1
У Оньки Бармалова семья пребольшущая. Жена Степанида и счет детям потеряла, иной раз даже запамятует, как того или другого ребятенка зовут, — они мал мала меньше, друг на дружку похожие, ровно горошины в стручке. Отовсюду на семью лезет нужда — попробуй-ка, прокорми такую ораву!
Поутру Степанида наказала сыну Гаврилке идти собирать куски, ради Христа, потому что в доме есть нечего. Но Гаврилка закапризничал: не пойду, стыдно, мол, мне.
— Что ж ты не стыдишься, когда пороть садишься? — напустилась на него Степанида. — Не по своему селу пойдешь, ступай вместе с Купряшкой Нужаевым в Зарецкое.
— Новый хлеб давно поспел, а ты все по куски меня посылаешь, — хныкал Гаврилка.
— Ишь, яйцо курицу учит! Неуж, сопляк, не понимаешь, у кого много посеяно, тем и куски не нужны, а у нас… Мы свою землю людям исполу даем, а ртов у нас четырнадцать… Мы где ж столько хлеба наберем на зиму? Ступай добром, Гаврилка. Разозлишь — хлестану пустой сумой по башке — разума навек лишишься. Будешь как Егорка Кочерга…
Гаврилка нехотя надел рваный обносок пиджака, из года в год переходивший от старшего брата к следующему, младшему, натянул замасленный картуз с козырьком, треснувшим посредине и напоминавшим клюв большой толстоносой птицы, принял у матери суму и босиком потопал к Нужаевым.
— Эй, Купря, айда в Зарецкое!
Гаврюшка с Купряшкой — сверстники, обоим по десять лет. И ростом одинаковы. А друзья такие — кажется, водой не разольешь. Но вот поди ж, едва подошли к околице Зарецкого, вдруг заспорили:
— Чур! — вскрикнул Гаврилка. — Я по солнечной стороне пойду.
— А это видел? — Купря обозлился и поднес к его носу кукиш. — Хитрый какой! По солнечному порядку одни богачи живут, у них куски калачные… Ты наберешь, а я нет…
— А ты получше проси, может, и ты наберешь.
И так поспорили, что чуть не разодрались. Но потом кинули жребий — кому по какому порядку идти, и Гаврюшке досталась солнечная сторона.
Они еще не дошли до околицы, когда у Купряшки заболел живот. И так мальчишку скрючило, что ни дохнуть, ни охнуть. Упал Купря на покрытый толстым слоем пыли гусятник у большой дороги и застонал.
— Один иди… — простонал он Гаврюшке. — Обе стороны твои.
Хотел было Гаврюшка взвалить друга на спину, но тот заорал благим матом:
— Ой-ой-ой! Мочи нет! Как шилом изнутри колют… Один ступай. А я… я тут полежу, может, помру… Уж я лучше помру, а ты ступай… Обе стороны твои.
И Купряшку одного оставить жалко, и не идти по куски нельзя — мать вечером вздует, если домой пустую суму принесешь. И побрел Гаврюшка по улице.
Купряшка катался от боли по истоптанной скотом сухой земле. А солнце, костром пылающее в небе, будто повисло на одном месте и палит, палит… И спрятаться от него негде — рядом ни деревца, ни кусточка. Лес близко, вот он, рукой подать, а дойти до него сил нет…
Во рту пересохло. Поднимая голову, Купряшка видел серебряный ковш Светлого озера. Выпил бы половину его, но и туда ни доползти, ни добрести. Живот буравила неотступная, лихая боль. По большаку проезжало много людей, но все чужие, незнакомые, и никто не спросил Купряшку — кто он и зачем здесь улегся. Казалось, проезжие вообще не замечают его.
Но если даже боль уляжется к вечеру, с чем он вернется домой? С пустой сумой… А двухгодовалая сестренка Куля обязательно протянет ручонки, жалобно попросит:
— Мняки дя-ааа-ай!
Куски же сегодня все достанутся Гаврюшке. Рот у него теперь, наверно, шире сковородки. Радуется, поди… Купряшку взяло такое зло, что даже живот прошел. Поднялся он с раскаленной земли и сел, не смея верить неожиданному облегчению.
Огромное, багровое в пыльном мареве заходило солнце. Купряшка хотел было бежать к озеру, но тут заметил на дороге Гаврюшку. Шел он, слегка пригибаясь под тяжестью ноши, — видно, сума его была полна. Подойдя к Купре, Гаврюшка обрадованно спросил:
— Не помер?
