1
Строительство церкви в Алове было почти закончено — остались мелкие плотничьи работы. Расписывали ее два художника, которых пригласили из Казани. Они же покрасили в четыре цвета — желтый, фиолетовый, зеленый, розовый — выпуклые цифры на фронтоне:
«1891»
Возвращаясь зимой из города несолоно хлебавши, Афоня Нельгин, Аристарх Якшамкин и Гурьян Валдаев нечаянно встретили по дороге в Алово Парамона Вахатова — пришлого мастера плотничьих и песельных дел, ражего, чернокудрого красавца. Он возглавлял плотничью артель на строительстве церкви. Но поскольку работы осталось мало, артель распалась. Ему самому тоже приспела пора возвращаться домой. Но он медлил, поскольку была у него важная причина подольше задержаться в Алове…
— А что, мужики, пособите мне, — предложил он. — В накладе не останетесь.
Вон ведь как вышло! — ездили за тридевять земель, но не нашли там того, чего искали, домой вернулись, оказывается, работа сама их ищет.
Гурьян проработал в новой плотничьей артели недолго, всего месяц, — отцу его, кузнецу Кондрату, потребовалась помощь в кузне.
Парамон Вахатов, Афоня и Аристарх вели плотничьи работы на колокольне, с которой все Алово было видно как на ладони. Во время перекура Парамон Вахатов взглянул вниз, и ему показалось, будто село похоже на косу, что валяется на зеленом лугу: черенок косы — Полевой конец и Новая Линия, ручка — поворот к Старой улице, а лезвие — Грошовка. В крайнем доме на Полевом конце живет Варлаам Валдаев по прозванию «Нелюдь». В середине Поперечного порядка молодые дни и ночи зря растрачивает расхорошая красавица Ненила Латкаева. Взглянешь на нее — сердце от любви зазвенит. Не баба — развеселая картинка.
Парамон улыбнулся своим мыслям и шутливо запел:
— Уговорил? — усмехнулся Афоня. — Давненько ты вокруг нее бродишь, как кот вокруг горшка с горячей кашей.
— Нет еще, не уговорил.
— На бога надейся: поможет!
— Не богово тут дело, — вставил свое слово Аристарх.
— А чье же?
— Нечистого пусть молит.
Промолчал Парамон. Приехав прошлой осенью в Алово, поселился он у Латкаевых со своей плотничьей артелью, но сейчас товарищи его уехали, один остался, надо бы уйти в другой дом, — хозяин с одного берет недешево, — но сердцем прирос к Нениле.
Возможно, не плохо бы сложилась жизнь у Ненилы, да муж ее, Маркуша, ростом не вышел, слабосилен. Оплешивел в двадцать восемь лет и поморщинел. Только глаза красивые. Да толку что? На носу кудрявятся три волоска на бородавке. Светло-русая бородка вечно мятая, как прошлогодняя трава.
Старший сын первого богача Наума Латкаева, Марк, выбрал в жены нагую и босую Неньку только за красоту. Но уж какой год детей нет и нет. Грыз Марк молодую жену: в матери не годишься, а Ненька огрызалась: сам годись… Не раз хаживала она в святые места — в Саров, в Промзино, — да пользы никакой не вышло. Чуть что, сварливая свекровь попрекает; соседки судачат, мол, неродиха.
Дед Наум с терпеньем и кротостью ждал от Неньки желанного внука, продолжателя рода Латкаевых и наследника немалого состояния. С утра до ночи бога молил. Но кончилось и его терпение, задумал оказать помощь всевышнему. Благо, очень понравился ему веселый русский мужик Парамон. Нельзя было не заметить, что заглядывается тот на сноху. Да и бабка Таисья приговаривала:
— Не сказать ли Парамону, чтоб искал себе другую фатеру? Гляди, Наум, — греха бы не случилось. Ненька, прах ее возьми, на него глазищами зыркает.
Но дед Наум пропускал неугодные слова мимо ушей. А в апреле вдруг надумал завести свою лавку и проводил старшего сына Марка к своему брату Евстигнею, в Симбирск, на целый год учиться торговому делу. Парамон со своими товарищами ушел тем временем на Суру строить пристань, — вскоре из Нижнего Новгорода должны были привезти на барже большой колокол, отлитый из меди и серебра, а для того чтобы доставить его, на Суре и строилась пристань. А Неньке довелось носить туда для артели обеды.
Как-то дед Наум, напутствуя сноху, ласково проговорил:
— Ненюшка, ходишь ты через лес Присурский. Там, слышь, грибов много… да што… признаться, в ноги бы тебе поклонился, ежели бы мне внука нашла.
— Батюшка, у меня муж есть, закон мой.
— В этом доме только я закон!
Вздохнула Ненька, недоверчиво и боязливо посмотрела на свекра: не шутит ли? Но у того лицо было строгое, в глазах — ни лукавинки. И призналась:
— Не серчай на мои слова… Ведь за моим супругом на урода взглянешь…
И добавила:
— Вернется Марк, убьет меня…
— Пальцем не тронет! Вам ли бездетными жить? Подумай…
— Сам ведь на грех наводишь…
— Если внучек на Парамона похож будет, одену тебя чисто барыню какую.
Ненька взяла узел с хлебом и горшками-близнецами, полными щей да каши, и пошла на Суру. И когда, пообедав, Парамон поблагодарил ее, в ответ проговорила с вызовом:
— Нужен свекрови черен для ухвата. Сруби. Лес здесь хороший. Может, вместе пойдем найдем?
— Пойдем и найдем, — ответил квартирант, беря в руки топор.
И там, где прошли они, долго качались потревоженные листья мать-мачехи, словно бурлили им вослед серебряным ручьем.
Исстари славится Алово своими вышивальщицами; но нет среди них в Новом селе лучше Ненилы Латкаевой, а в Низовке восемнадцатилетней дочери пильщика Макара Штагаева — Палаги. Какие есть на свете краски — всеми они владеют. Такие искусницы! У каждой изрядный запас шерстяных, шелковых и бумажных ниток.
Едва вышьет Неныка новый узор, сразу бежит к подружке Палаге — та лишается покоя; когда же Палага поразит подругу новиной — Ненька места себе не находит; каждая старается всякий раз придумать узор поприглядней да поцветастей.
В один из летних вечеров решила Ненька навестить подружку, прихватила новую вышивку — и в Низовку. Ахнула Палага, увидев новую Ненькину работу. Потом засмеялась.
— Все понимаю, Ненька! Душу свою вышила. Вырвалась она на волю, только, знать, силушки в крыльях не больно много.
— Нечего зря наговаривать, — смутилась белокурая Ненька, убирая с покрасневшей щеки золотистую прядь.
— Ты меня за дурочку не считай! Что это? — ткнула в вышивку Палага. — Смотри, что натворила ты, Ненюшка: супруга дома нет, некому будет твой грех покрыть…
Пуще прежнего покраснела Ненька. Но видела по глазам подруги, что та нисколько не осуждает ее. Потому что все про нее, Ненилу, знает. Ведь не раз заговаривались они до глубокой ночи, поверяя друг дружке сердечные тайны. Знала Палага, что Ненька любила в девичестве парня, да парень у родителей был один и жил в большой нужде. И Ненькина мать отговорила дочь выйти за него замуж. Вскоре посватался Маркуша Латкаев…
— Ты постой ин здесь чуток, я тебе свой новый узорчик вынесу, — весело проговорила Палага.
Глянула Ненила на Палагину работу, вздохнула:
— И ты? — перевела на Палагу, похожую на цыганку, свой зеленый русалочий взгляд. — Ты тоже?..
— Как видишь.
— Любишь? Кто он, скажи?
— Ты-то ведь не говоришь.
— Ну, я — другое дело. Ты не так, как я, любишь, а по-девичьи. Кто он? Может, Якшамкин Аристарх? Или Валдаев Павел?
— Тоже мне, скажешь! Павел! Его по осени женить будут…
И показалось Нениле, будто погрустнела подружка.
— Значит, не скажешь, кто он?
Улыбнулась и покачала головой Палага: нет, мол, не время пока…
2
Работая, Парамон пел, а рубанок, казалось, плясал в его руках, курчавясь белоснежной стружкой. Афанасий Нельгин поглядел на солнце и заявил, что пора обедать. Еще вчера вечером принес он с рыбалки восемь стерлядок и было решено сварить уху. Запалили костерок на берегу Суры, разложили на песке харч. Афанасий вынес из шалаша четверть водки.
— Да ты ошалел? — Вахатов удивленно взглянул на бутылку. — С такой посудиной за четыре дня не управимся. Аристарх ведь не пьет… Мы вдвоем…
— Спроворим, — снисходительно проговорил Афоня. — Было бы вино, найдутся и гости. Вон уха уходит, помешай.
Не успели приняться за еду, как увидели бредущих по дороге художников, которые расписывали церковь, — Софрона Иревлина и Никона Шерлова.
Шерлов носил очки на вздернутом носу. Иревлин был высок и длиннолиц, с усами, выгнутыми, словно лезвия турецких сабель; волосы его свисали густыми космами на плечи, как у попа.
Художники шли купаться и несли с собой этюдники, черные зонты и другие необходимые принадлежности ремесла, — хотели на досуге порисовать присурские пейзажи. Но когда их пригласили плотники, не отказались.
