1

В крещенский сочельник над Аловом плыл печальный благовест к вечерне, — унылый звон словно стлался по снегу, схваченному наледью, звал за святой водой. Вдоль дороги, по тропам, оседлавшим сугробы, и гурьбой, и поодиночке тянулись к церкви с разными посудинами люди; позвякивали железные ведра.

На высокое крыльцо выскочила из своей избы Ульяна, жена Романа Валдаева, бывшая Барякина, — рукава синей рубашки засучены по локоть, простоволосая, в правом кулаке мокрая тряпка, из которой грязная вода струилась по ее запястью, — и с ужасом в голосе закричала:

— Ка-ра-у-ул!

Возле крыльца начал собираться народ.

В последний раз ударил над Аловым колокол и звук его медленно замер. И в тот же миг собравшиеся у крыльца отпрянули, шарахнулись кто куда: на крыльцо степенно вышел Елисей Барякин. Без шапки. В расстегнутой потертой шинели.

— Вот так плант, — сказал он, как обычно.

— Ба-атюшки-и! — снова завопила Ульяна.

— Чего орешь благим матом? Ведь не режут. Не привидение увидала. Живой я. На, любуйся.

— Я думала, мертвый ты…

Елисей обвел взглядом ошалевший народ.

— Ха-ха! Хотели убить, да не вышло. Ты чего такая… — Он уставился на жену. — Не рада, что ли? Муж с войны пришел, а она от него как черт от ладана. Гляньте на нее, люди добрые! Рехнулась она, что ли? Вот так плант…

Ульяна несмело, сгорбившись и вся внутренне поджавшись, поднялась по ступенькам и рухнула мужу в ноги. Елисей поднял жену, облапил по-медвежьи и понес домой. За ним, опережая друг друга и забыв про святую воду, ринулись было старые и малые, но Елисей выставил всех из избы, потом снял шинель… И тут вдруг заплакал проснувшийся Ромуля, сын Романа, — потянулся ручонками к матери, которая, ни жива ни мертва, тяжело прислонилась к печке.

— Вот так плант… Ты чей, малец?

Захолонуло, защипало сердце Ульяны. Подумала, что Роман до сих пор в больнице, не ко времени он попал туда… Кабы хоть падчерица Груня рядом сейчас была… Что будет? Убьет Елисей… А если убежать куда глаза глядят и спрятаться на время? Где скроешься, кто пожалеет?..

— Мамка! — малыш снова потянулся к Ульяне.

— Вот так плант… Твой, что ль, ребенок?

— Наш с Романом. — Ульяна шагнула к колыбели. — Первенец.

Елисей грузно опустился на лавку, обмяк.

— Ты, баба, чего, а?

— Елисей Минаич, не вини меня: ждала тебя, как мужняя жена… много лет ждала… Бумажку прислали, мол, погиб ты…

— В церкви венчались?

Ульяна кивнула.

— Вот так плант… Как же дальше-то?..

— Как решишь, так и будет.

Елисей устало провел ладонью по щекам.

— Думать надо… Вот так плант… Порешить вас, что ль, всех троих?.. Совсем с панталыку сбился… Устал я с дороги. Бить тебя опосля буду, а сперва в баньку бы…

— Натоплена. Иди, если хочешь — Ульяна быстро подошла к сундуку. — Вот тебе чистое исподнее. Хочешь, с тобой пойду?

— На кой черт ты мне… И один помоюсь.

Накинув шинель, хозяин взял веник, белье и вышел. Ульяна грохнулась на колени перед божницей, слезно молила бога, чтобы наставил на добрый разум Елисея Барякина, заставил бы жениться на другой, а ее с Романом оставил в покое, да чтоб выделил им Елисей хотя бы лошаденку с буренкой, да чтоб было где жить — ведь он и по миру пустить вправе…

Зашуршала за дверью соломенная дерюга и, воровато озираясь, вошла Груня, увидала перед божницей мачеху, отвела взгляд, сказала, что обо всем уже знает, а зашла сюда за нарядами для себя и Митьки — ведь завтра праздник, — а жить тут она с братом не будет — Елисея боится, — лучше пока у Лемдяйкиных поживет, а когда вернется из больницы отец, видно будет, как дальше быть…

Груня быстро собралась и ушла. Ульяна все еще стояла на коленях, когда вошел Елисей, — от него пахло березовым веником. — Сука! — Он замахнулся. Ульяна рванулась в сторону и закричала срывающимся голосом:

— Убьешь?! На тебе. — Она выхватила из-под лавки остро наточенный топор. — Бей! Руби! Я виноватая!..

За плакал сын в колыбели — звонко, пронзительно.

— Вот так плант…

— Руби! — не унималась отчаявшаяся Ульяна. — Ну, на топор — бери мою душу истерзанную-у!..

Елисей сплюнул и сел на лавку.

— Дурак я, что ли? Чтобы я из-за тебя, паскудины, на каторгу пошел? Ха-ха! Погоди маненько! Ты сама с собой сотворишь такое, — черту тошно будет. Скажи лучше, деньги мои целы?

Ульяна достала из подпола пухлый бумажник и увесистый мешочек с монетами, положила перед Елисеем:

— Сосчитай…

2

Роман Валдаев, ничего не ведая, шел по большаку из Зарецкой больницы. Там хотели продержать его еще неделю, но он упросил фельдшера выписать на праздник. На околице Алова ветер показался немного потише и помягче. Роман заметил, что каждый дом снаружи похож на своего хозяина. Вот, например, избушка Аверьки Мазурина — не больше грецкого ореха, будто сморщенная, как лицо хозяина; два похожих на глаза окошка смотрят на улицу словно исподлобья.

Он уже подходил к своему, бывшему барякинскому, дому и думал, как обрадуются ему жена и дети, когда сзади его уцепили за рукав. Оглянулся — Трофим Лемдяйкин.

— Не ходи домой, Роман.

— Почему? Ну?

— Прибыл… возвернулся Елисей Барякин, точеная голова. Чего упулился? Не вру я. Вот те истинный крест.

— Рехнулся?

— Никто не ждал. Говорит, в госпитале лежал как тяжело раненный. Бумагу, котору прислали про смерть его… Ошибка вышла!

Зашлось сердце у Романа.

— Не ходи… Двум медведям в одной берлоге не ужиться. Поэтому и говорю — не ходи.

— Детей моих не видал? Где сейчас?

— У нас сидят.

— Ну и дела, брат, у меня… Дети пусть у тебя. Я — к Платону пойду…

Было жалко Ульяну — Елисей будет бить, если уже не избил до полусмерти… И себя было жалко. В одночасье вся судьба переменилась: без угла остался. Правда, Платон еще не рассчитался за половину избы, которую продал ему он, Роман. Можно пока там с детьми поселиться… Ульяна перейдет к нему или у себя останется? Теперь ведь она — двумужница. Закон на стороне Елеськи… Роман теперь лишний… Коль Елисей смилостивится, выделит хоть что-нибудь на разживу. А может, скажет: «Вылетай, ворона, из готового гнезда — ты здесь ничего не нажил». И уйдешь в одной рубашке…

Платона дома не оказалось. Матрена обо всем уже была наслышана. Роман рассказал, что вернулся из больницы, а возле дома застала его нежданная весть — вот он и пришел сюда, потому как голову ему приклонить негде. Матрена сказала, что мужики, знать, скоро придут, пусть подождет их, а сама поспешила к соседке…

Весть о Романовом возвращении мигом облетела Алово.