— Меньше болит…
Гаврюшка бросил к ногам Купряшки суму:
— Коли так, тебе куски делить. Уморился я.
— Как делить?
— Напополам.
— А ты не шуткуешь?
— У тебя, верно, с голоду живот болит. Тебе тоже есть надо. Вдруг помрешь… Скучно будет одному по куски ходить… Ты ведь тоже, помнишь, меня выручил… зимой… Я тогда у Латкаевых на воротах языком железяку лизнул, а язык-то от морозу прилип… Ух, и больно было!..
2
Дед Бухум и внук Вавилы Мазылева — Герка с утра пораньше шагали на перевоз. На спине у мальчишки большой кошель из лыка, в который бабы сложили хлеб и прочий харч для его дедушки, Вавилы Мазылева, и его работника. Дед Бухум шел, тяжело дыша, еле переставляя ноги, зато Герка семенил бодро. Где-то невдалеке закуковала кукушка, но захрипела, поперхнулась.
— Филипп Михалыч, — спросил Герка, — чего это она плачет, будто всхлипнула.
— В народе про это говорят: кукушка пшеничным зерном подавилась. Надо понимать — яровые поспевают. А по мне, «что год, то хуже», говорит кукушка.
Под ногами захрумкал песок.
Вышли на берег. Мальчишка, приставив к губам ладошки, прокричал:
— Де-да-ааа! — И эхо раскатисто повторило: — Не да-а-а-ам!
Из землянки вышел перевозчик, взглянул из-под руки на противоположный берег и обрадованно закивал: сейчас, мол.
Вавила Мазылев давно ждал Бухума: и соскучился, и дело есть. Проворно впрыгнул в лодку и уверенно повел ее через реку. Не доплывая до берега, поднял весла, и посудина с силой врезалась в пологий песчаный плес.
Старики обнялись, и Вавила потянул было Бухума к лодке, но тот уселся прямо на сырой песок.
— Погоди, друг.
И начал неторопливо набивать самосадом свою прокуренную трубку.
— Чай, переедем и закурим.
— Не могу так сразу — притомился. А на ту сторону успеем. Песок, поди, и там не слаще. Все равно не сахарный.
Огонь был высечен, и трубка закурилась. Поднимаясь на ноги, дед Бухум почувствовал, как с натуги хрустнуло у него в спине. И вздохнул:
— Последний раз дошел до тебя, Вавила. Хватит, видно, походил…
— Плетешь не знамо что! Сам ведь знаешь — в ненадежном тальнике всегда вода.
— Вот если бы вино…
— Найдется.
— Ладно, вези. Жеребец речной, гляжу, у тебя ладен.
Разговорившись, старики совсем забыли о Герке, и ему было обидно, что его не замечают, — насупленно уперся он взглядом в бурлящую вокруг лодки воду и раздумывал, как бы похлеще напомнить о себе… Вывалить, что ли, в Суру все, что в кошеле? Но тогда не только бородачей — себя оголодишь. Назло им Герка перегнулся за борт и ладонью поглаживал воду, проносившуюся мимо лодки. Невольно прислушался к разговору дедов.
— Слышал я, у тебя работает Онуфрий Мазурин.
— Помогает… Прыгаем с берега на берег, как старые козлы.
Дед Вавила жаловался, что днями его обидел граф — увел от него хорошего работника Аристарха Якшамкина. Такое издевательство прощать нельзя. Уж он-то припомнит графу…
— Начальник я, Вавила, небольшой. Вот кабы старостой стать, над всем селом верховодить… Потом уж можно и под Горелую гриву лечь, не стыдно: своего добился, — вздохнул Бухум.
— Что ж… Попотчуй водочкой наших богатеев, глотки ихние как следует промочи, вот и прокричат твое имя на сходке. Глядишь, и старостой станешь. И я так делал, меня и прокричали. Выберут — целый год боярином проживешь. Ко мне тогда и не заглянешь…
— Не греши, Вавила. Не забуду я твое добро. Да будь я енералом, губернатором или там синятором — всем и каждому скажу: первый друг мой есть Вавила Мазылев.
В пролете отворенной двери землянки, точно нарисованные, торчали грязные голые пятки.
— Гость у нас, Онуфрий, да и солнце на закате. Встань.
Онуфрий приподнял взлохмаченную голову, потянулся, зевнул, отбросил в сторону изношенный чапан, которым укрывался, и сел на нарах, опустив корявые, перемазанные травой ступни на прохладный пол. Потом поскреб всей пятерней под мышкой.
— А-а, Филипп Михалыч! Здорово!
— Ты все спишь, рыжий боров?
