С этого момента у Гоголя усиливается интуиция и мощность мистических прозрений. Культ Пушкина в его сознании становится своеобразной формой созерцания верховного существа, высшие силы которого теперь уже неразрывными узами связаны с его сознанием. В Пушкине он как бы обретал бога живого, но не смысле обычного поклонения, а бесконечного признания сопричисленности Пушкина к лику богов. Теперь же после его смерти, сама смерть Пушкина становится для Гоголя формой посвящения его самого в литературные небожители, которых опекают высшие силы. Впереди еще несколько таких знаковых уходов из жизни, которые Гоголь будет переживать как свою собственную смерть и которая после нескольких таких «упражнений духа» станет и для него свершившимся фактом. Сейчас же он раздираем между любовью к тем местам, которые покинул — к «бедному и неяркому миру курных изб». Но невозможен возврат на Родину. В чужой земле он готов даже ходить с протянутой рукой, «если дело дойдет до этого», но никогда в своей стране, куда и возвратиться нельзя, поскольку длительный моральный кризис еще не прошел, а только разгорается в своем ярком исступлении, пока гордость еще не иссушилась и не превратилась в мелкий порошок смирения: «…ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мной дуться и даже мне пакостить, — нет, слуга покорный».
И в марте 1837 г. как раз к празднику Пасхи, он уже в церкви св. Петра, где обедню отправляет сам папа. Накаты ипохондрического синдрома усиливаются пропорционально таянию денег в кармане, а с протянутой рукой в местную журналистику он ни под каким видом идти не желает, «хотя бы умирал с голоду». Поэтому он думает, думает, но ничего лучше придумать не может, "как прибегнуть к государю. Он милостив". Здесь он рекомендует Жуковскому показать Николаю I его повести: «Старосветские Помещики» и «Тарас Бульба». Император на все про все выделяет вскоре ежегодную пенсию в размере 4000рублей ассигнациями и, схватившись за бока, слушая письмо Гоголя к Жуковскому, сказал: «пусть он напишет ко мне еще такое письмо, — я ему дам еще четыре тысячи». А пока Гоголь живет на Via Felice Љ 126,в четвертом этаже под именем signore Nicolo. На два года к нему приезжает Шевырев, заезжает Жуковский, он постоянно общается с сыном историка Карамзина Андреем Николаевичем, который тут же замечает про себя: «жаль, очень жаль, что не достает в нем образования, и еще больше жаль, что он этого не чувствует», день его рождения в 1838 г. отмечается на вилле княгини З. А. Волконской, которую еще не успели обобрать патеры и монахи, и которая еще помнит интимную благосклонность к ней и Александра I, и Мицкевича, и Пушкина…,но которая теперь уже живет в католическом боге. Шевырев читает стихи, посвященные Гоголю…Жизнь имеет свои преимущества в движении. Репнины, Балабины, добрая душа — Александра Осиповна Смирнова… Среди них Гоголь как свой, и они «не дают умереть ему с голоду». Рим! Прекрасный Рим! Гоголь в восторге от картин А. А. Иванов, который вот уже с десяток лет пишет «Явление Христа народу». Они неразлучны. Данилевский теперь тоже здесь. Гоголь варит козье молоко с добавлением туда рома и, смеясь, добавляет: «Гоголь любит гоголь-моголь». У него чрезвычайный аппетит. И они непрерывно устраивают в «ресторанных храмах жертвы», после которых «ипохондрия гонится за ним по пятам, а геморроидальные запоры препятствуют думать и туманят мысли».
Лучшим лекарством оказываются набеги Данилевского и Гоголя из Рима в Баден, Франкфурт для встречи с масоном Александром Ивановичем Тургеневым, Лозанну, где успокаивающийся по жизни Мицкевич вскоре получает кафедру древних литератур.
