1

Смутное настало время — вступал в свои права девятьсот пятый год. По всей России горели помещичьи усадьбы, В граф Ростислав Максимович укатил в Петербург, передав дела по имению управляющему Лихтеру.

Густав Эрихович поначалу возгордился доверием, но вскоре с ужасом убедился, что, несмотря на угрозы, аловские мужики выходят из повиновения, не осталось и следа от их былой робости — в открытую рубят и вывозят графский лес.

Первого сентября за Сурою взошло яркое и веселое солнце. В Зарецком, в большой церкви, кончался молебен по случаю открытия ярмарки. Затрепетал на стожаре трехцветный флаг. Купец первой гильдии, староста села Зарецкого Изот Пахомов бросил наотмашь пригоршню медных монет: «пусть будет прибыльной торговля!» Нищие и голодранцы сворой бросились на поживу.

Чего только не навезли на ярмарку купцы и коробейники! Товары всякие: московские, иваново-вознесенские ситцы, льняные полотна из Ярославля, Вятки, из Никольской фабрики графа Кара, романовские черные и тоже каровские черные и красные овчины, разные сапожки, полусапожки, туфли из далекого Торжка, кожаные сапоги из Кинешмы, стеклянная посуда из Гусь-Хрустального, разные варенья, сушеные и вяленые фрукты из Киева, сахар из Волыни и Петербурга, балык с Дона, икра с Урала и Волги, мосальская хрустальная и фарфоровая посуда, табак в листьях и корешках из Нежина, гончарные изделия из белой, красной и черной глины, тульские самовары, ижевские ружья, пестрые ковры князя Енгалычева, деревянная утварь из деревень лесной присурской стороны — кадушки, бочки, лопаты, ведра, шайки, лохани да лоханки, крашеные ложки, разрисованные плошки, детские игрушки.

Базарная площадь в эти дни не подметалась. Конский навоз, подсолнечная и ореховая скорлупа, очес кудели — все это нарастало слоями, которые утрамбовывались изо дня в день тысячами ног; идешь — будто ступаешь по перине или тюфяку. Но не только на площади — в каждом доме в Зарецком ярмарка. Приезжие купцы парились в банях, покряхтывая под березовыми вениками, подолгу «гоняли чаи», ведя шумные деловые разговоры и щедро расплачиваясь за чистую, мягкую, вкусную сурскую воду.

Шумит село днем и ночью, пляшет и поет.

Крутятся карусели. Под пестрыми шатрами без устали мчатся маленькие лошадки да расписные санки. Ботают барабаны, заливаются гармоники.

На ярмарке много аловцев. Бродят группами и в одиночку, пялят глаза на товары.

Что это за блестящая диковинка на прилавке?

— Пахталка, — предположила Ульяна Барякина.

Бабка Тася спросила купца, убежденная, что говорит по-русски:

— Это не шолдор-болдор?

— Что ты, старая, машину только распаковал.

Отправляясь на ярмарку, Трофим Лемдяйкин захватил с собой туго набитый кожаный бумажник, — сын его, Исай, то ли своровал, то ли подобрал его в каком-то укромном месте. На базарной площади Трофим вынул из кармана бумажник, крепко прижал к груди — пусть, дескать, все видят, что и у него мошна не тоща.

Куда идти? Всюду снуют люди, мычат коровы, привязанные к телегам, блеют овцы, голосят козы, переругиваются утки, горланят петухи; высятся вороха лаптей, сплетенные на продажу; то и дело обваливаются горы арбузов, дынь, огурцов; с телег без задка, словно ноги пьяного мужика, свисают широченные мочала. А вон там, где народу побольше, торгует Мосейка Турин, нескладный и несуразный мужичонка с вечно открытым ртом. Торговал он крупной, сочной антоновкой, но дело у него шло из рук вон плохо, хотя покупателей было много: он не признавал никаких других денег, даже серебряных, каждому показывая два медных пятака:

— Давай два только такой деньга!

Так ему наказала, уходя куда-то по своим делам, его жена Мавра, — непутевый у нее был супруг: в деньгах не разбирался и считать не умел. Трофим Лемдяйкин остановился возле туринского воза с яблоками, прикидывая, как бы ему охмурить Мосейку, но неожиданно подоспела Мавра, и торговля у нее пошла как по маслу, а Трофим подался восвояси.

В лошадином ряду он протиснулся к вороному рысаку. Не конь — огонь; точеными ногами как пестами кудель толчет, ушами прядет, глазами нитки сучит. Ну и конь! Такой, коли доведется, — и на сосну взберется. Людей вокруг — яблоку негде упасть.

Трофим деловито обошел вокруг, держа на виду пузатый бумажник, поцокал языком:

— Сколько?

