Шел снег тыща девятьсот шестьдесят шестого года... Хороший снег! Гонят тебя на работу, а навстречу ночная смена идет, отработанная и приморенная. Снег под твоей ногой: скрип-скрип, здравствуй!..

Хороший снег, чуткий. Вот идет мой сменщик, Лютиков Никифор... Скрип-скрип, здравствуй!..

А как же.

Но вот снег под ногой замолчал – это я делаю вид, что портянку в ботинок заталкиваю, вроде она у меня болталась. Это я для того делаю, чтоб с Никифором не здороваться.

Финк...

Этого человека боялся даже я, не говоря уже про начальника режима.

Его звали Финк, и имя свое он, видно, уже и сам не помнит. Глаз один серый, а другой всегда закрыт, вроде он целится в тебя, и вот-вот из его ноздрей огонь сверкнет и свинец вылетит... Рожа этакого синего оттенка, вроде ее долго в темном месте держали и в спирте вымачивали.

На человека он смотрел всегда снизу вверх, то есть обозревал сперва ноги, тазовые бедра, талию, грудь, а уж потом стрелял тебе в глаза. Вроде оценивал тебя, как цыган лошадь.

Сидел он здесь восемь лет, и еще сидеть, наверно, восемьдесят, потому как он уже и здесь ухитряется срок себе зарабатывать. Пусти такого человека на волю, он и прожить не сможет – забыл уже не только труд, а даже язык человеческий.

Прослышал он о Сережке моем да и давай визиты мне накладывать.

– Сережка, пойдем ко мне в барак...

– Нет, не пойдет Сережка к тебе в барак!

– Барабанов, порежу!

– Режь!..

А Сережка, бедный мотылек, за меня спрятался и одним глазком за Финком наблюдает. А тот, похотливый черт, аж облизывается, как увидит Сережку.

Ушел Финк ни с чем, а вечером записку прислал: "Отдай Сережку!.."

И звериный страх меня взял от этой вроде бы отцовской просьбы. Вроде отец у матери сына просит – разошлись они, вот он и просит...

Звериный страх меня взял...

Ладно... Переживем...