1
Недалеко за оврагом у белой монастырской стены хрипло стонала в красном бору больная, надломленная ураганом сосна; и скрип ее часто по ночам будил мать Августину. И тогда она подолгу не могла уснуть в своей просторной келье — смотрела в темноту за окном, вороша в памяти прошлое. Думала, что скоро на вечный покой, а гнездо, свитое ею, — монастырь, — развалится, как трухлявая колода для пчел. Мужики из окрестных деревень уже поделили монастырские земли, луга, а прихожан с каждым днем все меньше и меньше. Может, потому и расхворалась. Надолго. Пять постелей под собой сгноила, только недавно начала подниматься — худа, немощна, без ветра качается.
В последние дни по вечерам к ней часто захаживает сестра Виктория, ее племянница, — неслышно войдет при тусклом свете лампадки, сядет в ногах и молча коротает время. А как-то незаметно для себя тихо затянула:
Вздрогнула мать Августина.
— По-мордовски поешь, сестра?
— Вспомнилась… песня.
— Вижу, печалится душа твоя. Пройдет.
Но в ненастные осенние дни печаль на душе у Кати становилась как бы гуще, и все чаще вспоминалось родное Алово…
…Вот мчится она, босоногая девчонка, по загуменьям на речку — стирать судомойные тряпки. Вместо мыла — шматки белой глины. Раз свалилась с обрыва в воду — чуть не утонула. Спасибо, проходила мимо Лена Горина. Вытащила ее, Катю, за волосы, отходила на берегу, привела домой, а когда рассказала Нениле Латкаевой, как спасла ее дочь, — та ей в ноги упала:
— Век тебя, милая, не забуду!
Сызмальства она, Катя, была охоча до всякой работы. Носила домой из колодца в овраге по два ведра воды. А лет ей было тогда всего-навсего восемь. Похвалят — пуще старается. Едва сходил снег, посылали ее с ватагой ребятишек пасти скот. Вместе с ними доила овец, ездила верхом на свиньях. От дела к делу наливалось силой девичье тело. В сенокос, когда вершили стога, захватывала на вилы по половине копны…
Как там теперь, в Алове? Хоть бы на минутку домой…
Однажды заглянул в монастырь Захар Алякин — привез для банды четыре мешка хлеба. Не сразу признал он Катю. И когда она назвала себя, изумился:
— Наума… бишь Марка Латкаева дочка? Да ну!
И Катя с грустью подумала, что мало кто в Алове помнит ее.
Захар говорил много, но больше о том, какие нынче трудные времена. Председателем сельсовета избрали Платона Нужаева. Оно и понятно, Платон всегда у голытьбы заводилой был. Кто раньше считал Нужаева человеком? Только голодранцы. А теперь он первый строитель нового мира в Алове. Ничего хорошего не жди. Платон в коммунисты записался. А всеми коммунистами в Алове заправляет учителка Елена Павловна.
— Которая Горина?
— По мужу она Таланова.
— Да ведь я знаю ее!
— А кто ее не знает? Креста на ней нет! — сердито бросил Захар, и морщины на его лбу сделались вдвое глубже. — Голытьба. — Он вздохнул. — Кого в сельсовет избрали! Исая Лемдяйкина, да Меркула Бармалова, да Моисея Турина! Нет, ничего хорошего ждать нынче нечего… В разор пускают! — заключил он и сплюнул.
О Борисе Валдаеве Захар сказал:
— Вроде слух был: без вести на войне пропал он.
Всхлипывая и содрогаясь, плакала поздняя осень, роняя повсюду дождевые капли, красиво нанизывала их на веточки, точно прозрачные бусинки. Гуляка ветер ласкал березки, гнущиеся под его могучей дланью. Желуди, булькая, падали в озеро, по берегу которого, вдоль лесной опушки, ходила монахиня в опущенной черной шлычке и шерстяной рясе.
2
Брызгала из-под колес телеги мутная и холодная дождевая вода. Шел мокрый снег. Путь был неближний, и Захар Алякин основательно продрог. Но не досадовал на плохую погоду; был рад, что доброе дело сделал. А ведь могло статься, выскреб бы зерно из закромов Платон… Хорошо сделал Глеб Мазылев — избавился от мельницы. Накануне Глеб зашел к нему, Захару, и предложил:
— Купи ветрянку.
— Времена нынче смутные. Слыхал, отобрать могут. Ты ее Елисею Барякину продай. Она ведь раньше его была… Может, купит.
И в тот же день Глеб зазвал к себе Елисея. Вошел тот к нему простым мужиком, а вышел мельником того самого ветряка, которым когда-то владел. Не смекнул Барякин, что по теперешним временам богатство лучше притаивать.
При въезде в Алово Захар нагнал человека в шинели, без шапки.
— Садись, служивый.
Солдат оглянулся. От самой вершины его лобной дуги к темени шла ровная, похожая на белый лампас, полоса седины, — видно, много прошло по служивому невзгод и бед.
— Батюшки! Гурьян Валдаев! — узнал Захар.
Поздоровались. Гурьян вспрыгнул на подводу, положив рядом вещевой мешок и какой-то длинный сверток.
— С войны идешь?
— Навоевался.
— Чем мешок-то набил? Не червонцы в нем?
— Дороже золота. Хочешь, покажу? — Гурьян развязал мешок. — Гляди.
— А, батюшки, — покачал головой Захар. — Патроны! А в чехле-то у тебя ружья. Так? Охотничать надумал? Исай Лемдяйкин тоже с собой винтовку с войны привез. Да потом продал ее Латкаевым.
— Зачем она им?
— Они ведь на отшибе живут. За пятнадцать пудов пшеницы…
— Зря! — покачал головой Гурьян. — Самому пригодилась бы.
— К чему она?
— Советскую власть защищать.
Захар ухмыльнулся и неопределенно покачал головой.
Встречать приехавшего с фронта выбежал за ворота сам Кондрат. Был он в одной красной домотканой рубашке, потертых, словно ржавых, штанах из домашнего сукна и без шапки. Поправив тылом ладони седые усы, кузнец поцеловал сына, схватил его вещи и под руку повел в избу.
3
Проснувшись рано утром, Платон, прошлепав босыми ногами по крашеному гладкому холодному полу, вышел в переднюю и сел на коник. Потирая и разминая пожухлую портянку, перед тем как намотать ее, спросил у Матрены, только что вошедшей со двора с охапкой березовых дров:
— Как там наружи? Студено?
— Аж воздух посинел.
— Да, не бедняцкая зима: суровая.
— Ты куда спозаранок? Ничего в вашем сельсовете не стрясется. Хлебом бедняков наделил, дровами тоже. Чего еще?
— Не я, а сельсовет.
— Ведь выборными ты верховодишь. Для людей стараешься, а себе ничего не взял. Сам знаешь, одна у вас на двоих с Андрюшкой шубейка на рыбьем меху. Ты уйдешь — ему дома сидеть.
— Нынче хотел на стрельбище идти.
— Денек пропусти.
— Это не порядок.
— Тогда мою шубейку надень.
— Просмеют! Мне быть смешным авторитет не позволяет. Ладно, чапанчик поверх кафтана накину.
На улице было холодно. Ветер продувал Платона насквозь, перехватывая дыхание. Нетерпелось ощутить теплоту сельсоветских комнат. Казалось, все Алово готовилось вместе с председателем к новому рабочему дню: скрипели ворота, брякали калитки щеколдами, курлыкали колодезные журавли.
Вскоре в сельсовет начали собираться люди. В основном это были богатеи, которых вызвали накануне. Они толпились в коридоре, тревожно переговаривались, но никто не отваживался войти в комнату, где сидел председатель.
Растолкав толпившихся, к Платону ворвалась еще молодая бабенка, — щеки красные, глаза горят, — и с порога принялась жаловаться на своего муженька. Такой-сякой! Винище лопает, злыдень! В карты играет. А живут впроголодь. И такой буйный во хмелю! — всю посуду в избе расколошматил!..