Афанасий достал из торбы пять ложек.
— Эх, доставай шестую, — заметил Парамон. — Не видишь — к нам шестой бредет: Андрон Алякин.
— Этот на дармовщинку и без ложки все вылакает, — сказал Афоня.
Приблизился мужик лет пятидесяти, аловский богатей, — в красной домотканой рубахе, темно-рыжие волосы стрижены под «горшок», окладистая борода аккуратно причесана, густые длинные брови то и дело взмахивают вверх, чем-то напоминая движение кадила, и потому-то прозвище у Андрона — «Кадилобровый».
Андрон каждому уважительно пожал руку. При этом у него на шелковом крученом поясе позвякивали разнообразные ключи, смешно болтался редкозубый гребешок.
Поздоровавшись, Андрон степенно сказал:
— Я, знаете ли, нанимать пришел вас, плотнички. Клеть с подклетью надумал рубить.
Когда поладили с ценой, все, кроме Аристарха Якшамкина, выпили и закусили. Андрон старательно отряхнулся и пошел проверять свои вентеря в ближайшем озере, а Парамон Вахатов лег на спину, положил под голову руки и, глядя в небо с редкими облаками, запел:
Художники поднялись и зашагали со своими зонтами и этюдниками между озером и рощей. Иревлин вспомнил, что надо бы купить у кого-нибудь яичек, — нужен был желток к темпере, которую на днях наконец доставили из Алатыря.
Возвращаясь в Алово, художники встретились с Варлаамом Валдаевым.
Иревлин с любопытством смотрел на подходящего старца, патриарха одной из самых больших семей в Алове, — седьмой десяток ему, а он высок и прям, как сосна; волосы, густая борода и брови давно пожелтели от старости, а ему хоть бы что, ступает легко, косит на всех бычьими, набрякшими глазами.
Варлаам узнал иконописцев. Поздоровались. Иревлин спросил, не найдется ли у старика яичек на продажу.
— Сколько? — спросил тот.
— Да штук двадцать — тридцать.
Варлаам ответил не сразу. После короткого разговора он захотел, чтобы Иревлин, — он ему почему-то приглянулся больше, чем Шерлов, — нарисовал бога Саваофа; и если тот нарисует, он ему заплатит яичками, а яички, известно, те же деньги. И предложил за икону сто яиц.
— Ладно, — согласился Иревлин.
— Ну, что ж, по рукам. В святом деле спорить иль торговаться грешно… Работать будешь у меня, милок, в избе.
— Не прекословлю, — улыбнулся Иревлин. — Послезавтра начну.
3
Парамон с Афоней и Аристархом принесли ящики с инструментом к Алякиным и на другой день рано утром начали рубить подклеть. Часов в девять выскочила из дома старшая сноха Андрона Алякина — Марька. Бабенка она была на удивление маленькая, пухленькая, с коротенькими ручками и чем-то напоминала картошку с отростками, за что ее и прозвали Картохой.
— Завтракать велели вас звать, мужики! — выпалила она и тут же скрылась в избе.
Пятистенный дом Алякиных давно обветшал, конек его поддерживала сухая жердина. Посмотришь со стороны — будто пастух облокотился на чекмарь. Осевшая крыша напоминала серую кошку, выгнувшую спину. Под Поиндерь-горой давно лежали купленные Андроном у графа Кара сосновые бревна на новый дом, но хозяин все медлил, все прикидывал, каких размеров рубить сруб. Однако и по сей день решимости не набрался.
Только сел Андрон за стол со своими работниками да плотниками, только начали расписными ложками возить из общей плошки галушки, глядь, ввалилась в избу орава татар с пилами да топорами. Девять человек. Сложив у входа плотницкий инструмент, они не спеша помолились по-своему, по-татарски. Старший, видать, из них — высокий, сухощавый старик с жиденькой бородкой, похожей на конец чиненого карандаша, осторожно прошел к столу и поклонился:
— Здравствуйте.
Андрон удивленно взмахнул длинными бровями и сказал:
— Дружки всегда приходят в дом во время еды. Подходите, князья. Издалека ли?
— Снизу вверх… Из-под горы да к вам.
— Что скажете?
— Мы завтракать пришли.
— Ко мне? А почему я вас кормить должен?
— А как же… Мы сруб для твоей избы рубим.
Брови Андрона изумленно полезли вверх, он часто заморгал.
— Ошиблись вы, князья.
— Не ошиблись. Ты Андрон Алякин. Мы тебе сруб начали рубить.
— Велик ли?
— Пятистенный. Поперек аршин восьми, в длину — шестнадцать.
Андрон смущенно хлопнул себя по ляжкам, начал допытываться, кто их нанял?
— Бойкий мужик нанял.
— Может, Захар, старший сын мой?
— Кто ж знает, может, Захар твой.
— Сколько заплатить посулил?
— Четвертной на твоем хлебе с хлебовом.
Пытал потом Андрон своих сыновей Захара и Назара, но те начисто открестились от сговора с татарами. Снова пристал к артельщику: кто нанимал? И тот рассказал, что встретил их у Белой Часовни человек, говорит: «Айда, на работу найму!» И когда шла артель мимо алякинской избы, сказал: «Завтракать, точеные головы, сюда приходите». И тогда догадался Андрон — это Трофим Лемдяйкин их нанял. Дал себе зарок проучить Трофима, одного из самых жуликоватых мужичков в Алове.
— Гляди, как бы он тебя сам не проучил, — заметил Афоня Нельгин, когда вместе с Парамоном и Аристархом брал расчет у Андрона Алякина за сделанную работу.
Так оно и вышло.
На другой день повстречал Андрон Трофима Лемдяйкина:
— Скажи по совести, ты татар нанял сруб рубить?
— Вестимо, я. Смотрю, лес твой зря гниет, да и татар пожалел.
Вздохнул Андрон:
— Ладно, пусть рубят. Балки нет у меня для матицы. Не знаю, где взять.
— Вина полведра ставь — и найдем.
— Ради такого дела можно. Приходи в субботу.
Снарядились поехать на Суру в бор-беломожник. Приехали, и Трофим сказал:
— Руби сосну, голова точеная.
— Которую?
— Да ту, что на тебя глядит.
Ахнул Андрон от такой насмешки: ведь сосна — не балка, сосну выделывать надо, к тому же за порубку и под суд пойти можно. Снова провел его Трофим! И людям не расскажешь — стыдно.
— Убирайся с глаз моих! — крикнул он Трофиму. — Больше меня не проведешь!
— Эка напугал! В Алове дураков хоть пруд пруди. Каждого по разочку обмануть — и то на мой век хватит.
4
Сдержал художник Софрон Иревлин свое слово — пришел к Валдаевым, поздоровался с дедом Варлаамом и сказал:
— Ну, вот я к вам по уговору рисовать икону пришел, только ты скажи, какую хочешь?
— Мне Салавох нужен.
— Отлично, если не занят, посиди на лавке, расскажи что-нибудь. Я слышал, ты рассказываешь интересно, много сказок знаешь. Я рисовать буду, а ты про себя рассказывай.
— Может, позавтракаешь сперва?
— Нет, спасибо, я не голоден.
— Тебе об этом лучше знать.
Иревлин по-хозяйски устроился на скамейке возле стола, разложил краски, кисти, масло и принялся за работу. Дед степенно уселся напротив, послюнявил ладонь и пригладил виски.
— Ну, дед, рассказывай.
— А чего?
— Про себя.
— Нет, про себя говорить охоты нет.
— Тогда расскажи, откуда взялось ваше Алово.
— Про Алово? Могу рассказать… Давно это было. И вот что в ту давнюю пору приключилось… Стояла деревня на большой дороге — Рындинка. Люди в ней жили самые обыкновенные, но шла худая слава про них окрест. И вот почему. По соседству с Рындинкой было торговое село — Недоброво. По четвергам там базар был, а по весне ярмарка — вся округа съезжалась. Любили купцы Недоброво: и поторговать там можно, и погулять. А в Рындинку почти никто не заглядывал. Но не ведали гости заезжие про тамошний недобровский обычай: дома — ты хозяин, а что творится на улице, у соседей — ни слышать, ни видеть не смей. А потому не всякий приезжий купец или коробейник из Недоброва живым выбирался… Бывало, сгинет человек, ни слуху ни духу о нем, а через неделю — глядь, нашли труп возле Рындинки. Кому ответ держать? Рындинцам. Замотали их по судам да острогам, разорились они от откупов. Ну и порешили почтенные старцы:
«Уезжать надо на другое место».
Мирское дело — как закипело, так и приспело. Ночь для отъезда назначили, всем селом от мала до велика в дальний путь начали собираться. А легко ли бросать насиженное место? Настал день, когда надо было ехать, — началась суматоха… Загудело на кладбище, завопило — то бабы могильные кресты обнимали да причитали. Поздней ночью начали выезжать на дорогу телеги — скарб в них, детишки… В рядок построились и — н-но-о! — с рыданьем да слезами в путь потекли.