И новые возвращения в Рим, где «залезает в свою дыру», т. е. одну из трех комнат, уставленных бюстами и картиными, и проводит в работе над первым томом «Мертвых душ» «безвыходно несколько дней», а, иногда, усевшись за столик трактира, достает свой видавший виды портфель «забывается удивительным сном» и пишет целую главу, не сходя с места. Бездомный скиталец, только в одиночестве и только вне отечества возвращается в исходную точку художественной веры, порождающей в нем силу христианского православия, которое никогда его не покидало (даже в задушевных беседах с патерами у княгини Волконской). При закрытых окнах и запертых дверях ему уже нет свободы с того пути, по которому он начинает идти и потому хотел бы видеть проявление религиозности и в других людях. Он пьет воздух Рима и не напьется. В душе небо и рай. Но спасение человека в другом мире. При мысли о Петербурге мороз проходит по его коже. Но все свои поступки надо оплачивать. Когда-то, во время обучения будущего императора Александра II, взяли к нему в товарищи Паткуля да графчика Иосифа Виельгорского. Это товарищество нужно было как шпоры ленивой лошади. Впервые с Гоголем молодой граф Иосиф встретился 20 декабря 1838 г. Молодой граф умирал от чахотки, несмотря на заботливый уход знаменитых врачей. И уже после того как началось открытое кровохарканье бессонные ночи у одра больного проводит… Гоголь. Он нянька и живет днями умирающего и ловит его минуты. «От него на меня несет запахом могилы», — пишет Гоголь М. П. Балабиной 30 мая 1939 г. Он очень и слишком занят своим больным, но «вечно благодарит Бога», что в нем «случилась эта надобность» и держит тарелку, когда умирающий кушает. В это же время мать Иосифа Виельгорского Луиза Карловна, урожденная Бирон, когда Гоголь ей сообщил о смерти сына, накрыла лицо шалью и просидела в неподвижном положении двое суток. И когда ей Гоголь сказал: «Бедный Иосиф! Он умирал без матери», — то она разрыдалась. Эти рыдания происходили на пароходе, где путешествовала семья Виельгорских, и куда Гоголь привез «неутешного отца». И с этих пор мягкие складки лоснящихся щек Виельгорских были достаточно близки от щек писателя Гоголя. Но когда младшей из сестер Анне Михайловне, единственной женщине, в которую был влюблен Гоголь, последний сделал предложение, то, разумеется, последовал отказ семьи, а Нози, как ее звали в семье, вышла замуж за одного из богатейших людей России — князя А. И. Шаховского.
Бодрость мира заглушает на некоторое время его внутреннюю разукрашенную проседь наступающей зрелости и даже можно сказать старости. Но он ощущает себя после этих внутренних терзаний стариком «в лета, еще принадлежащие юности» и находит «в себе пепел вместо пламени» и слышит «бессилие восторга». И только ясность нового сочинения, ясность, сверкающая в каждом слове, музыка в каждой интонационной паузе глав «Мертвых душ», ликующая пластика языка и мерность жестикуляции персонажей в их поступках и действиях, придающие ковкость гибким суставам языка, отливаются в это время в нечто замечательное и красивое.
Он жаждет жесткой обнажающей ясности, он жаждет жгучего ощущения бытия, он редко пишет с таким одушевлением и в это время первый том «Мертвых душ» не откладывается им ни на минуту, а геморроидальная болезнь обращается вновь на желудок, каждую минуту мешает ему заниматься, появляются срывы и вялость в работе, но известный русский профессор-врач Иноземцев не высказывает восторга лечить Гоголя, явно полагая наличие у него ипохондрического синдрома, но затем соглашается ввиду наблюдаемых у больного признаков вегетативного невроза и пытается его облегчить. Поэтому Гоголь проводит в Мариенбаде и Вене 1839 год. Вена веселится, здешние немцы вечно веселятся, но веселятся, по мнению Гоголя, скучно: «сидят за деревянными столами под каштанами и пьют пиво», — вот и все тут.
