возразил он. — Нынче двое, а там Павла женим, внуки пойдут. Еще тесно будет!
Андрюшка прислушался к разговору, захохотал.
— Слышь, Пашка? Батя уже планирует тебя женить.
— Не выдумывай! — засмущался Пашка.
— Да точно. Иди послушай.
Между тем один по одному подошли все ребята журавлевской бригады, кроме Антона. Сергей пришел, еще четверо мужиков, приглашенных, так сказать, со стороны.
— Сила собралась! — восхитился Журавлев, оглядывая мастеровых людей. — Давайте расплануем, кто куда, да начнем… А где наш самый главный плотник? Антона не вижу.
— Проспал поди-ка, — сказал Валерка.
— Вон бежит плотник! — крикнул Сашка.
— Мать забыла разбудить, — сообщил Антон. — Вы давно здесь?
— Уже наработались.
— Хватит болтать, мужики, дело стоит, «помочь» ленивых не любит, — поторапливал Журавлев.
— Подождем еще минут пять, — попросил Сергей.
— Чего ждать, елки зеленые! Работать надо, а не прохлаждаться.
— Хотел удивить вас, да ладно, — Сергей выждал, разжигая любопытство. — Павел Ившин, как вам известно, самый молодой в колхозе механизатор, а Антонида Петровна скоро двадцать лет, как работает дояркой. Она заслужила жить в хорошем и удобном доме, а Павел еще заслужит. И не из старья будем собирать им дом, а новый. Совсем новый! — Сергей заволновался. — Недавно колхоз купил три дома заводского изготовления. Вчера вечером правление колхоза решило выделить один дом Ившиным.
— Ура!!! — закричал Андрюшка.
— Это еще не все, — продолжил Сергей. — Сейчас сюда придут на помощь нам еще десятка два человек. Вот тут и заработаем! Так что сейчас будет у нас новое разделение труда. Одним эту избу разбирать, другим со склада дом перевозить, а третьим — собирать его. Все ясно?
— Ну ты даешь, елки зеленые! — только и сказал Иван Михайлович. — Новость так новость! А как перевозить? — забеспокоился он. — Транспорт нужен.
— Я уже договорился… Давайте-ка так. Вы, ребята, дуйте на склад, машина туда придет. Детали каждого дома лежат отдельно. Выбирайте любой, они одинаковые, и возите сюда. А мы тут пока покумекаем, как да что.
Ребята тут же убежали.
— Вот, елки зеленые, дела так дела! — приговаривал Иван Михайлович и ожесточенно скоблил затылок. — Теперь и ума не приложу, как его ставить.
— Может, прямо на этот фундамент? — предложил один из мужиков, до этого не вступавший в разговор. — Он же каменный.
— Так размер не тот.
— А что размер? — мужик уже все продумал за какие-то минуты. — Две стороны не трогаем, пускай стоят себе, а две другие разберем, да на новом месте выложим. Тут же камня — пропасть. Эту избу при царе Горохе ставили. Хозяин всю силу в фундамент вбил, а на сам дом — что осталось. Я думаю так, мужики. А избу раскатаем, долго ли. Ломать не строить.
— Только так, Степан Андреич, — согласился с ним Журавлев.
А на «помочь» один по одному шли и шли люди. Сергей азартно распоряжался, кому чем заняться. Журавлев только удивленно хмыкал, наблюдая за ним. Ай да племянничек, ай да Серега! Вот это «помочь» получается! Улучив момент, он спросил Сергея:
— Как это с домом-то получилось?
— Так и получилось… Считай до вечера Кузина уговаривал. Уж думал все, ничего не получится, да догадался, по какой струне ударить. Захар Петрович, говорю ему, ты только представь, какой эффект получится по всему району, а может, и дальше. Самый молодой механизатор, а колхоз ему — пожалуйста — дом! — Сергей рассмеялся. — Эта идея была принята единогласно, так сказать. А когда я сказал, что этим мы подадим хороший пример закрепления молодых механизаторов, да добавил, что дом будет поставлен не просто так, а методом народной стройки, тут Захар Петрович не выдержал… А если серьезно говорить, то мы сделаем действительно великое дело.
— Вот тут у меня возражений никаких нет. Дальше-то что было?
— А что? Все распоряжения, кому надо, были отданы тут же. А я подался вдоль по деревне приглашать на субботник. Действовал и по партийной и по комсомольской линии.
— Хоть бы зашел, сказал, — вроде даже обиделся Иван Михайлович. — Я бы в чем пособил.
— А я специально не зашел, — опять засмеялся Сергей. — Должен же я когда-то проверить свои организаторские способности.
— Дела! Ну дела-а! — протянул Иван Михайлович. — Даешь ты, Серега, прикурить! Только давай тогда поспорим. Если после обеда не приедут снимать нас на телевидение, то считай, что я совсем не знаю Захара.