Долго ехали. Место высматривали, где бы поселиться. Доехали до дубовой рощи. Тут одна половина обоза осела, а другая дальше поехала. Ехали-ехали — к вечеру добрались до березняка, что возле Алова. В ту пору Алово из двух сел состояло — из Старого и Нового. А вокруг — леса леса…
Ну и решили рындинцы возле березовой рощи поселиться. Появилась так в Алове новая улица — Березовка. По-мордовски новую селитьбу Саром прозвали. Сар — значит болото. А по-русски то место Низовкой зовут. Земля, скажу я тебе, у низовцев ох какая плохая — камень да болото. Ладу между низовцами и старожилами никогда не было, а зла хоть отбавляй…
Долго рассказывал Варлаам об истории села Алова и про сельские обычаи.
— Скажи, дед Варлаам, — прервал его художник, — давно ли ты в зеркало не смотрелся?
— Помнится, стало быть, перед венцом. А на что тебе знать?
— Нигде в избе зеркала не вижу.
— Не держу, потому как не от бога оно сущего. Разобьется — беды не минешь. Примета такая есть.
— Ну, вот тебе и Саваоф, — сказал художник, вставая. — Хорош?
— Лик-то как живой, — удивился старик. — Дай тебе бог здоровья. Марфа! — позвал он. — Дай-ка человеку сотню яиц за работу.
— Ни одного не возьму.
— Деньгами хочешь?..
— Оба мы с тобой, дед Варлаам, художники, да только я красками пишу, а ты — словами. Как же с тебя плату брать?..
— Дай-то бог… Только чудно!.. Отобедаешь хоть с нами?
— Не откажусь.
— А вон и Кондрат с Гурьяном обедать идут.
— Знаю Гурьяна, хороший парень. С Парамоном и Афоней Нельгиным дружбу водит. Я его в церкви часто вижу.
— Вай, беда мне с ним, с ослушником, — вздохнул старик. — Книжки из Зарецкого таскает. Читает молчма…
В избу вошел старший сын Варлаама — кузнец Кондрат. Подошел к ведру с водой, ополоснул лицо.
— Про Гурьяна твоего толкуем. — Варлаам повернулся к Кондрату. — Ослушником растет.
— Сам его балуешь. Пошто в город пускал? Ты лучше расскажи, батя, какую шутку он с тобой сотворил!
— Да где же он? Вроде бы сюда шел.
— Во двор завернул.
— За такие шутки, про которые толкуешь, березовой каши бы наложить ему!.. — нахмурился дед Варлаам. — Послушай, мил человек. — Он повернулся к Иревлину. — Значит, молотили мы… Гляжу, озорничает и озорничает Гуря. Ну, и вдарил я его промеж лопаток граблей. Притих внучек. А утром глаза я продрал, глядь-поглядь — нет сноповязки. А мне в поле за снопами во как надо. Все обшарил — нигде нет, гляжу, задние колеса возле кузни валяются. Куда делась? Вышел за ворота. Глядь, мой рыдван посередь улицы, на самой дороге, дышлом вверх… Значит, Гурька его со злобы на руках на дорогу вынес. В рыдване пудов сколько? Пудов десять! Ну, да я заставил его… Как снес, так и принес.
— Женился ведь он, теперь остепенится, — заступился за сына Кондрат.
— Жди-пожди! — усмехнулся дед Варлаам.
5
Вот-вот должна была приплыть баржа с колоколом из Нижнего Новгорода. Для того чтобы доставить колокол с пристани к церкви, плотники во главе с Парамоном соорудили дровни, — всю работу спроворили за четыре дня. Работали на берегу Суры, на поляне, окруженной дубами и вязами.
Пусто после этого стало на душе у Парамона — пришла пора покидать Алово. Но пошли по небу бесконечные тучи, заморосил ненастный дождь — льет день за днем, как сквозь большое сито. Бабы целыми днями стелют лен на лугу под Масленой горой.
От нечего делать Парамон смастерил два станка — сновальный и ткацкий. Сказал Нениле:
— Тебе. Ткать возмешься — меня вспомнишь.
— И так не забуду.
А ненастью конца не было. И Таисья, свекровь Ненилы, сказала:
— Небо, знать, лопнуло.
Парамон успел сплести из темно-желтых лык пару мордовских женских лаптей, очень красивых. Ненила в тот день пришла домой мокрая, сумрачная. Сразу же заметила обновку, висевшую на колке, и удивленно спросила:
— Кто ж такие красивые сплел?
— Понравились? — спросил польщенный Парамон.
— Очень даже!
— Тебе.
Ненила спрятала подарок на самое дно своего сундука.
— В них в гроб меня положат…
Замок одобрительно крякнул, запираясь…
По вечерам, едва отгремят ложки с плошками, младшие в семье Латкаевых — Влас и Наденька — потихоньку выскальзывают из избы, а дед Наум с бабкой Таисьей лезутна печку — сны делить. Ненила же принимается учить Парамона, как читать вышивки.
— Грамотеи буквами пишут, а мы — крестиками. А узор — целое слово. Настоящая вышивка — она будто теплыми, ласковыми словами говорит…
— Выходит, хорошая вышивальщица, как чародейка!
— Может, и так… Но ведунья добрая. Колдун ведь не любит людей, вышивальщица только добра желает…
— Эх, тебе бы грамоте научиться.
— Писать-то я умею и читаю тоже — вышивки. Только азбука у нас своя. Особая. Учись, пока не поздно. Вот уедешь, пошлю тебе свою вышивку, прочтешь мои думки. Погляди, глазок этот, например, пяти словам замена…
Гулко кашлянула на печи бабка Тася: дескать, спать мешаете. Вполголоса заговорила Ненила, объясняя вышивку.
Выгорел запас лучины, и легли они в разные постели на полу. Попытался было ночью Парамон перебраться ползком к Нениле. Но услыхала бабка Тася, гусыней прошипела с печки:
— Эй, сноха, кошечку домой впусти. Слышь, мяукает.
Расхохотался дед Наум.
А через неделю после отъезда Парамона пришла Ненила к Палаге, подружке своей, с вышивками. Взглянула Палага на Ненилин рисунок: тонкий холст обрамляли желтые березовые листья, словно прибитые к берегу голубой озерной волной, по которой плыла лебедь, распластав на воде раненое крыло, а в облаках парил вспугнутый друг лебедки…
Взглянула Палага на вышивку — сразу все поняла. Обнялись подруги и заплакали:
6
Поутру сказал дед Варлаам старшему сыну Тимофею:
— В контору барина Кара пойдешь, да не в усадьбу — в Зарецкое. Деньги отнесешь, за аренду земли отдашь. Задолжали мы.
— С рук на руки? — переспросил Тимофей, туговатый на ухо.
— С ног на ноги!.. В контору, говорю! Держи шесть червонцев золотом. Но ежели что с тобой приключится, знай: домой не вертайся — голову отпилю!
Тихий, с глазами, похожими на спелые мокрые бобы, Тимофей взял протянутые деньги, покачал головой, будто пробуя, цела ли, кашлянул в кулак и начал собираться.
Деньги он опустил в пустой кисет, повесил за шнурок на шею. Потянул кисет вниз, пробуя крепость шнурка, и остался доволен. Надел выходной кафтан, присел по обычаю, чтобы путь был удачным.
Марфа, жена его, помаргивая серыми близорукими глазами, — она качала сразу четыре колыбели, действуя руками, ровно заправский звонарь на колокольне, — напутствовала мужа:
— Иди с богом. Нынче сон видала хороший.
Тимофей нахлобучил старую шапку и тронулся в путь.
В избе, кроме детей, осталась лишь Марфа.
Будто холст, подбеленный и вымоченный в воде с золой, стелется дорога по скошенному лугу, и Тимофею Валдаеву кажется, что стога по правую руку тоже шагают вместе с ним к Зарецкому. Скучное солнце то положит на зеленую отаву свою рваную подстилку — тень от облака, то снова уберет ее, словно разыскивает место, где бы прилечь. А нити «бабьего лета» летят по ветру, мотаясь, точно махровые горевальные шарфы в руках у плачущих невест. И кажется Тимофею, будто сама дочь Ветра, которую насильно выдают замуж, причитает в зелено-желтом лесочке — прощается со свободной девичьей порой.
Вон впереди идут двое — тоже, наверное, в Зарецкое. Пригляделся Тимофей. Да ведь это Андрон Алякин и Наум Латкаев! И прибавил шагу, чтобы догнать, — путь неближний, а втроем идти веселее.
Тимофей Валдаев шел быстро, но вряд бы догнал Алякина и Латкаева, если б те не остановились на минутку возле придорожного ракитового куста.
— Куда путь держишь, Тимофей Варламыч? — улыбаясь во весь рот, спросил Андрон.
— Да в барскую контору, деньги несу, — доверчиво ответил Тимофей и, спохватившись, пощупал кисет на груди.
Жест этот заметил Наум Латкаев.
— И мы туда! — обрадованно сказал он.
Андрон и Наум пошли с обеих сторон Тимофея, который был на целую голову ниже. Как бы дурачась, Андрон обнял его за плечи и, поглаживая по груди, бормотал:
— Люблю, знаешь ли, тебя, Тимофей… Экий ты безответный…
А Наум тем временем достал из кармана складной ножичек, выпростал лезвие…
Словно хомутина, висела рука Андрона на шее Тимофея, поэтому он не чувствовал, как Латкаев ловко отрезал гайтан его кисета с деньгами, осторожно вытащил его и сунул вместе с ножичком в карман своего кафтана.