Сентябрь 1839 г. Гоголь собирается в Россию и сам тому не верит. Все его старания не устроить отъезд в Петербург успехом не увенчались. Ему предстоит устраивать судьбы его сестер, которые выпускаются из института. На Гоголя находит столбняк, когда он прикидывает, во что это ему станет. Для того чтобы разделаться с институтом нужна астрономическая сумма 5000 руб. Как практичный в какой-то мере человек, он уже прикидывает «ходы» к государыне-императрице, на счет которой его сестры воспитывались в институте — «не стряхнет ли она от благодетельной руки своей?»
Но он уже знает, что такое Россия. И что такое заграница! «…За границею тошнит по России, а не успеешь приехать в Россию, как уже тошнит от России».
Он повсюду собирает деньги. Его библиотека в Москве, собранная им за 3000 рублей, уходит за полторы, деньги, взятые у Аксакова в сумме 2000рублей, он окажется не в состоянии возвратить даже после распродажи своих сочинений в четырех томах, во всяком случае, он о них забывает и все. Но сердце у него русское. И гневное расположение к матери-Родине у него начинает исчезать, «а без гнева — вы знаете — немного можно сказать: только рассердившись, говорится правда».
И даже приехав в Москву 26 сентября 1839 г. он продолжает писать матери еще три месяца, помечая свои письма городами: Триест и Вена… Ему просто страшно производить те траты, из которых придется выкарабкиваться еще очень и очень не скоро.
А в Москве Гоголю при встрече сразу же посыпались вопросы вроде ничего не значащей шелухи: «Что вы нам привезли, Николай Васильевич?» Надежда сияет глупому сердцу, которое тут же огорчается, так как Гоголь отвечал сухо и с неудовольствием: «Ничего!». Гоголь сменил сюртук на фрак, его прекрасные белокурые волосы лежали у него почти по плечам, а весь он выражал в иные моменты веселость и любовь ко всем, когда к нему не приставали с зубодробительными вопросами относительно написанного им за границей. В такие моменты, если это происходило на приеме у кого-либо из знакомых, Гоголь отвечал с капризным выражением лица и сидел сгорбившись, и являл собой саму мрачность хищной птицы. В кругу же близких знакомых и большей частью несветских товарищей он одушевлялся, приготовляя на их кухне итальянские макароны, до которых был величайший охотник.
Внешние дела тяготили его. Жуковский уверил его, что императрица по выходе из института его сестер пожалует каждой из них по 1000рублей, но эти надежды не сбылись по нездоровью императрицы. А Гоголь по его заявлению «потерял свой бумажник с деньгами да еще очень важными записками». Аксаков предложил ему 2000рублей взаймы, а когда этому Гоголь несказанно обрадовался, Аксаков вручил ему указанную сумму, которую тут же одолжил у грека Бенардаки, который в его присутствии объявлял как-то о гениальности Гоголя и желал с ним короче познакомиться. Именно в это время Гоголь пытается пристроить своих сестер в Петербурге или Москве. Но их манеры производят на окружающих невыгодное впечатление своей конфузливостью, растерянностью, неумением вести разговора, демонстрируя уродливость физического и нравственного институтского образования. Сестры кобенились во время еды, почти ничего не ели, потому что кушанья были не так приготовлены, как у них в институте. На Гоголя было жалко смотреть… И при всем том, ему нужна была куча денег и для сестер, и для матери, и для себя. И Гоголь находит выход: «Я придумал вот что (пишет он в письме Жуковскому): сложитесь все те, которые питают ко мне истинное участие; составьте сумму в 4000 рублей, и дайте мне взаймы на год. Через год, я даю вам слово, если только не обманут мои силы, и я не умру, выплатить вам ее с процентами». Жуковский знает куда обращаться. На этот раз к наследнику престола. Но деньги просит для себя, хотя и излагает бедственное положение Гоголя. Деньги Гоголю были вручены. Хорошее было время. Есть в России места, куда можно было обращаться за деньгами…Денег Жуковскому Гоголь отдать не смог, и долг свой наследнику Жуковский взял на себя. Хлопоты Гоголя по размещению сестер по «добрым людям» тоже закончились сравнительно успешно. Одну сестру, «более приличную по своим манерам поведения» — Лизу удалось пристроить в столицах, а Аннет как «любимицу маменьки» отправили в Васильевку.