Платон затворил за ней дверь, но в коридоре все равно было слышно, как она визгливо обзывает своего мужика и просит на него управы. Но потом утихомирилась, — видимо, слушала председателя. Снова отворилась дверь, и с порога бабенка сказала:
— Ладно, я его сюда притащу.
— Во-во. А не пойдет, тогда я его сам с хомутом приведу.
Платон вышел вслед за ней, оглядел собравшихся.
— Вижу, все пришли. Айда калякать.
Мужики ввалились в комнату.
Платон, усаживаясь за прочный дубовый стол, сколоченный когда-то Кузьмой Шитовым для дома сходок, промолвил:
— Аверьян Ануфрич, огласи приговор Аловского сельсовета о чрезвычайном налоге, — обратился он к секретарю Мазурину, который сидел за соседним столом, заваленном разной бумажной всячиной.
Тот поднялся, оправил вылинявшую гимнастерку и ровным голосом зачитал постановление, по которому все богатеи в течение трех дней должны внести в сельсовет определенные денежные суммы.
Отец Иван крякнул и заявил, что пятнадцати тысяч у него нет.
— За саботаж или сопротивление накажем именем революции, — твердо заявил Платон. — А ты что скажешь, Захар Алякин?
— Я помолчу покуда, послушаю, что вам ответит Марк Латкаев.
Бывший хуторянин, недавно переселившийся в Алово, встал, мотнул кудлатой головой и снова сел.
— Не дело, гражданин Алякин, над немым зубоскалить. Однако, Марк Наумыч, послезавтра принесешь все десять тысяч. Глеб Мазылев, с тебя пять тысяч.
— Подзайму. Своих не хватит.
— Елисей Барякин, с тебя тоже…
— Я с начальством никогда не спорю. Деньги что навоз: нынче нету, завтра — воз.
— Договорились, — рубанул Платон ладонью, как лопатой. — Деньги без лишнего зова несите. А теперь вы свободны, граждане.
И когда они вышли, Аверьян Мазурин прикрыл дверь и сказал Платону:
— Да, крутую мы с тобой кашу завариваем. Не простят они нам…
— А мы ни у кого никакого прощенья просить не будем. Народ не велит.
4
Время было полно тревоги, и Гурьян знал, что быть ему долго в Алове не придется. Вспомнилась ухмылка Захара Алякина, когда тот подвозил его до дому и спрашивал, зачем он, Гурьян, везет с собой винтовки. Гурьян понял его ухмылку. Нет, такие, как Захар, власть легко не отдадут, лишь притихли до поры до времени. А эсеры и контрреволюционное офицерье уже пошевеливается тут и там.
А вскоре пришло письмо от Варфоломея Будилова. Старый товарищ возглавлял сейчас губернскую чрезвычайную комиссию. Писал, что контра повсюду поднимает голову. Совсем сбился с ног, усмиряя черную гидру — едва рубанешь одну голову, глядь, в другом месте лезет другая, еще коварнее. Звал в город, к себе в заместители.
Напрасно секретарь ячейки большевиков Елена Павловна Таланова уговаривала Гурьяна остаться. Ячейка, в которую вошли многие из бывших кружковцев, была крепка и в нем, Гурьяне, не нуждалась.
— Я там нужнее, — твердо сказал он.
И начал собираться в город.
Не шелохнется серебряный, черненный снизу, зимний лес; лишь изредка простонет больное дерево, да каркнет ворона, стряхивая с ветки мшистый иней.
Любопытная сорока проводила взглядом Гурьяна, Сергея и Андрея Валдаевых — они ехали на самодельных лыжах вдоль опушки подлеска на Красивой горе.
— Стойте, ребятки… Вернее, будущие солдаты революции. Экзамен вам учиню. — Гурьян остановился и снял с плеча винтовку. — Вон, гляньте, сорока на сучке. Пальни-ка в нее, Сергей. Если промажешь, пусть Андрюшка попробует. К бою готовсь! Пли!
Сережка промахнулся. Сорока вспорхнула с куста, и Андрей ранил ее на лету, она плюхнулась в снег и, хлопая крыльями, побежала, роняя за собой бусинки крови.
— Добивай, Серега!
Грянул третий выстрел, и сорока, сложив крылья, застыла сероватым комком.
— Если еще неделю здесь пробуду, стрелять научитесь, — улыбнулся Гурьян. — Ну, вы что приуныли?
— Птицу жалко, — вздохнул Сергей.
— Понятно… У охотников всегда двойственная душа: и дичь жалко бить, и азарт берет. Откровенно говоря, мне тоже сороку жалко. Да-а… Но учтите: человек — не сорока, а иной раз и в него стрелять надо. Сергей, у тебя нос побелел, потри его снегом… Ну, а что вы из той словесности поняли, которую я вам целую неделю выкладывал?
— Поняли мы все, — вздохнув, ответил Андрюшка, — но так складно говорить не умеем.
— А вы главное повторите.
— По своим не стрелять.
— По ком же?
— По врагам революции, — сказал Андрей. — По контрам.
Гурьян посмотрел на него и улыбнулся. Подумал, что Андрей и его Сережка похожи друг на друга. Оно и понятно — валдаевская порода. Хорошие парни… И уж если ему, Гурьяну, не удастся закончить то большое дело, которому он посвятил свою жизнь, — такие, как Сергей и Андрей, закончат его.
Взгляд остановился на Белой горе. Когда-то здесь собирались на свое первые сходки аловские кружковцы. Возле вон той избы он сидел вместе с Лидией Петровной Градовой. Где она теперь?.. Много лет с тех пор… А зерна, которые они тогда посеяли, проросли. И теперь одна задача — сохранить посев во что бы то ни стало.
Когда дошли до кузницы, Гурьян предложил Андрею зайти к ним в избу погреться. Но не успели раздеться, вихрем ворвалась Аксинья и, хлопнув руками по бокам, воскликнула:
— Да, батюшки, что в сельсовете делается!
— Ты зачем ходила туда?
— Я в исполнителях. Черед к нам нынче подошел. Обедать вот пришла… Председатель всех аловских богатеев в подпол посадил. И батюшку.
— Какого батюшку?
— Попа нашего. Они денег по постановлению не дают. Платон их за это в подпол упек. А сам ушел. Теперь их там Урван Якшамкин караулит.
Гурьян накинул на плечи шинель и кинулся в сельсовет. За столом сидел Аверьян Мазурин. Поднялся навстречу и улыбнулся, но увидав мрачные глаза Гурьяна, снова опустился на скамью.
— Где ваш начальник? — Гурьян бросил шапку на заваленный бумагами стол.
— Обедать ушел. Скоро придет.
— Распорядись, чтоб неплательщики из подпола на божий свет вылезли. Надо мне с ними поговорить.
Аверьян Мазурин недовольно поморщился и крикнул в отворенную дверь.
— Урван Авдеич, покличь всех контриков наверх.
Щурясь от яркого солнечного света, в комнату вошли арестованные Платоном.
— Ну, граждане хорошие, садись кто где может, — сказал Гурьян. — Разговор будем вести.
— Мы никакие не граждане, а узники пролетарьята, — заявил Елисей Барякин. — Это не мои слова — Платона.
— Тебе кто сказал?
— Вот, он мне так сказал, — Барякин кивнул на Аверьяна Мазурина. — Платон так сказал. Вы, говорит, узники…
— А вы на него не серчайте. Маленько перегнул палку, так ведь за дело… Скажите, к примеру, кто был старостой, когда у Нужаевых за недоимки последнюю лошадку увели? Молчите? Ну?
— Не я, — сказал Мокей Пелевин.
— И не я, — сказал Глеб Мазылев.
— Меня все это тоже не касаемо, — промолвил Захар Алякин.
— Может, Марк Латкаев? А? — не без ехидства спросил Аверьян Мазурин. — Чего молчишь, Марк?