— На карауле ночью был.
— Нравится работенка?
— Не похаю. Да и хозяин чисто банный веник — мягкий, жить с ним можно.
Внутренность землянки была черным-черна. Сотни слоев сажи осело на стены и потолок, на немудреную мебель. Все пропахло дымной гарью. Герка положил на стол, сколоченный из грязных, неоструганных досок, тяжелый кошель и расслабленно опустился на покрытые сеном нары.
Вавила достал откуда-то из-под нар лукошко с прошлогодней вялой картошкой и начал чистить ее для ухи. Из-под ножа бежала тоненькая, ровная лента кожуры. Вавила сказал:
— Картошку чистить — мое первое удовольствие.
— Это почему так? — откашлявшись в кулак, спросил Бухум.
— Потому, должно быть, что разные там господа-хозяева снимают шкуру с нас, а я — с картошки.
— Хорошо сказал. Чьи слова-то? Не твои?
— Нет, леший шепнул.
Вскоре у корявого дуба на полянке поспела уха. Вавила достал бутылку водки и наполнил маленькие рюмки — «комариные ножки».
— Кушай, Михалыч!
Выпив, Бухум поцеловал донышко рюмки, похожее на серебряный рубль, похвалил:
— Хороша, шайтан ее возьми!
3
Опростав бутылку, старики в охотку похлебали ушицы. Сытно отдуваясь, Бухум достал кисет с махоркой, набил трубку.
— Что бы нам придумать, чтоб время скоротать? — выжидательно глядя на гостя, спросил Вавила Мазылев. — Рассказал бы, Филипп Михалыч, сказочку, что ли?
Бухум вставил холодную трубку в рот и взглянул на мальчишку.
— Геранька, сбегай, милок, на костерок, угольку принеси мне.
— Эге. Хитрый какой. Я побегу, а ты рассказывать начнешь.
— А вот и не начну, пока не закурю.
Покатав пышущий жаром уголек на ладони, старик положил его в трубку и крепко прижал указательным пальцем, чем изрядно подивил Герку:
— Чай, палец обжег? Дед Бухум?
Вавила влепил ему подзатыльник:
— Ты как, сопляк, Филиппа Михалыча назвал?
— Ничего. Бухум! Я не сержусь… уж приобвык. А что касаемо пальцев, то в них, милок, давно никакого чувствия не стало. Суставы болонастые, как ножки у точеной прялки. Надо думать, руки мои от работы окаменели. А теперь слушайте, расскажу я о человеке… У него не руки — сердце было каменное. Может, в сотню лет единожды рождается такой изверг. Знаете, наверно, есть на пойме озеро Донатово?
— Ходили туда бреднем рыбу ловить, — сказал Онуфрий. — Ушицы на две, помню, поймали.
— А страшная коряга в сетку не попадалась? Ваше счастье!
— Какая коряга?
— А вот и слушай.
И старик принялся за длинный и обстоятельный рассказ, по временам прерывая его привычным бухумканьем.
МАТЕРИНСКОЕ ПРОКЛЯТЬЕ
(Легенда)
Жил в старину в Алове крестьянин Донат Лаптаев. Говорили про него, что сердце у Доната — камня бесчувственней, льда холоднее. Никому никогда ни на полушку не сделал добра. Слова и те жалел выговаривать, а уж если нельзя было обойтись без них, цедил сквозь жестко стиснутые зубы, чтобы лишнего не проронить. Даже родная мать боялась его, открещивалась, как от нечистой силы.
Долго думали отец с матерью, какое дело поручить нелюдимому сыну. И придумали — овечье стадо послали пасти.
Шагал однажды Донат за стадом и вдруг споткнулся о валенок. Глядит, обыкновенный старый валенок с протертой пяткой. Рассердился пастух, хотел пнуть помеху с дороги, но не успел — выпал из валенка сверток. Развернул его Донат — вай! — толстая пачка сторублевок. Остолбенел поначалу от такой находки, потом пришел в себя, огляделся и спрятал деньги в сумку.
Поздней осенью Донат женился, разделился с отцом и поставил семистенный дом на самом краю села. Там, рядом, лес и пойма, знай себе воруй — никто никогда не поймает. Дела у Доната сразу пошли в гору. Но вон как вышло… Деньги-то он считал, но самого его никто не почитал. В избу свою посторонних не допускал и сам никуда не ходил. А случись с кем-нибудь беда — радовался. И доволен был, что жена у него — неродиха: на детей не нужно расходоваться.