В тот же вечер прибежал с улицы Андрюшка Нужаев и сказал Роману, забравшемуся на печь, что его зовут Барякины — так ему тетя Уля сказала.

«Будь что будет!» — Роман слез с печи.

— Пойдешь? — удивилась Матрена. — Погоди мужиков… Может, Елисей-то пьяный… Не снесешь головы.

— Идти надо… — выдавил из себя Роман.

В избе Барякиных было полно народу. Никто будто бы и не заметил Романа. Даже сам Елисей не повел бровью — рассказывал, как воевал с японцем, что не было у них патронов и от япошек отбивались камнями, которые пускали, как из пращи, из поясных ремней; потом показал медаль из желтой меди с выбитыми словами: «Ни тебе, ни мне, ни имени твоему». Долго думали и гадали о смысле этих слов и в конце концов сошлись на том, что медаль дана без имени, ну, то есть неизвестному, но, знамо дело, храброму солдату. Когда гости вдосталь нагляделись на Барякина и наговорились, постепенно начали расходиться. Елисей встал, пристально поглядел на Романа, который тоже собрался было уйти вместе со всеми, и сказал:

— А нам с тобой как следует покалякать надо.

Роман в нерешительности топтался на месте.

— Садись, Роман Арламыч, где захочется, и говори, что на язык просится, — сказал Елисей, когда все вышли, кроме Ульяны.

— Сперва хозяина послушаю.

— Слышь, Ульяна, с кем будешь жить?

Роман заерзал как на иголках.

— Не сердись, Елеська: знать, недаром говорят, куда иголка, туда и нитка. Значит, пойду с Романом. Его ребенок… А без отца дитя оставить — разве дело?

— Я от тебя другого планта и не ждал, — сказал Елисей. — Имущество, сами знаете, мое…

— Лошадь у меня была, корова, пять овец, две свиньи, курей девять да разный там шурум-бурум. Ну?

— Ладно, зажимать ничего не буду — все берите. Я не изверг какой-нибудь, я понимаю…

— Спасибо тебе, Елеська, век помнить будем. — Ульяна аж прослезилась.

3

Давно подумывал Платон Нужаев поставить новый домишко — этот совсем дряхлый, стены вкривь и вкось; у самого семья большая, а тут нежданно-негаданно подвалил Роман со своим семейством, занял вторую половину. А как не пустить? Ведь дядя… К тому же за эту половину деньги ему до сих пор не отданы… Нет, строиться надо. Деньги нужны. Придется, видно, занять у Андрона Алякина — у него их куры не клюют, мужик денежный.

И как-то зашел к Андрону. Тот принял не совсем любезно, а когда Платон попросил выручить деньжатами, — к осени хочет избенку поставить, — Андрон улыбнулся правым краешком губ, похожих на два узких отрезка синей портяночной домотканины, и сказал, что Платон задумал хорошее дельце. Но странно, почему до сих пор своими деньжатами не разжился? Слух прошел, будто грамотеем стал. Сам Аника Северьянович им не нахвалится: будто всю азбуку в один присест одолел…

Платон сказал, что никакого дива тут нет; больно хотел научиться читать и писать. Андрон усмехнулся снова:

— Энто самое и непонятно. Какой же ты разумник, если деньги никак не накопишь? У кого занимать пришел? У меня! А много ли тебе надо?

— Шесть красненьких.

— Однажды отец твой столько же потерял. Помнишь?

— Как не помнить…

— Ты, а потом и дед твой на меня с Наумом Латкаевым валили, мол, мы ограбили Тимоху, тятьку твоего. Лет восемнадцать с тех пор. Скончался, царствие ему небесное, твой дед, а зло про меж нас по сей день живет…

— Может, хватит врать-то? Я все знаю.

— Зачем же пришел ко мне?

— Не за враньем… Мне правда всех денег дороже.

— Вот и построй на свою правду избу, а мы, бывает, и кривду признаем. Ступай отсель с нуждой вдвоем.

Платон запряг лошадку, сменил старую шапку на праздничную и поехал в Сыресево. Остановился у ворот Абакума Тогаева. Пятистенный дом, обшитый тесом, пустовал — дверь была заперта на замок. Сосед Абакума сказал, что Тогаевы молотят рожь в овине.

— Зимой? — подивился Платон.

— Одонье у них оставалось еще с позапрошлого лета. Прошлогодних пока и не трогали.

Среди молотильщиков Абакум выделялся непомерно высоким ростом и худобой. Было в нем странное сходство со ржаным колосом на стебле. Недаром его все Сыресево звало за глаза Рыжим Бако, а в глаза — Абакумом Калинычем. Так и назвал его Платон, когда поздоровался, спросил, не забыл ли Абакум его.

— Нет, помню, Платоном тебя звать, а дед твой — покойный Арлам Каноныч. Он старше меня был, а мы с ним дружили, пчельники на той гриве почти рядом держали… Зачем приехал?

Платон рассказал, что надумал строиться и надо денег — отдаст через полгода с процентами.

— Пойдем, выручу, — обрадовал его Бако.

Гнедуха, будто чуя, что легко на сердце хозяина, бежала резво, а Платон думал, что ему повезло, избу он поставит — просторную, светлую, и чтоб топилась не по-темному; спасибо Рыжему Бако — выручил; ан, и богачи разные: Андрон Алякин поизгилялся, а Бако почел за человека.

Через большак, почти под самым носом лошади, перебежал русак, и Платон подумал, что это не к добру — есть такая примета. Он трижды плюнул через левое плечо.

— А-ара-ась! — каркнула ворона, качаясь на кленовой ветке.

Дома, в сенях, Платона встретила Матрена, сказала, что пришла Меркуловна; старая карга, видать, на старости лет совсем из ума выжила; такую досаду навела на Матрену! — до слез довела, сказала близнецам, кто их отец и мать — все про их родителей выложила: и как зовут, и кто такие…

— Быть не может! Ежели рехнулась…

Оказалось, Матрена вызывала ее во двор, увещала, не говори ребятишкам, чего им знать нельзя, приедет, мол, Платон и пусть распорядится сам, как ему желательно; да ведь карга не послушалась; «здоровьем», бает, я больно слаба, смертыньку чую, а коль не скажу, не открою огольцам, кто их народил на свет божий, как тогда предстану пред господом, что на страшном суду отвечу?..

— Без ножа зарезала, колдунья! — сплюнул Платон. — Нашу силу по ветру пустила, руки-ноги об валун разбила старая паскудина.

— Знамо, теперь ни Витька, ни Венька слушаться не будут. Уж на что Андрюшка наш — и тот смотрел, смотрел на меня, когда Меркуловну наслушался, и говорит, может, и я чужой…

— Ступай шепни ведьме, чтоб сюда живо бегла. Уж я с ней па-агаварю!..

Платон дернул под уздцы гнедую. Досадно! Теперь двойняши его за отца почитать не будут, а Матрену — за мать. А ведь не они ли родными сынами росли? Ничем их особо не привечали, но и от своих не отличали. Когда горлом болели, он с Матреной четыре ночи кряду не спал… Выходили-таки. Бывало, последний кусок — им, а сами впроголодь… Своего сына родного, Купряшку, с сумой посылали. Потом в школу их отдали… Выучили. А теперь… теперь и он, Платон, и Матрена — оба будто в одночасье для них умерли.