— Ты прямо чертознай какой! — удивился Сергей. — Я когда вчера уходил от него, он заказывал междугородний разговор.
— Ну вот. А я, как на грех, не побрился нынче…
Пришла со склада первая машина, груженная янтарными сосновыми брусьями, готовыми дверными и оконными косяками и даже рамами. С веселым криком, с шуточками и прибауточками ребята разгрузили ее в пять минут и снова укатили на склад. Несколько человек стали разбирать привезенные детали по маркировке, поставленной на них. Остальной народ полез на крышу старой избы.
Утирая слезы, смотрела Антонида Ившина, как сыпалась на землю трухлявая тесовая крыша, как мигом были сняты стропила, как полетели в одну кучу изъеденные червоточиной бревешки, которые и держались-то, наверное, в стенах на честном слове и на штукатурке. На втором часу работы были сняты двери, выбиты косяки, выдраны гнилые половые плахи… Была изба — нет избы. Одна печь стоит несуразной махиной.
Антониде вдруг показалось, что все происходящее теперь, все перемены с Пашкой — какой-то долгий беспросыпный сон. Вот возьмет да оборвется он, и придется ей снова, как прежде, думать одну тяжкую думу: как быть с неслухом Пашкой, как уберечь и дотянуть его до взрослости.
Два полных дня пласталась «помочь». И хоть собрались тут в основном те, о ком можно сказать поговоркой «Не клин да не мох, так и плотник бы сдох», а дело было сделано хорошо и прочно. Все эти два дня Журавлев ловил себя на мысли, что строят они не просто дом, где бы в тепле и уюте жил Пашка. Не просто так плотно легло бревно к бревну, образуя стены, — а сделано нечто большее.
В эти дни Пашка Ившин окончательно понял, что же такое коллектив и коллективизм, о которых часто упоминает Журавлев, говорят по радио и пишут в газетах. Открылось Пашке и другое: сам по себе он, без Журавлева и ребят, без всех журавлевцев ничего не значит, а только вместе с ними может стать очень сильным. Оттого светится его лицо и добра улыбка. Хорошо Пашке, и хочется ему, чтобы всем людям, кого он знает и кого не знает, было так же хорошо…
ИСПЫТАНИЕ ДЕЛОМ
А дни катились один за другим, разматывалось лето, набирая зрелую силу, торопило с работой, напоминало, что не только весенний, но и летний день год кормит. Страсти в Журавлях улеглись, да и некогда в горячую пору следить за тем, кто как сказал, кто как посмотрел, кто что сделал.
Поэтому никаких разговоров и пересудов не получил уход Наташи с фермы. Из доярок прямым ходом в почтальоны. Захар Петрович такое условие поставил: или оставайся дояркой или вовсе долой из животноводства.
— Хорошо, что не размазней себя показала, — успокоил ее Иван Михайлович. — Сказано — сделано! По-нашенски, елки зеленые! Сергей вот говорит, что в институт тебе надо поступать, на зоотехника учиться. Я поддерживаю.
— Он и мне давно говорит, — ответила она. — Буду готовиться, время теперь есть.
Стала Наташа замкнутой, неразговорчивой. Мария Павловна ходит около нее, как возле больной, вздыхает.
Иван Михайлович полагал, что все про своих детей знает и про ребят-механизаторов тоже. Оказывается, не все. Человек как изба на семи замках. Один отомкнул, другой отомкнул, а к третьему ключи не подходят.
Как-то вечером в грозу ввалился к Журавлевым Антон. Мокрехонек до нитки, зубами дробь выколачивает.
— Откуда ты такой хороший? — удивился Иван Михайлович.
— Натаха где? — спросил Антон.
— Спит уже…
— Так скажите ей, что переплыл я озеро. Туда и обратно. В грозу, как и договаривались, — сообщил Антон и пошел себе.
Иван Михайлович только пожал плечами, а утром стал у Наташи допытываться: что за новости такие?
— Я, может, за Антона замуж собираюсь. Надо же проверить его на храбрость.
Журавлев глазами хлопает, она посмеивается.
В конце июля отчитывался Иван Михайлович на партийном собрании о руководстве звеном и результатах работы. От волнения он заикался и зачем-то в подробностях перечислял, сколько чего звеном посеяно, какую выработку дали по звену и отдельно каждый из ребят, какой вид на урожай по каждому полю, в каком состоянии техника. Его не перебивали, давая время успокоиться и настроиться.
— Теперь, — говорил он, — возьму каждого из ребят в отдельности и посмотрим, с чем он пришел в звено и какую перемену в нем наблюдаю. За полгода совместной работы пришел я к выводу, что много лишнего, елки зеленые, на молодых наговариваем. Со своей колокольни на них глядим. А они самые обыкновенные, частью с придурью по молодости. И еще не любят, если поучать без нужды. Потому зря не лезу, не указываю, куда ногой ступить. Пускай сам он идет, а я уж как бы сбоку, а то и вовсе в стороне.