— Пятьсот.

Начал Трофим не на шутку торговаться. Правой рукой бьет по ладони хозяина лошади, а левой прижимает к сердцу бумажник. Довели цену до четырех с половиной сотен, а дальше — ни в какую, уперся продавец, не скащивает ни рубля.

Трофим заглянул вороному под гриву. Помолчал, подумал. В это время рысак отогнул в сторону хвост, пустил ветры и начал опрастывать утробу. Трофим зажал пальцами нос, проворчал:

— Не конь, а навозная фабрика.

Хозяин лошади подозрительно приподнял концом кнутовища козырек его картуза, заглянул в глаза. Лемдяйкин обиделся и, ни слова не сказав, ушел прочь. Краешком глаза заметил, что от толпы отделилось трое и — за ним. Куда Лемдяйкин, туда и они. Ясно, бумажник увидели. «Нет, милые, не на того нацелились… Побегайте за мной — не жалко. За одним дураком разума в мешке не натаскаешься, за тремя тем более».

Прижав бумажник еще крепче, он вошел в галантерейную лавку купца Пахомова и не без труда протолкался к прилавку. Спросил приказчика:

— Скажи, любезный, сколько стоит ваша гамазея со всем товаром?

— Не знаю. — Приказчик, расторопный малый, впился в необычного покупателя карими, навыкате глазами. — Сейчас хозяин придет.

Народу в лавке много, и все ждали с любопытством большой сделки. Наконец пришел Пахомов. Он оценил заведение со всеми товарами в пять тысяч пятьсот рублей. Долго спорили, руками били и в конце концов сошлись на пяти тысячах. Вдруг Трофим спросил:

— А кости комара у тебя здесь есть?

— Впервые слышу. Какие такие кости?

— Вот, значит, как, голова точеная… Тогда твою лавку не куплю.

— Тьфу! Черти бы тебя побрали, зубоскала. Попадись мне другой раз…

— Деньги — вот они, да куплю на них, что хоть дорого, но мило.

Толпа почтительно расступилась, давая Трофиму дорогу.

На улице он заметил, что жуликов, которые шли за ним, стало вдвое больше. Всю шайку водил за собой до самого вечера. Уже на закате неожиданно повернулся к ним и проговорил:

— Вы целый день служили мне исправно, нате вам расчет. — И бросил свой бумажник через головы преследователей. Те повернулись и кинулись к добыче. Пока поднимали, пока вытаскивали из бумажника разный хлам, Трофима и след простыл.

Вечером подгорная дорога из Зарецкого в Алово была вся забита подводами. Ехали медленно, дуга к дуге. Стебель полыни на обочине так нахлебался дегтя, что весь почернел. Только начнет подниматься, натужно раскачиваясь, снова упадет, ударившись об ось.

Из тележной лавины вырвался на своем скакуне Наум Латкаев и загремел по жестким комьям пашни.

Алово наполнилось недружной игрой на детских игрушечных инструментах, привезенных родителями с ярмарки. Дудели рожки, свистели «флейтишки», «уди, уди!», пищали, надуваясь, резиновые чертики, перекликались глиняные петушки…

Несмело спустились сумерки. Сельский староста Родион Штагаев купил для дома сходок лампу-«молнию» и засветил ее. Все село собралось полюбоваться на такую невидаль.

Где-то у околицы распевали под гармошку:

Куропаткину приснилось: он Японию берет…

В ту ночь сгорела графская паровая мельница с пекарней. На пожар сбежалось много аловцев, но никто не тушил его.

2

Прошла неделя. В воскресенье, в так называемую «большую ярмарку», все «монополки» были битком набиты людьми; по сторонам парадной двери трактира «Родничок» стояли Аристарх Якшамкин и Павел Валдаев.

К парадной сунулся парень, похожий на мокрую галку, и хотел проскочить, но Аристарх ловко загородил ему дорогу.

— Стоп! Незваным хода нет.

— Па-азвольте!

— Нельзя. Здесь пензенский купец Каретин пирует.

— Га-а-а, — совсем по-галчиному вскрикнул парень. — Купцу, выходит, можно, а у кого карманы тощи, — тем нельзя?

— Здравствуйте! — сказал пропускающим нарядный Парамон. — Я на блины с ухой.

— Здорово. Проходи.

— Га-а-а! Кто на блины с ухой, тому запрета нету?

— Зван.

— Я на блины с ухой, — проговорил татарин, проходя в трактир. За ним прошел чуваш.

— И я хочу блинов с ухой. — Надоедник решительно направился к дверям трактира. Аристарх, взяв упрямца за пиджачный воротник, отставил его в сторону на расстояние своей вытянутой руки-оглобли. — Ступай, любезный, в другое место.

