Многие из друзей Гоголя в логике своих «я» хотели бы видеть его творчество в свете собственных пристяжных троек. Гоголь же в своей подлинности, по их мнению, вовсе не принадлежал к лучшим танцорам, заказываемого ему «литературного танца». Становясь визионером внутреннего душевного экстаза, вступая на путь непрерывных, молниеносных обращений и внутренних переворотов, освобождаясь от власти ненавистных ему «опекунов от литературы», в своей постоянной трагической «несовременности» через исключительную «своевременность» открытых им героев в первом томе «Мертвых душ», он уже заглядывал в будущее, желая очеловечить человека в его грядущем, придумывая новые звезды человеческого бытия в окружении твердых и прямых как колья принципов от Бога, в которых он уже созерцал свою мистическую натуру, стяжая Дух, разрывая внешние жизненные отношения и связи ради светлого для него, но потустороннего, грядущего человека.
А пока… А пока граф А. Х. Бенкендорф уведомляет специальной запиской Николая I о том, что «известный писатель Гоголь не имеет даже дневного пропитания и находится в Москве в крайнем положении», поскольку основал всю надежду свою на сочинении под названием «Мертвые души», но оно московскою цензурою не одобрено и теперь находится на рассмотрении петербургской цензуры, а потому «испрашивает единовременное пособие пятьсот рублей». Как тут не появиться на свет капитану Копейкину! коли сам проживает в Москве и ждет «от монарших щедрот какого-либо пособия», а сам в это время втайне от «любящих друзей» решается даже на встречу с антипатичным и опасным для него самого отважным критиком Белинским, «неистовым Виссарионом», возвращавшимся в это время в Петербург. Все его средства — это успешная публикация поэмы, а цензура делает все, чтобы «выработанный семью годами самоотвержения, отчуждения от мира и всех его выгод» лишить его «последнего куска хлеба». Поэтому помимо «вопля о единовременной помощи» Гоголь просит В. Ф. Одоевского в начале января 1842 г. «употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю». Ему приходится терпеть все толки не только «всех цензоров-азиатцев», рассматривающих предприятие Чичикова как уголовное преступление, но и задыхаться в объятиях лучшего друга — М. П. Погодина, пилившего и грубо требовавшего от Гоголя статей в погодинский журнал, издателю которого Гоголь был должен 6000рублей. Внутренний индивидуализм Гоголя, страдающий от вечных приставаний со стороны друзей, без которых сносное материальное положение его было бы просто немыслимым, охватывает его все с большей и большей силой, разрывает жизненные связи и отношения в тот момент, когда чувство жизни в его сознании обретает вдохновенное многообразие. Когда «незначительно приятное чувство» обращается в «страшную радость», а печаль в «тяжелое, мучительное сомнамбулическое состояние» особенно после того, как узнается, что на цензора «Никитенку подействовать со стороны каких-нибудь значительных людей, приободрить и пришпандорить к большей смелости» ну никак не удается. Такие состояния были столь сильными, а видение гостей стало столь противным делом, что появившись по настоянию друзей у П. Я. Чаадаева на вечере, Гоголь, «не обращая никакого внимания на хозяина, уселся в углу» и, «прохрапев весь вечер, очнулся, пробормотал два-три слова в извинение и тут же уехал». Пересуды, толки, сплетни тяготят его настолько, что ему требуется «решительное уединение», а превращения настроений становятся все насильственнее, все мучительнее, все глубже, требуя решимости в поступках самоистязания, так что «с каждым днем и часом» для него нет «выше удела на свете как звание монаха». А все окружающие на вечерах «добрых друзей» Гоголя дивятся «терпению хозяев и неделикатности гостя». И только с дальней бедной родственницей Шереметевых Надеждой Николаевной, зятем которой был нерченский сиделец Иван Дмитриевич Якушкин, Гоголь отводит душу, исстрадавшуюся по теплым семейным разговорам, где «живущие законом Божием ходят своими путями».
И, наконец, свершилось. Ряд мистических и чисто обыденных случайностей облегчает получение «от Никитенки в Питере», конечно же не без трудов любезнейшего графа Виельгорского, одобренный экземпляр «Мертвых Душ», где «Никитенко не решился пропустить несколько фраз, да эпизода о капитане Копейкине». Начинается печать первых 2500 экз. книги. Денег нет. Типография печатает в долг. Бумагу взял на себя в кредит все тот же М. П. Погодин. Расстраиваясь духом, телом, впадая через головокружение в сильный обморок, первую обложку рисует сам Гоголь.