Начинаются периодические чтения Гоголем «Мертвых душ», происходившие, как обычно, на званых вечерах…Сила художественного чтения, смелое, решительное почти физическое действие языка поэмы производили на присутствующих потрясающее впечатление, «мурашки пробегали от удовольствия по коже». Действие этого чтения на сердце, нервы и плоть были столь сильными, что стихия восклицаний и стонов стояла среди слабой половины человечества, а граф Толстой-Американец без обиняков заявил, что Гоголь «враг России» и его «следует в кандалах отправить в Сибирь».
Гоголь жил в Москве в громадном доме Погодина, в комнатах мезонина, которые вели «в обширную столовую, освещаемую сверху стеклянным куполом». За столовой находился кабинет Погодина, а оттуда по коридору дверь направо вела в зимний «сад, начинавшийся лужайкою с беломраморной посредине вазой, зеленою сетью трав». Михаил Петрович Погодин, бывший «рупором народности», всячески претворял в жизнь как издатель журналов и профессор Московского университета по кафедре истории лозунг министра просвещения Уварова: «православие, самодержавие, народность», человек прижимистый и скуповатый, лишь в первом поколении был освобожден от крепостной зависимости. Он надеялся, что Гоголь до полного издания «Мертвых душ» поместит несколько глав в его журнале «Москвитянин». Но Гоголь был не из тех, «кто, получая стол и кров», запросто расставался «со своим имуществом». Помещение таких глав в журнале до выхода в свет в России тома «Мертвых душ» целиком наверняка нанесло бы финансовый ущерб Гоголю. По выходе в свет «Мертвых душ» Гоголь и Погодин дулись друг на друга, но Гоголь с «насиженного погодинского места не съезжал». Встречались за столом, не разговаривая. И когда 9-го мая близились именины Гоголя именинник угощал обедом всех своих приятелей и знакомых в саду Погодина, где в это время среди приглашенных можно было увидеть И. С. Тургенева, князя П. А. Вяземского, Лермонтова, Загоскина, М. А. Дмитриева и многих других. Сад был громадный, «на 10 000 квадратных сажень, по весне сюда прилетал соловей». Лермонтов читал «Мцыри», актеры Ленский и Живокини варили жженку, злой язык Юрия Никитьевича Бартенева никому не давал пощады.
Но Гоголь рвался за границу, ему «надо было удалиться в Рим, чтобы писать о России». И в июне 1841 года Гоголь уже в Варшаве, а уже в июле в Вене, где смотрит на немцев, «как на необходимых насекомых во всякой русской избе». Нервы его пробуждаются, он выходит по его убеждению «из летаргического умственного бездействия, а в голове шевелятся мысли». Сюжет «Мертвых душ» развертывается перед ним в таком величии, что он «чувствует сладкий трепет и необыкновенное раздражение нерв». В этот момент его впервые настигает катастрофическое напряжение болезненной тоски такой силы, что он чувствует падение в бездну пространства и не может спокойно лежать, сидеть или стоять. Силы тают, страдания и муки становятся невыносимыми. И Гоголь пишет «тощее духовное завещание, чтобы хоть долги его были выплачены немедленно после его смерти». Он сгорает как свеча. Только сверху, только духом. Мысли его рождаются возбужденной лихорадкой сознания, мучительным трепетом нервов, ненасытностью чувств. Его познание выливается в «страстную историю души». На помощь приходит богатый купец из знаменитой семьи Боткиных, — Николай Петрович. После двух месяцев Гоголь уже в Триесте пьет первую чашку бульона. Теперь уже никто из присутствующих у Гоголя не может «съесть столько макарон, сколько съедает он». Но расстройство его не зависит от климата и места и не так легко поправляется. Он часто дрожит и ужасно мнителен.