— Он же немой.
Марк вынул из кармана карандаш с блестящим наконечником и написал на курительной бумаге несколько слов, положил бумажку перед Гурьяном, и тот прочел ее вслух:
«Тогда старостой был я».
— Так вот… — Гурьян усмехнулся. — Жена Платонова, слыхал, на коленях ползала — отсрочки просила, а ее за это плеткой по спине угостили.
— Тогда такое время было, — возразил Захар Алякин.
— Да, для таких, как Платон. А теперь оно перевернулось. И теперь Платон с вас недоимки взыскивает. По закону революции. Это вам понятно?
— Аль мы чего знаем, мы ничего не знаем, — заерзал на лавке Мокей Пелевин. Да и тогда Платона Тимофеича в подпол не сажали, во двор к нему пришли и лошадь взяли, потому как недоимка за ним была…
Заговорил Гурьян, и говорил долго, стараясь донести до сознания сидящих перед ним кулаков каждое слово. Но не встретил ни одного доброго взгляда. Чувствовал, как все в нем дрожит, даже голос. Подумал, что добрым словом их не проймешь — нужны другие слова. И резко заговорил о них как о саботажниках. А с такими разговор должен быть короткий. За крамолу полагается расстрел на месте. И пусть растолкует непонятливым головам гражданин Люстрицкий значение этих слов, которые он, конечно, уже не раз читал в газетах.
Отец Иван потупился и тихо произнес:
— Не премину разъяснить им.
Он достал из глубокого кармана плисовых штанов толстую пачку казначейских билетов, торопливо подошел к столу, за которым сидел Аверьян, и, положив на стол деньги, сказал:
— Ровно пятнадцать тысяч. Мы того… пошутили маленько.
За ним потянулись остальные — деньги были у всех.
— Пошутили мы, — повторил вслед за попом Елисей Барякин.
— Аль мы ничего не знаем, — сказал Мокей. — Уж все чего-нибудь да знаем.
Гурьбой высыпали из сельсовета. Едва вышли на дорогу, их окликнул возвращающийся из дому Платон:
— Эй, граждане, куда направились? Стойте!
Тон у него был начальственный, повелительный.
— Вот так плант! — Елисей Барякин остановился как вкопанный.
— Валяй обратно!
— Гурьян Кондратич нас ослобонил.
— По какому праву?
— Потому как мы налог свой заплатили, — заявил Мокей Пелевин и направился прочь, бросив через плечо: — Покедова, благодетель наш!
— Подавился бы нашими бумажками, — вполголоса добавил Глеб Мазылев вслед Платону, который почти бегом бросился в сельсовет.
Будто не заметив Гурьяна, Платон угрожающе пошел на Мазурина:
— Ты отпустил?
— Здорово, дядя! — Гурьян схватил его за плечо.
— А-а! Это ты, племяш, распоряжаешься? По какому праву? Кого народ избрал председателем?
— Не народ, а исполком.
— А это все едино.
— По какому, говоришь, праву? По тому самому, по какому ты их посадил. У каждого из них большая родня, а за попа к тому же все верующие, коих в сотни раз больше, чем нас. Ты об этом подумал? Тебя в Алове за такие штучки уважать перестанут. О твоем самоуправстве на партячейке толковать надо, а не тут. Уж мы тебя приберем к рукам!.. — И Гурьян вышел, хлопнув дверью.
Вечером на партийной ячейке Платона «прибирали к рукам». Говорили резко, но беззлобно. По лицу Нужаева было видно, что зла он ни на кого из коммунистов не таит. Признался, что перегнул палку. Думал сделать как лучше, да промахнулся…
А после собрания, на улице, сказал Гурьяну:
— Ты прости, погорячился малость.
— Всякое бывает…
Платон заговорил о том, что неплохо было бы устроить несколько красных помочей и вывезти на площадь в белой часовни весь кулацкий лес, который лежит без употребления под Поиндерь-горой, — пусть возьмут его бедняки, чтобы подправить покосившиеся избы.
«Не дали промашки, когда выбрали его председателем, — подумал Гурьян. — Хозяйственный мужик… Надо бы ему поосторожнее, поосмотрительней быть. Кулачье ему многое не простит. Уже сейчас зубы точат. Впрочем, волков бояться — в лес не ходить…»
Платон остановился.
— Слышал, уезжаешь скоро. Один или как?
— Хочу жену и сына с собой забрать.
— Нынче заходил к нам твой Сергей. Большой какой вымахал! На тебя похожий.
— У тебя тоже все парни что надо. Как-то недосуг было спросить, где твои двойняши-близнецы.
— Виктор при мне, а Вениамин… Мы ведь с ним не в ладах…
— Слыхал я.
— Говорят, в Ардатове живет. А Семен намедни письмо прислал. В Москве он. Два года тому сюда приезжал. Герой он у меня — два креста дали… А теперь пишет: Советской власти служу. Но я об нем ничего подробного не знаю.
— Давай-ка зайдем ко мне, — предложил Гурьян. — Поговорим хоть малость. А то ведь все на людях да на людях — словом обмолвиться некогда. Ты мне Семенов адресок дай. Я ему написать должен. Дело у меня к нему есть…
Через день Гурьян начал собираться в город. Вдвоем с Аксиньей, потому что Сергей наотрез отказался ехать с родителями.
— Зазноба, что ли, у тебя тут? — спросил его Гурьян.
— Отстань от него, — заступилась за сына Аксинья. — Сам видишь, дед старый, помочь некому, если вдруг что… Пусть при кузнице будет, при деде.
— Ну и упрям же ты! — Гурьян покачала головой, глядя на молчащего сына.
— Яблоко от яблони недалеко падает, — заключил дед Кондрат. Уж он-то знал, что всему причиной — алякинская дочка Лара…
5
Кто знает, как сложится твоя жизнь через день-другой. Бывает, самое что ни на есть неважнецкое, на первый взгляд, обстоятельство меняет весь привычный ход жизни. А к добру или худу пойдет перемена — об этом тоже никогда не знаешь.
Вениамин Нужаев работал заведующим канцелярией ардатовского уисполкома. Работа была бумажная — весь день за письменным столом.
Но он был рад такому внезапному повышению, пришедшему с новой властью. Что и говорить, заведующий канцелярией — фигура в уезде. А ведь прежде ходил в простых работниках, и всякий, кто побогаче, мог помыкнуть и обидеть. После ухода от купца служил в армии, а после ранения полгода работал на паровой мельнице. Давно он расстался с мыслями о своем благородном и высоком предназначении, обещанными когда-то ветреной Фемидой; прежние мечтания вызывали лишь грустную улыбку, когда вспоминал о них. И такую же улыбку вызывала канувшая в лету любовь к купеческой дочке. Жизнь пообломала, пообкатала, пропустила через вальки. В партячейке, в которую он входил, о нем были хорошего мнения: по всем статьям вроде бы свой человек: пролетарий, из крестьян-бедняков, немало горя хлебнул за свою недолгую жизнь. И вдруг как снег на голову — вызов в губернскую чрезвычайную комиссию.
Вызов пришел с нарочным, а у нарочного у пояса маузер в деревянном чехле — ничего не поделаешь, надо ехать. Кое-кто из сослуживцев, прощаясь с Вениамином, сочувственно вздыхал, другие неодобрительно покачивали головами, а некоторые просто не замечали протянутую на прощанье руку.