В барской конторе первыми уплатили деньги за аренду земли Андрон с Наумом, а уж потом подошел Тимофей. Полез за пазуху — нет кисета! — развязал кушак, пояс — ничего нет! — ощупал порты — и под ними пусто…
— Чего ты, Тимоша? — невинным голосом спросил Наум.
— Аль потерял чего? — сердобольно проговорил Андрон.
— У меня, мужики, беда: деньги пропали.
И опрометью бросился искать кисет на дороге. Дошел до мосточка через речушку, что под Масленой горой, присел на бережку.
Журчит вода по камням, похожим на творожные лепешки, словно выговаривает голосом батюшки: «Но ежели что с тобой приключится, знай: домой не вертайся — голову отпилю!»
Поднялся мужик, зашагал к лесочку и снова встретил своих давешних попутчикой.
— Далеко ли? Алово в другой стороне.
— На тот свет… Повешусь!
— Да ты никак с ума сошел! Соври отцу: так, мол, и так, денежки доставил в целости и сохранности.
— Так он скажет — давай фитанцию.
— На тебе мою. — Андрон протянул ему квитанцию. — Отдашь Варлааму, пусть отец бережет бумажку до поры до времени. А там, слышь, что-нибудь сам придумаешь.
— Спасибо тебе, дядя Андрон, — со слезой пробормотал Тимофей. — Спасибо, люди добрые, спасибо…
— Ну, господь с тобой, — напутствовал его Андрон, дойдя до развилки. — Тебе туда идти, а нам — в эту сторону.
И когда Тимофей побрел домой, Наум Латкаев подмигнул спутнику:
— Ну, Андрон, изрядно мы с тобой согрешили. Я ведь как… я ведь хотел в конторе деньги ему отдать… Да ведь кошелек-то тяжелый был. По три червонца на брата выходит!.. Пойти, что ль, помочь колокол везти?
— Можно. Добрым делом покроем грех.
На берегу Суры стоял шум и гам. Люди теснились возле дровней, на которых возвышался большой колокол. Берег был довольно крут, полозья дровней вязли в песке. Веревки, за которые держались люди, натягивались, точно струны.
— О-ой! Наддай!
Клонятся головы долу, кропится потом земля.
— О-ой, в-взяли, р-ра-аз!
Вскипает под ногами, точно вода в котле, сыпучий песок.
Порск! — лопнула толстенная веревка.
Сбились люди в кучу-малу. Поднялись — и снова тянут. Один устанет — на его место двое готовы, трое уйдут — девятеро сменят их; проголодаются — сядут, закусят, речной водицы попьют — и опять за дело. Сил не жалеют: ведь поп сказал: кто колокол без устали будет тащить, тому бог грехи простит. А кто безгрешен?
7
Был охочим едоком Тимофей, но вот уже четвертый день за стол не садится. Уставится в одну точку мокрыми спелыми бобинами глаз и смотрит, смотрит, смотрит. На ходу что-то бормочет себе под нос. Порой остановится где попало, качается, но ни с места, словно вкопанный.
Не раз замечал Платон, его женатый сын, эти странности у отца, но отчего они — не угадывал. Как-то, возвращаясь с возом ивовых прутьев, увидел Платон, как побрел отец от избы к овину, остановился возле недоделанного плетня, начал недоуменно разглядывать прутья на нем, будто невидаль. Не догадывался Платон, что косо срезанные белые концы свежих прутьев отцу его, Тимофею, казались пальцами, сложенными в кукиш. Опустил отец голову на грудь и зашагал дальше, но вдруг снова остановился, обессиленно ухватился за ближайший кол.
— Ты что, тятя? — бросился Платон к нему.
Вздрогнул Тимофей, глянул испуганно на сына.
— Ты откуда, сынок?
— Вон прутьев нарубил да привез.
— А-а-а… — смутился Тимофей, заметив во взгляде сына сочувствие. И вдруг проговорил:
— Повеситься хочу.
Отшатнулся от удивления сын.
— Что приключилось-то?
Не сразу сорвалось с нерешительных губ Тимофея признание. А когда поведал сыну о своей оплошке с деньгами, тот вздохнул и сказал:
— Потерял — не в кабаке оставил…
— Думаю, облапошили меня Наум Латкаев и Андрон Алякин, Обнимал меня Андрон: «Давно, мол, тебя люблю». Знать, он меня и долюбил.
— Ну, будет горевать. Не изводись… Ты куда шел?
— В овин, за просяной соломой.
— Сам схожу. Домой ступай.
Не бывает ни кадушки без дна, ни веревки без конца. Настал-таки конец и неведению деда Варлаама. В доме сходок узнал он правду. Примчался домой весь взмыленный, грохнул по столу кулачищем — подпрыгнула расписная деревянная солонка, заплясала, упала на пол. Свалилась с нее крышка, будто шапка с пьяного, и соль рассыпалась: быть ссоре!
— Вон! В-о-о-н из моего дома, нелюди, рассукины сыны! Деньги присваивать?! А?! Сами мясо за столом крошить хотите? Во-он! Чтобы духу вашего не было!
Пыль столбом поднялась в доме — так расходился, разбушевался старик. Все, что под руку ни попадет, — об пол. Кричал до хрипоты, но, не слыша поперечного слова, утихомирился. Платон с отцом потихонечку вернулись в избу.
— Ну, хватит, стало быть. Перегородим нынче же избу, и двор, и усадьбу пополам. Левая сторона ваша, правая — моя!
— Благослови меня чем-нибудь, тятя! — умолял Тимофей.
— Что ж, можно скалкой по хребту!
— Спасибо и на том.
— А-а-а! — с новой силой разошелся дед Варлаам. — Да как ты, половой веник, смеешь отвечать мне?!
— Я только говорю, надо бы выделить нам что-нибудь…
— Неужто плохая доля — шестьдесят рублей?
— Да ведь обронил я их…
— А чего я говорил, когда в контору тебя посылал? Аль забыл?
— Дедунь! — не стерпел Платон. — Потерял он…
— Ты помолкивай там, желторотый!
— Ну и дели нас, коли хочешь, только делай по-божески, чтоб без обиды, — ворчал упрямый внук.
— Я вас поделю-у!..
— Так меня хоть пожалей, — не унимался Платон.— Разве не помнишь, сколько мы с тобой лесу вывели, сколь рыбы наловили, сколь раз ульи выставляли по весне — все вместе.
— Что ж? — Дед Варлаам почесал затылок. — Телочку тебе, внучок, пожалуй, ублаготворю, поросяток троечку подкину, кур пяток — и не проси больше. А разумничек, отец твой, уже деньгами свою долю взял, давно, поди, разбогател. Ну, с богом…
— Дедушка! — взмолилась старшая дочь Тимофея Василиса, — будь милостив, не оставь бесприданницей.
— Коли замуж не возьмут, отцу спасибо скажи.
Больно полоснули по сердцу Гурьяна обидные дедовы слова, и он проговорил срывающимся голосом:
— Отдай всю мою долю Василисе, дедушка!
— Поди прочь, стервец! — прикрикнул Варлаам и так пнул Гурьяна, что парень отлетел чуть ли не к двери. — Воли захотели?! Не благословлю! Все к черту промотаю!
— Дедушка! — канючила Василиса. — В ноги поклонюсь, не обижай ты меня, несчастную… — Она упала на колени, ткнулась лбом в лапти старика. — Пожалей ты меня…
— Встань, Василиска! — крикнул от двери Гурьян. — Не валяйся перед идолом бесчувственным!
Дед Варлаам и бровью не повел, словно не о нем было сказано. Но понял, что на сегодня хватит. Проговорил по-хозяйски:
— Ну, стало быть, больше никому ничего не дам. А вас отныне, — указал он пальцем на Тимофея и Платона, — отныне люди добрые будут называть не Валдаевыми, а… в нужде будете, попробуете, почем фунт лиха… а по-уличному будут звать вас… Я всей улице про вас расскажу! Накажу, чтобы звали вас… чтоб вас звали Нужаевыми!
— Ничего, знать, не поделаешь. Поносим и такое прозвище, — проворчал Тимофей.
— Кому чего обещал, пусть за мной идут, — буркнул дед и вышел из дому. Одеваясь на ходу, за ним метнулся Платон с женой Матреной. Варлаам скрылся в свинарнике, откуда, чуть погодя, выбросил за задние ноги двух маленьких поросят. Первый, описав дугу, плюхнулся на ступу и с визгом заковылял на ушибленных ногах в сторону. Второй ударился об окаменевшую от мороза толоку и сдох. Третьего поросенка Платон с Матреной так и не дождались.
8
Валдаевы прорубили вторую дверь для отделившихся, избу с пола до потолка перегородили крепкой дощатой стеной.
К вечеру в левой половине собралась вся семья Тимофея, которые отныне стали Нужаевыми, — одиннадцать ртов.
Облокотившись на стол, опечаленный Платон молча сидел на лавке, оглядывая домочадцев. Вздохнул и крякнул в сердцах:
— Ну и разделил нас, чертов старик!