Он снова в Риме, неразлучен с художником А. А. Ивановым. Последний в Гоголе улавливает величие пророка и рабски выполняет его поручения. Многое совершается в нем за это относительно немногое время. Незнаемое, никем не завоеванное, непознанное — безграничная область его души, творящая в самой себе, живущая и дышащая своими творениями — его единственная радость. Он уже не думает теперь даже о том, что у него нет ни копейки денег. Живет кое-как в долг. Готовит совершенную чистку первого тома «Мертвых душ». И чувствует как самый незначительный сюжет, пропускаемый им через горнило духа и одиночества, выплескивает на страницы романа мысли сильные, явления глубокие. И он глубоко счастлив, несмотря на болезненное состояние. Чудное создание творится и совершается в его душе, безграничная внутренняя сила духовного подъема в этот момент его единственная радость в творчестве и он утверждается в том, что это «святая воля Бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета… Столько жизни прошу, сколько нужно для окончания труда моего; больше ни часу мне не нужно». Здесь кроются, вцепившиеся в мясо и мозг нервы, влекущие его ко всем проблемам жизни в борьбе с духовной апатией и сонливостью, и неопределенностью в жизни, где уже нет места кичащимся своей праведной жизнью власть имущим, а только правдивая до гробовой доски добродетель осиянных духом материально бедных людей. Вот почему за прозрением в духе так часто следуют просьбы «пополнить истощившиеся средства». Это просьбы и к Жуковскому, и Погодину, и Аксакову, с последним из которых он уже рассчитывается самой «крупной монетой-духом», и напыщенный литературный старовер и поэт, переводчик Буало и Мольера в конце жизни под влиянием творчества Гоголя превращается в прекрасного бытописателя, прославившегося своей «Семейной хроникой». И деньги Гоголь получает, несмотря на все усиливающийся ропот Погодина: «Разоряюсь. Выручай. Как было бы хорошо, если б теперь поддержать — «Москвитянин» — эффектными статьями». Поэтому Погодину совершенно непонятны и даже оскорбительны высокие мотивы, которыми отделывается от него Гоголь, сообщая: «Теперь на один миг оторваться мыслью от святого своего труда — для меня уже беда…Труд мой велик, мой подвиг спасителен. Я умер теперь для всего мелочного; и для презренного ли журнального пошлого занятия ежедневным дрязгам я должен совершать не прощаемые преступления? и что поможет журналу моя статья?». Творческому хаосу сообщается безграничное напряжение, и он погружен в мир своей поэмы, пишет, пишет на маленьких клочках бумажек мелким убористым подчерком, рвет их и снова пишет, стоя у своего письменного бюро в просторной комнате с двумя окнами, имевшими решетчатые ставни изнутри. За эту комнату он платит 20 франков в месяц, т. е. один наполеондор, который он когда-то платил за бутылку вина во время своего первого отъезда за границу. А к обеденному часу кушает в астерии «Заяц» за одним столом с разнообразнейшей публикой: художниками, иностранцами, аббатами, фермерами, которые, как и он, всегда поглощают одну и ту же еду: рис, барашек, курица, а зелень подается по временам года. Ему требовалась защита его внутренних духовных откровений, где дух ясности проливался на него в своей чуткой и неумолимой правдивости. Но внешние жизненные обстоятельства с их неуклюжим торгашеским инстинктом заставляли его делить свои мысли между строгим и исключительным миром, открывающимся ему впереди, и такими формами отношений во внешнем мире, где нет связующих прав и обязательств, где от него ничего не требуется. Поэтому вид страдания после смерти на его руках Иосифа Виельгорского, как и вид смерти становится для него невыносим. И с этих пор он лишается дара и уменья прикасаться «собственными руками к ранам ближнего». Гоголь празднует мир с самим собою и перестает интересоваться и заботиться о том, что делается в остальной Европе, читая только любимые места из «Илиады» Гнедича да стихотворения Пушкина. И эта жизнь всегда целомудренная, близкая даже к суровости, исключая маленькие гастрономические прихоти, исполненная лишений, а не довольства, сохраняла в нем художественный накал сверкающего красками мышления, насыщенного светом гениальной психологии, который поддерживался потребностями воздуха и гуляния в полном одиночестве за городом в окрестностях Рима.