А насчет того, какую перемену в ребятах вижу, так вот: Сашка и Антон раздумали из деревни уезжать. Азартно собирались, а теперь утихли. На главного заводилу Антона я через Саньку пошел. Они же дружки — водой не разлить. Уговаривать не стал, а присоветовал Сашке повременить, так технику освоить, чтоб такого механизатора в любом месте с руками взяли. Механизатором Сашка толковым будет, а насчет того, поедет он теперь или не поедет, тут старуха надвое сказала. Загорелось Сашке осенью выдрать местами кусты и спрямить полосы в Мокром углу. Дельно задумано!
Теперь Виктора взять. Всем вроде хорош, но с ленцой. К нему я с другого боку подъехал. На перепашке паров дал обогнать себя. Ночью мы с ним работали, вот он и не заметил, елки зеленые, как я часть времени его загонку пахал. Утром учетчик замер сделал, а у Виктора моего на целый гектар больше. Нет, говорю, тут дело нечистое! Быть, елки зеленые, такого не может! Это меня, кричу, обогнать! Хватает Виктор сажень, меня под руку и айда новый замер делать. Все в точности, на гектар разница. Значит, случайно получилось, говорю ему. Теперь он и старается доказать мне, что никакой тут не случай, а работать умеет не хуже меня. А потом он меня и по правде обогнал. Тут я и открыл ему свой секрет. Посмеялись, но дело-то сделано. Теперь Витька у меня молодцом, уж не боюсь, что бросит трактор и домой убежит…
У Валерия и Павла тоже перемену наблюдаю. Про Федора говорить не стану. Федор первый мне помощник, хоть и молчком больше любит.
Вот так и отчитался Иван Михайлович.
…Над Журавлями и окрестным миром установилось жаркое вёдро. Быстро зажелтели хлеба, прямо на глазах меняя свой цвет, к земле клонится, наливаясь тяжестью, крупный колос. После росных ночей в березняках подолгу стали блуждать густые белые туманы.
Деревня готовилась к уборочной. Захар Петрович, чувствуя, что урожай получается добрый, стал спокойным, даже медлительным и насмешливо следил за возбужденной суетней Сергея. Так опытный обстрелянный солдат относится к новобранцу, охваченному жутью близкой битвы и любопытством к ее исходу. Если не в душе, то внешне по крайней мере Захар Петрович смирился с тем, что кончилось его единовластие в деревне. Все чаще и чаще люди не к нему прежде, а к Сергею заходят.
Днем Сергей мотается по бригадам и полям, на ночь превращается в писаря, готовит документальное обеспечение страды. Как агроному, ему надо выдать развернутый план уборки, расписать последовательность, объемы и предполагаемые сроки косовицы, обмолота, очистки зерна, вывозки его, засыпки семян, сбора половы, сволакивания и скирдования соломы, вспашки зяби и еще множества другого, что надо делать обязательно, быстро, хорошо, малой силой, без лишних затрат… Не меньше забот у него как у секретаря партийной организации: составление плана организаторской и политической работы, расстановка коммунистов, создание постов качества, договоры на соревнование, личные и коллективные обязательства, наглядная агитация, устная агитация и прочее разное. И это все надо делать в срок, ничего не упустить, ничего не забыть.
В добавок ко всему в районе посоветовали торжественно проводить механизаторов на жатву. Прислали даже сценарий. Прочитав его, Сергей схватился за голову. Чтобы сыграть спектакль по этому сценарию, потребовалось бы привлечь на репетицию половину взрослого и все детское население деревни.
Проводы все же устроили. За околицей были выстроены комбайны, перед механизаторами, смущенными всеобщим вниманием, Захар Петрович сказал речь с азартным призывом работать так, чтобы земля дрожала и звезды с небес осыпались. Потом Андрей Журавлев, гордый таким доверием, повел свой комбайн к ближнему полю. Там показала свою сноровку Марфа Егоровна. Быстро и ловко она связала из скошенной пшеницы тугой сноп. Школьники с барабаном и горном пронесли этот сноп по деревне и выставили его у колхозной конторы, у столба для подъема флага в честь передовиков.
Это было утром. А к вечеру у себя на таборе в Мокром углу Иван Михайлович выложил ребятам свою программу уборки. Как и весной, над будкой появился флажок, Иван Михайлович опять стоял перед ребятами, одергивая тот же замусоленный рабочий пиджак.