— Обездолил, — уныло кивнул отец.
По ту сторону перегородки глухо звякнула открывающаяся печная заслонка.
— Матрена, ты бы чего-нибудь нашла пошамать, — нерешительно сказал Платон жене.
— Печь на той стороне и что было в ней — тоже.
— Сходила бы, что ль, к матери, попросила бы рассолу или еще там чего. Скажи, заплатим…
— Да-а, — вздохнула Матрена, — заплат теперь у нас не перечесть.
— Помалкивай, не болтай под руку. Беги знай!
— Дожили… — простонал после ухода снохи новый глава семьи Тимофей. — Эхма…
— Полно до времени унывать. Бог даст — поправимся.
— Оно бы так, да что делать-то будем?
— Не пропадем, тятя, не бойся.
В колыбели заплакал Матренин ребенок. По этому поводу на той половине кто-то громко расхохотался и угодливо сказал разгневанному Варлааму:
— Соседи, слышь, батюшка, гармонию купили.
Не стерпев издевки, Платон отозвался:
— Да уж не то, что у вас… У вас гармошек три, а иконы ни одной.
Варлаам услышал злой намек и подумал: «В самом деле, все иконы остались там, вгорячах про них не вспомнили». И достал из коробьи икону, нарисованную художником Иревлиным, повесил ее в красный угол…
Только утром кто-то из баб, подняв было руку, чтобы перекреститься, пораженная, прошептала:
— Господи Исусе, неужто стану молиться на старого черта?
— Это не черт, а бог-отец, — отозвалась от печки Анисья, жена Романа, баба языкастая, смышленая, слывшая когда-то первой красавицей в Алове.
— Не бог, а свекор намалеван. Погляди сама, коль не веришь.
Собрались все четыре снохи, посмеялись про себя и условились никому пока ничего не говорить. Но в тот же вечер Анисья рассказала обо всем деду Варлааму. Старик облокотился на стол и долго жевал желтоватую бороду, поднося к посиневшим губам клочок за клочком, словно разжевывая смертельную обиду…
Ночью дед Варлаам спал плохо, а поутру в первый раз за многие годы встал последним. Долго умывался, смывая непрошеные слезы, и, не позавтракав, никому ничего не сказав, оделся, нахлобучил обеими руками шапку и пошел степенно по большой дороге в поле.
— Бог послал его по делу, нам неизвестному, — заключил Кондрат, подумав, что отец его с утра вроде бы сам не своей, кабы не случилось чего-нибудь дурного. — Я распоряжусь, куда кому сегодня на работу идти.
Небо хмурилось, над пустынным, унылым полем стоял сухой холод. Спотыкаясь о комья смерзшейся земли, дед Варлаам добрел до своего ближайшего загона и нашел свою фамильную мету — изображение двери, похожее на букву «п». Неграмотный, имевший дело только с жребиями и бирками, впервые он содрогнулся, заметив сходство меты с могильным холмом.
Как нарочно, в это время прилетела стая ворон; будто издевательски каркали они по очереди:
— Вра-а-адт!
Старик побрел межою до другого конца загона, чтоб отойти от большака подальше, и дошел до моста, где весной блестела мочажина. Теперь здесь ветер нежно и трепетно гладил невидимой ладонью, словно рыжую кошку, высокую траву, выгибавшуюся волнами.
Дед Варлаам ничком упал на потемневшую овсяную стерню, и по его морщинистой щеке скатилась слеза, смешалась с землей, — скоро, совсем скоро и ему, как этой слезе, придется смешаться с этой землей, на которой прошла его жизнь. Земля-матушка! Твоя была власть надо мной. Что ты хотела, то я и делал, послушный сын твой. Разве не под моей сохой раскрывала благостное, плодородное лоно свое? Каждая борозда казалась пробором на голове жены моей Варвары, дочери твоей… Варвара… Любимую, но безответную жену свою безвременно вогнал в могилу. Дурак, не понимал, что ей всегда ой как трудно было: дети на руках, домашняя работа, хлебы, пряжа, домотканина, шитво, вязанье чулок да варежек. После бессонной ночи летом, бывало, прикорнет она, бедняжка, под ометом ржи, пока я за снопами езжу, возвращусь, застану спящей ее — бить начну. А пьяный приду, куражусь над ней. Да так и вогнал в могилу, сердешную… кулаками вогнал… Земля-матушка! Прости раба своего… Скоро, скоро уйду в тебя… Донельзя стар уже… А как одряхлел — не заметил сам… Сыны мои, уж сами старики, косятся на меня давно, как на хозяина, и растащить тебя хотят, отнять у батюшки родимого и разделить между собой. Что посоветуешь: как дальше быть?..
Безответна была холодная земля.
Поднялся дед Варлаам, смахнул кулаками направо и налево слезы, снова стал на колени, положил три земных поклона и зашагал обратно к дому.
Вечером, когда вся семья была в сборе, после ужина, дед Варлаам долго шевелил губами, но о чем шептал — никому непонятно было, но потом вдруг резко встал — высокий, прямой, и твердо молвил свою непреклонную волю:
— Кондрат, Прокофий и Фадей, стало быть, идут в раздел и получат по лошади и корове. Что касается жилья, Прокофий и Фадей возьмут лес, который в прошлом году куплен, Кондрату кузню отказываю, даю «катеньку» — дом себе, Кондрат, купишь под Поиндерь-горой…
— А мне чего? — спохватился Роман.
— Со мной останешься.
Не раз уже старый Варлаам подумывал, кого из сыновей оставить при себе, случись вдруг раздел. Выбрал Романа. И не столько потому, что младший из сыновей и семья у него небольшая, а потому еще, что тот сызмальства рос на других не похожий, характером вроде бы жалостливый; мальчонкой, бывало, загубит галчиных птенчиков или прибьет палкой щенка, да тут же и сам расплачется, — в три ручья слезы, — корит себя за содеянное. Отходчивый такой. Злости в себе долго не держит. Да и жена его, Анисья, хоть и взята из семьи Лемдяйкиных, про коих на сто верст окрест бежит недобрая слава первых мошенников, очень пришлась по нраву Варлааму. На других снох не похожа: к нему, свекру, приветлива, взгляда поперек не бросит, и ему, тятьке неродному, как на духу про себя и про других рассказывает, — доверчива, кротка и послушна. И за кротость ее, за безмерное послушание подарил ей Варлаам белое ожерелье, которое специально для нее купил в Зарецком на ярмарке у старого ювелира-цыгана, — ни одну бабу на своем веку не баловал подарками, а ее, Анисью, одарил, — на зависть всем снохам.
Так и пришлось Романовой жене Анисье одной молиться на лик свекра. Но было за что: хозяин оставил себе самую хорошую лошадь, двух коров, десяток овец и пчельник, не считая прочей мелкой живности.
9
На подъем колокола собралось все село, от старого до малого. Одни — помогать, другие — просто поглазеть. Вся церковная площадь была забита народом, лучину не уронишь. Ненила Латкаева с животом, похожим на взбитую подушку, пришла вместе со свекром Наумом; тот, заботливо забегая вперед, наставлял ее:
— В толпе тебя, сноха, задавят. Лучше бы ты домой вернулась, слышь?
Ненька постояла-постояла, гордо выпячивая живот, потом кивнула свекру — и пошла домой. Дед Наум наказал ей вдогонку:
— Остерегись, не поскользнулась бы…
Подобно луне в разрыве мрачной тучи, выглядывало из толпы бледное, красивое лицо Анисьи Валдаевой, про которую поговаривали, что в ее большущих глазах варят смолу не знающие устали лихие чертенята. Взглядом впился в нее женолюбивый поп, мысленно приговаривая: «Ох, искушение…»
— Чья вон та, на монашку похожая? — спросил он у церковного сторожа. — Вон, в черной шали которая.
— Младшая сноха Варлаама Валдаева, Анисья. А ничего бабеночка!..
— Нашел о чем здесь говорить, охальный греховодник. И не стыдно?
Дед Варлаам пришел на площадь с опозданием и не сумел пробраться к тем, кто был впереди, — к старейшинам. Досадно стало старику, да что поделаешь… Один из сыновей его, Прокофий, посмеивался про себя: «Что, батя, не пробился сквозь толпу к богатеям? И с нами постоишь, нищими…»
Сколько ни вытягивал шею старый Варлаам, так ничего и не увидел, махнул рукой и поплелся домой. Прокофий усмехнулся ему вслед. Как и его братья — Тимофей, Кондратий и Фадей — он не мог простить старику несправедливости при разделе имущества. Варлаам оставил самому младшему, Роману, почти все нажитое совместным трудом. Обида терзала братьев.
Между тем наступило время подъема колокола, и старосельский пастух Урван Якшамкин, старший брат Аристарха, прозванный за свой высокий рост Полтора Урвана, высунул из окна колокольни всклокоченную, похожую на помело, голову и зычно заорал басом:
— Слушайте, старики! У кого был грех со снохой, лучше уходите отсюдова подобру-поздорову. И баб-греховодниц уводите! Не то колокол сорвется и разобьется! Грешников за это бог покарает!