Но через неделю он вернулся в Ардатов — назначили его председателем уездной чрезвычайной комиссии. Конечно, при этом не обошлось без чьих-то рекомендаций. Наверное, члена губчека Гурьяна Валдаева. Брат Виктор в последнее время, когда Гурьян жил в Алове, близко сошелся с ним. Об этом Вениамин узнал из письма, которое прислал ему Виктор, — до брата дошли слухи, будто Вениамин влюблен в купеческую дочку и от любовной маеты нигде не находит себе места. Советовал выкорчевать из своего сердца любовь к Бугровой — дочери классового врага. Читая эти строки, Вениамин усмехнулся и подумал: любовь — не сорная трава, которую проще простого вырвать из грядки вон…
Помощником Вениамина в учека был бывший приказчик Бугрова, всегда живший в неладах с купцом, — Никодим Красавцев, молодой человек лет двадцати пяти. У него была несносная привычка. Беседуя с человеком, он больно тыкал его в руку или в бок тылом своей правой ладони, спрашивая:
— Слышь?
Вениамину это было до такой степени неприятно, так надоедало, что появлялось желание ткнуть его таким же способом или влепить пощечину.
Никодим Красавцев был левым эсером. В знак приверженности своей партии он сделал себе на вечные времена наколку на широком и низком лбу: сине-зеленой тушью наколол партийный девиз: «В борьбе обретешь ты право свое!» Буквы прыгали, ежились, когда он хмурился. Фраза на лбу производила на окружающих мрачное, удручающее впечатление, арестованных повергала в ужас, заставляя грустно догадываться, что кроется за этой фразой, под черепной коробкой, похожей на репу.
Красавцев пытался склонить Вениамина к своей партии, но тот оказался глух к его увещеваниям, и в конце концов Красавцев люто возненавидел своего начальника и каждому встречному-поперечному говорил, будто Вениамин графского рода, а следовательно, не имеет права сидеть на своем месте. Вениамин знал о его разглагольствованиях, но помалкивал. Среди работников чека Красавцев не пользовался авторитетом, а следовательно, и влиянием, — к нему относились как к временному союзнику, к попутчику.
— Слышь, — ткнул он в правое плечо Вениамина недели через две. — Купца Бугрова брать надо. Есть сведения: у него в саду склад оружия.
Бугрова хотели арестовать, но не нашли — он вовремя скрылся. Действительно, в его саду было зарыто пять австрийских карабинов. Арестовали дочь Бугрова — Веру. Как заложницу.
6
Буйно и бодро шагала весна по земле, пригоршнями разбрасывала тут и там свое золото — цветы одуванчиков. В один из солнечных дней на площади у аловского пожарного сарая собралась сходка трех сельских земельных обществ — шумная, как ярмарка. Горланили по поводу наделения землей тех, кто живет напротив церкви в «поповском порядке». Громче всех кричал дьякон Ревелев — старался и за себя, и за прикованного с недавних пор к постели отца Ивана, у которого было пятьдесят десятин пахотной земли. И такой стоял шум и гвалт, что никого не было слышно.
Вот и надумал Роман вызволить аловцев из неловкого положения. Вошел в пожарный сарай, нашел двухаршинную палку, которой месят лошадям, незаметно пробрался с ней к Ревелеву и с потягом ударил его поперек спины.
— Ка-ра-ууу-ул! — завопил дьякон от испуга и боли.
Выбежал из толпы, унося свое смущение и возмущение. Под хохот всей сходки и улюлюканье озорников. Насмеявшись, охрипшие от крика мужики постановили наделить землей служителей культа наравне с остальными — по едокам.
А ночью напали на Романа разные невеселые думы. Было совестно за себя. Бездумно, сгоряча огрел дьякона. Зачем? Такие выходки в деревне никогда не забываются. Да и Ревелев отомстит. Если не сам, так его сын…
Поседели одуванчики.
В Алове состоялось собрание бедняков и батраков, на котором был избран комитет бедноты, а его председателем стал Ермолай Бармалов.
Мрачнее тучи ходил все эти дни Глеб Мазылев — переживал за свое богатство, которое вот-вот уплывет из рук.
7
Садилось солнце; вокруг ширились тени, сливались воедино. Вениамин Нужаев шел по лесу, не разбирая дороги. Рассчитывал еще до темноты выйти к монастырю, но лес не кончался, а наоборот, с каждым шагом становился все гуще и гуще. Надо было остановиться, присмотреться: не кружит ли на одном месте. Но Вениамин шагал и шагал, им владело одно желание — как можно скорее уйти дальше от Ардатова.
Все, что случилось с ним в последние дни, казалось кошмарным сном, который вот-вот прервется. Но сон тянулся и тянулся — от него не было пробуждения.
На другой день после ареста дочери купца Бугрова — Веры, он, Вениамин, вызвал ее на допрос. Вера заявила, что ничего не знала об оружии, спрятанном у них в саду. Видимо, она не лгала. Возможно, надо было сразу отпустить ее, но Вениамин этого не сделал — вспомнились старые обиды, которые когда-то он претерпел от нее…
— Раз не хотите отвечать, вас сопроводят в предвариловку, — сказал он в конце допроса.
— Меня это нисколько не волнует, — направляясь к двери, полушепотом произнесла она. — Прощай, ур-род! — сказала она сквозь слезы. — А ведь я любила тебя, если хочешь знать. А когда… когда ты на войне был… — Она не договорила и резко бросила конвоиру: — Пойдемте!
Сколько раз слышал Вениамин от нее это прозвище — «ур-род»! Сказала ли она сейчас правду? Или это уловка? Но для чего?..
Назавтра явился его помощник Никодим Красавцев и сказал, что Бугрова просит свидания со своей теткой.
— Ладно, отведите, — махнул рукой Вениамин.
Поздно вечером в его кабинет ворвался Красавцев и заявил, что Веру Бугрову полчаса тому отбили у конвойных четверо верховых. Наверное, их возглавлял сам Бугров. Но возможно, это провокация, которую организовал не отец, а другие — покончат с ней и бросят тень на чека.
— Вряд ли, — ответил Вениамин. — Мне кажется, отец хотел ее выручить — он организовал. Снова мы проворонили.
Но последняя версия Красавцева оказалась верной: через неделю в колодце на окраине Ардатова нашли тело Веры Бугровой. Врач установил, что девушка была брошена в колодец уже мертвой, с пробоиной на темени; но никаких других следов насилия на ее теле нет.
— Слышь? — Никодим Красавцев больно ткнул Вениамина тылом ладони под ребро. — Мещане на чека тень набрасывают.
— Ночь темная пройдет — настанет белый день.
— Для кого как, — многозначительно сказал Красавцев. — Говорят, ты к ней того… Будто ты в нее влюбленный был.
— Дела давно минувших дней.
— Не скажи!
— Ты на что намекаешь? — взорвался Вениамин.
— Она с твоего допроса в слезах шла.
— Обиделась, что под стражу взял.
— Брось прикидываться…
Никодим Красавцев криво усмехнулся.
Вениамин заскрежетал зубами. Вот оно что!.. Красавцев хочет всю вину за гибель Веры Бугровой на него свалить. Мало того, намекает, будто он, Вениамин, — прямой виновник, убийца! Потянуло смазать кулаком по наглой харе, но сдержался. Дракой ничего не докажешь, наоборот, все будет понято не в твою пользу.
Назначили комиссию по расследованию дела о гибели Бугровой. По городу ползли слухи — один нелепей другого. Вениамину было ясно, что их распускает не кто иной, как Никодим Красавцев. И был уверен, что убийство Веры — дело рук этого Красавцева и его дружков. Но как докажешь? Ведь все подозревают не Красавцева, а его, Вениамина! Остаться и попытаться отвести от себя все наветы? А если не удастся? Красавцев все силы мобилизует чтобы не удалось… Метит на его, Вениаминово, место… Обвинят ни за что ни про что — и к стенке.
Ночи проходили без сна.