В трактире было тесно. За маленьким столиком у стойки, лицом к собравшимся, сидели Лидия Петровна Градова в черном платье и Гурьян в голубой рубашке, чуть в сторонке от них — хозяин трактира Степаныч: на его землистом лице заиграл румянец.

Все трое волновались. Настала пора действовать открыто и дерзко. Крестьянская и рабочая Россия бурлит. Из Симбирска сообщали, что во многих губерниях возникают крестьянские социал-демократические кружки. Прислали программу для крестьянских кружков. И действовать надо решительно!

— Товарищи! — поднялась Градова. — Со всего уезда собрались здесь кружковцы и революционные крестьяне из разных сел. — Щеки ее, которые горели, когда она встала, стали бледными. — Единой семьей собрались сюда русские и татары, чуваши и мордва. Каждого можно отличить по говору и по одежде. Но нужда, друзья мои, говорит на всех языках одинаково. Однако сыны ее и дочери стремятся к одному: соединить усилия всех трудящихся на бой за наше совместное правое дело.

До сих пор мы не давали воли своему гневу, копившемуся веками. И вот пришло время сполна рассчитаться со своими угнетателями, получить то, что принадлежит нам по праву! Все мы знаем: повсюду восстают рабочие и крестьяне против самодержавия. Третий съезд социал-демократической рабочей партии России призвал пролетариат организоваться для борьбы с деспотизмом путем вооруженного восстания.

— Каямс инязоронть! — крикнул Аристарх Якшамкин.

— Товарищи! — голос у Градовой стал глуше, но тверже. — Знайте, вы не одиноки в борьбе за свое счастье и счастье своих детей. С вами рабочий класс! С вами стальное ядро рабочего класса — российская социал-демократическая партия! Самодержавный строй угнетателей трещит по всем швам. Нам надо поддержать революционный натиск. Идите в села, смело поддерживайте революционные настроения крестьянства и сельского пролетариата. Отказывайтесь платить подати и налоги! Не давайте царю в солдаты детей своих, — царь заставит их убивать своих братьев. Не слушайтесь урядников! Делите помещичьи, монастырские, церковные земли!..

— Давно пора!

— Правильно!

— Долой царя!

— Хоть завтра!

— …И посеять яровые…

— Правильно, товарищи! — пробивался сквозь гул голосов хрипловатый бас Гурьяна. — Гоните от себя прочь всех, кто говорит, будто земля не ваша, что вы получите ее от царя или кадетов…

— Никто не даст, если сами не заберем!..

3

Сходка проходила под сенью огромной ели, которая широко расставила свои ветви-лапы, словно старалась укрыть собравшихся от посторонних глаз. Гурьян Валдаев пятерней закинул назад густые волосы и пытливо оглядел окружающих:

— Нас, товарищи, восемнадцать, а селений — три. Пятнадцать из нас пойдут туда — будут готовить восстание: выступать будем организованно. О времени я скажу, когда оно приспеет. Но выступать будем ночью. Вирясову Агею, сыну Матвееву, другое задание… Отец твой церковный сторож. В назначенную ночь во что бы то ни стало постарайся выманить у него ключи от колокольни…

— Ключи-то выманю, да звонить не умею.

— Я помогу, — вызвался Афоня Нельгин. — Я звонил на пасху.

— Ударьте в большой колокол, но не набатом, а редко так… По этому знаку пусть люди выступают. А теперь говорите, кто в какое село пойдет… Место сбора тоже потом назначим.

Разошлись в разные стороны, как будто за грибами.

Но все случилось не так, как предполагал и хотел Гурьян. И потом, когда все это случилось, понял, что права была Градова: каждая деревня — бочка с порохом… Нежданно выметнулась случайная искра…

В ночь на воздвиженье постучались в окно Вирясовых. Стук был условным, Агей Вирясов смекнул — Афоня Нельгин пришел. Выскочил к нему на крыльцо.

— Ключи давай! — крикнул Афоня. — Началось!

— Чего?

— Глянь вон туда! Видишь? Огни на дороге. Семеновские мужики поехали графское добро делить. А мы разве хуже?

— А Гурьян?

— Давай звони. И он приспеет.

Без труда завладев ключами отца, — того не было дома, а ключи висели под образами, — Агей Вирясов с Афоней кинулись на колокольню. С нее было хорошо видно, как в густеющих сумерках клубится пыль на дороге, ведущей к барской усадьбе.

Афоня перекрестился:

— Господи, благослови!..