— Значит, елки зеленые, так… От самой весны, а вернее сказать от самой еще зимы болела у нас душа об этом хлебе. Потому что настоящий хлебопашец тогда спокой имеет, когда все до колоска прибрано и приготовлена земля к новой посевной. Теперь нам, елки зеленые, надо как следует поднатужиться и сделать все другим на загляденье, а себе в удовольствие. Прошу головами не вертеть и не ухмыляться. Как говорю, так должно быть и так будет. Иначе позор нам на все Журавли и даже дальше, потому как худая слава обгоняет любой ветер. Работать станем таким манером. Антон, Александр и Андрей на комбайнах. Им косить и подбирать. Чтоб качество было, елки зеленые, и все остальное. Если по ходу дела случатся передвижки техники из бригады в бригаду, то носами не дергать и не говорить, что своя полоса ближе и роднее. Федору, Валерию, Павлу и Виктору зябь пахать и прочие работы. Значит, комбайн с поля, солому тоже с поля долой, а плуг сразу в борозду. Сам я на время от техники ослобожусь и буду на подхвате… Теперь шуруйте домой, отсыпайтесь.
Ребята разъехались. Уже затихло торканье мотоциклов, а Иван Михайлович все сидел на ступеньках будки и сосал потухшую папироску.
Над хлебной желтизной дрожит и переливается знойное марево, резкие тени тихих облаков скользят неслышно по земле. Воздух сух и дурманно-горек от горячей пыли и спелых запахов поля, лесных прогалин и луговин. Сощурившись, Журавлев любовался, как качается волнами рослая пшеница. Кажется, еще миг и все — лес, почерневшая от дождей будка, красные комбайны, синие тракторы и сам он — все это стронется с места и уплывет неведомо куда.
«Вот же зараза!» — думал он о волнении и нетерпении, которые наваливаются на него в канун большой работы. Уже завтра, едва комбайны обойдут пару кругов, выстригут просеки в хлебе и расстелят пухлые валки, — уже завтра все пройдет, останется один азарт…
А вечером уезжала на экзамены Наташа. Когда чемодан был уложен и поставлен у порога, Мария Павловна не удержалась, всплакнула.
— Ничего! — бодрился Иван Михайлович. — Не на край земли едет. Никому от учебы худа не было. Так ведь, ребята?
Он сам донес чемодан до остановки. Когда автобус укатил, Журавлев постоял в одиночестве и побрел домой. Дорогой попался навстречу Кузин.
— Уехала уже? — спросил он. — Эх вы, журавли горластые, испортили всю музыку. Если б не твоя дурь, Иван, разве бы так колхоз Наташку на учебу провожал?
Иван Михайлович ничего ему не ответил, сумрачно отмахнулся и пошел своей дорогой.
…Через два дня, когда все колхозные комбайны пошли в ход, Журавлев бегал по полю, где работали Андрей, Сашка и Антон. То одного, то другого остановит, чуть не носом тычет в стерню.
— Кто так косит, елки зеленые! Куда мчишь? Ах, не заметил! Башкой крути на все стороны!
Во многих местах ветер свалил пшеницу, примял ее. Тут уж не косьба, а маята одна. С разных сторон тычется жатка в завал, пока не найдется направление, с которого легче всего поднять пшеницу и срезать ее.
Оседлав мотоцикл, Журавлев летел на пахоту.
— Почему плуг пляшет?
— Земля сильно твердая, — оправдывается Пашка.
— Твердая, говоришь? Дай попробую!
Лез в кабину, брался за рычаги, гнал трактор до края загонки, потом хитро щурил глаза и спрашивал:
— Видел? Вот тебе и елки зеленые!
Меж делом, по дороге в мастерскую, заскочил в контору, насел на Захара Петровича с требованием немедля дать горячий обед в поле. Кузин пообещал продумать этот вопрос.
— Ага, продумаешь до конца уборки! Ты сейчас давай!
— Сам организуй, — посоветовал Кузин.
— И организую! Человека давай.
— А где его взять? — Захар Петрович развел руками.
Человек нашелся. Марфа Егоровна сама назвалась в поварихи. Не мешкая, Иван Михайлович усадил старуху в коляску мотоцикла и помчал на склад за провизией и посудой. Доставил повариху на табор, еще раз сгонял в деревню, припер десятка четыре кирпичей и глины на раствор. К вечеру того же дня рядом с будкой была выстроена печка.
Покончив с этим делом, Журавлев опять ударился в обход своих владений, а когда вернулся, на плите булькало в чугунах душистое варево. Сама же повариха, поджидая едоков, сидела в тенечке и напевала себе, как по Дону гуляет казак молодой.
Журавлев тоже нырнул в тень, скинул фуражку, стер рукавом пот с лица.
— Веселый ты человек, Егоровна, — сказал он.
— Я свое отплакала, — ответила та. — Живу долго, вот и получилась нехватка в слезах… Что на поле-то деется?