И часто в такие тягучие, как вар, ночные часы, полные беспредельного и бессильного одиночества, расхаживал он по кабинету, вспоминая прожитое: то Алово, с колокольни похожее на косу, что валяется на зеленом лугу, то школу, в которой учил его Аника Северьянович. Таня… Наверное, теперь у нее много детей, она располнела, но голосок, конечно же, тот же — овечий. Брат Виктор… Давно о нем нет вестей. Полгода тому приезжал из Алова Аверьян Мазурин, сказал, будто Виктор в Красной Армии, но где, — этого Аверьян не знал. Жив ли брат? Вспоминает ли?.. Вздрагивал, когда перед мысленным взором появлялось лицо Красавцева, — наглое, ухмыляющееся, глупая надпись на лбу…
И в конце концов Вениамин не выдержал — в глухой вечерний час положил на стол своего кабинета маузер, запер дверь снаружи, бросил в траву ключ… и направился прочь из Ардатова. Понимал, что смалодушничал. Теперь же, когда шагал по лесной чаще, искал себе оправдания.
Лес был темен, глух, и далеко было слышно, как трещат ветки, когда Вениамин пробирался сквозь кусты. Надо было выйти к монастырю, заночевать там, а поутру идти дальше, в Симбирск, сесть на поезд и ехать, ехать, ехать…
— Стой!
Вениамин вздрогнул от окрика.
На тропу вышло четверо — в руках винтовки.
— Кто такой? — вперед выступил мужичонка в больших кирзовых сапогах и бабьим голосом: — Откуда и куда?
Вениамин назвал свою фамилию.
— Валдаев? Какой Валдаев? Который Нужаев? Эй, ребятки, какой-то из Валдаевых попался. А ну, — мужичонка подтолкнул путника прикладом. — Вперед иди, там разберемся.
Ничем не выдавая своего волнения, Вениамин шел впереди молчаливых конвоиров. Вот просека, а в глубине ее — желтоватые огоньки. Какое-то жилье. Подошли ближе. Видимо, давно заброшенный лесной кордон — покосившаяся избушка с прогнувшейся посередине крышей.
Его втолкнули в пропахшую махоркой комнату. На полу лежало несколько мужиков — они сладко похрапывали во сне. У стены — австрийские и русские винтовки; тускло поблескивали штыки.
— Кто такой? — из-за стола привстал лысый, еще молодой человек в суконной гимнастерке. — Откуда привели?
— Нужаевым себя назвал, — сказал один из конвоиров. Лицо его показалось Вениамину знакомым. Когда и где он видел этого человека?
— Из Алова? — спросил лысый, снова усаживаясь на шатающуюся под ним скамейку.
Вениамин ответил, что родился в Алове, но уже много лет живет на стороне. Понимал, что попался какой-то либо правоэсеровской, либо монархистской банде.
— Значит, всем аловским Валдаевым родня. Так-так. Ну, а звать тебя как? Кто отец?
— Вениамином меня… Из Нужаевых.
— Слыхали, слыхали. Председателем сельсовета в Алове. Большевик.
— Я за него не в ответе.
— Так ведь это из его приемышей! — громко сказал тот самый конвоир, лицо которого показалось Вениамину знакомым. — Венькой звать — это точно. Платон-то прогнал его со двора. Он, — кивнул конвоир на Вениамина, — евошнюю дочку обрюхатил.
Наконец Вениамин узнал в говорящем Нестора Латкаева. От громких голосов проснулись остальные, подняли головы. Приглядевшись, Вениамин узнал многих аловских мужиков: вон Пантелей Алякин, вон Евсей Мазылев, Глебов сын…
— Здорово, парень, — Нестор кивнул Вениамину. — Долго тебя не видать было. Ты откуда сюда?..
— Из Пензы. Я там стрелочником служил, — соврал Вениамин, подозревая, что никто из этих людей не знает о его коротком пребывании в ардатовском учека.
— А куда шел? — спросил лысый.
— Работу ищу.
— Большевик?
— Не… Я из Алова, — прикинулся Вениамин.
— Я спрашиваю: ты — большевик?
— Нет.
— Ляксандр Иваныч, бают, он графских кровей, — сказал Евсей Мазылев.
— Гм… Что-то припоминаю. — Лысый потер ладонью лоб. — Значит, не большевик. А ведь многие из Валдаевых — коммунисты. Этот Гурьян — чекист, а нынче и Семен, Платона Нужаева сын, к этому самому Гурьяну пожаловал, тоже в чека работает.
— Я за них не в ответе.
— Верю, что не врешь. Давай знакомиться: Люстрицкий Александр Иванович. Слышал что-нибудь о таком?
— Слышал…
У Вениамина отлегло на душе. О его работе в чека никто не знает… На этот раз повезло.
Люстрицкий заговорил с ним о политике, но Вениамин прикинулся простачком: мол, ему все равно, кто красный, кто черный, кто белый, — он хочет быть сам по себе.
Оказалось, отряд Люстрицкого был создан неделю тому назад, после того как на сходке в Алове объявили призыв в Красную Армию. Те из молодых аловцев, которым не по нутру пришлась Советская власть, дезертировали — ушли в леса. Из них-то и состоял отряд Люстрицкого. Входило в него также пятеро из мордовского села Баево. Всего в отряде — двенадцать штыков. Ушли далеко от Алова и теперь кормятся возле женского монастыря — игуменья настроена против новой власти и всячески их поддерживает.
Оказавшись в отряде, Вениамин твердо решил удрать из него при первой возможности.
8
Многие аловские парни были призваны в Красную Армию.
Собрался на фронт и Андрей Нужаев.
Перед отъездом из Алова решил навестить Ивана Шитова, своего деда по матери, — тот жил на пчельнике недалеко от села.
Шел знакомой с детства дорогой — через зеленый подлесок на Красивой горе, мимо Лодомова озера, где мальчишкой пас скот после первого снега. Как-то в детстве на этом озере он провалился под весенний, ломкий лед. Еле-еле выбрался на берег, прибежал домой промерзший и мокрый до нитки. Потом долго трепала его лихорадка — все плыло перед глазами, чудились голоса, которые звали его на улицу, и он часто подбегал к окну, хотя домашние говорили:
— Не откликайся лихоманке: не отстанет.
А вот и пригорок, под которым начинается озеро Бороново, в которое пахари в старину погружали размачивать рассохшиеся деревянные бороны. Однажды в детстве, когда нес дедушке ужин, дошел до этого пригорка и остолбенел от ужаса: у самого берега качалась лодка, а на лодке стояло огромное чудовище. Вместо головы на плечах торчало подобие лукошка. «Черт! — пронеслась мысль. — Малявок ловит!» И вдруг бес назвал его по имени. Андрей хотел было бежать, но ноги словно приросли к земле. Чудище стащило с плеч подобие лукошка и превратилось в дедушку. Потом позвало:
— Ты чего там стоишь? Подь сюда.
— Перекрестись! — не своим голосом закричал Андрюшка оборотню.
Тот перекрестился. Андрюшка подошел.
— Дед, чего у тебя на голове было?
— Роевня.
— Для чего?
— От комаров.
— А я подумал, ты — черт.
И вспомнив об этом, Андрей улыбнулся и остановился на берегу. Дружно хохотали лягушки. Тут и там белели кувшинки, словно дремали в голубом дыму. От них исходил махорочный запах, как от курильщиков. Этот запах почему-то напомнил деда Урвана Якшамкина. Когда-то они вместе пасли коров. Бывало, проснешься в три утра, — еще темно, — а пока идешь по селу за стадом, досыпаешь на ходу. Наткнешься на первый попавшийся куст в лесу, и тот окатит тебя с головы до ног холодной росой — и сон точно рукой снимает… Стыдно было ходить с пастушескими поборами от избы к избе на троицу и петров день. Как-то сказал Урвану:
— Не стучись к Зориным, мы перед ними виноваты.
Накануне, отмахиваясь от слепней, зоринская корова обмотала вокруг дубка свой хвост и оторвала его почти под корень.
— Это не резон! — басовито ответил Урван. — Эй, кто дома есть? Хозяйка, пастушное нам спроворь.
Стыдно было глядеть в глаза Галине Зориной, которая вместе с матерью вынесла им каравай и несколько яиц…
А вон и дедова пасека.
Андрей ускорил шаги.