— Бо-ооо-ом! — грянул колокол и забурлил, раздвигая тишину. В избах пугливо заморгали, замигали огоньки. Один за другим начали открываться ворота, из них выезжали подводы и, словно бусинки, нанизывающиеся на нитку, примыкали к обозу на дороге. Быстрее молнии облетела село весть: семеновские мужики взбунтовались — едут графа громить.

— Бо-ооо-ом! Бо-ооо-ом!

Над колокольней тучей кружились птицы, вспугнутые неурочным звоном.

Вскочил с постели поп Иван. Что такое? Кто звонит? По какому случаю и зачем? Открыл окно, прислушался, потом уж крикнул:

— Матве-ей!

— Бо-ооо-ом! Бо-ооо-ом!

Без зова прибежал работник Антон Кольгаев, весь дрожит:

— Батюшка, мужики б-барское имение поехали г-гр-ромить…

— О, господи, не допусти! — отец Иван истово перекрестился и с минуту соображал, что же ему делать. — Садись, Антон, на моего вороного, лети к исправнику в Алатырь, письмо отвезешь. Пока собираешься, я напишу.

— Пошли, батюшка, работника… Василия!

— Да ведь он немой. Ты езжай.

— Боюсь, батюшка… Темно.

— Возьмешь фонарь. Как вернешься, рубль дам.

— Ладно уж…

Отцу Ивану было не до сна. Он долго ходил из угла в угол. В горнице сел за стол, потер ладонями виски. «Бунт, пугачевщина!» Взгляд его остановился на проповеди, лежавшей на столе под стеклом: «Слово в день памяти Святого и Чудотворца Николая и тезоименитства Его Императорского Величества Государя Императора Николая Александровича». Эта проповедь когда-то была отпечатана в типографии и распространялась среди сельских священников. Отец Иван был тогда молод и полон надежд, честолюбивых мечтаний.

В голове у отца Ивана не укладывалось, что мужики бунтуют именно в его приходе, — не он ли их пастырь духовный, не он ли всегда призывал их к смирению. И теперь взгляд его скользил по строчкам, им когда-то написанным:

«В чем же состоит добродетель кротости и что значит быть кротким? Быть кротким — значит быть тихим, нераздражительным, несварливым… Кроткий не только сам не оскорбляет никого, но даже и тогда, когда другие его оскорбляют словом или делом, он не отплачивает им теми же оскорблениями, не воздает злом за зло, не мстит обидчику, никого не порицает, не презирает и не осуждает…»

Не он ли часто говорил прихожанам все это?.. Что же теперь будет?..

Между тем работник попа Антон Кольгаев скакал вдоль леса, к Суре, но конь шел плохо. Из кустов на дорогу выметнулась темная фигура, схватила коня под уздцы.

— Тпр-ру! Ты кто?

— Антон, — не сказал, а прошептал омертвевшими от страха губами ездок. — Отпусти меня… — При свете луны Антон разглядел заросшее черной густой бородой лицо, и в голове промелькнуло: «Разбойник!»

— Откуда? Почему в Алове набат?

— М-мужики… ба-барское имение поехали г-гр-ромить… Батюшка говорит, в Алатырь езжай, исправнику скажи. Я, говорит, рубль дам…

— Слазь-ка к чертовой матери! — рявкнул бородатый. И не дожидаясь, когда Антон слезет, рванул его за ногу, да так, что ездок кубарем перелетел на другую сторону дороги. — Домой беги, слышишь! И на глаза никому не кажись! Понял? — И вскочив в седло, всадник пришпорил коня к барской усадьбе. Нагнал вереницу телег. Обоз растянулся на добрых полторы версты. Голова ее вот-вот дотянется до ворот графской усадьбы. Когда поравнялся с одной из телег, всадника окликнули:

— Гурьян!

— Здорово, Аристарх! Что стряслось? Почему набат дали?

— И сам толком не разберу, добрый человек.

Откуда-то из середины обоза долетала бойкая мордовская песня:

В полк один, друзья, сходитесь. Против бар-бояр сразитесь. Им пощады не давайте! Люди добрые, вставайте!

Минутой позже кое-что прояснилось. Вчера днем графский управляющий Лихтер задержал трех семеновских баб, — их заподозрили в краже двух мешков проса, которые находились под присмотром Домны Лепетухи. Одна из бабенок, бойкая и острая на язык, схватила Лихтера за шиворот и так помотала из стороны в сторону, что вывихнула управляющему руку. Бабенку схватили и нещадно высекли на конюшне. Всех трех женщин Лихтер приказал посадить в один из погребов и держать там до тех пор, пока те не сознаются и не вернут просо. Семеновцы взбулгачились. Кинулись выручать своих баб. Грозились подпустить «красного петуха» всем графским постройкам. Смешавшись с аловцами, они толпились теперь у запертых ворот усадьбы.