«Во! — черной молнией мелькнула в голове Прокофия Валдаева коварная и мстительная мысль. — Зря ты, папаша, ушел отсюдова…»
10
Смеркалось, когда Роман Валдаев отправился караулить сельские магазеи, что под Поиндерь-горой. Уже крепко ударило морозом, но снегу до сих пор не было; ночь обещала быть тихой, небо усеялось крупными, как пасхальное пшено, звездами.
Случайно ли, понарошку ли — Прокофий Валдаев проходил мимо и окликнул брата, сидевшего под навесом:
— Роман, ты сторожишь, что ли?
Тот узнал брата:
— А ты откуда знаешь, что моя очередь?
— Наобум окликнул, а ты отозвался. Почему к нам не заглядываешь? Поздравил бы с новосельем.
— Забот невпроворот. Некогда.
— Знамо, старый хрыч все хозяйство на тебя записал, а нам — кукиш с маслом… Ты, поди, скоро самый богатей в Алове будешь. Думаю, у старого черта денег в сундучке полно…
— Откуда мне знать? Не считал.
— То-то и оно!.. Тебе — все, а всем нам — почти ничего. Обидно. А ведь мы с малых лет спину гнули… Ты, случаем куревом не богат?
— Есть табачок, да слабоват.
Свернули «козьи ножки». Прокофий начал высекать огонь. Ярко вспыхивали искры, но тут же гасли на ветру. Лишь одна впилась в тесьму. Тонкой струйкой потянулся белесый дымок, и остро запахло горелой пряжей. Есть слова, подобные искрам, — впиваются в сердце и поднимают в нем невидимый и негасимый пожар. Такие слова и бросил в сердце младшего брата Прокофий:
— Про Андрона Алякина слыхал? Хе-хе!.. Говорят, у него со снохой Марькой грех был. А Марька — бабенка тьфу! Не то что твоя Анисья…
— А чего Анисья?
— Хе! Ротозей ты, Роман!
— А чего?
— Тебе бы святым быть. Хе-хе!.. А пошто не наш милостливый тятенька, а ты идешь мирские магазеи караулить на всю ночь?
— Занедужил он.
— Хе-хе!..
— Ну, в его-то годы…
— Святой ты, ей-богу святой! Занедужил!.. И лекарка при нем осталась?..
— Ты чего это, а?
— Я ведь того… Никому ни слова, только тебе… Разок видел, как он ее в сенях погладил. Я тебе так скажу: не ворон лови — накрой седого ворона.
— Да я… Я ежели замечу — обоих прибью!
Не без злорадства подумал Прокофий, что придет время, и дом отца вконец распадется, как рассохшаяся кадушка без обручей.
Вернувшись домой, Прокофий соболезнующе вздохнул:
— Эх, что до бога дошло, то по селу пошло: озорничать начал наш тятенька Арлам.
— Аль не за дело взялся? — спросила жена.
— С Анисьей, бают, начал грешить.
— Ба!.. А я гляжу, чегой-то он ей ожерелье подарил… Ох! Срам-то какой!.. И дети, видать, у нее не от Романа.
И мигом жена Прокофия надумала бежать к соседке за закваской. После новости, которую принес муж, ее как ветром из избы сдунуло.
11
На второй неделе великого поста Анисья Валдаева три дня говела. Исповедуя ее, священник отец Виталий спросил:
— Люди говорят, со свекром блудила?
— Не грешна, бачка! — полыхнула черными глазами Анисья. — Бог о том знает!
— Да тише ты — услышат.
— Пусть слышат, пусть все знают! — звонким от обиды голосом вскрикнула Анисья. — Може, клепать на меня перестанут.
В тот же день Латкаевы принесли в церковь крестить ребенка. Ненила родила, да только девочку. Назвали Катериной. Сокрушенный тем, что родился не внук, дед Наум Латкаев был рассеян и подходил к причастию как во сне.
— Который раз идешь? — спросил его рассерженный дьячок. — В пятый раз попер, а причащаться надобно единожды.
12
Почти все избы в Алове курные. Когда топятся печи, сажа оседает на потолке, на стенах, пристает к лаптям и выносится наружу. Поэтому от каждого двора по белому снегу тянутся черные тропы. Дорога — мать всех троп — становится черней закопченного чугунка. Взглянешь зимой с колокольни, и кажется, будто огромный невидимый паук накинул на село черную паутину.
Недаром курные избы называют черными. От малейшего сотрясения в них сажа сыплется с потолка, как черная пороша, падает на волосы, за ворот, а во время еды — прямо в хлебово. А когда наступает время закрывать вьюшками печь, все выходят наружу — угоришь иначе. Едкий запах сажи не выветривается с одежды всю зиму.
Вечер.
Горящая лучина на половине Нужаевых трещит, постреливая, роняет угольки, которые гаснут в лохани. Неверный свет то заливает избу, то снова она погружается в полумрак. Дети по очереди караулят лучину — вместо выгоревшей насаживают на рогач новую. Бабы сидят за прялками, под мерное гудение которых караульщик лучины быстро засыпает, но взрослые снова будят его.
Когда Роман Валдаев, влетев в избу, изо всей силы хлопнул дверью и, матерно ругаясь, вихрем заметался в своей половине, поднялась черная пурга потревоженной сажи. Нужаевские бабы не могли взять в толк, что творится на той половине, но, несомненно, Роман кого-то валтузил. Потом снова с треском распахнулась примерзшая дверь и закрылась лишь тогда, когда холод проник через щели перегородки.
И вдруг послышалось, как Роман спросил:
— А теперь — ты! По какому месту не бита?
Жену он бил, точно сноп молотил. Но Анисья все сносила молча. Знать, стыдно было кричать от боли и молить о пощаде…
Пряхи испуганно притихли. Кто защитит, если вдруг… Девки на улице, а мужики подались в лес дрова сечь по найму.
Все смолкло за перегородкой. Бабы прислушались. В углу между печью и дверью, в сору под веником копошилась мышь.
— Ну, все, — громко прохрипел Роман. — Теперь или сама повесься, или я тебя, как суку, порешу. Ну, чего скажешь? Сама или я?
— Сама-а! — со всхлипом раздалось из-за перегородки. — Только не бей, ради Христа. За что ты-ы…
— Цыц!
Вдруг в сенях недобрым голосом вскрикнула Василиса, возвращавшаяся с посиделок:
— Ма-ама!
В ответ послышался другой, дрожащий и запинающийся голос:
— Эт-то я, В-вас-сен-на, т-твой н-нес-счат-тный д-дед.
— Вай, как ты меня напугал. Чуть не упала через тебя. Пьяный, что ли, валяешься?
— Б-битый я… Р-ром-ман-н м-мен-ня с-ст-тащил с-с п-печ-чки з-за в-олос-сы в-выкин-нул н-на м-морроз.
Матрена открыла дверь и отпрянула: лучина осветила лежавшее за порогом тело, — в одной рубашке, босиком, голова непокрытая.
— М-мат-трен-на, эт-то я. Впус-сти-те, р-ради Х-христа, х-хоть п-пог-греться…
На лице старика, точно перламутровые пуговицы, блестели заледеневшие слезы.
Василиса и Матрена будто онемели. Их выручила сердобольная Марфа, жена Тимофея, главы семьи.
— Заходи погрейся.
— В-вс-ст-та-ть н-не м-мог-гу…
Холодный пар белым облаком покрыл весь пол.
Матрена с Василисой втащили старика под руки в избу и с помощью домочадцев подняли на печку.
— Заморозил ты себя, гремишь весь, как ледышка, — сказала Марфа. — Что ж голоса не подавал?
— Об-бид-дел я в-вас…
— Бог простит.
— С-стало б-быть, не попомнишь н-на м-меня зла?
— Кто зол и бешен — умом помешан.
— Д-да… П-простите м-меня.
— Мы — что… Как наши мужики. — Обидел ты их.
Василиса села за прялку. Хрипло, но весело запело колесо. И словно подпевая ему, девушка затянула:
Тоньше нитки вытянула Василиса свой девичий голосок. Глухо поддержала ее Марфа — не от хорошего настроения, а потому, что песню эту поют, как водится, мать и дочь:
Василиса словно бы невзначай заменила одно слово в песне другим, чтобы хоть чуточку посмеяться над уже не грозным дедом, обделившем ее при разделе.
Спела Василиса вместо «дитя» — «дедай»… Хотела Марфа сдержать себя, но не смогла и прыснула в кулак. Погасла от дуновения лучина. Пряхам волей-неволей пришлось ложиться спать.
Второй день лежит дед Варлаам в нужаевской половине на печи — скрючило его, разогнуться не может, на двор по стенке ходит. А на третий день Нужаевы ни с того ни с сего начали мерзнуть. Изо всех щелей перегородки к ним белыми клубами повалил пар.
— Эй, что вы там делаете, вертоглазые?! — громко крикнула Матрена и постучала в перегородку. — Эй!
Но никто не ответил — там словно умерли… Сбегали к соседям и от них узнали, что Роман тараканов морозит: окна выставил, двери настежь, а сами хозяева к кому-то ушли.
— Не сказали даже, — со злобой проговорила Матрена. — Нам тоже уходить надо, а то замерзнем. Пойдемте к Шитовым…
Еле перебиравший ногами дед Варлаам дрожащим от гнева голосом пожаловался Марфе:
— Стало быть, у Романа ум истинно гадючий. Что он надумал, ить, зловредный, мне в голову покамест не приходит, но ясно, из дому, из тепла нас неспроста выдворил…
Четыре дня и четыре ночи продержал их Роман у Ивана Шитова.