Призывная комиссия в Алатыре признала Серея Валдаева негодным к военной службе, и прощаясь с ним, Андрей сказал:
— Жалко… Вместе служили бы. Домой приедешь — Гале Зориной привет передай. Скажи, что мы тут еще два месяца пробудем.
Жили новобранцы в Красных казармах. Учились военному делу. Из окрестных сел к ним приходили родные с котомками, полными домашней снеди.
А перед отправкой на фронт к своему брату Герасиму приехала Галя Зорина. И не только к брату… На перроне, когда прощались, она подошла к Андрею.
— Путь тебе добрый.
Андрей хотел поцеловать ее, но постеснялся Герасима.
С конца перрона крикнули:
— По вагонам!
Затараторили колеса по рельсам. И глядя в распахнутую до отказа дверь товарного двухосного вагона, Герасим запел:
Новобранцы подхватили:
Проплывали мимо незнакомые деревни, укутанные в сады. Из садов тянуло яблочным духом, и Андрей вспомнил, что в детстве любил ночевать с отцом в шалаше, где лежали ароматные падалицы. Когда-то у них в избе жила Веронка, беженка. Она умела готовить из падалиц вкусное варенье — на свекольном сиропе. Веронка уехала в родные края два года тому. Добралась ли она до дома?..
Воспоминания о далеком детстве тянулись цепочкой; один далекий образ тянул за собой другой: вспомнился день, когда он, Андрей, впервые сам, без посторонней помощи, перебрался с печки на полати — сколько радости было!..
Приятно было ходить в лес за грибами, походя пинать поганки, воображая, что мухоморы — нарядные сынки богатеев.
Приятно было сидеть по весне под своими окнами и лакомиться нежными ивовыми сережками, что совсем недавно вылезли из почек. Выбегала из дому мать, отбирала ивовую ветку.
— Ты зачем эту гадость ешь? В брюхе зеленые червяки заведутся!
По весне погреб забивали снегом, который сохранялся до середины лета. Снег потихоньку подтаивал, и вода выходила из него по деревянной лунке в неглубокий колодец. Андрея заставляли вычерпывать из колодца воду. Он выливал ведро за ведром, смотрел, как образуется ручей, тянется все дальше и дальше, тревожа стебли травы, которые вздрагивают, словно кошачьи уши.
Жалко, что не свиделся с братом Семеном. Тот приехал совсем недавно в Симбирск, на работу в губчека. А домой так и не завернул. Старший брат Куприян как в воду канул. Живой ли?
Колеса вагона весело постукивали, напоминая топот копыт, будто резвые парнишки ехали в ночное. Конница, наверное, скачет так же весело…
9
Богатство женского монастыря таяло с каждым днем; а тут еще сел на шею монастырскому хозяйству отряд Люстрицкого, которому игуменья вызвалась помогать, — каждый день приходят из отряда посыльные, тащат из оскудевших кладовых последние крохи. И часто, вздыхая, сетовала игуменья сестрам на смутные времена:
— На землю многогрешную антихрист пришел. Враг силен, коварен, зол, многоречив и многолик. Страшные часы настали, о помощи вопиет к нам всевышний…
А когда сестры жаловались на поборы Люстрицкого, отвечала:
— Антихрист в огненном кольце. Оно то суживается, то снова расширяется. В его же сатанинском логове нам надо разжечь костры священного сопротивления.
Все чаще вспоминала сестра Виктория родное Алово, подумывала, не поступить ли точно так, как многие сестры, — тайно уйти за монастырские стены и больше не возвращаться. Однажды осторожно повела об этом речь с игуменьей и удивилась, когда та пошла ей навстречу…
Как-то вечером, — уже смеркалось, — из отряда пришли трое. В одном из них Катя узнала Вениамина Нужаева. Почти до ночи проговорили они в монастырском саду. И когда прощались, Вениамин сказал:
— Завтра весь отряд к Алову уходит. Не хотят мужики в чужих местах обитать — домой тянет. Я тоже пойду, а потом утеку.
— Я тоже домой поеду.
— А как же…
— Я уже все решила, — твердо сказала Катя. — Домой поеду. С игуменьей вчера говорила: она не против, если уйду. Кое-чего из своего добра мне пообещала. Я, конечно, возьму. Все равно ведь по ветру полетит. Старуха еле жива, не сегодня завтра преставится.
По белой монастырской стене черной слезинкой скатилась тень последнего листка, упавшего с кривой березки.
Весь день Ненила Латкаева была озабочена дурной приметой, — поутру гречневая каша в печи вылезла из горшка. Каша приподняла крышку, точно заулыбалась, высунув темный язык.
Ненила перекрестилась и прошептала:
— Неминучая беда идет. Господи, помилуй нас.
С обеда до позднего вечера она гладила выстиранное снохой белье, — навертывала его по штуке на скалку и катала рубчатым вальком. Домашние спали, и никто, кроме Ненилы, не слышал, как в темноте позднего часа к воротам подъехала подвода. Ненила выглянула на крыльцо. И не поверила своим глазам: по побеленной луной земле к избе шла Катя.
— Батюшки-и! — завопила Ненила и кинулась навстречу дочери. Долго стояли они посреди двора, обнимаясь и плача.
— Отец дома, а Нестора нет, уже давно в лес ушел, — вытирая слезы, говорила Ненила. — Не знаем, живой или нет.
— Живой. Я его видела. Скоро дома будет.
— Где видела? — всплеснула руками Ненила.
— Он к нам в монастырь заходил. Потом расскажу. Мам, давай-ка сундук в дом внесем.
— Какой сундук?
— Подарок от игуменьи.
— Сейчас я отца кликну.
Марк принял дочь прохладно. Помог втащить в избу сундук. Он был тяжел, и Марк вдруг спросил:
— Что у тебя там?
— Ты разве говоришь? — удивилась дочь. — А мне сказали, будто ты немой.
— Для кого немой, а для кого — говорячий.
Больше он не сказал ни слова. И Катя догадывалась, почему нет теплоты в его взгляде, — не считает он ее своей дочерью. Вспомнила обидное письмо, которое он оставил ей в монастыре много лет тому. Жить под одной с ним крышей будет нелегко. Лучше уехать. Если будет нужно, Вениамин поможет. Ведь он говорил, что хочет махнуть в Сибирь. Остаться или уехать с ним?
— Надолго к нам? — поинтересовалась Ненила.
— Всего на денек.
— А дальше куда?
— Там видно будет. — Катя неопределенно пожала плечами.
На другой день она исчезла из Алова вместе с неузнанным никем человеком, заехавшим за ней на старенькой бричке.
10
В отряде Люстрицкого, когда ушли из него мужики из Баева, осталось всего семь человек. И отряд распался — всем без лишнего шума хотелось разойтись по домам.
Сам Александр Иванович решил временно спрятаться у сестры и затемно перебрался по загуменьям к школьному двору, перелез через забор и робко постучался в крайнее окошко.
Дверь отворила Евгения Ивановна. Увидав брата, бросилась ему на шею.
— Слава богу, живой!
Школа находилась от сельсовета саженях в ста. Редко кто из комбедовцев и сельсоветчиков заглядывал сюда среди бела дня, и это было удобно для Люстрицкого. Он поселился у сестры в подполе.
По вечерам нудно стучали в окна ноябрьские дождевые капли, и лист железа на крыше вел свой давний, надоедливый разговор с холодным ветром.
Каждый вечер к Люстрицкому приходили надежные люди, — пробирались задворками, чтобы не попасться на глаза кому не надо, — и запершись с Александром Ивановичем в подполе, вели долгие разговоры о последних сельских новостях. Побывали в гостях у него все те, кто был в отряде, кроме Вениамина. Где он и что с ним — об этом никто не знал.
— Боюсь я за нас всех, — призналась однажды сестра. — Я ведь не одна. Сын у меня… — Она подошла к колыбели. — Страшно мне.