Весь во власти неукротимого мстительного чувства стоял Гурьян на каменной парадной лестнице графского дворца. У ног волновалось море голов, покрытых и непокрытых, мужских и женских. Знал Гурьян, что неисчислимая толпа воззрилась на него недаром — ждет решительного слова.

— Товарищи! — начал он. — Вы пришли требовать справедливости!.. — Но не договорил, дверь отворилась, из нее выскочил Лихтер:

— Ви чьего делайт?! — выкрикнул он. — Ви пришель грабить? Только черьез мой трупь! — пискливо прокричал он, пытаясь заслонить распахнутую дверь, к которой уже подступала толпа. Гурьян изумленно глянул на управляющего и, ни слова не говоря, оттащил в сторону. Густав Эрихович не устоял на ногах и повалился на спину. Лежа, он выхватил из кармана тупоносый револьверчик и выстрелил в толпу. Быстро поднес дымящийся ствол ко рту и снова выстрелил — тело его дернулось и обмякло. Гурьян взял револьвер и положил во внутренний карман своего пиджака.

В толпе ахнули, видя, как медленно оседает Роман Валдаев. Его подхватили на руки и понесли к его же подводе, стоявшей у ворот. Толпа зароптала, но лишь на какой-то миг; поднялся рев и визг. Казалось, люди обезумели от всего того, что произошло на их глазах, многие ломились в двери. Их теперь уже ничем нельзя было остановить:

— Бей!

— А-ааа!

Ненависть к этому барскому гнезду, которая копилась десятилетиями, прорвалась наружу, и под напором толпы Гурьян отлетел в сторону с такой же легкостью, с какой вылетает пробка из основательно разболтанной бутылки шампанского.

Трофим Лемдяйкин, трусивший поначалу и хотевший было удрать, не смог выбраться, и людской поток понес его во дворец. Там толпа покружилась, как сурский водоворот, по вестибюлю и стала быстро растекаться по коридорам и комнатам.

Родион Штагаев ввалился в доступную утробу дворца последним. Его схватил за рукав какой-то незнакомый. Неуверенно озираясь, он зашептал Родиону на ухо:

— Там погреб… Ох, вина в нем!.. Бочек сто! Пойдем, я покажу. Ключи у меня…

В неровном, мерцающем свете Штагаев разглядел лицо незнакомца: рябое, бледное, с преданными глазами, оно внушало доверие.

— Пойдем. А что сам-то боишься открыть погреб?

— Я слуга. Ежели граф потом прознает, поедом съест. Обижал он меня… В отместку ему… Вернется, а в погребе — ни капли. Вот взбеленится! На, бери ключи.

Штагаев зашагал к погребу, а рябой тем временем рассказал о вине другим. У дверей собралась толпа. Родион оглянулся и не стал открывать погреба. «Может, сперва Гурьяна позвать?» И кинулся искать Гурьяна. Но мужики и без ключей начали ломиться в дверь. Однако дверь была дубовая, обитая железом, — такую плечом не высадишь.

Разыскав в гудящем, словно пчелиный улей, дворце Гурьяна, Родион рассказал ему о погребе, о слуге и передал ключи. Тот нахмурился:

— Я его знаю! Это Арефий Локотков подначивал, графский слуга, ни дна б ему, ни покрышки! Без ножа зарезать хотел!

— Я тоже подумал…

Погром во дворце был в самом разгаре. Трое мужиков обступили рояль и рассуждали о нем как о диковинке:

— Какой вальяжный, аж блестит.

— Н-да… Штучка!

— Гляньте-ка, — верхние зубы черные, короткие, а нижние — белые, длинные.

— Чегой-то он молчит, ай испугался. Дать бы ему по зубам.

И дали. Рояль заревел, потом замычал.

Кузьма Шитов в потемках с трудом разыскал библиотеку. Вошел и плотно закрыл за собой дверь. На столике, обитом сукном, увидел подсвечник со свечой. Зажег ее. Вдоль стен шкафы, шкафы, шкафы… Сколько в них книг! Какое богатство! Нет, всего не забрать, хоть всю ночь вывози на своей лошаденке, а все равно не увезешь и половины. Пыль на корешках книг. Читал ли их кто-нибудь? У некоторых даже страницы не разрезаны. Он выбрал то, что считал для себя наиболее ценным, сгреб книги в охапку, понес было по коридору. Изо всех дверей лезли нагруженные чем-то люди, толкались в темноте. Кузьма вернулся в библиотеку, отворил окно и начал выбрасывать книги на землю.

А в дверях парадного входа — затор: одни спешат вытащить, что пришлось по душе, другие прут навстречу. Кто-то поджег барскую баню. В зареве дело пошло сноровистее.