Меркуловна осторожно, бочком спустилась по обледенелой лестнице, прошамкала:

— Здравствуй, батюшка.

— Денег принесла?

— Ни грошика нет. По миру ходила… По старой памяти завернула на мальчонков взглянуть.

— А графы-то где?

— Управитель новый намедни сказывал, в Питере они. Графиня-то своего мужика бросила, в Ерманию укатила, там ее англицкой солью лечат, а еще, слыхать, она с картежником, с фулером каким-то, шуры-муры… Граф-то ее потому и бросил… Слыхать, имение продавать будут.

— Плохо. Денег на близнецов нету.

— Подросли они, сами работают.

— А толку? Из нужды не вылазим. Скажи лучше, кто тебя, старую, за язык тянул, зачем двойняшам рассказала?

— Правду, батюшка, рассказала, правду… Сама слыхала, как ты говаривал: мне правда — всех денег дороже… И мне, батюшка, тоже. Могилка кличет. Что богу на том свете скажу? Добела калену сковороду кому охота лизать в геенне-то огненной.

Вслед за Платоном она вошла в избу, схватила свою пустую суму и пустилась восвояси через дверь, что выводила в поле, — подалее от Платонова гнева, в темную муть бурана, в снежную пелену, откуда и явилась в такую же вот вьюжную и морозную ночь много лет тому, в семью. И метель замела следы ее в снежном поле. Говорили, сбирала она по Рындинке, а как-то в крещенские морозы, утром, на большаке нашли ее труп — замерзла… Ходили слухи, будто побираясь, она просила Христа ради на каких-то сирот. При обледенелом трупе нашли пять целковых. И Платон догадывался, что замерзла она, когда шла в Алово, — несла деньги для сирот. Куда подевались деньги, кто хоронил ее и где, — этого никто не знал и никто не допытывался.

Глядел на близнецов Платон, и не было у него покоя на сердце. Все знают они — и молчат. Может, не поверили старухе? Вряд ли. Злые языки и до нее ползли по Алову: мол, приемыши они. И раньше двойняши догадывались…

Как-то ночью услышал их шепот:

— Знамо, та и есть Ирина Павловна — родная наша мать.

— Плакала она тогда… Помнишь, нас Меркуловна к ней водила?.. Жалко ей было… Ты спишь?

— Не… Думаю.

И тогда не вытерпел Платон, зажег лучину и подошел к близнецам.

— Чего шепчетесь? Знаю, не спите. Знаю, о чем калякаете. Ну, ежели на то уж пошло, скажу я вам все. Правда — она всех денег дороже…

И он как на духу заговорил о том, о чем уже говорила Меркуловна. Да, они дети графини Ирины Павловны Кар. Но чести от того мало, дети — незаконнорожденные, граф-то про них ничегошеньки не знает. А сама графиня, ежели разобраться, — какая она им мать? Не мать она вовсе. Потому как даже скотина в обиду детей своих не дает, а она… Говорят, уехала насовсем из России, английской солью лечится. А граф ее бросил. И поделом. Где она теперь — никто не знает. Ищи ветра в поле…

Долго говорил Платон полушепотом, чтобы не разбудить домашних, чувствовал, как легко становится на душе, — так длинно и долго говорил впервые в жизни, и сам удивлялся, откуда у него столько слов — сами собой, как ручей из родника, льются. И в конце концов заключил:

— Вы как хотите, а мне вы — родные сыны.

И до утра не сомкнул глаз; лежал и слушал, как вздыхает о чем-то во сне Матрена, постанывает Андрюшка, хрипло кашляет Таня, сонно шевелит губами Купряшка — то ли просит о чем-то, то ли бормочет молитву…

В одну из пятниц, возвращаясь с базара, заехал к Нужаевым Рыжий Бако. Перекрестился, поздоровался, бесцеремонно разделся и развесил по всем колкам свою одежду. Платон вертелся по избе, искал, где посадить благодетеля.

— Голодный как волк да и прозяб, — заявил гость, — вот и заехал к тебе.

— Матрена, чайку не вскипятила утром? — волнуясь, спросил хозяин жену.

— Утка я, что ль, глотать воду, — закапризничал гость.

— Ну, Купря, беги в казенку за вином. Возьми полуштоф.

— Целый выставляй, — поправил гость хозяина.

— Штоф приволоки. Кому сказали?

— Да-а — пойду я… Не пойду! Некогда мне, — возразил Куприян — он плел лапоть. — Графьев пошли…

Платон дал ему подзатыльник.

— На это мне вина не дадут, — усмехнулся Купряшка. — Деньгу давай.

— Знать, ослушник твой сынок?

— Неслух.

Купряшка убежал за водкой.

— Теперь до морковного заговенья не придет, — промолвил Витя.

— Подождем, — откликнулся Рыжий Бако, поглаживая бороду, похожую на голик. — Торопиться некуда. До дому недалече осталось. — Он обвел взглядом избу. — Нынче ездил я масло топленое продавать. Однако прогадал немножко… Спрашивается, почему я, хозяйственный мужик, нежданно несу убытки? — рассуждал Бако, нахваливая себя. — Ну, хошь бы с тем же самым маслом. Наш, сыресевский учитель приходил намедни за ним и давал дороже, чем я сегодня продал. Так ведь на дому у мордвина воды не купишь, — все-то он думает, что на базаре дороже выручит. А как просил бедняга! Да и взять хотел батманчик целый.

— Надо бы продать.

— Думал я, если дает много, значит, на базаре не в пример дороже. Глупость наша, сказывают, прежде нас на свет родится. И вот спохватился, да уж поздно: четвертак на этом самом деле будто в воду бросил.

— Да, досадно, — кивнул Платон и подумал, что за штофик водки для Бако он отдал поболе четвертака.

По случаю нежданного благодетеля Матрена зарезала молодую курицу. Ворвался в избу Куприян и со стуком поставил на стол побледневшую с мороза бутылку.

Незваный гость напился и наелся до икоты, начал заговариваться, а потом и вовсе понес околесицу. Платон с Матреной вывели его под руки и посадили в сани, лошадь живо потянула их, побежала рысцой, сани замотались на сугробах, и глядя им вслед, Платон сплюнул и проворчал:

— Как бы не вывалился.

— Нажили себе новую родню, — в тон ему сказала Матрена. — Если эдак с каждого базара будет к нам заезжать — разорит нас вконец, по миру пустит.

Платон вздохнул. Конечно, надо скорей избавиться от кабалы. Пока долг на шее висит — никакого покоя не будет. Самое последнее, самое разнесчастное дело — в должниках ходить. А как расквитаться? Один путь — работать жадней.

Через день нанялся пилить доски с Куприяном на пару, а в помощники взял близнецов.

— Вжик-вжик, вжик-вжик! — весело поет маховая пила.