— Да деется… Шелопутный ветер, язви его в душу! Лег хлеб, елки зеленые! Встречь вывала берет жатка, а иначе — никакой тебе возможности… Но ничего. Сейчас нам норму одолеть, а потом пойдет дело, — Журавлев глянул на часы. — Скоро ужинать прибегут. Готовься, Егоровна.
— Сготовлюсь. Не на такую артель, бывалочи, варивала. Ей-бо! Мне такое дело не в тягость. Серчай, говорю, Захарка, не серчай, а контору твою убирать не буду. Надулся как индюк, да вредной старухой обзвал. Ей-бо!
— Да за что он так? — голос у Журавлева серьезен, а глаза смеются.
— За так просто. Взял и облаял. Ей-бо!
— И ты стерпела?
— Как же! Речи, грю, мои не по нутру? За избу серчаешь? Я вот возьму да расскажу всем про твой с Гришкой сговор тайный, — Марфа Егоровна понизила голос и оглянулась по сторонам. — Как есть тайный! Ей-бо! Гришка-то что? Не глянется Гришке на свинарнике свинячий дух нюхать. Оброс, опустился — срамота глянуть! Намедни встречаю. Идет с фермы, грязней свиньи и пьяный уже. Гришка ты Гришка! — это я ему, — до какой жисти сам себя довел! Вот он все и подкатывается к Захарке. Не могу, грит, на простой работе находиться. А Захарка остерегается. Через тебя, грит, неприятности имею. Но все ж посулил к зиме бригадиром Гришку поставить. Ей-бо!
— Бригадиром? — изумился Журавлев. — Ну, это мы еще посмотрим!
— Знамо посмотрим, — согласилась Марфа Егоровна.
— Я ж ему дураку предлагал. Иди к нам, трактор знаешь, берись, работай, как люди.
— Не пойдет, ни в жисть! — сказала Марфа Егоровна. — Тут силу надо прикладывать, а лодырю это не глянется.
Марфа Егоровна раскинула под березами большую клеенку, поставила в центр тарелку с ворохом крупно нарезанного хлеба, разложила ложки по числу ожидаемых едоков. И как раз ко времени управилась. Из-за леса, приминая таловый молодняк, выскочил старенький трактор и замер в некотором отдалении. Из кабины выбрались чумазые Валерка и Пашка.
— Это что за новости? — протяжно спросил себя Журавлев.
Рывком поднявшись, Иван Михайлович побежал к трактору, и Марфа Егоровна услышала его заполошный крик:
— Сила есть — ума не надо? Круши подряд! Сколь говорить вам, елки зеленые, чтоб одну дорогу к табору знали? Ну благодетели! Ну работнички!
— Прямиком быстрее, — оправдывается Валерка.
— Думать надо! — посоветовал Журавлев. Он еще бы покричал, но тут подъехали Сашка и Антон.
— Что долго? — спросил их Журавлев.
— Да вот он все, — Сашка указал на друга. — Захватил половину полосы и не пускает. За выработкой парень гонится. А мы потихоньку, зато не валки получаются, а стрелки.
— У кого стрелки!? — взъярился Антон. — А у меня не стрелки?
— Может, драться станете? — поинтересовалась Марфа Егоровна.
Друзья не ответили. Взяли мыло и пошли к роднику. Туда же отправились Валерка и Пашка. Вскоре от родника донесся визг и хохот.
Последним к табору лихо подкатил Андрюшка.
— Уже рубают! — возмутился он. — Работать их нету, а к столу первые лезут… Пропустите, граждане, пропустите передовика на почетное место, дайте ему большую ложку.
— Рожу умыл бы, — сказала ему Марфа Егоровна. — Срамота глядеть.
— Я на работе, — ответил Андрюшка и подвинул к себе объемистую миску с борщом. — Всякими умываниями можно уборку сорвать.
Поглядывает Журавлев на ребят и все ему понятно, все приметно. Куражатся, храбрятся, а вон как набило их по бороздам, вон как подрагивают руки, того и гляди ложка мимо рта пойдет…
День кончается, а работа не кончена. Такой распорядок у страды — удлинять день и ужимать до предела ночь, откладывая на потом сон, личные и всякие прочие дела, не имеющие отношения к обмолоту, сдаче хлеба, пахоте.
ИСПЫТАНИЕ ОГНЕМ
Как и рассчитывал Журавлев, его комбайнеры через несколько дней одолели-таки норму, приноровились соразмерять скорость машины с густотой и высотой хлеба, с неровностями поля, чтобы комбайн не спотыкался и не клевал жаткой землю. Сперва Антон твердо вышел на норму, за ним поспели Андрей и Сашка.