В чердачное окно высунулся Ефим Отелин и подбадривал мужиков:

— Не жалей графа, так его разэдак!

Трофим Лемдяйкин был всех суетливее. Он хватался что за одно, то за другое, но ни на чем не мог остановиться. Единственно, что ему приглянулось сразу, — новенькая барская фуражка. Он тотчас напялил ее на затылок. Мужики смеялись над ним, но Трофим не обращал внимания, продолжая с важным, деловым видом примеряться то к одной, то к другой вещи.

Шум, гам, треск. Мужики принялись опустошать графские амбары, кладовые.

Протяжно, на разные голоса выли графские собаки…

Когда баня догорела, подожгли контору. К тому времени и добрались до винного погреба Гурьян и Родион Штагаев. Поздно! Возле погреба вовсю шло веселье — пели, плясали. Пьяные фигуры метались на фоне зарева, будто розовые призраки. В середине круга лихо отплясывал Исай Лемдяйкин, одетый в длинный до пят, роскошный барский халат с развевающимися по ветру красными кистями.

Чу-жа-аа-я же-на, Чу-жа-я же-на, Чу-жа-ая жена — лебедь белая моя, Своя шельма — полынь горькая трава.

«Опоздал! — с горечью подумал Гурьян. — Не сумел… Перешли мне дорожку! Но кто? Арефий!.. Хитер, подлец, холуй барский. А попов работник домой вернулся или пешим в Алатырь отправился? За рубль он и на край света пойдет… Пора уходить. Войска нагрянут — палить начнут. Чем защищаться?.. Как все некстати вышло!.. Не вовремя поднялись!»

Кто-то поджег дворец. Из окон второго этажа лизали черное небо волчьи языки огня.

4

Отец Иван не знал, что думать о гонце. Сколько времени прошло! Два раза можно было обернуться. Уж не случилось ли чего худого? Зорька только занималась, попу вздремнуть бы, а он то и дело выходил за ворота. Наконец увидел своего посланца. Но тот был без коня и шагал медленным, неверным шагом, будто тараканов давил на земле.

— Ну, что стряслось?

— Ограбили, батюшка!

— Вот как! А где письмо?

— Проезжему офене отдал — тот в Алатырь свезти обещался.

Отец Иван схватил Антона одной рукой за ухо, другой — за волосы и затряс:

— Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе!

5

Услыхав, как отворились ворота, Ульяна Валдаева обрадовалась. «Вот и Роман вернулся!» Но вместо Романа в избу вошел Аверька Мазурин. Перекрестился на красный угол.

— Лошадку я, это самое… Во дворе поставил.

— А где Роман?

— Ты только не пугайся, Уль… Поцарапало его малость. В Зарецкое отвез, в больницу. Съезди-ка завтра туда сама. Да денег с собой возьми, коль есть… Сама знаешь, сухая ложка рот дерет.

В избу ворвался Митька и с ужасом в глазах выпалил:

— Мам, а кровищи-то на телеге, ой-ой!

— Так я пошел, — сказал Мазурин. — Ведь всю ночь не спамши.

6

Будто в праздник ходили мужики из дома в дом — смотрели, кто и что привез и принес «оттуда». Каждому было чем похвастать. Лишь Иван Шитов жаловался своему соседу Матвею Вирясову:

— Все на том пожаре руки добром погрели, а Кузя мой знаешь на что позарился? Стыдно, братец, признаться: на книги! Целую сноповозку привез. Как только оси вытерпели.

— И мой старшой не лучше отчудил, чтоб волдыри его покрыли.

— Привез-то что?

— Да картины. Рамы хоть и золоченые, да не будешь кусать.

7

Почти весь аловский кружок собрался на кордоне лесника Гордея. Руководители кружка и восстания были вынуждены уходить из Алова. Пока что в леса. До поры до времени. Возможно, через месяц поднимется всеобщее восстание… Гордей и Евграф Чувырины отказались. Гордею, мол, нечего опасаться, его дом в стороне от села, а у Евграфа тоже была причина: Калерия на сносях. Как бросишь бабу одну? Подумав, остался Аристарх Якшамкин и с ним еще шестеро.

С Гурьяном уходило семь человек: Бармаловы, Ермолай и Мирон, Агей Вирясов, Ефим Отелин и двое семеновских парней. Все вооружение отряда состояло из трех охотничьих ружей, одной винтовки Бердана и трех револьверов, один из которых, — маленький, тупоносый, — принадлежал покойному Лихтеру. Гурьян покачал головой. Небогато. С таким вооружением не сунешься против солдат с грозными скорострельными русскими трехлинейками, у которых на прицельной планке верста начертана, а насмерть разят за полторы версты.