Платон — в одной домотканой красной рубахе — работает наверху, на стану: вытягивая полотнище, следит за прямотой реза. — Вжик-вжик, вжик-вжик! — При каждом взмахе брызжит пот со лба. А пока долетит капелька пота до бревен под ногами, превращается в ледяную бусинку. — Вжик-вжик, вжик-вжик! — И двойняши молодцы, вон как ловко вгоняют обухами топоров клинья по резам. — Вжик-вжик, вжик-вжик! — Какие графские? самые обыкновенные сыны крестьянские… Думает так Платон, а все ж на сердце другое…

В следующую пятницу Рыжий Бако снова заехал к Нужаевым. «Ну, попала в рот ему соска», — подумал хозяин. Как только проводил по горло сытого и пьяного благодетеля, со зла решил побродить за воротами. Пошел вдоль большака в сторону Рындинки. И вдруг остановился как вкопанный — навстречу бежит вороной рысак, а вместо пристяжных к нему — два мужика; один по правую сторону, другой — по левую. Руками держатся, словно прикованные, за оглобли. Ну и ну! Чего только не бывает на белом свете!

Диковинная тройка двигалась к Алову.

Мужики от лошади не отстают — взрыхляют снег по сторонам дороги. Оба в мордовских белых портянках. Наушники малахаев взмахивают, будто вороньи крылья. У мужика постраше выпученные синие глаза и редкая остренькая бородка. Второй, помоложе, едва не толще кадушки для кваса.

Платон поравнялся с ними, сошел с дороги и увидел в санях Трофима Лемдяйкина.

— Постой-ка! — попросил Платон, с волнением глядя на такое недоразумение.

— Сам рысака останови, точеная голова, у меня силов нет.

— Тпру! — прокричал Платон.

Лошадь стала. Мужики-пристяжные, как одеревенелые, по-прежнему держались за концы оглобель, словно приросли к ним. Колокольчик под ярко-красной с белыми разводами дугой будто онемел.

— Трофим, я сплю, что ли? Что я вижу?

— Сани, меня видишь, рысака и его двух помощников.

— Помощники рысаку зачем?

— Я об этом свою лошадь не спрашивал. Она их сама позвала.

Трофим рассмеялся и рассказал байку, будто ехал из Майдана, не успел проехать версты две, нагнал двух мужиков; они сперва как будто дали дорогу, потом схватили вороного под уздцы. А Трофим им: «Вы что, ребята, лошади моей захотели помочь? Мне не жалко, если вам так охота!» Ну, те и повезли…

— Они в своем уме?

— У них спроси. Сам не пойму.

— Пошутковать хотели, — сказал редкобородый, вытирая шапкой пот со лба.

— Нечего врать, — осипшим голосом сказал его товарищ. — Мы денежки у него сговорились отнять, рысака угнать, а он заклял, околдовал… Руки от оглобель отнять не можем, как приросли…

Трофим кивнул и похвалился, что знает много колдовских слов. Но до сих пор не показывал себя в Алове колдуном. А теперь вот настал его час. Взялся за дело. Запросто может сотворить любое ведовство. Хотите — будете не говорить, а лаять, или, например, завсегда бурчать незнамо что, или курлыкать, или по-индюшачьи балакать, ходить на четвереньках, или ползать на карачках задом наперед, или вертеться волчком, или колесом… Все он может!

— Мордвин, пожалей нас, — взмолился Платону один из мужиков — постарше. — Уговори заклятье снять. Ослобони от поругания. Детишек у меня пятеро… Урусовские мы. Мордва же.

— Отпустил бы их, Трофим Авдеич. Потешился — и хватит.

— Не… Пусть бегут с моим вороным до самого моего двора. И ты садись со мной.

Он невозмутимо привалился к козырьку саней и тронул рысака вожжей. Нелепая тройка двинулась шагом, а потом, доехав до Полевого конца Старого села, побежала рысью, и Платону казалось, будто мужики, привороженные Трофимом, не бегут, а летят, махая ногами, точно крыльями, намертво ухватясь руками каждый за свою оглоблю. Старые и малые, конечно, ринулись по пятам диковинной тройки, и толпа зевак запрудила весь двор Лемдяйкиных.

От несчастных урусовцев валил пар.

— Ну, голова точеная, — обратился Трофим к одному из них, — давай рассказывай, за что я ваши руки к оглоблям прилепил. Говори — не бойся. Ничего вам не будет.

Мужик повторил все то, что уже слышал Платон.

Зеваки попятились от ужаса. Глядели на Трофима с недоумением и страхом: «Так вон ты кто, Трофим Авдеич!..» А тот, задравши голову, спросил:

— Ну, будете еще на большаке лошадей останавливать?

— Не знаю, как он, а с меня таких шалостей довольно. И внукам своим закажу…

— Отпустить вас?

— Да уж сделай милость, Трофим Авдеич.

— Будь отцом родным.

Трофим пробормотал непонятные слова, сунул руку в карман шубы редкобородого. Рука того вдруг отлепилась от оглобли. Трофим подошел к молодому, шепнул на ухо, и тот тоже выручил свою.

— Чур, не трогать их, — сказал Трофим. — Дайте дорогу, пускай идут. На то моя колдовская воля.

Освобожденные от заклятья пробрались сквозь толпу и без оглядки припустились вдоль проулка к большаку. Дошли до закрытой маслобойки Мазылевых и расхохотались. Редкобородый сунул в карман руку и вытащил синенькую.

— Не обманул, — сказал он.

— Ай да плут!

— Не дурак.

— Теперь на все село знахарем и колдуном прослывет.

Трофим Лемдяйкин на голову вырос в глазах у всех. Все три села в Алове диву давались. Надо же, как проучил разбойников! Несомненно, колдун. Слава о нем, как о колдуне, росла и росла. И все же его считали только вторым аловским колдуном. Первым давно прослыл Вавила Мазылев.

4

Перед пятистенной избой Латкаевых, крытой железом, растут четыре березы, летом хранят дом от «галок» — так называют шмотки летящего огня при пожарах. На утренней зорьке деревья алые, словно облитые малиновым соком; когда же окрепнет день, березы будто бы наряжаются в белые вышитые шушпаны и ветви мотаются, как черные пулаи с медными шелехами.

В марте среди дня березки, голубея, кажутся стеклянными оттого, что сквозятся. Одна из берегов словно нечаянно смахнула ледяные сосульки, свисавшие в крыши, и они «вайкнули», разлетелись вдрызг на хрусталины, посыпались в снег.

Катя Латкаева сидела перед окном: то глядела, как звонкими вспышками падают с крыш сосульки, то снова погружалась в толстую книгу — читала «Житие преподобной девы Евпраксии». Взгляд медленно скользил по строчкам, и, читая, Катя чуть-чуть шевелила губами, будто разговаривала сама с собой.

И когда читала, ей хотелось, чтобы и ее жизнь была такой же, как у Евпраксии, — та еще девочкой была умной и не то чтобы от рожденья блаженной, — нет, — с малых лет будто бы таила в себе дух божьей благодати. Бежит взгляд по строчкам.

«— А где Христос? — спросила девочка. Игуменья обрадовалась и показала ей пальцем на образ Христа. — Читала Катя. — Девочка побежала, поцеловала икону Спасителя и, обратившись к игуменье, сказала:

— Во истину и я обещаюсь Христу и не уйду из монастыря с матерью, но останусь с вами здесь.

— Дитя, — возразила игуменья, — тебе не на чем спать, тебе нельзя остаться здесь.

— На чем вы спите, — отвечала девочка, — на том и я буду…»

Уже вечер склонялся к ночи, а мать с игуменьей все уговаривали всячески девочку уйти из монастыря и пойти домой, но ничего не могли сделать, так как она вовсе не хотела уходить оттуда. Наконец игуменья сказала ей:

«— Дитя, если ты хочешь здесь жить, то ведь надо будет учиться грамоте, псалтыри и — поститься до вечера, как и другия сестры.