Если раньше ребятам казалось, что все разговоры Ивана Михайловича о красоте и святой чистоте жатвы преследуют лишь чисто воспитательные цели, то в эти дни они убедились сначала в адской трудности комбайнерской работы, а следом — и в ее красоте. С высокого сиденья комбайнеру видно все поле, полное желтизны, ветра, простора и радости. Вдруг отступают все звуки, а глаза видят одни лишь эти желтые волны, и вот уже ты плывешь, плывешь…
Солнце жарит. Белесое небо чистое, ветер дремотно-вял, временами наскочит, опахнет зноем и опять свалится где-то в кустах, запутается в густой зелени берез и осин.
В этот день Марфа Егоровна надумала удивить ребят обедом. Подобрала подол длинной юбки, подхватила корзину и ударилась по ближним колкам собирать грибы. Через какой-то час выбрела на недавно выкошенную поляну и ахнула: по всей поляне разбежались толстоногие красноголовые подосиновики. С одного места корзину нарезала, да еще пришлось фартук снять и в него уложить целый ворох грибов.
На обратной дороге, уже на подходе к табору, встретился ей Григорий Козелков. Бредет, загребая пыль, мотает пьяной головой.
— Эка страсть в жару водку хлестать! — сказала ему Марфа Егоровна и пошла себе дальше. Но Григорий был расположен к разговору и увязался за старухой.
— Для успокоения души, — бубнил он. — Поминки у меня сегодня. Тридцать лет прожил, откровенно выражаясь. А зачем? Нет, ты скажи мне, зачем?
— Небеса коптить, — ответила Марфа Егоровна.
Невеселый получился у Козелкова день рождения. Нынче утром на свиноферме получился скандал: кормозапарник по недогляду Григория вышел из строя. Накричавшись, свинарки гурьбой отправились к Кузину с требованием убрать «эту паскуду» и дать другого человека. Захар Петрович вызвал Козелкова для объяснений. Григорий опять заныл, что чуткая его душа не переносит физического труда. «Иди к Журавлеву, — сказал ему Захар Петрович, вспомнив, как Иван Михайлович как-то говорил ему, что спасать надо Гришку, и он согласен взять его к себе трактористом. — У него душа добрая, всех дураков подбирает. И для тебя найдется место». Но Журавлев был в поле, а магазин — вот он, рядом. Стакан водки, занюханной рукавом, распалил Григория, настроил на воинственный лад. Ему ни Журавлев, ни черт, ни дьявол не страшны.
Теперь вот тащится, едва поспевая за старухой, и бубнит одно и то же:
— Скончалась моя молодость тихо и незаметно, как набожная старушка.
— Ты старух не задевай, — обиделась Марфа Егоровна. — Они молодым во как нос утрут! Нету в тебе, Гришка, ни стыда, ни совести, ей-бо! Чего намедни мать опять со слезами ходила, а? Чего, беспутная твоя башка, по лесам шастаешь? Чего потерял?
— Не знаю, — ответил Козелков. — К Журавлеву иду.
— Нужен ты Журавлеву, как прошлогодний снег. Ляжь вон под куст да проспись.
— Нет! — заартачился Григорий. — Пойду муравьев дразнить. Очень люблю, откровенно выражаясь. Они огня боятся, носятся как шальные. Трухлявый дом спасают… Пропади все пропадом!
Козелков свернул в сторону от дороги и полез по кустам, только треск пошел.
— Свихнулся, ей-бо! — определила Марфа Егоровна.
Взглянув на солнце, она заторопилась: явятся парни на обед, а у нее ничего не готово.
Едва перебрала и очистила грибы, уместила на плите две здоровенные сковородки и запалила в печке березовый сушняк, как приехал на табор Сергей.
— Здравствуй, кормилица! — приветствовал он повариху. — Не моришь мужиков голодом?
— По работе и кормежка, — засмеялась Марфа Егоровна. — Косить нынче кончаем. Уж расстараюсь ради такого дела. Погодишь, так и тебя накормлю.
— За этим и приехал, — Сергей свалился под березкой. — Вздремнуть бы часиков десять и больше ничего мне не надо… Иван Михайлович где?
— В мастерскую мотался за какой-то железякой. Витькиному трактору ремонт делают. Вон за тем осинничком, супротив лога. Где кукуруза была… Скоро поди-ка явятся все. У нас тут строго, семеро одного не ждут.
Старуха отошла к печке, занялась своим поварским делом. Сергей достал из кармана пухлый обтрепанный блокнот и начал меж делом считать-пересчитывать цифры уборочной.
— Марфа Егоровна! — спохватился он. — Я ведь подарок тебе привез. Помнишь, фотограф тут был?
— Карточку прислал? — Марфа Егоровна начала вытирать о фартук руки. — Дай-ка гляну, какая я красавица.
— Бери выше, Егоровна! — засмеялся Сергей и достал из кармана свернутые трубкой газеты. — Пропечатали тебя, Егоровна, теперь весь район нашу повариху знает.