Все имеет и свой конец. Первый том «Мертвых душ» окончен. Следует переписка. Нужно возвращаться в Россию. Впереди цензура рукописи. Необходимый строй музыкальности духовной жизни над произведением оканчивается. Но с его окончанием не оканчиваются, увы! контрапункты психологической устремленности, которые требуют от Гоголя новых жертв духа, поддержания равновесия, в мыслительных неуловимых признаках которого теперь все его богатство, вся связь его с трехипостасностью бога, рука которого «водит», и он готов идти «неторопливо по пути, начертанному свыше». Он уже не может выйти полностью из состояния погруженности созерцания собственного духа, отрешенного от земных дел, но вести борьбы с порывами своей мистической сущности он тоже оказывается уже не в состоянии. И его интеллект безошибочно реагирует на каждый нюанс в духовном мире его поглощающих событий, изолируя интегральную часть обыкновенной критически-оценочной способности, ранее свойственной его критическому мышлению.
Он уже не в состоянии уловить запах морализации, церковного ладана мыслящей субстанции, одурманивающих совесть, притупляющих критическую оценку внешних обстоятельств жизни, в которой должно и непременно быть похмелье познавания, где северный ум русского человека в силу чрезмерной напряженности его жизни порождает не только чувствительность, но и ясновиденье того, что позднее было названо рефлексией, — мыследеятельностью, обращенной на саму жизнь человека в ее свободном парении. Отсюда только начало апофатических обращений к друзьям, например к Данилевскому: «Но слушай: теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобой мое слово, и горе кому бы то ни было, не слушающего моего слова… Покорись и займись только год, один только год своею деревней. Один год! и этот год будет вечно памятен твоей жизни. Клянусь, с него начнется заря твоего счастья».
Друзья никак не могли серьезно воспринимать такого рода «пророчества», но они могли выносить «сор из избы». И этот «сор», даже в большем, чем того желают количестве, начинает сопровождать Гоголя в его дороге в Россию в 1841 г. Встречается ли он с уже 58-летним Жуковским, который в Дюссельдорфе обрел покой в объятиях 18-летней жены, дочери своего друга Райтерна, где Гоголь после обеда читает что-то Жуковскому из сочиненного им, но увидев, что Жуковский «отошел к морфею» и посапывает носом, бросает впервые в топившийся камин эту самую недочитанную и никому не известную рукопись. Сколько будет впереди еще таких поступков! Или беседуя с будущим анархистом и невозвращенцем в Россию М. А. Бакуниным, уже обожествлявшим себя в письмах к своим сестрам, находит в нем, «в его божественных откровениях» много интересного для себя, вдруг, пишет Н. М. Языкову из Дрездена: «Тверд путь твой, и залогом слов сих недаром оставлен тебе посох. О, верь словам моим!.. Есть чудное и непостижимое…».
Поэтому, когда Гоголь в начале октября 1841 г. по старому стилю появляется на несколько дней в Петербурге, то все уже чуть ли не хором находят в нем сильную перемену в отношении его нравов и свойств, когда он, «подняв воротник шинели выше своей головы (это была его любимая поза)» ведет тихую беседу о покорности «воли Божией». И даже Погодин уже не доволен не только самим Гоголем, но и его «Мертвыми душами», где «нет движения сюжета, а есть в каждой комнате по уроду».