Погодин и Шевырев по-прежнему ведают денежными делами Гоголя, снабжая его деньгами, постоянным источником «улавливания денег» для Гоголя становится и сам С. Т. Аксаков. Поэтому их естественное чувство оскорблено, когда Гоголь поручает переиздание своего 4-томного сочинения вместе с 1-м томом «Мертвых душ» своему другу по Нежинской гимназии Николаю Яковлевичу Прокоповичу, в то время преподавателю русского языка и словесности в кадетских корпусах. Была надежда выручить больше, а оказалось как хуже. И между друзьями по гимназии на этой почве в дальнейшем проистекает исступленная царапина отношений.
Но сладостное чувство исступленной воли, достигшей, наконец, выполнения своей задачи ниспосланной, как он считает, «свыше», требует своего законченного кинематографического разрешения. И такое разрешение приходит в лице русского богослова и церковного проповедника архиепископа Иннокентия, пламенного проповедника христианских добродетелей и «в некоторой степени сребролюбца», оставившего после себя капитал в 200 000 рублей. Владыка, прощаясь с Гоголем, благословил его образом Спасителя. Гоголь потрясен и просветлен, его лицо сияет: «Я все ждал, что кто-нибудь благословит меня образом, и никто не сделал этого; наконец, Иннокентий, благословил меня. Теперь я могу объявить, куда я еду: ко гробу Господню». Но до этого путешествия еще несколько лет пути.
Теперь для него все суета сует. Он осознает для себя, что без устремления «души к ее лучшему совершенству, не в силах я был двигаться ни одной моей способностью». Постепенно чувство внутренней инквизиции начинает одолевать его. Но пока внутренним взором оглядывается он вокруг себя, своих друзей, которые ждали его «как мессию, в уверенности, что я разделяю их мысли и идеи… Жертвовать мне временем и трудами своими для поддерживания их любимых идей было невозможно, — …во-первых, я не вполне разделял их…, во-вторых, мне нужно было чем-нибудь поддерживать бедное свое существование…». Его душа изнывает, раскрепощает страсти с страданию и размышлению, в котором он вовлекается в первобытное чувство свободы, творящейся внутри него самого как зрелости личности, отдающей отчет за свои поступки только себе самому и…Богу.
Литературная критика могла оказать содействие успеху «Мертвых душ» в публике. Не завязывая никаких личных дружеских отношений с Белинским, Гоголь в кругу своих петербургских знакомых устраивает на прощание перед отъездом ко «Гробу Господню» встречу с этим полезным для него критиком. Разговор ни о чем. Из чего сейчас же делаются выводы, что Гоголь неискренний человек, и верить ему нельзя.
А худощавая, длинноволосая невысокого роста фигура с большим тонким носом в потертом черном сюртуке, вычитывая рекламу на плохом французском языке с резким итальянским акцентом перед отъездом в Иерусалим развлекалась вместе с художником Брюлловым вырезыванием по заказу собственных силуэтов с оплатой в один серебряный рубль, путешествуя в вагоне железной дороги из Царского Села в Петербург.
В начале июня 1842 года в типографиях Петербурга идет набор четырехтомника произведений Гоголя, наборщики набирают в день «по шести листов». Гоголь полагает, что «четыре тома выйдут непременно к октябрю», его волнует тот факт, что экземпляр «Мертвых душ» еще не поднесен царю. Четыре тома… Свет слова, проникающий до последних глубин, мощный язык уже не малороссийских творений, ясность, сверкающая в каждом слове, множество мелких пузырьков афоризмов, возбуждающие кровь шампанским сюжета, напоенного солнцем, вином, югом Италии взрываются вихрем русской сущности, связанной, подавленной волею нравственного оправдания, надеждой томительного смысла и… неоплодотворенностью чувства, источник которого улавливается только в интонационной музыкальности фраз самого произведения, в котором идут разговоры «доедет до Москвы колесо» истории или «только до Рязани». Нервные волокна автора пронизывают всю интонацию его стиля, всю силу его жизненного языка, в котором звуки, штрихи мысли обретают обороты гармонической иронии прозы, а знаки препинания обретают смысл оркестровых пауз.