Марфа Егоровна осторожно взяла газету, развернула, глянула на свой портрет, напечатанный на первой странице, и часто заморгала, зашмыгала носом.
В это время к табору с шиком подкатил Антон. Он заглушил мотор комбайна и с видом человека, знающего себе цену, направился к Марфе Егоровне и Сергею. Но в последний момент озорство взяло верх. Подкинув ладонь к фуражке, он отрапортовал поварихе:
— Разрешите доложить. Рядовой комбайнер Антон Бурин закончил работу на вверенном участке. Санька и Андрюха добивают последнюю загонку. Техника и личный состав находятся в удовлетворительном состоянии, происшествий нет!
— Вольно, — сказал ему Сергей.
Тут только Антон обратил внимание на растерянный и вообще необычный вид поварихи.
— Ты чего это, баба Марфа, жмуришься? — спросил он.
Марфа Егоровна протянула ему газетку. Глянув, Антон присвистнул от удивления, но тут же обнял повариху и закружил ее.
— Причитается с тебя, баба Марфа! — кричал он.
— Будет тебе, шелопутный!
— Нет, все равно причитается! — упрямился Антон. — Когда про Федьку написали в газете, так двумя бутылками еле отделался. А тут — портрет!
— Это Иван не знает про эти бутылки. Вот скажу ему.
— Скажу, скажу! Сразу загордилась!
Они препирались до тех пор, пока не собралось на табор почти все звено. Не было Журавлева и Виктора — они все еще возились у трактора.
Когда Антон, потребовав тишины и внимания, объявил о неожиданном прославлении поварихи, поднялся радостный гвалт. Удивил всех Сашка. Незаметно исчезнув, он вскоре вернулся и вручил Марфе Егоровне букет ромашек. Она была растрогана, но все же не утерпела кольнуть Антона:
— Вот хорошие-то парни как делают. А ты заладил одно: причитается да причитается.
Сашка получил полную тарелку жареных грибов, и все наглядно убедились в ценности хороших манер поведения.
— У меня и другая новость имеется, — сообщил Сергей. — Из района передали, что по итогам пятидневки лучший результат на вспашке зяби у Федора Коровина и Павла Ившина. С чем и поздравляю.
Федор и ухом не повел, зато Пашка покраснел от избытка радости.
— Ничего себе работнули, — сказал он. — Утерли носы некоторым комбайнерам.
— Все бы так утирали! — заволновался Андрюшка. — Тут не знаешь, с какой стороны подползать к поваленной пшенице, а вам что, газуй да газуй. Хоть с закрытыми глазами.
— Ничего, — успокоил его Сергей, — и у вас есть возможность отличиться на подборке. Завтра начинайте обмолот в логу. Отменная там пшеничка удалась.
— Вот и конец весеннему спору, — задумчиво, как бы сам себе сказал Федор. — Мне в августе всегда хлеб снится. То поле некошеное, то зерно на току… Сытые сны.
В это время из леса донесся невнятный, но тревожный крик. Минуту спустя на чистой прогалине показался Виктор. Размахивая руками, он бежал к табору.
— Гори-и-ит! — захлебывался в крике Витька. — Пожа-ар! Хлеб в логу гори-ит!
Подбежал. Дышит с хрипом, глаза навыкате, ошалевшие.
— Не успеть дяде Ване, все займется! Да не успеть же ему! Тушить надо, что вы стоите!
Замешательство длилось какие-то секунды. Первым от испуга и неожиданности очнулся медлительный Федор.
— А ну, живо! — скомандовал он. — Пашка, дуй к трактору, гони в лог, — Пашка кинулся бежать. — Куда? На мотоцикле! Живо! Топор у нас где? Где топор, спрашиваю?
— Топор-то зачем? — не понял Антон.
— Ветки рубить, огонь забивать. Да живо вы, чего копаетесь?
Ребят с табора как ветром сдуло. Федор повел их кратчайшим путем до лога — через высохшую кочковатую болотину.
— Я-то чего стою? — опомнилась Марфа Егоровна. — Пособлять надо!
Схватив зачем-то пустое ведро, она побежала за ребятами.
…Дико озираясь, на табор пришел Козелков.
— Я не хотел! — кричал он осипшим сорванным голосом. — Я нечаянно!
Здесь его, лежащего у вагончика и все еще скулящего, обнаружил Кузин, завернувший на стан Журавлева во время объезда полей и бригад.
— А ты чего тут? — удивленно спросил он Григория. Тот молчал и размазывал по лицу грязные слезы. — Чего слюни распустил? Народ где?
— На пожаре они…
— Какой еще пожар?
Крутнувшись на месте, Захар Петрович заметил дым, стелящийся над лесом. Сразу похолодев, он рывком, как щенка, приподнял Григория с земли, затряс.