— И поститься буду, — согласилась девочка, — и учиться всему буду, только оставьте меня здесь.

Тогда игуменья сказала матери:

— Госпожа моя, оставь ее здесь: вижу, что возсияла в ней благодать Божия, что праведныя дела отца ея и твоя чистая жизнь, и обоих вас родительския молитвы и благословение ведут ее в жизнь вечную…»

Катя оторвала взгляд от книги и подумала, что она тоже согласилась бы остаться в монастыре. На всю жизнь. Но потом пришла мысль, что тогда бы она больше никогда не увидала своего Алова — вот этих березок под окном, этих покосившихся курных избушек напротив окон своего дома, и Таню Нужаеву, свою подружку, — вон она, высокая, нескладная, прыгает как воробей через лужицы, спешит, видно, к ней, Кате.

Таня Нужаева заметила в окне Катю и поманила рукой: выходи, мол, на волю. Катя оделась и вышла. И обе затараторили обо всем на свете: о грачах, которые вчера прилетели, о колдуне Трофиме Лемдяйкине, который околдовал соседского петуха, — тот потом сдох, о близнецах — приемных Таниных братьев. Один из них — Таня знала — нравился Кате…

С тех пор как отец перестал скрывать от двойняшей, кто они, Татьяна как бы другими глазами увидала их, — начала стесняться, а в разговоре смущалась, запиналась, краснела…

5

Роман с Ульяной жили в той половине избы Нужаевых, где не было русской печки. Можно и свою сложить, дело ведь недолгое, но у Романа не было такого расчета — он твердо решил ставить весной пятистенник. Вот и получилось: если что-нибудь варить или печь хлебы, — беги на половину Нужаевых. И не раз между Ульяной и Матреной разгорался сыр-бор по простой причине: две хозяйки у одной печки никогда не уместятся.

Роман и нынче вечером, перед тем как лечь, предупредил Ульяну:

— Если опять с Матреной поссоритесь, забью дверь в перегородке. Будешь варить в подтопке, а хлебы печь у соседей… Поняла?

— До завтра доживи. Там видно будет…

Утром Ульяна и Матрена разбудили мужиков своим визгом — снова друг дружку за косы таскали. Роман снял с колка ременный кнут и — раз! раз! — по жениной спине за короткую память. И намертво заколотил дверь в перегородке, даже ручку оторвал и бросил на подлавку.

Ульяна молча вынесла наказание, вытерла слезы, заметалась от обиды, как вьюга, — и выскочила за ворота. Впервые избил ее Роман. Бил с ожесточением, и было не столько больно, сколько страшно смотреть в его глаза — колючие, немые, холодные. Говорят, если муж не бьет — значит, не любит. Никакой в этих словах правды… Разве Елисей не любил? Но ведь и пальцем ее никогда не тронул!.. Знать, поменяла кукушку на ястреба. Обидно. Домой вернуться? Не хочется. Но куда податься?..

И сама не заметила, как дошла до избы Елисея. Вот оно, высокое крыльцо, в котором знакома каждая дощечка, каждый сучочек. Потянуло войти в приотворенную дверь. А почему бы и не зайти?..

Елисей сидел на скамье и строчил серые лыки, напевая под нос:

Се ба, се ба На лавочке сидела, Се ба, се ба На дружочка глядела…

Ульяна вошла, перекрестилась, но не поздоровалась, будто никуда и не уходила. Промолчал и хозяин.

Все в доме Барякиных была знакомо, дорого, мило. Но было видно, что давно нет здесь хозяйки — все здесь не на своих местах. На давно немытом столе, около деревянной солоницы, расписанной алыми и белыми цветами, лежала пустая крынка, из которой высовывал голову черный котенок. На передней лавке на боку лежала, словно спала, истоптанная ступня, рядом с которой, в корыте с мукой, стоял горшочек с гречневой кашей. Он как будто дымился, — так его покрыла плесень, похожая на бледно-зеленый мох.

— Такая неурядица везде, куда ни глянь.

Слова ее прозвучали чисто по-женски: с брезгливостью, с жалостью, с сознанием своего превосходства над мужской безалаберностью.

Как и что дальше говорить — она не знала.

— Жива, значит, и здорова? — спросил Елисей, не отрываясь от работы.

— Твоими молитвами.

— Ха! Зачем пришла? Что нового скажешь?

— Взглянуть хотела, как ты живешь. А новостей… какие у меня новости? Нет никаких.

О себе Елисей говорить никогда не любил. Ульяна знала, что живется ему не сладко — один как перст на всем белом свете, ни постирать, ни накормить, ни ласкового слова сказать некому, и ей стало жалко его, как осиротевшего ребенка. И вместе с жалостью пришла к ней мысль, что она могла бы вернуться, кабы не ребенок Романа. Кто знает, может, Елисей не привыкнет к нему и будет обижать. А может, он вовсе и не хочет, чтобы она возвращалась? Отрезанный ломоть обратно с караваем не сходится — отпадает. Так и она с Елисеем. Сама виновата. Повернулся ведь язык сказать: «Куда Роман, туда и я…»

— Роман меня нынче бил, — вдруг созналась и заплакала Ульяна. Она и сама не знала, зачем это сказала, — может, потому, что хотела услышать от Елисея утешительное словно.

Но Елисей молчал, не глядел на нее, и она снова всхлипнула:

— Утоплюсь…

— Да-а, неважнецкий плант надумала. Значит, все по-моему выходит. Коль ты нравом не Анисья, за Романом не гонися.

Его слова будто отрезвили Ульяну. Она вытерла слезы, встала и вышла, не попрощавшись.

6

Андрюшка Нужаев пуще всего любит заглядывать в лавку Мокея Пелевина. Одному там торчать нельзя — Мокей быстренько взашей выдворит, а вот когда кто-нибудь из Нужаевых-старших пойдет в лавку, Андрюшка тут как тут. И сегодня он увязался за Таней.

Сколько в лавке всякой всячины! Пряники, конфеты, монпансье в разноцветных стеклянных банках, орехи в ящиках — и грецкие, и лесные; а в пристрое, где торгует пелевенский приказчик Никон Нельгин, все пахучее: деготь, керосин, охра, олифа, деревянное и постное масло, икра и селедка — чего только нет! Уходить отсюда не хочется. Так бы и глядел, глядел на разные разности.

Андрюшка вспомнил, что еще вчера мальчишки и девчонки договорились играть в «лавочку». У каждого должен быть свой «товар». А его ведь припасти надо…

За двором, на широкой доске, перекинутой через высохший прудик, Андрюшка приспособился на коленях тереть камешком красный кирпич. Отцовский картуз то и дело спускался на лоб и закрывал глаза. Малыш аж до крови растер свои пальцы, но дела не бросал — добывал «красную икру» для «торговли». В кирпичную пыль он добавил воды — вот и «икра». Кроме нее, приготовил «орехи» — набрал прошлогодних вишневых косточек, и «селедку» — из листьев вербы. Отнес припасы в большой сруб перед домом. И пошел искать «приказчика». В приказчики он нанял Дему Турина, который без дела бродил вдоль забора.