Но Гоголь уже в другом мире. Его ждет Иерусалим. И он, 33-х лет от роду, поучает С. Т. Аксакова, которому уже пошел шестой десяток, словами назидания: «Крепки и сильны будьте душой, ибо крепость и сила почиет в душе пишущего сии строки…». С каждым днем и часом душа его обретает свет и торжественность…
И в этом состоянии для него первый том «Мертвых душ» похож «на приделанное губернским архитектором крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах». Это чувство религиозного благоговения перед высшими силами, позволившими ему одолеть первый том «Мертвых душ», теперь для него, Гоголя, становится и внутренней и внешней формой заботы дать своему народу возможность пить непосредственно из чистого источника священных книг. Но лишь Господь располагает, а человек с его домыслами и предположениями свободен в своих действиях, влекущих его к познанию тайн бытия, но этот путь имеет столько углов и закоулков, в которых никакая нить Ариадны уже не может помочь, кроме как сам себе человек в своем жизненном инстинкте, утверждающем добро и здравость мысли, а не умыслы лжи и зла в их черствой и эгоистической невежественности. И этот кремнистый путь стяжания Духа в себе самом начинает приходить у Гоголя пока еще только в разверстые уста затравленного Вия, веки которого опущены, но вот-вот поднимутся сами и взглянут на читающего псалтырь автора «Мертвых душ», псалтырь, которым хочет одарить русское общество автор, даже не замечающий, что сама ткань художественного произведения своей языческой силою есть прямая иллюстрация Бога, а не безбожия. Но всякая ли тварь с обточенными о камень литературы зубами, скулящая молитвы и призывающая в свидетели Господа, вещает народу от бога? Жар мыслей охватывает Гоголя, зарево литературных окон, освещенное его друзьями и врагами, фиксирует с этого момента все перепитая его души, поступков и, пережевывая их по своему, вкушая от крови Спасителя «вселяют рознь» среди почитателей великого писателя русской земли только в силу обретаемой им свободы совести, совести, очищающей его душу настолько, что он даже не замечает своего нравоучительного тона, когда советует читать С. Т. Аксакову известную работу Фомы Кемпийского «О подражании Христу».
Но вышедшее из-под пера живет. И как водится, живет своей самостоятельной жизнью независимо от автора и его новейших устремлений тела и духа. «Мертвые души» даже летом расходятся живо и в Москве, и в Петербурге. И Погодину уже отдано 4500рублей, да и остальные получают свои деньги… Гоголь интересуется критикой, поступающей на первый том «Мертвых душ». Требует от С. П. Шевырева по этому поводу писать, смело критикуя автора, «жаждущего узнать все свои пороки и недостатки». Критика придает ему крылья. Даже критика Булгарина по его мнению освежает его. Распродажа 5000 экз. сочинений Гоголя в 4-х томах сопровождается темными спекулятивными операциями, на которых нагрели руки не только книгопродавцы, но и некоторые из друзей Гоголя. А Гоголя в Риме в это время интересуют ослы, которых он здесь называл самыми умными животными да растения, из которых им составлялся гербарий. В это время он бодр и оживлен, но чувство «сопричисленности» не покидает его и чем глубже он вспоминает случай, имевшие место в его жизни, тем глубже видит «чудное участие высших сил во всем, что ни касается» его. В это время все его существо реализует в себе анализ написанных им литературных не столько произведений, сколько самих строк, ведущих его ввысь звучания истины, усматриваемой им в самих бесконечных переделках его произведений, переделках, производящих «плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа». Непрестанная охота самоанализа о том, что он работает «вследствие… глубоких обдумываний и соображений», ведущих к успеху его работы, вне которой нет его жизни, так как его искусство и есть его жизнь, прерывается весьма рациональными предложениями к друзьям (Погодину, С. Т. Аксакову и Шевыреву), от которых он «требует жертвы»: «Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу и не должен и не властен думать о них… Прежде всего я должен обеспечен быть на три года. Это самая строгая сметая бы мог издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествие и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб. Мне нужны, по крайней мере, 3500 (рублей)». Погодин на это заявление Гоголя «мутил всех ропотом, осуждением, негодованием». Аксаков с протянутой рукой бросился занимать деньги под рассказы о тяжелом положении автора «Мертвых душ». Заводчик Демидов не дал ни копейки. Но его супруга, к которой тут же метнулся добрый Сергей Тимофеевич, «вспыхнула от негодования и вся покраснела», отвалив всю требуемую сумму наличными. На что ее супруг только и мог сказать: «это ее деньги, она может ими располагать, но других от меня не получит». Деньги были доставлены в Рим. Иванов приносил в кармане горячие каштаны, у Языкова всегда была бутылка «алеатико», у Гоголя в кармане всегда водились «довольно сальные» анекдоты. Вечер начинался каштанами с прихлебами вина, но сопровождался большей частью молчанием присутствующих. И Гоголь в полном праве мог писать Данилевскому в 1843 г.: «живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною».