Жену свою Донат вконец извел. Если, к примеру, не удались у нее хлебы, разламывал каравай и приказывал несчастной понюхать мякиш. Едва нагнется она нюхнуть, Донат защемит ей караваем, который с пылу с жару, нос — и держит, держит так до тех пор, пока вместо носа у жены волдырь будет… теперь подумайте — разве человек это был?
И вот настал недородный, голодный год, В Алове он прошел мимо только одного Доната. В пяти его амбарах тяжело стонали сусеки, переполненные до краев зерном, но Донат никому и горсти не дал. Даже отцу, когда тот пришел с пустым мешком под мышкой. И мать приходила, но сына так и не разжалобила. Доволен был Донат мирской бедой. Все голодают, лишь один он сыт.
Как зиму прожили — одному богу известно. Весна пришла. В погожий день отправился Донат с женой за лыком. Наказал жене собирать землянику и поглядывать по сторонам, чтоб лесник его не поймал, когда он будет лыки драть. Долго ходили по лесу, полный кузов земляники набрали, вдоволь надрали лык и хотели было возвращаться домой, как вдруг слышат: жалобно стонут под кустиком. Бросились на стоны — и видит Донат родную мать. Склонилась над ней сноха, спрашивает, что случилось. «Землянички думала набрать, — ответила старая, — да силушка покинула с голодухи. Подайте, Христа ради, хлебушка корочку. Посластите душу мою, детыньки…»
Достала сноха из кузова ломтик хлеба, протянула его старушке. Но Донат ударил жену по руке и выбил хлеб. «Ты что делаешь? Последний кусок отдаешь, а я, значит, голодный буду?» Поднял с земли кусок, поцеловал его и в карман положил.
Всхлипнула мать со слезами на глазах:
«Чтоб ты подох, песий рот! Бывало, кормила я тебя жвачкой, ни крошки себе не оставляла, хоть и голодная была… Не знала, что выращу такого изверга: задушила бы до твоего первого крика… Проклинаю тебя, дикому камню подобного. Пусть господь превратит тебя в иву плакучую! Пусть дни и ночи с листочков капают слезы горючие, пусть вырастет озеро, и пусть потопнешь ты в нем! Когда же сгниешь ты от собственных слез и превратишься в корягу, пусть коряга эта хохочет на дне нечеловеческим голосом, отвращая людей от твоей мерзкой памяти!»
И как только прокляла Доната старуха, так превратился он в плакучую иву. Увидала это жена — со всех ног бросилась из лесу вон. Скоро вокруг Доната образовалось озеро. Назвали его Донатовым. А когда сгнило дерево, со дна всплыла коряга — всем рыбакам мешала она, разрывая сети и бредни. Долго они мучились с нею — хотели из воды вытянуть. И вытащили было на берег, как вдруг вырвалась коряга у них из рук — покатилась назад, жутко хохотала, погружаясь в воду, и от этого хохота стыло сердце, — бросились рыбаки прочь…
Помолчали, покурили. Вавила задумчиво проговорил:
— Охота мне с тобой по душам поговорить.
— Пойдем на воздух.
Дул слабый ветер, и тени в лесу боролись с лунным светом.
— Ночь светлая — хоть серебро считай.
— Будешь считать, ежели пожелаешь, — многозначительно сказал Вавила.
— Желание есть, да серебра нет.
— Обстряпай одно дельце — получишь.
— Что за дело?
— Отойдем подальше от чужих ушей.
— Ну, говори.
— Если графскую паровую мельницу, ту, новую… Ежели ее «красный петушок» затопчет — столбянку от меня получишь.
— Да ведь там помольщики всегда, сторож есть.
— Надо время подгадать.
— Дело с головой спорит… Мне оно, признаюсь, не по плечу. Не могу.
— В таком разе считай, мы с тобой ни об чем не говорили.
— Могила. Ежели и проговорюсь — все одно никто не поверит. Сам знаешь, врать больно люблю…
— У тебя внук есть.
— Илюшка. Бухум!..
— Пока ты сказки свои сказывал бы, Илюшка развел бы костерик у стены и подпалил бы домик…
— Нет, Вавила, не возьмусь за такое дело. Другого найми.
Помолчали. Поднялся Вавила, распрямил плечи.
— От ить какое дело… От и угощай таких дураков.
— Неужто за тем и позвал?
— А на кой черт ты мне еще, старый филин?