Аксинья, провожая Гурьяна, прикрыла рот платком, было видно, что она вот-вот заплачет.

— А ты не унывай, — сказал ей Гурьян. — Не на век ухожу. Береги сына!..

Маленький партизанский отряд собрался под вечер на Белой горе. В последний раз обласкали взглядом родные места и молча тронулись в путь. Никто не знал тогда, что не скоро придется вдохнуть запах дыма родных курных аловских изб.

Часа через два мимо кордона на пяти тройках, запряженных в рессорные тарантасы, промчалось губернское и уездное начальство и сотня казаков на справных конях.

8

Дом попа Люстрицкого — лучший в Алове, и губернские начальники, а в их числе и сам губернатор, генерал-майор Старынкевич, остановились именно у него. Вместе с губернатором приехали: жандармский полковник, прокурор и секретарь окружного суда, исправник и земский начальник.

Выслушивали свидетельские показания. Пришлепывая нижней губой, губернатор теребил бакенбарды, изредка взглядывая на робевших под его взглядом свидетелей, и отходил к окну. Там он нетерпеливо постукивал позолоченной тростью по голенищам своих блестящих лакированных сапог.

В Алове объявили военное положение, но, по правде сказать, об этом знало поначалу только само начальство. Не все даже подозревали, что оно нагрянуло в сопровождении казаков. Во многих домах еще продолжали упиваться радостью от дармовой добычи.

Шитовы ужинали. Отец стукнул ложкой по краю семейной плошки:

— Ну, головушки, ловите. Кузя, а ты что за мясом не торопишься? — спросил отец, видя, что сын поднялся с лавки, намереваясь выйти.

— Наелся. Мам, пропусти меня.

— Не обходи стол кругом — крестник умрет.

Кузя ничего не ответил: был чем-то озабочен. Как раз в это время с улицы постучали. Кузьма насторожился, а отец внезапно вскочил, подбежал к окну.

— Это я, Иван Иваныч, Наум Латкаев. — Скажи Кузьме, чтобы вышел ко мне на милый час. Пусть только оденется — прохладненько стало.

Кузьма с обреченным видом накинул на себя пиджак, оглядел сидящих за столом долгим взглядом, словно прощался с ними, и, ничего не сказав, вышел.

Домой он не вернулся.

С утра Матвей Вирясов был в хорошем расположении духа; он не чувствовал за собой какой-либо вины — усадьбы не грабил, ничего из графской недвижимости не поджигал. Часто всплывала в его памяти недавняя ярмарка в Зарецком, и как ехал он с нее в одной телеге с Исаем Лемдяйкиным, — тот всю дорогу не столько пел, сколько пьяно визжал, как боров, разные частушки:

Коль с тобой нам по пути, Ты со мною не шути…

Матвей рубил возле избы дрова, когда пять казаков с карабинами за плечами вошли во двор. Попросили молока. Хозяин пригласил гостей в избу. Попотчевал. Один из казаков, чернявый, фуражка с красным околышком набекрень, подмигнул хозяину и как бы невзначай спросил:

— Не знаешь ли, батька, где живет Матвей Вирясов?

— Так это я и есть! — обрадовался хозяин и прижал руки к груди.

Другой казак огладил серые, будто молоком облитые усы, рывком вытащил из-за пояса плетку и с усмешкой поводил рукояткой под носом оторопевшего Матвея.

— Мы тебя любим, а плетка ненавидит. Мы послушные солдаты царя-батюшки, потому придется устроить тебе маленькую трепетицию.

Казаки дружно заржали, схватили хозяина за шиворот и поволокли к лавке. Уложили и начали стегать в пять нагаек по спине. Из нанкового пиджака только клочья летели.

В углу пронзительно запричитала жена Матвея, заголосили детишки. Казаки, будто только что увидав их, попрятали плети.

— За что-о? — просипел Матвей.

— А чтобы колокольный звон, мужик, только богу предназначал, а не смутьянам. Жалко, что сын твой сбежал, а то бы!..

Казаки пошли со двора.

Многие из них к вечеру были под хмельком, шатались по сельским улицам, помахивая в воздухе нагайками и распевая:

Время! Веди ты коня мне любимого, Крепче держи под уздцы… Едут с товарами в путь из Касимова Муромским лесом купцы.

Казалось, все Алово ушло в ожидание: что будет дальше? Не скрипели колодезные вороты, бабы попрятались кто куда, боясь казачьих милостей, даже собаки спрятались в подворотни.

Быстро погасали огни в окнах изб. Лишь ярко светились окна поповского дома — до глубокой ночи.

А наутро все село — старых и малых, мужиков и баб — согнали на сходку на Охрин луг. Небо было чистое и прозрачное, словно соль, лишь в глубине замутненное легкой дымкой. В такую погоду только бы и работать в поле: сухо, но и жары нет.