В октябре 1843 г. все деньги Гоголем истрачены и начинаются новые мучительные поиски их получения, при этом он отчетливо чувствует, что появление его новых сочинений в скором времени более, чем проблематично, поскольку ему «требуется вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание», а денег он «не получает ниоткуда». А все имеющиеся деньги истратил на «гадкую типографию, взявшую страшно дорого за напечатание». На этот раз деньги Гоголю в размере 4000 рублей в мае 1844 г. отправляет сам Жуковский, который был должен великому князю наследнику(будущему Александру II), но последний отказался от них в пользу Гоголя. Второй том «Мертвых душ» в это время пишется и не пишется. В августе 1844 г. Гоголь в Остенде, купается, морские ванны идут на пользу, он оживляет всех своей бодростью. Гоголь не бежит от денег, а потому деньги не бегут за Гоголем, но их отсутствие смущает его все более. В результате отсутствия музыкального звона денег конец уныниям не окончен. В январе 1845 г. появляется «нервическое тревожное беспокойство» и Гоголь берет дорогу на Париж, приглашенный туда Толстыми и Виельгорскими, сочинения его дают мало, он находится в непрестанной зависимости от завтрашнего дня. А тут вопреки мнению аристократов и правительства, Гоголь избирается 2-го февраля 1845 г. почетным профессором Московского университета наряду с Остроградским, Востоковым и принцем Ольденбургским. Здоровье его слабеет, не хватает сил для занятий и большую часть дня он проводит в местной православной церкви, где «сподоблен Богом… вкусить небесные и сладкие минуты». Великий человек мукой возносится в свое одиночество, куда возвращается израненный и измученный от соприкосновения с реальной жизнью, где постоянное чувство приживальщика стало жестче и суровее. И уже не пребывание наедине с собой, а замкнутость в себе прокатывается в крови его тонкими нитями, порождающими мысли пустынника, столпника, затворника, где каждое движение, преобразованное испугом самого себя причиняет боль и врастает в опасность, а скрытые во мраке подземные силы излучают магнетическую энергию, воздействуя на все сознание Гоголя. Плетнев с женой церемониймейстера Смирнова Александрой Осиповной составляют в пользу Гоголя прошение на имя великой княгини Марии Николаевны о назначении пенсионного обеспечения Гоголя и далее в размере 1000 рублей серебром (3000 рублей ассигнациями) в год. На что шеф жандармов, граф Орлов сначала с удивлением пытается выяснить: «Что это за Гоголь?», а, узнав о нем подробнее, в сердцах восклицает: «Что за охота вам хлопотать об этих голых поэтах!». А Гоголь в это время «уже готов уступить… свое место живущим……Болезненные…минуты бывают теперь труднее, чем прежде, и трудно-трудно бывает противостать против тоски и уныния».
Животворные минуты творения и обращение в слово творимого разбиваются в одиночестве духовных помыслов Гоголя о холодное бытие соприсутствующих с ним людей, результатом чего являются бесконечные невротические спазмы, когда лицо его желтеет, а ноги, руки холодеют до почернения. И хотя Гоголь от «царя милостивого» обеспечен на три года пенсионом по 1000 рублей серебром да от великого князя теперь ежегодно он получает 1000 франков, но сами по себе эти деньги, естественно, не изменяют его жизненного стереотипа, в котором разъедается, воспламеняется внутренними духовными страданиями его самосознание, а одиночество делается таким отравленным и лихорадочным. Абстрактные: «живите, любите, творите» в сознании его обретают смысл живых символов и вытесняют текущий язык сочного человеческого верстания образа России и русскости. Между гением и уровнем эпохи намечается превышающее всякое понимание атмосферное грозостояние, в котором одиночество становится и отравленным, и лихорадочным, в котором, вдруг, растет и пухнет, как луна, печальное самоуничижение Гоголя, являя, скорее всего, не истощение сил, в результате которых хандра приносит болезнь, но ту форму ипохондрического синдрома, когда страдания физически невыносимы, но нет никаких оснований полагать, что они, эти физические страдания, есть результат патологических изменений в самих физических органах, начинающих сразу же трудиться исправно, как только поднимается само настроение в его духовном противостоянии с обстоятельствами жизни. Возможно, что именно в этот период своей жизни, Гоголь начинает чувствовать свое окончательное одиночество, поскольку «сирена, плавающая в прозрачных водах соблазна» — А. О. Смирнова, с одной стороны, и Нози, с другой, лишь