— Что там горит? — кричал Кузин.
— В логу… Хлеб, — Григорий икал и стучал зубами. — Я не хотел! Я нечаянно!
— Что — нечаянно? — Захар Петрович даже отпрянул, опустил руки, уставился на Козелкова в недоумении. — Ты пожар устроил? Отвечай.
— Вы же сами, — лепетал Козелков. — Вы же говорили, чтоб градом этот лог выбило. Журавлев покоя не даст. Я решил… Нет! Я муравьев дразнил… Я соображаю. Загорелось по халатности, меня никто не видел. Я сразу убежал… С Журавлева можно спросить…
Отшвырнув Григория, Захар Петрович побежал в сторону пожара. «Вот оно, вот оно! — стучало в голове. — Что будет теперь? Как мне жить теперь?.. А почему так темно? Почему темно стало?»
…В горячке Журавлев начал пахать близко к огню, вырвавшемуся из сосновой посадки. Сильное разгульное пламя без задержки одолело черный плужный след и пошло дальше, завиваясь спиралями и далеко выстреливая жгутами горящей пшеницы. Отступив в глубь поля, Иван Михайлович стал прокладывать новое заграждение.
О чем он думал в эти минуты? О том, скоро ли Виктор приведет подмогу? О том, что гибнет хлеб, взращенный его руками? Или просто о том, успеет ли он или не успеет пройти хотя бы два следа…
Когда с табора прибежали ребята, старенький трактор, пропитанный соляркой, уже горел, но все еще ходко бежал по полю, и гудящее пламя, наткнувшись на пахоту, нехотя оседало и гасло.
ИВАНОВО ПОЛЕ
Завтра я уезжаю из Журавлей.
Еще и еще раз перечитываю свои записи: так ли я понял все, что здесь произошло?
Напоследок осталось у меня одно несделанное дело — сходить в Заячий лог, на Иваново поле. Кузин назывался в провожатые, но мне надо побыть там одному.
Марфа Егоровна подробно рассказала, как туда идти, где какие будут свертки. Ровная белопесчаная дорога сперва шла прямиком, через поле, потом обогнула Горькое озеро, пахнущее гнилью, потом опять прямо и прямо по затухающим кострищам березняков и осинников. Сбрасывая листву, лес как бы уменьшился в размерах. Летом каждая рощица кажется огромной, таинственной, теперь же с одного края ее хорошо просматривается другой край, все на виду, ничего не спрятано. Вот так и с журавлевской жизнью. Теперь я вижу далеко в глубь ее. Она и проста и сложна. А происшествие в Заячьем логу — лишь случай, один из вероятных. Это или подобное могло произойти когда угодно и где угодно, и он поступил бы только так и никак иначе…
Иваново поле уже вспахано. Черный покров его, напитанный осенними дождями, тих и величав. Я обошел Заячий лог по закраине, увязая в желто-красной листве, добрел до той сосновой посадки, половина которой мертва, остальное опалено огнем. Здесь, понял я, развлекался Козелков и упустил огонь в сухую давно не кошенную траву. Теперь я почти вижу, как жарко горела податливая хвоя, как гонимый ветром и жадностью огонь прополз по траве и валежинам и кинулся на выжаренный солнцем хлеб.
Метрах в сорока от края поля оставлен маленький невспаханный ромбик с выгоревшей дотла стерней. Тут журавлевские ребята поставили знак о пожаре. К обугленному на костре столбику болтами прикручен плужный лемех, окрашенный в цвет огня. Черны слова надписи:
«Спасая хлеб от пожара, здесь погиб тракторист колхоза «Труд» И. М. Журавлев».
И все. Как мало нужно слов, чтобы подвести итог человеческой жизни и выразить ее суть.
Здесь меня застал Захар Петрович Кузин. Или подумал, что я могу заблудиться, или не хотел надолго оставлять меня одного, но все же приехал.
Он подошел, остановился рядом, медленно снял фуражку и замер.
Когда мы шли обратно, одолевая вязкую пахоту, Кузин тоже молчал. Только у самой машины упер в меня горестно-тяжелый взгляд и глухо сказал — мне и себе:
— Вот так оно и получается… Как Иван говорил, так и вышло. Пособил-таки я в пакости… Козелкова уже к следователю вызывали. И мне повестка придет, это точно. Или сам пойду… Половина деревни ни со мной, ни с Гришкой не здоровается, плюются при встрече и обходят стороной, как заразных. Как жить?.. За Ивана они меня не простят. Ни под каким видом.
Сверху упал на землю протяжный журавлиный крик. В разрыве между облаками на полдень медленно удалялся ровный птичий строй.
— Вон журавли летят, — сказал я.
— Вижу, — ответил Захар Петрович, но головы не поднял, смотрел в землю.