Первой «покупательницей» оказалась курносая Нюрка Бармалова. На ней — передник, как на взрослой, из портяночного холста, выкрашенного в коричневый цвет. Руки она держала под передником.

— Зачем пришла? — спросил Андрюшка, подражая голосу лавочника Мокея Пелевина.

— Вот, принесла яички, хочу продать. Купишь, Андрюшка?

— Был я Андрюшка, а теперь — Мокей Манулыч, — поправил «лавочник». — Что за яички? Покажь.

— Да не вороньи!

— Ну, выкладывай.

Нюрка вынула из-под передника белые круглые камни с куриное яйцо и уверила:

— Свежие, из-под курицы взяла.

— Ну, ладно! Подойдут. Чего тебе за них, сопунья, взвесить на четыре-то копейки?

— Да икры, пожалуй. Свежая она у вас?

— Прогорклой или там вонючей никогда не держим. Эй, «Никон», — обратился он к Деме, — дай Нюрашке-замарашке красненькой икры понюхать!

«Приказчик» услужливо задел щепкой немного «красной икры», поднес к Нюркиному носу и помазал его. «Покупательница» понюхала и тут же попросила:

— Взвесьте целый хунт!

— Конечно, не батман! — ответил «Никон».

Говорили они все те же слова, которые много раз слышали в лавке Мокея Пелевина, ловко подражая взрослым, — и голосом, и выражением лица.

Получив «икру», «покупательница» сказала:

— Мокей Обманулыч! Ты дай мне селедку в долг.

— Как ты меня назвала? Ах, семишниковая бабенка! Ты меня дураком считаешь? Буду раздавать свой товар всяким голодранцам задарма?! Таких, как ты, в Алове пруд пруди! Если всем буду в долг давать, разорюсь сразу. Ступай себе и заруби на носу: я — Манулыч, а не Обманулыч!

— Больше к такому скупердяю не приду ни разу! К Мазылеву пойду покупать!

— Ну, иди, там все получишь вовсе даром. Скатертью дорога.

— Ты не человек, а кровопивец!

— Поперхнулась бы!..

Нюрка ни с того ни с сего завопила:

— Ка-ра-ууу-ул!

— Ты чего? — не понял Андрюшка.

— Вчера так бабка Оря в лавке кричала — Мокей ее обманул.

— Ты потише только кричи.

— Я на вас в суд подам! — стращала Нюрка. — Заставлю вас выгнать из мира — вон! Провалиться вам в преисподнюю!

Андрюшка даже поднялся на цыпочки от такой хулы и гаркнул:

— Ты чего тут горло дерешь?! Попробуй-ка судиться с нами? Тогда узнаешь, почем фунт лиха! С сильным — не борись, с богатым — не судись! Поняла?!

Но тут появился еще один покупатель — сын Акима Зорина. Его правая порточина была засучена выше колена, а левая волочилась по земле. Он донашивал отцовы штаны. «Покупатель» выгрузил из карманов пригоршню фаянсовых и глиняных черепков. Белые — серебро, а красные — медь.

— Чего взвесить прикажешь?

— Орехов пять пудов!

— А каких? Лесных или привозных?

— А грецких нет?

— Пока не завезли…

— Лодыри! Торговать не умеете! Купцы, ишь, нашлись! Да я вас за свои деньги с потрохами куплю. Взвесь два сорта орехов. И пудик монпансье.

За монпансье шла земляника — она была недозревшей, но съедобной, поэтому и ценилась дороже. Получив покупки, «богатей-покупатель» сказал лавочнику:

— Я в расчете?

— В расчете, в расчете, не извольте беспокоиться. Большущее спасибо! — вежливо ответил Андрюшка. — Приходите еще! — И провожая «богатого мордвина», отвесил земной поклон.

Потом в «покупателя» превратился сам «приказчик» Демка.

— Я у тебя, Мокей Манулыч, в долг взять хочу.

— В долг? Ладно, я тебе верю. Мужик ты работящий. Я тебе очень верю. Помни доброту мою! Когда помочь устрою: ну, на молотьбу или хлеба убирать, ты уважь меня. Понял?

Но тут на голоса подошла Таня Нужаева и позвала Андрюшку домой.

7

Верно в пословице говорится: не будь красив, а будь счастлив. До замужества Палагу в Алове красавицей величали — всем девка взяла: и статью, и умом, и руки золотые; а когда вышла замуж за Аристарха Якшамкина, расцвела еще краше, однако счастье ей выпало недолгое — увезли мужа в тюрьму, и наступили для Палаги черные дни. Двое детей на руках: Мишке десять лет — в школу ходит, Лиле — всего лишь годок. А кормильца нет. Хорошо, что деверь попался — нет добрей. Брат мужа, Урван Якшамкин, приютил у себя. В избе тесно, повернуться негде, но, как говорится, в тесноте, да не в обиде.

От Аристарха давно нет никаких вестей. Где он, что с ним — никто не знает. Когда вернется? Живой ли?.. Но не одной Палаге задалась такая судьба. Калерии Чувыриной тоже не легче. Тоже без мужа, одна с детьми, да к тому же и на сносях. Потому, может, что горе у обеих одинаковое, сдружились они в последний год, прикипели друг к другу сердцем.

Много лет копила Палага с Аристархом на дом. Не об избе мечтали, нет, а чтобы был настоящий дом — каменный, как у отца Ивана или у Пелевиных. Чтобы был он такой же светлый и с русской печкой. И уже купили кирпич, кровельное железо, как вдруг… Верно сказано: от сумы да тюрьмы не зарекайся.

Но деньги остались, и осталось немало. Есть и материал для дома. И Палага не знала покоя — боялась, что растащат кирпич и тес. Поэтому решила не тянуть время — кто знает, когда Аристарх вернется? — и начать строиться, — муж ахнет, когда увидит! — наняла строителей, и дело завертелось: на глазах росли шероховатые стены, и вот уже вознеслись к небу ребра стропил. И часто останавливалась Палага перед фотографией мужа, которая висела на стене в избе деверя, и мысленно советовалась с ним обо всем: не покрасить ли железную крышу зеленой краской, как у Латкаевых, какое крыльцо возвести и где — спереди или сбоку? — и казалось, что в улыбке мужа таится немое согласие со всеми ее мыслями и решениями.

В тот год многие строились. По всему Алову стучали топоры. И соседи Палагины — Роман Валдаев и Платон Нужаев — тоже строятся. Их срубы еще с весны стоят среди улицы. Хорошо, что соседи тоже в строительных заботах, — есть у кого совет спросить и разную мелкую помощь.

Старый дом, который в кои-то веки поставлен был Варлаамом Валдаевым, решили ломать. Поэтому Нужаевы на время переселились к Шитовым, а Валдаевы заняли старую баню в саду.

Андрюшка бегал смотреть, как плотники ломают древнюю избу. Присел на бревна, что лежали у сруба. Подошел Афанасий Нельгин — старший артели из пяти плотников. Снял с плеча небольшой дощатый ящик на ремне, поставил рядом с Андрюшкой.

— Карауль.

И пошел к плотникам. Снял картуз. Перекрестился перед началом работы. Другие тоже перекрестились, и один из плотников, Федот Вардаев, нахлобучил картуз задом наперед, — всегда его так носил, — а затем ловко поднялся на крышу, сел на нее верхом, и — кр-рах! кр-рах! — затрещали доски. К нему влез Афанасий Нельгин. Кивнул с усмешкой на добротный каменный дом напротив, — возле него хозяйка Палага собирала щепки в подол.