прислушиваются к его душеспасительным беседам, сочувствуя его одиночеству, но не собираются изменять собственных обстоятельств жизни, в которых его роль постепенно сводится к роли «духовника», посвященного в тайны женских сопереживаний. А гибельность лабиринтов женской души безопасна только для боевых мужских темпераментов. Поэтому религиозные экзерсисы Гоголя усиливаются, а творческие изменяют свой поворот, вставая на второстепенные пути следования, поскольку, именно, религиозный опыт становится опытом творчества души Гоголя. И в этом творчески-экстатическом состоянии он отчетливо осознает, что без посещения Иерусалима он не будет «в силах ничего сказать утешительного при свидании с кем бы то ни было в России». А потому иллюзия его нового творчества, подобного Богу, на путях сокровенной сущности жизни становится дыханием добродетели, желающей заставить замолчать «псов злобы», бросив факел Христового рая на воздвигаемый им, Гоголем, алтарь человеческого счастья, но не «человеческой комедии», которой будто бы требуются «Размышления о Божественной литургии», задуманной им еще в 1845 г. но так и не появившейся в печати до конца его жизни. Довести до каждого степень свободы духа, которой он сам достиг, не в форме окостеневшего сознания, а в широте и терпимости различных точек зрения, где он, сам-садовник, открывает перед людьми сущность жизни человеческих уделов на земле, лиризм и поэзию русской жизни, «мир и благоволение в человецех» как дух живого творчества, освобождая нити разума и делая его свободным впервые и окончательно для всех людей России. Невидимый шедевр Бога как рама высветляемой мысли крепнет в духе Гоголя уже в течение «пяти болезненных лет», заставляя его отложить работу над вторым томом «Мертвых душ», в котором «изумлению читающей публики» не будет конца, а пока в начале июля 1845 года сжигается автором очередная версия второго тома потому, «что так было нужно», «жгу, когда нужно жечь», а тайна грандиозного здания примирения всех Россиян, которые когда-нибудь «обустроят свою жизнь» и непременно по Гоголю, — пока «в душе у одного автора». Благовествование от Гоголя — вот, что теперь нужно всем россиянам, «нужно для общего добра». Это — «Избранные места из переписки с друзьями», которые появляются в январе 1847 г. Но П. А. Плетнев уже сразу же уведомляет Гоголя, что хотя и «совершено великое дело», но книга эта «совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы».
А зуд, желающих пнуть Гоголя за проявление им лелеемой обществом «свободы совести», оказался достаточно велик. «Сокровище», подаренное Гоголем по мнению А. О. Смирновой, оказалось для самого Гоголя резким, злобным, безумным смехом, смехом, способным душу разорвать со стороны критиков и литераторов в том числе и православного толка. «Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство», — писал Гоголю Шевырев, принимая за самолюбие Гоголя полное отрешение от себя в том свете познания, где Столп веры — есть утверждение истины. «Скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире», — никто не хочет видеть перед началом революционных событий в Европе по мнению Петра Чаадаева. Словно голодное небо существует в раю евангелистов, а навозная насыпь российских городов — эта лестница в рай. «Неистовый Виссарион» высказался еще более определенно, защищая рай нищих духом в их материалистической русскости, низвергая громоподобные проклятия в адрес автора «Переписки»: «А русский человек произносит имя Божие, почесывая себе зад». Священник отец Матвей(Константиновский), один из тех, кто получив рукоположение во священный сан, возомнил о себе, что божественная благодать уже давно избавила их от личных грехов, поучает Гоголя, что «всякий театр есть соблазн и препятствие к спасению души». С. Т. Аксаков просто боится по поводу «Переписки», что «хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии». «Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины, — этого я и сам не могу понять», — заявлял Гоголь, выстраивая гиперболическую защиту против всяких нападений старых и новых друзей, которые как черти боятся православного креста, подносимого «казаком Вакулой» к их рылоподобному носу, откуда раздается безумное хрюканье вражьего тела с песнею ползучего материализма или навозного клерикализма, отягченного земным ковчегом, влекущего нищих духом людей в преисподнюю парагвайского коммунизма, который в течение 160-лет(1608–1768 гг.) порождал грешную рать ублюдков, надеющихся на восторженное восхождение в царствие небесное.