Андрюшка Нужаев тоже пришел посмотреть: что будет?

К нему пристала крохотная рыжая собачонка и без конца тявкала на него, норовя уцепиться зубами за порточину. На сходке вон сколько людей, а псина пристает только к нему. Замахнется Андрюшка — собачонка, скуля, отбежит в сторону, но стоит перейти на другое место, собака тут как тут. Ему надоело возиться с ней, и он решил взобраться на ближайший плетень.

Андрюшка влез на ограду и замер: все село, вся сходка, мужики и бабы, старые и малые, стояли на коленях. А вокруг на тонконогих, нерабочих конях гарцевали казаки с нагайками. Опустив головы, люди исподлобья смотрели на начальников, которые сидели за большим столом.

Из-за стола поднялся отец Иван и пошел навстречу коленопреклонной сходке. Правой рукой он поднял весело блестящий серебряный наперстный крест. Горестный, какой-то подавленный, стоял он перед толпой.

— Смиритесь, православные! Покоритесь власти…

Молчала толпа, даже собаки и те перестали гавкать.

Трижды сотворил отец Иван крестное знамение, с минуту молча, выжидающе постоял перед мирянами, вздохнул и, положив руку с крестом на грудь, обессиленно произнес:

— Аминь!

Кашлянул губернатор, будто палочку сломал, ткнул указательным пальцем себя в грудь, увешанную крестами и медалями:

— Миряне! По милости бога на небе и царя на земле, мы с вами долго жили тихо и мирно — ладными между собой детьми одной матери-кормилицы земли…

Над замерзшей, коленопреклонной толпой, каркая, низко пролетел грачиный полк…

— …Потом, наслушавшись крамольных речей, вы потеряли стыд и совесть, презрели страх перед царем и богом и пошли за смутьянами — ограбили и сожгли то, что священно и неприкосновенно. Все похищенное вами отдайте без греха, иначе пострадаете. Мне тяжело говорить, но жалуйтесь, миряне, на себя. Мое же дело, верноподанного слуги нашего государя императора, одних бунтарей и смутьянов примерно наказать, других жестоко покарать.

Губернатор достал из портфеля какую-то бумагу, мельком взглянул на нее.

— Гурьян Менелин! Выходи смелее! Некого и нечего стесняться! Ха-ха-ха! Сбежал ваш атаман, разбойники?!

Он помолчал, в могильной тишине оглядывая толпу, и хотел было продолжать, как вдруг откуда-то сбоку раздался хрипловатый от волнения голос:

— Я — Гурьян Менелин!

Вся толпа оглянулась на этот голос, а Калерия остолбенела, рот ее судорожно искривился.

Евграф Чувырин и сам не понимал, как это все случилось с ним; он и не думал выдавать себя за Менелина, но напряженное ожидание, досада и обида на несправедливость заглушили в нем остальные чувства. И повинуясь какому-то не вполне осознанному, но непреодолимому движению души, он поднялся на ноги.

— Иди к столу, голубчик. Покажись.

— Мы не разбойники, — сказал Евграф Чувырин. — Мы — народ.

— Чего-чего? — переспросил губернатор. Казалось, он остывал от гнева. — Народ? А ну, иди сюда, к столу.

— То, что мы взяли, принадлежит всем, — сказал Евграф, приближаясь к столу. — Свое взяли, кровное…

— Вай, стойте! — крикнул дед Бухум. — Ведь это же мой сын Яграф Чувырин! Люди добрые, да что же вы молчите?! Выручайте!

— А-а-а! Ты — самозванец! Выпороть нещадно крамольника. Под стражу его! В тюрьму! Там ему место! Аристарх Якшамкин!

Привели пошатывающегося Аристарха.

— Вот так «дяденька — достань воробушка»! — усмехнулся жандармский полковник. — Пугачев, да и только! Тебе бы то и быть атаманом.

— Поставят — послужу.

— Выпороть! И в тюрьму!

— Матвей Вирясов!

— Я!

— Подойди к скамейкам… Выпороть!

— Пороли уже! — не своим голосом сказал Матвей.

— Еще раз. Недаром говорится: повторенье — мать ученья.

Продолжались вызовы на экзекуцию. Людей пороли до заката.

Поутру, на зеленой зорьке, в саду Нужаевых Платон и Гордей Чувырин копали яму, похожую на могилу. Платон, вытирая рукавом обильный пот со лба, сел на груду земли и признался:

— Никогда не думал, как много силы в хороших книгах. Правду хороним.

Бережно зарыв деревянный сундук с книгами, мужики покрыли свежую землю дерном.