— А ты не бойся. Пусть нас боятся.
— Никого они не боятся. Вон Елена Павловна, их секретарь, — она и в полночь по селу одна ходит, а ты и днем опасаешься за ворота выйти.
— До поры до времени. Скажи мне наконец откровенно: мальчонку ты с кем прижила?
— Отец его — Семен Валдаев. Ты его не знаешь. Георгиевский кавалер, офицер. Но мы с ним люди чужие. Я давно это поняла.
— Большевик? Я слышал про него. Губчекист. Тебя, случайно, навестить не собирается?
— Давно не пишет. С августа. А зачем тебе это?
— Так… Ведь ты сестра мне.
11
После переезда с хутора Латкаевы жили под Поиндерь-горой, на самом конце села, у речки Крамышлейки. Поздним январским вечером в гости к Латкаевым пожаловало много народу: из Алова и окрестных деревень. На столе стояла выпивка и закуска, но к еде и питью никто не притрагивался, — не за тем собрались сюда.
Висячая лампа была пригашена. Под ней сидел мужик с раздвоеннной русой бородкой и говорил сквозь зубы:
— Ить вот какие времена настали: приехали сюда из других сел. Да не открыто, как раньше, а крадучись, ровно лисы…
— Предосторожность — не помеха. — К нему подошел Люстрицкий. — Но все это до поры до времени.
— Куда ни поезжай, всюду надо от голытьбы таиться, — не вынимая изо рта трубки, сказал другой мужик, уставив раскосые, похожие на кусочки угля, глаза на рыжего котенка, который играл на полу с клубком шерстяных ниток. — Продотрядчики приехали во все селения вооруженные, хлеб выгребают, а мы — сиди да жди, потому как без оружия.
— Были бы стрелки, — ответил Люстрицкий, — винтовки с патронами найдутся.
— Фамилие начальника продотряда, который вчера вечор к нам приехал, — Рубль, — заметил Захар Алякин.
— Вот и разменяй его, — сказал Люстрицкий. — И других надо прикончить: эту Таланову, Платона Нужаева.
Стукнула калитка.
— Давайте о другом говорить, — приказал Люстрицкий.
— Намедни у нас в селе два брата — самогонщики, напились вусмерть, в бане сгорели, — сообщил мужик с раздвоенной бородкой.
— Вот так плант, — промолвил Елисей Барякин.
Стрельнула прихваченная морозом дверь. В переднюю вбежал раскрасневшийся Нестор. Рассказал, что на улице, когда он караулил сходку, к нему пристал Молчун: мол, почему в поздний час возле дома бродишь. До сих пор у ворот стоит.
— Разойтись нам помешает, — сказал Захар Алякин, и подойдя к столу, взял бутылку водки и протянул ее Нестору. — Иди отдай ему, уведи, выпей с ним. Он на дармовщинку падок.
— Вот ведь какое дело получается, — проводив взглядом Нестора, проворчал Мокей Пелевин. — Разничтожный человечишка Молчун Азарышев, по всем загуменьям лазит — навозные грибы ищет, за лакомство их считает, а какому, вы подумайте, большому делу помехой могет быть.
Снова заговорил Люстрицкий. Восстание надо начать в Алове через неделю. Накануне всех своих людей нужно предупредить условным сигналом. Каким? Ну, например, словами: «Готовьте вешки!» А после полудня ударит колокол… Наперво надо расправиться с коммунистами. С Талановой, Павлом Валдаевым, Петром Чувыриным, Платоном Нужаевым. Те, кто приехал сегодня на сходку из окрестных деревень, должны сейчас пойти к школе, что на Полевом конце, — им выдадут оружие. Аловские получат винтовки в субботу после полуночи.
12
Словно лебеди, роняющие пух, летели в феврале над селом метели. Близился день, о котором говорил на кулацкой сходке Люстрицкий. И час от часу росла у Захара Алякина ненависть к Гурьяну Валдаеву. Вспомнил, как подвозил Гурьяна до Алова, когда тот возвращался с войны. Понял уже тогда — лютого врага везет в Алово. С каждым днем ожесточалось сердце Захара. Росло желание по-змеиному, — не только неожиданно, но и как можно больнее, — ужалить Гурьяна в самое сердце.
Как-то вечером покосился на свою дочь Лару и подумал: «Вот она приманка для Гурьянова сынка Сергея». И приказал дочери, чтобы та послала за своим суженым младшую сестру.
— Да нет, ругать его не буду, не бойся. Нам с ним потолковать надобно, — объяснил он, встретив недоуменный взгляд дочери.
Сергей сгребал со двора снег, когда к нему подбежала маленькая девчонка и протянула записку:
«Сега, если у тебя даже сто дел, брось все и беги к нам как можно скорее. Лара».
— Куда? — спросила Устинья внука, распрягавшего лошадь.
— На ту сторону луны,— ответил Сергей, закрывая за собой калитку.
Приветливо встретил Захар Алякин Сергея — руку пожал, помог раздеться. Весь внутренне поджавшись, жених прошел в избу, смущаясь перед Ларой, стыдясь своей неважнецкой одежды — полинявшая солдатская гимнастерка, синие брюки с вытянувшимися коленками, разбитые лапти…
В горнице стояло пять кадок с раскидистыми фикусами, — их листья отражались, как в зеркале, на покрытом лаком полу. Захар усадил Сергея на громадный сундук, оплетенный, словно паутиной, железными полосами, и, затворивши дверь, чтобы никто не слышал, зашептался с ним.
Лапти у Сергея подтаяли и точно заплакали. Ему было стыдно за лужу, которую оставил растаявший снег на зеркальном полу.
Почти час убеждал Захар парня: сулил в жены свою дочь, божился, что к весне Сергей и Лара обвенчаются, но услуга за услугу — надо проучить начальника продотряда, на которого злы очень многие мужики; уж больно занозистый начальник попался; кабы человеком был, мужики бы ему не перечили; но этот Рубль с большим гонором, чуть поперечишь ему, мигом за револьвером тянется; проучить бы его малость — выманить за околицу и намять бока.
— Согласен? — спросил наконец Захар.
— Постараюсь. Только чтоб убийства не было.
— Да что ты, парень. Говорю, бока намнут ему, как будто для сугрева только. То есть попугают малость. Пусть топает он из Алова. А теперь пойдем-ка обмоем наш уговор.
Сергей отыскал начальника продотряда в амбаре у своего дяди Фадея Валдаева. Дядя выглядел хмуро:
— Товарищ Рубль, побойся бога: мне пшена на семена в два раза больше надобно, — говорил он, не зная, куда девать свои руки, — то прятал их в карман кафтана, то за спину.
Начальник продотряда — чернявый молодой человек в красноармейской форме — подозрительно взглянул на вошедшего в амбар Сергея, и тот, чтобы развеять недоверчивый взгляд, улыбнулся и кивнул на мешок с пшеном.
— Зачем пшено на семена? Пшеном ведь не сеют.
Дядя Фадей поправил шапку на голове и махнул рукой:
— Ладно, берите половину городским детишкам на кашу.
— Молодец, папаша, — похвалил его Рубль. — Правильно рассудил.
— Товарищ Рубль, — краснея, сказал Сергей, — мне бы с тобой в сторонке поговорить.
Вышли из амбара и отошли шагов двадцать.
— Ну? — Рубль с любопытством взглянул на Сергея. — Какое у тебя дело?
— Знаю, где кулацкий хлеб зарыт. Видел, как осенью в яму таскали.
— Место укажешь?
— Да. Нынче же. Но только одному тебе. В полночь.
— Понимаю, — кивнул Рубль. — Я-то уеду, а тебе тут жить. Так и договорились — сходим в полночь. Мы у Шитовых живем. Знаешь таких? Я жду тебя, товарищ… э…
— Сергей Валдаев.
— Молодец ты, Сергей. Рабочих хлебом поддержать надо. Иначе задушат беляки революцию.