Вернувшись домой, Нужаевы вымели мерзлых тараканов, выкинули во двор, на радость курам. Но как только в избе потеплело, бог весть где притаившиеся тараканы начали снова по одному вылезать на божий свет, качаясь на ослабевших лапках, точно пьяные, срывались со стен и потолка.
Качался от слабости и дед Варлаам. Он пока что опасался выходить из избы, да и не в чем было — вся одежа с обувкой осталась у Романа, а идти за ними он не хотел из-за гордости и обиды. Разве думал когда-нибудь, что родной сын коршуном бросится на него, спящего, начнет бить почем зря? Не иначе как злые языки довели Романа до такого злодейства. Но от кого пошло гулять по Алову такое злословие? Пришлось на старости лет принять на себя позор, от которого не спрячешься и за гробовой доской. Поверил сын злой молве. Убедила бы его Анисья, что все не так!.. Кротость ее ей же боком выходит, — за себя даже заступиться не смеет. Безответная!.. Конечно, и сам он, Варлаам, окажись на Романовом месте, не дал бы спуску, кабы уверен был про женин грех, который никакими слезами не отмолишь. Но греха-то не было! Как убедить Романа? Он ровно лютый зверь теперь, — от него всего жди! Он ведь и «красного петуха» пустить может — такой он во гневе безумный, словно вселяется в него бес. Ежели на отца руку поднял, знать, все перевернулось в его душе. А как убедишь?.. Сходить бы к попу Виталию, чтобы тот сына усовестил, да ведь поп-то, сказывают, уже Анисью пытал про грех, значит, во злую молву веровал. На глаза теперь ему не кажись, — укорять начнет. И на Романову сторону не станет, и тебя, чего доброго, проклянет…
Вечером, в канун крещения, когда Нужаевы сидели за столом и хлебали сладкий калиновый кисель, заправленный солодом, с треском распахнулась дверь, и в белесых клубах морозного пара вошел домохозяин Тимофей, а вслед за ним — Платон, с котомкой за плечами. Они только что вернулись из лесу, где пробыли полторы недели.
Дед Варлаам уронил ложку, не донеся до рта…
— Ого! У нас, гляжу, гость, — устало проговорил Тимофей.
— Не выгонишь, сынок?
— Погости у нас, коль Роман надоел, — устало проговорил Тимофей.
— Меня из дому, паршивец, выкинул. Ну, да я ему, стало быть, покажу, щенку! Все вам отдам…
— Мне, батюшка, доски надобны, да всего четыре. Вон Платона пожалей, — сказал Тимофей. — Да ты расскажи толком, что вышло-то?..
— Сначала прости ты меня, Тимоша.
— Бог простит.
Марфа с Матреной проворно убрали мужнины мокрые портянки, лапти, подали мужикам сухие валенки; Марфа суетилась, приговаривая:
— Прозябли в дороге, сердешные… Чайку с малиновым листом попейте, пареная свекла есть.
А ребятишки спросили деда Тимофея про гостинцы.
— Знамо дело, не с пустыми руками пришли. Развяжите котомку. Белый заяц вам калача прислал… Как тут без нас-то маялись? — Тимофей повернулся к жене. — Мучица вся вышла?
— Вышла. Вчера зарубки делать ходила.
— Далеко?
— В Алове дымно было. В Анастасове чуток настреляла. Белок много ли за работу получишь?
— Полторы без одного семишника.
Марфа недовольно поджала губы. Платон молча смотрел на язычок пламени, с треском пожиравший березовую лучину, втиснутую меж рогами корявого светца. Дети, шмыгая носами, долго возились, прежде чем развязали котомку и достали из нее промерзший до окаменелости черный, смешанный с мякиной хлеб. Ударь что есть силы каравай топором — не разобьется. Ребятишки попробовали его на зуб — не отломилось ни кусочка.
— Правда, это калач? — спросил Купряшка.
— Крупитчатый, — ответил Тимофей, горько усмехнувшись, — да не рассыпчатый.
— Днями и я пойду по православным, — угрюмо пообещал дед Варлаам.
— Ну уж, не срами нас, — отозвался Тимофей и, размягчившись душой, рассказал отцу, кто и как украл у него деньги, из-за которых и произошел семейный раздор.
Побагровел от злости дед Варлаам:
— Ну, погодите, нелюди, отомщу я вам!
— Што ты сотворишь над ними?
— То, что бог повелит.
Поутру Тимофей взял заработанные в артели деньги, прихватил Марфину исподнюю рубашку, зашитую, как мешок, и пошел к Науму Латкаеву, аловскому кулаку, за мукой.
Расчесывая густую белую бороду, Наум Латкаев повел покупателя в дальний амбар. У дверей амбара Тимофей спросил с небывалой для себя смелостью:
— Почем пуд-то?
— Полтинник, веришь ли.
— В Зарецком на базаре по сорок пять копеек отдают.
— А я дешевше не отдам.
— Продай три пуда. Только денег у меня, Наум Устимыч, на семишник меньше. Поверишь?
— То-то и оно, Тимка, — поверишь. А как нынче верить людям? Ума не приложу, что делать с тобой… Ладно уж, пускай ваши бабы спрядут для моей Таисьи тонкой пряжи, как там называется у них?.. Моток. Ладно ли?
Обрадовался Тимофей и выпалил:
— Спрядут.
Дома старые и малые обступили мешок с покупкой. Будто на диво-невидаль, на чудо чудное глядели на ржаную муку. Спросила Марфа у мужа:
— Много ли взял он?
— Рупь с полтиной.
— Где же семишник еще достал?
— Наум сказал, чтоб вы спряли для его жены моток тонкой пряжи.
— Вы оба с ума сошли: пятиалтынный дают за моток!
С утра пораньше дед Варлаам обул Тимофеевы старые валенки, надел его латаную-перелатаную, не державшую тепла, шубенку, водрузил на голову шапку, похожую на воронье гнездо, и отправился в дом сходок, к старосте Вавиле Мазылеву. Увидав Варлаама, Вавила Мазилев до слез хохотал над его шубенкой, рукава которой едва доходили деду до локтей, а вытерев глаза, деловито спросил:
— Какое прошение имеешь?
— На первой сходке, стало быть, всем миром надо моего Романа проучить. Через край пошел, не слушается, сукин сын!
— Да, молод, знать, еще.
— Все тридцать пять ему, считаю.
— Аль натворил чего?
— На меня, на отца, руку, мерзавец, поднял.
— Та-ак!.. А скажи-ка, спрашивал он тебя, когда распродавал все?
— Как так — распродавал?
— Неуж не знаешь? Всю живность со двора Алякину продал, а хлеб — Науму Латкаеву. Поп купил пчельник…
Дед Варлаам аж присел — оторопь взяла.
— Этак он меня без ножа зарезал!.. Что ж теперь делать, Вавила Зинич?
— Чего ж поделаешь… Сам ведь добро свое на него записал. А проучить стервеца надо. Перво-наперво проучим его по мирскому праву — секуцию произведем…
…Судили Романа на сходке. Всыпали ему двадцать пять ударов талой лозой. Стойко выдержав «секуцию», он поднял порты и промолвил дрожащим голосом:
— Ну, довольны, старики почтенные? Аль ишшо мне полагается?
— Нам-то что, был бы Варлаам Кононыч доволен…
Пошатываясь, сплевывая сквозь зубы, побрел Роман прочь. В последние дни он исхудал, потемнел лицом, — сомнения источили сердце, как червь застоявшийся гриб. А людская молва так и лезет, так и прет в уши. А когда иной раз идет по селу, кажется, будто все судачат только о нем — вон три бабенки с ведрами у колодца поглядывают в его сторону, прыскают, отворачиваясь… О нем говорят?.. Сквозь землю бы провалиться!..
Встретив Варлаама вечером, Роман прошипел:
— Доволен ты, а?
— Охальник! Прокляну! Воровские руки твои пусть в ногти превратятся, и ползай ты на них, как рагутан!..
— Что ж Анисью-то не клянешь? Куда иголка, туда ведь и нитка… А-а! Молчи-ишь!..
— Не виноват я, истинный бог, не виноват!..
И снова до поздней ночи старый Варлаам не сомкнул глаз, ворочался как неприкаянный на печи, думая грустные думы. Весь век трудился в поте лица своего — гнездо вил. А так вышло, что на старости лет сам же разорил его. Вспомнилось: в молодые годы одна ворожея нагадала, будто пойдет он по миру из-за своего характера. Колдунья была права: так оно и вышло. И как это в голову взбрело, что Тимофей деньги припрятал? Почему такое подумалось? Видно, из ума выходить начал на старости лет. А Роман тоже вспыльчивый. Но не злой он. Нет! Отойдет, когда правду узнает. Но от кого? И странно было: пустил Роман по ветру хозяйство, а особого зла на него нет. Все-таки родная кровь… Даже обидно стало, когда представил, как пороли младшего сына, — за валдаевский род обидно. Зря жаловаться старосте Мазылеву ходил. Что толку? Сор из избы понес… Только себя осрамил.