— Глянь-ка!

— Ие-эх! Да-а!.. С такой бы ночку, а потом хоть на плаху. Попробуй, а? Мужик-то ее не знамо в какой сторонке…

Афоня почесал затылок и пропел, подражая старому другу — Парамону Вахатову:

Уж и та-ак, уж и ся-ак Уго-ва-ри-ва-а-ал!

— Попробовал, значит?

— Хранцузский ковровый платок с ярмарки привозил. Не приняла.

Сдирая с крыши тесину, Федот охотно заговорил о Парамоне Вахатове — давно о нем ни слуху ни духу. А Катерина Латкаева, Ненилина дочка, — вылитая отец. Не латкаевской она породы — это и дураку видать. А девка — загляденье одно.

Вспоминали, как вместе с Парамоном строили церковь, — молодые были тогда, горячие. Много воды утекло с тех пор. Ненила на прежнюю Неньку совсем не похожа — расползлась телом, на всех злая какая-то, куда прежняя красота подевалась, поблекла, видать, без настоящего мужика; а подружка ее бывшая — Палага — вон ведь какая завидная бабенка стала, королева!.. Говорят, Пашка Валдаев по ней давно сохнет…

Летели вниз тесины, стропила, трухлявые бревна. Над ветхим жильем стояла пыль столбом, и казалось, дом словно проваливается сквозь землю — стены все ниже, ниже, вот уж и трубы не видно, а вокруг — кучи гнилого дерева да битого кирпича.

После обеда завалили и заровняли подпол.

В один из воскресных дней Валдаевы и Нужаевы устроили две помочи; на них собрались родные, соседи, знакомые — подсобляли строить: рыли подпол, настилали мох под бревна, готовили толстые дубовые сваи под переклады. Приходили помогать и Палага Якшамкина, и Аксинья, жена Гурьяна, которая сразу заметила, что один из плотничьей артели — Павел Валдаев — не спускает с Палаги глаз. Видать, она ему нравилась. Но что между ними может быть? Палага хоть и соломенная вдова, но строго себя блюдет, а Павел Валдаев — женатый…

8

Одиночество изводило Елисея Барякина — не находил себе места в неуютной избе. Поначалу стремился на люди: часто бывал в Зарецком, в Рындинке, ночевал там у дружков и нередко не появлялся дома по нескольку дней кряду; однако и среди людей не нашел себя — и снова вдруг остро потянуло к уединению; тогда он купил в городе ружье, рыболовные снасти и зачастил ездить верхом с ночевой на Суру, где ловил рыбу и постреливал дичь.

И рад был, когда попросилась к нему на жительство его сестра Ефимия, жена Кузьмы Шитова, с годовалым ребеночком. Ведь изба Елисеева даром пустовала, у Шитовых же — теснота. В пустой избе вольготнее, к тому же и женская рука в доме — и приберет, и постирает; так что и Елисей, и сестра — оба были рады такому случаю.

9

Когда матки в доме Валдаевых были поставлены в свои гнезда, по исконному обычаю, к одной из них привязали горшок с гречневой кашей, завернутый в шубу. Надо было найти сильного и ловкого мужика: он должен с топором в вытянутой руке, держа его лезвием к себе, трижды обойти верхний венец, а потом пройти по матке до середины и с молитвой обрубить бечевку; горшок с кашей должен упасть на пол, да так, чтобы не разбиться, — иначе долго не жди счастья на новом месте.

Что и говорить, не всякий на такое горазд; один жаловался на ноги, другой признавался, что руки дрожат. Смельчак, однако, нашелся. Расторопный Павел Валдаев, не говоря ни слова, поднялся на верхний венец, с топором на вытянутой руке зашагал по бревну, сделал три круга, прошел до середины матки, тюкнул по бечевке топором — мешок упал на пол, но стукнулся глухо, без треска, — не разбился!

— Ну, Павел, спасибо тебе. — Роман пожал удальцу руку и заметил, что Ульяна бросила на Павла ласковый взгляд, потом одарила еще одним. — Спасибо, — повторил он, будто не заметив жениных взглядов.

— Да что об этом… — махнул рукой Павел. — Слава богу, не уронил он меня оттуда.

Роман погрозил жене пальцем.

Собрался народ и возле новой избы Нужаевых. Там трижды прошел по верхнему венцу Афоня Нельгин и ловко подрубил мешок.

Валдаевы и Нужаевы угощали помощников и плотников брагой — заранее заготовили ее к концу строительства. Не преминули явиться бражничать — ну и колдовской нюх! — Трофим Лемдяйкин и Вавила Мазылев, два чародея, которые никак не могли поделить, кто из них первый колдун в Алове, а кто — второй.

Вавила Мазылев, купив барякинскую ветряную мельницу, заделался мельником, а все дела по дому и свою лавку поручил единственному сыну — Глебу. И начал чудить. Сшил себе шапку из рукава старого чапана, казавшегося ржавым; подпоясывался мочальной веревкой; на левую ногу, обернутую синей портянкой, напяливал мордовский лапоть, а на правую опорок валенка. На одной руке носил голицу, а на другой — красную перчатку, испестренную яркими заплатками. Так ходил он и зимой и летом. Для устрашения.

По его примеру Трофим Лемдяйкин носил вывороченную шерстью наружу шапку и шубу, холщовые карманы которой болтались на виду.

Оба завидовали друг дружке. Ведь если у кого-либо в селе свадьба, похороны, крестины, колдуну всегда дверь открыта; проходи, садись на самое почетное место. Боялись и уважали — вдруг порчу напустит.

Придя бражничать, оба посчитали, что один из них явно лишний. Они сидели друг против друга и молчали, пожирали один другого глазами. Вавила был лет на двенадцать старше. Наконец Трофим, видя, что все на них смотрят и чего-то ждут, кашлянул и сказал:

— Слышал я, Вавила, умеешь хорошо нашептывать.

Мазылев чесанул пятерней бороду, похожую на веник из полыни, и тихо сказал:

— Могу.

— Может, перед всеми покажем, кто из нас могутнее?

— Думаешь тягаться со мной? Зря. Не выстоишь.

— Как бог повелит. Попробую.

— Ох, не туда суешься. Себя пожалей. Потом сраму не оберешься.

— Роман, голова точеная, найди два пустых ковша.

Трофим предложил наполнить ковши брагой, заговорить их, выпить до дна. Кто выдержит, здесь останется, а кого стошнит — со двора вон.

— Давай, коли так… — кивнул Вавила. — Видать, тесно тебе со мной за одним столом. На меня потом не пеняй!

Вавила заговорил полный ковш шипящей браги, облокотясь на окно. Трофим отвернулся к божнице, накрылся полой своей вывороченной шубы, как ворон крылом, вынул из кармана берестяную тавлинку с нюхательным табаком, опростал ее над ковшом и снова спрятал в карман. Потом забормотал:

— Руцяр, Лачар, Кудей…

И, выпрямившись, сообщил:

— Мое угощение, точеная голова, готово.

Колдуны поменялись ковшами и до дна выпили брагу. Все ждали, что будет.