Вечером к Нужаевым зашел Молчун и, поеживаясь, сказал Платону:
— Снова замело на дворе.
— Знаю, сам только-только домой пришел.
— Ну молчу, молчу.
— Да ведь ты не молчать пришел. Дело говори.
— До чего ж ты догадливый, дядя Платон. Пришел тебе одному рассказать, потому как подкулачником никогда не был и сроду не буду им… В прошлую субботу, иначе говоря, когда скончался…
— Помер.
— Ну молчу, молчу.
— Рассказывай.
— Ну, значит, помер поп Иван, я у своего дружка в гостях был. В баньке с ним попарился, первача выпили и засиделись. В полночь выхожу от него и вижу через метель: в школьном дворе какие-то тени. Каждая, гляжу, с ружьем в руках.
— Должно быть, привиделось спьяну.
— Ну молчу, молчу, да вот какая оказия: тени были на крыльце, что ведет к учителке Евгении Ивановне. А я еще днем видал — на двери у нее замок висит. Подумал, что она в столь скорбный день у своей матери. Где же ей еще быть? Как только тени со двора скрылись, я снова к той самой двери, а на ней — тот же самый замок. Вот чудо, а?
— Никому больше ни слова. Слышишь?
— Ну молчу, молчу.
Платон мигом оделся и кинулся к Талановой. Передал разговор с Молчуном. Было ясно, что кулаки что-то затевают. Надо помешать им. Договорились поступить так. Сегодня же Евграф Чувырин передаст по цепочке коммунистам, чтобы не позднее полночи все выехали на заготовку дров в зимнице. Сам Платон поедет в Зарецкое — дать знать о заговоре. А Елена Павловна вызвалась остаться в селе: ведь ее, женщину, вряд ли тронут…
А утром облетела село черная весть: в Кержаевском овраге мальчишки нашли двоих застреленных — начальника продотряда со странной фамилией Рубль и Сергея Валдаева, сына Гурьяна.
Весь овраг от края до края запестрел от разноцветной одежды сбежавшихся мужиков и баб.
Пришла Елена Павловна, оглядела толпившийся над кручей народ и заговорила, высвобождая из заячьей муфты то одну, то другую руку:
— Товарищи, не надо паники! Убийцы будут найдены, их осудят и накажут по всей строгости революционных законов. Убитых отнесите по домам.
Она спустилась на дно оврага.
Погибшие лежали навзничь — открытые рты и глазные впадины забиты снегом; застывшая, скрюченная рука начальника продотряда, поднятая вверх, как бы взывала к мщению.
Таланова шепнула одному из продотрядовцев:
— Нынче по селу не расходитесь, вместе держитесь. Завтра подмога придет.
Продотрядовцы подняли носилки с телами убитых. Зарыдав, за ними пошла Лара Алякина. Дома она, не раздеваясь, грохнулась на коник и затряслась в безутешном плаче. Полудурок Нил Отелин, проходя мимо алякинского крыльца, запел:
Рассерженный Захар вылетел из избы, взял певца за лацканы ватного пиджака и, тряся парня, рявкнул, стреляя брызгами злобной слюны:
— Я тебе покажу-у!
Нил насилу вырвался и побежал вдоль улицы.
— Го-товь-те веш-ки-иии! — донеслись условные слова до ушей Захара.
Белый ветер, который аловцы называют мучным, по-волчьи воя, пронесся под Поиндерь-гору.
Грянул колокольный звон.
Хлопнул на церковной площади выстрел, и будто стараясь перекричать набатный трезвон, послышался вопль:
— Елену-у Палн-у уби-или-иии!
13
Визжал, скулил, скрипел и рыдал сухой мерзлый снег под легкими санями, в которых ехали Гурьян Валдаев и Аксинья с опухшими от слез щеками — им уже было известно о гибели сына. За ними на двадцати подводах ехал отряд вооруженных рабочих Алатырского депо под руководством Семена Нужаева.
Крутила поземка, плясали снежные вихри. Заиндевелые вешки по сторонам дороги свистели, как разбойники.
Когда въехали в Алово, в селе было тихо — ни одного выстрела по отряду. Банда Люстрицкого либо ушла, либо притаилась. Семен приказал оцепить школу.
…Из подпола на окрик: «Сопротивление бесполезно!» — подобно черному таракану вылез Александр Иванович Люстрицкий, покосился на Евгению Ивановну и буркнул:
— Выдала, сестричка-комиссарша. Спасибо за предательство.
Увели Люстрицкого.
Евгения Ивановна не спускала глаз с Семена.
— Вот и свиделись. — Она попыталась улыбнуться, но улыбка не получилась. — Иди в горницу, там сын твой. Меня тоже заберете?
Сжав губы, Семен молча кивнул.
— А сын как же? Два года ему.
— За него не беспокойся, он в надежных руках.
«Вот и любовь пронеслась, как белая метелица», — подумал Семен.
14
В каждой луже играло в половодье солнце, а в Кержаевском овраге дни и ночи звенел ручей.
Однажды под вечер к Нужаевым зашла Калерия Чувырина, вынула из брезентовой сумки письмо в коричневом конверте.
— Радуйтесь, от Андрея весть.
Платон старательно вскрыл лучинкой конверт. В начале письма долго перечислялись родные и знакомые, которым Андрей передавал свой привет. Начало было написано фиолетовыми чернилами, — наверное, Андрей писал на досуге, но не дописал; остальная часть письма была написана карандашом, почерк был неровный, словно и не Андрей писал; прочесть было трудно, но Платон, прищурившись, все же прочел:
«Попали мы в окружение. Командир говорит, будем ночью уходить. Ребят прикрыть надо. Жребий тянули, кому у пулемета остаться. Не мне жребий достался — одному пожилому солдату. А у него детей одиннадцать человек. Лег он на траву и плачет. Жалость меня взяла. Я согласился у пулемета остаться. Считайте, дорогие родители, это мое последнее письмо.
Я живым белякам не дамся, только мертвым меня возьмут.
Забудьте все, чем огорчил я вас.
Мама и папа, братцы и сестренки родные, знайте, что похоронен я повсюду, где зарыты погибшие за революцию.
Гале Зориной передайте, пусть за хорошего парня замуж выходит, а меня пусть вспомянет когда-нибудь. Герасим, брат ее, вам это письмо перешлет.
Что еще написать? Таньку зря за Агапа Остаткина выдали. Ежели будет он ее по-прежнему мордовать, домой ее заберите.
Купряшке, ежели объявится, скажите, что пора ему за голову браться, пусть идет честно работать для рабочего класса и трудового крестьянства.
Помяните меня после этого письма, как положено, на третий и на девятый день.
Ваш Андрей».
Весной, в духов день, Евграф Чувырин с Кондратом и Платоном обложили дерном свежие холмики над могилами Елены Павловны, Сергея Валдаева и начальника продотряда.
В духов день аловские мордовки приносят на кладбище узелки со снедью, поминают на могилах усопших родственников. Днем уходят и порой лишь вечером возвращаются домой — ведь стольких помянуть надо!
Уже свечерело, когда Платон вернулся с кладбища. Ненадолго задержался в сельсовете. А когда вышел оттуда, на аловские улицы опустилась ласковая майская темень. Мимо прошла Маланья Мазурина.
— Куда спешишь? — остановил ее Платон.
— В школу. Я там ликвидирую свою неграмотность, нынче малость припозднилась.
— Складно говоришь ты.
— Аника Северьянович и не таких, как я, выучивал.
В распахнутых окнах школы горит свет, и видно, как Аника Северьянович, седой будто лунь, прохаживается у черной доски с мелом и тряпкой в руках, а за партами — разных лет крестьянки и крестьяне; русые и черные, кудрявые и простоволосые головы склонились над букварем.
— Читай вон на этой странице, Христина Мазурина, — предложил Аника Северьянович.
— «М-мы не рабы. Рабы н-не мы».