Утром, в последний день масленицы, в день прощения, Кондрат Валдаев выдал своим сыновьям — женатому Гурьяну и холостому Антипу — по четвертаку на праздничные забавы, а снохе Аксинье подарил гривенник. Дети принарядились и ушли из дому. Антип — на улицу, а Гурьян с Аксиньей в Низовку к ее родителям.
На Гурьяне было надето все черное: теплый бобриковый пиджак со смушковым воротником, каракулевая папаха, чесанки с загнутыми для форса верхами, — все ему, чернявому, шло к лицу. И жалко было: вскоре эту щегольскую одежду нужно будет продать, уже нашлись покупатели; семье нужны были деньги, чтобы расплатиться за новый дом.
Гурьянова теща ради праздника сварила цёмары, а тесть вытащил на божий свет из сеней немалую бутыль с водкой, покрытую белой изморозью.
И пока гостили в Низовке, вспыхнула драка, без коей масленица не масленица. И началась она, как обычно, с того, что мальчишки с Поперечной улицы схватились со своими сверстниками из Низовки. К мальчишкам с обеих сторон примыкали парни постарше. А к полудню вступило в бой новое пополнение — взрослые мужики, потом и старики.
Будто на пожар, сбегался отовсюду народ.
Словно вестовые, стояли бабы возле своих дворов и громко перекликались, передавая друг дружке новости аловской потасовки.
Крик, плач, хохот.
Вышел на улицу и Варлаам Валдаев — подышать свежим воздухом и размять косточки. Увидал Андрона Алякина и Наума Латкаева — они проталкивались сквозь толпу на другой стороне улицы. Почувствовал, как вздымается в груди волна ненависти, — намедни признался ему Тимофей, как вышло дело с шестьюдесятью рублями, которые не донес он до графской конторы. Нет, не мог он потерять деньги, — ведь сам Варлаам видел, как сын надежно спрятал их на груди. И присвоить не мог, — всю зиму бьется в нужде семья его. Украли!.. Хоть и в летах Андрон с Наумом, хоть и богатеи, а грязны на руку, Наум еще так-сяк… Но Андрон!..
И поспешил навстречу Алякину и Латкаеву.
— А-а! Кого я вижу! Куда путь держите, разбойнички ненасытные?
— Это мы-то разбойнички? — спросил Андрон. — Зря ты на нас так… Мы — люди честные, Варлаам Кононыч. Бить низовцев идем. Айда и ты с нами.
— Тимофея моего кто обобрал?
— Обобрал кто? Тимофея? Да ты никак из ума выжил?
— Я все знаю!..
— Чего ты знаешь? — вступился в разговор Наум Латкаев.
— Нечестивцы вы — вот чего знаю.
— Вай! Смотри, Арлам, поколочу! — разозлился Андрон.
— Попробуй!
— Держись, снохач!
Но вместо Андрона Алякина на пути Варлаама вырос Наум Латкаев.
— Вдвоем на одного? — рассвирепел Варлаам и наотмашь бацнул Наума. От ловкого и сильного удара правая рука Наума повисла плетью Наум попятился. На его место встал Андрон, более здоровый, но менее искусный в драке. Удар Варлаама пришелся ему в подбородок, и Андрон, как сноп, повалился в снег.
— Ай да Варлаам Кононыч! — крикнул кто-то из толпы. — Поделом ему, толстопузому!
И вскоре по Поперечному порядку из уст в уста полетела весть:
— Варлаам Валдаев пятит низовских!
Слух об этом долетел до старосты Вавилы Мазылева. Налетел он на старосельцев с новосельцами, как ураган. Одним ударом повалил Ивана Шитова.
Попятились старосельцы с новосельцами, но ненадолго; через несколько минут снова начали одолевать низовцев. Когда Гурьян с Аксиньей возвращались из гостей, кулачный бой был в разгаре. У Гурьяна зачесались руки, и он вырвался от Аксиньи. На чью сторону встать? Видя, что бьют его друзей из Низовки, решил заступиться за слабых.
Вскоре низовцы, приободрившись, пошли в наступление.
— На своих попер Гурька!
— Низовскому тестю помогает!
Лишь к вечеру утихла драка. Начали подбирать раненых. На руках внесли к Нужаевым Варлаама. Не успели перенести через порог, он похвалился снохе:
— Поколотили низовцев!
— А тебя-то кто изувечил?
— Эка беда! Недаром говорится: дураков и в церкви бьют.
— Как же ты дался-то? — спросила Марфа.
— Смерть свою приблизил, стало быть. Уж больно тяжко белый свет коптить, Марфуша.
— Непутевое мелешь. Господь поправит.
— Умирать пора… Истинно помру я завтра. Перед смертью говорю: нет на мне греха с Аксиньей, не было…
Весь следующий день Валдаев-старший лежал навзничь и тяжело дышал, сгонял своего любимца — большого черного кота — с высоко вздымающегося живота.
— Не до тебя, не замай…
Матрена ходила топить баню: в чистый понедельник моются все поголовно, и, вернувшись домой, первой заметила, что кот лежит на животе Варлаама безмятежно и неподвижно. Шепнула свекрови, чтоб поглядела, жив ли Варлаам, и Марфа, согнав кота, трижды перекрестилась на образа:
— Свекор-батюшка скончался. Царство ему небесное.
Когда деда Варлаама провожали на кладбище, мимо на тройке, запряженной в расписные сани, медленно проехал Андрон Алякин. Он подрядился отвезти в Митрополье художников, окончивших расписывать церковь. Поравнявшись с гробом, Шерлов и Иревлин встали и сняли шапки, а Андрон перекрестился и проговорил:
— С покойником встретились — по приметам добрый путь.
13
Зима вошла в раж — стояли лютые холода, с утра до вечера, свистя и извиваясь, ползли по Алову снежные змеи. Через неделю мороз немного сдал, а ветер чуточку поутих. Повалил густой, словно белый кружевной занавес, снег.
Поздним вечером Платон Нужаев услышал сквозь завыванье ветра приглушенное:
— По-мо-ги-ии-те-ее!
Бросил мужик под лавку недоплетенный лапоть.
— Кого-то черти носят в этакую непогодь. Может, пособить надоть…
— Сам, гляди, не заплутайся, — предупредила сына Марфа.
Но все обошлось, и через час Платон уже привел заблудившихся, до головы облепленных снегом, — старуху лет семидесяти, сморщенное лицо которой походило на вялую весеннюю картошку, и молодую женщину; у той и у другой спутницы на руках по ребенку. Как только они не замерзли!
— Здравствуйте, — сказала старая, перекрестившись, и кивнула спутнице: — Садись, несчастная! — Но по имени ее не назвала. — Слава богу, спас добрый человек!
Отогревшись, старуха затеяла с Платоном разговор. После каждой фразы она похрустывала суставами пальцев, чем немало позабавила Василису. Рассказывала, как выехали они из Зарецкого, а ямщик был подвыпивши, повез не той дорогой, заплутались, потом ямщик заявил, что пойдет поищет дорогу, ушел да и сгинул, — видно, сам заплутался, и тогда они слезли и пошли пешком, потому что лошадь не слушалась их, теперь, наверное, ямщик уже нашел свою лошадь и с ног сбился — ищет их, а может, и не ищет…
— Как звать-то тебя, спаситель?
— Платон.
— Поговорим давай с глазу на глаз. В сени-ка выйдем.
Вскоре вернулись — у обоих довольные лица. Платон потрепал за плечи отца, лежавшего на печи со свойственной тугоухим безмятежностью, и поманил его во двор. Через короткое время они внесли в избу большой короб с душистым сеном.
Старуха положила в него детей. Матрена умильно склонилась над ними и спросила старуху:
— Сами-то откуда будете?
— Мы дальние, касатка.
— А звать-то как?
— Петровной.
Старуха пытливо вглядывалась в собеседницу и по привычке хрустела суставами пальцев.
К утру пурга утихла, и Тимофей согласился отвезти заблудившихся, куда те попросят.
— А дети?.. — заикнулась было Василиса, когда увидала собиравшихся в дорогу незнакомых, по-барски одетых женщин, но Платон так строго поглядел на нее, что она больше ни о чем не спрашивала.
На дворе было так тихо, что слышался скрип калитки в дальнем конце улицы.
Возвратившись в избу, Платон только и проговорил:
— Уехали.
Помолчали. Наконец, убирая со стола, Матрена внешне безучастно спросила:
— Надолго ли барчат нам оставили?
— Кто знает… Красненькую в месяц обещали присылать за пригляд да уход. Наперед дали… Вот они, денежки!
— Дети-то чьи же?
— Знамо, не старухины. Близнецы. Вениамин и Виктор. У Вени-то под мышкой родинка… Так старуха сказала.
— А зачем нам про родинку знать?
— Чтоб не перепутать. Похожи друг на дружку. Гляди, и узел оставили. Ну-ка, что в нем? — Платон развязал узел, лежавший на лавке. — Ну!.. Рубашонки-распашонки… Приданое, значит. Можа, с ним счастье вошло к нам в дом.
— Молодая-то всю ночь проплакала, — заметила Василиса. — Барыня… Не нам чета, а вот, поди, детей оставила…