Не успел Трофим сосчитать до сорока, дед Вавила побледнел как полотно. Рвота неудержимо подступала к горлу. Рванулся из-за стола, прикрывая обеими ладонями рот, — и во двор. За ним ринулись любопытные. Первым вернулся Афоня Нельгин и объявил:

— Колдун в блевотине своей валяется.

— Достукался, — сказал Трофим в адрес поверженного в прах прославленного колдуна. — Дураку ясно, я сильней его.

— А вдруг от заговора окочурится?

— Не… Опростает нутро и пойдет восвояси.

Трофим был прав: посрамленный Вавила встал, потоптался на месте и пошел со двора, позабыв на крыльце свою шапку.

К Платону подсел Павел Валдаев. Заговорили о сельских новостях. Об отрубах. Павел был наслышан, что Наум Латкаев ездил в уездную землеустроительную комиссию, и там ему дали совет: поспешай, мол, с выделом земли, пока остальные селяне молчат. А то придет время, они расшевелятся, и тогда будет труднее Наум написал прошение, чтоб его выделили. И ведет разговоры с управляющим имением — хочет купить пятьдесят десятин графской земли. Пятьдесят да плюс своя… Будет хлопотать, чтобы нарезали ему участок в поле у речки Сарки. Там и хутор поставит…

Платон уже слышал про отруба. Все они говорили, и говорили по-разному. Многие колебались. Хотели выйти из села на отруба и хутора строить там, но опасались, как бы чего не вышло. Село раскалывалось, трещало. Ходили слухи, будто на постройку и обзаведение хозяйством на хуторах можно взять ссуду из крестьянского банка, — до тысячи рублей! — но пока никто такой ссуды не брал, потому что никто не знал, как приступиться к новому делу. Латкаев первым пошел на отруб.

Роман тоже пытался выразить свое мнение по этому поводу, но был пьян, язык у него заплетался, да и мешали разные неприятные мысли, которые лезли в голову, когда он перехватывал взгляды своей жены, — Ульяна, казалось ему, так и буравит глазищами Павла. И Роман пьяно пробормотал себе под нос:

— Ну, погоди… погоди…

А потом не стерпел и поманил ее на крыльцо. Ульяна вышла следом.

— Калерия Чувырина, слышь, дочку родила, — доверительно поделилась она новостью, еще не зная, зачем ее вызвал муж, — думала, дело какое-то есть. — Нынче Павел Валдаев мне сказал…

— Павел?!

И Роман влепил жене оплеуху, да такую, что Ульяна кубарем покатилась с крыльца.

— Карау-ул! — завопила она и кинулась со двора.

Бежит Ульяна куда глаза глядят — в три ручья слезы. За что про что избил Роман? Пьяный-то пьяный, а ей-то какое дело — пьяный ли, трезвый ли, — шею вон как саднит, под глазом, кажется, синяк будет, бок болит… Куда бедной бабе податься? Заскочила к Елисею — поплакаться, да того дома нет, в избе Ефимия с ребенком. Оказалось, уехал Елисей на рыбалку. Фима сказала, где надо искать его.

Шла Ульяна и думала: хоть и новая изба у нее с Романом построена, хоть и не разбился горшок с гречневой кашей, а не видать ей с таким мужем счастья…

Выйдя из Русской дачи, повернула к Суре и вскоре увидела на берегу своего первого мужа. Остановилась под кустом краснотала. Как подойти? Вдруг прогонит? Скажет, уходи, надоедница, с глаз долой… С высокого берега в Суру прыгнуть? Утопиться? Чтоб и Елеську, и Романа потом совесть замучила!.. Вода холодная… Бр-р…

Елисей запалил костерок. От одного до другого берега легла от костра светлая полоса. Много раз бывал он в этом месте и весной, и летом, но все-таки всегда чувствовал по ночам жутковатое волнение. Кругом ни души, лишь едва слышный речной плеск, да изредка зловеще крикнет сова. И сами собой лезут мысли о водяных и русалках. Вон и лошадь тоже вроде бы тревожится — прыгает, позванивает железными путами, храпит, будто и она боится немой темноты. И вдруг — бу-ул-лтых! — плюхнулось что-то тяжелое в воду. Елисей вздрогнул.

— То-ну-у-у! Спа-си-те-еее!

Голос женский и знакомый.

— Дя-ди-инь-ка! Спа-си!

Раздумывать некогда — тонут! — быстро разделся — и в воду на помощь. Ба! — Улька! Вот шалава!.. Схватил ее в охапку. Да ведь тут же неглубоко — воробью по колено! Вытащил бабу на берег.

— Дура чертова!

У той зуб на зуб не попадает — дрожит. И ни слова.

— Раздевайсь и сушись.

Расспрашивать ни о чем не стал. Спустился к реке. Верхний конец одного удилища был опущен к воде. Не иначе как потянула крупная рыба. Начал водить ее вдоль берега, чтобы та изнемогла и не сопротивлялась.

Ульяна сняла с себя мокрое белье, накинула на плечи Елеськин чапан. Куда он запропастился — нет и нет Елисея. Она даже забоялась без него. Подошла к обрыву. Рыбак как раз выудил крупную рыбину.

— Глянь-ка! Соменок попался! Больше батмана весом! Эх, Уля!

— Не кричи громко — услышат.

— Вот так плант…

— Увидят нас с перевоза… Муж у меня.

— Дура ты. Зачем тогда пришла сюда? Зачем на мелком месте топилась?

— Как будто сам не знаешь… Чтобы не прогнал… К тебе ведь шла…

— Гм… Плант…

— В чем будешь уху варить? Посудины ведь нет.

— У меня все есть — и посудина, и выпить к ухе. Возьми в мешке у меня нож, почисть рыбу.

Ульяна пошла чистить соменка, а Елисей устроил над костром перекладину и повесил сушить ее одежду.

Когда уха была готова, они выпили водки. Ульяна сказала, что вот он, Елисей, упрекает, будто она двумужница, а на самом деле у нее ни одного настоящего мужа нет. Роману не нужна — бьет… Разошлась с Елисеем, а сердце ее к нему не остыло. Кабы не ребенок, ушла бы от Романа… Потому что знает, как одиноко Елисею, — ведь все видит она, все слышит, когда и какая баба к нему в избу заходила — и то знает…

Разогревшись от вина и ухи, Ульяна перестала запахиваться в худой чапан, и бывший муж заметил:

— Твои желтые репки, видать, еще крепки.

Она засмеялась.

— Вижу, косишься. Иль соринка в глаз попала? Пересядь ко мне — языком ее выну…

Холодная зорька разбудила под утро. Елисей вспомнил про удочки и пошел к ним. Ульяна взглянула на свою одежду, которая была развешана над костром, — батюшки, да ведь она сгорела, одни паленые лоскутья остались! Подошел Елисей и тоже ахнул.

— Скачи домой! Привези Ефимьину одежку!

— Вместе верхом поедем. У меня дома переоденешься.

Ехали по-за гумнами, межниками да задами, чтобы никто не видел. И добрались благополучно, — кажется, никто не заметил. Ефимья дала ей свое платье, а Елисей сказал:

— Перестань в уходяшки-приходяшки играть. Такой вот плант. Ежели вернуться надумала, — приму; останешься с Романом — ну и быть тому, а мне на глаза не кажись. Ежели снова, как вчера, явишься — не хуже Романа навешаю.

Ульяна пошла домой. Но была там недолго. В тот же день, собрав свои монатки, перешла к Елисею.