— Жалко, денег со мной нет… Бухум! Возьми за угощение мою рубашку. Хоть и последняя — на, бери за ужин. Другого ничего нет…
Стащил с себя Бухум рубаху, повесил ее на нижний сук дуба и направился к речке. Разулся у самой воды, скинул порты, увязал все в узел, повесил на шею, закинул на спину — и пошел в воду, вошел в речку по колени, обернулся:
— Ежели так со всеми поступать будешь… Быть тебе богаче графа. Волчье сердце!..
— Замолчи, вошь воробьиная! Туда же мне — старостой захотел стать. Кто тебя выберет, филин несчастный!..
Вавила долго поносил деда Бухума. Тот доплыл до другого берега и, одеваясь, огрызнулся:
— Руки сначала вымой в сурской воде!
— А чего их мыть: я ими дохлых кур не щупал!
Чуть не задохнувшись от возмущения и обиды, Бухум крикнул:
— Разбойник! Последнюю рубашку стащил!
— Найдутся православные — подарят нищему по нитке на новую!
Вавила снял с сучка рубаху, свернул ее и засунул под мышку. Когда хозяин вошел в землянку, ее обитатели дремали на нарах. Онуфрий потянулся и лениво спросил:
— Филипп Михалыч где?
— Домой пошел. Дел, слышь, у него невпроворот. Торопился так, аж рубаху забыл…
— Э… Неладно сделал: зори в августе холодные. — Онуфрий ощупал свою поясницу, крякнул: — Кости чегой-то ноют. Полагаю, к ненастью. Герка, ты где лягешь?
— Между вами… Я хохочущей коряги боюсь.
4
Не думала Калерия Чувырина, что жизнь ее переиначится в лучшую сторону. Но в Алове ей повезло с первого дня, и уже через неделю она с детьми перебралась в графское имение — наняли ее экономкой.
Теперь у нее своя маленькая комнатка. Под окнами заросли сирени. Откроешь окно — зеленые ветви тут же ворвутся в комнату.
Одна беда: Косте, Елене и Нине учиться надо, а школа — за десять верст. Нашелся при имении старенький приживала, давно обрусевший гувернер-француз — тихонький, согбенный, подслеповатый. Сколько ему было лет, когда он появился в имении, — этого никто не знал, должно быть, не менее полувека тому. Любил он детей и взялся подготовить Калериных ребятишек в гимназию. Но как определить их туда?.. Найти бы человека из Алатыря, который бы мог помочь…
Как-то подошла Калерия к приезжей докторше Градовой — обратилась со слезами на глазах со своей докукой: так, мол, и так…
— Не печалься, милая, — беда поправимая. — Лидия Петровна сжала ей локоть. — Попробую устроить твоих ребят в алатырские гимназии. Думаю, своего добьюсь. Рядом с моим домом старушка живет. Одинокая. Очень милая. Она за детьми посмотрит и дорого с тебя не возьмет…
Калерия поклонилась ей в ноги.
— Уж я не знаю, какое спасибо вам… Долг платежом красен. Вот вернется муж…
— Пустяки, — остановила ее докторша. — Думаю, милая, и ты меня в беде не оставишь.
— Помилуй бог!..
5
Палага Штагаева почиталась в Алове едва ли не первой красавицей. Сравнивали ее с низовской Аксиньей Туриной. Но Аксинья теперь уже замужем, из девок выбыла — отрезанный ломоть. Палаге бы тоже замуж пора, да нет подходящего жениха.
День угасал, когда Палага вышла за ворота. Постоять. Подсолнухи погрызть.
Она резко поворачивала голову в сторону, когда сплевывала шелуху, и тогда по ее прямой и упругой спине резко извивалась тугая, как просмоленный кнут, коса.
Поглядывала то в один, то в другой конец улицы.
Вон идут с нагорной стороны четыре парня. Враскачку бредут, спотыкаются, орут под гармошку с алыми мехами какую-то песню — слов не понять: ни по-русски, ни по-мордовски. «Квохчут, как курицы. Выпили на полкопейки, а ломаются на червонец». Потом, неведомо какими путями, мысль ее наткнулась на Аристарха Якшамкина. «Вот парень! Не пьет и не курит!»
А тот, легок на помине, тут как тут, — поднимается снизу. Палагу даже страх пробрал от такой неожиданности: едва только о нем подумала, он уже рядом. Надо же! Одежка на нем чистая, аккуратная. Сразу видно, блюдет себя парень.
— Далеко ли шагаешь? — Она улыбнулась.
— Только до тебя, добрый человек, — пророкотал парень приятным басом.
— Бают, ты сильный. А я не верю.
— Да ну? Почему не веришь?
— Подними вон ту телегу с картошкой хоть на два вершка от земли.
— Гля етова мне нады очин разазлица, — неожиданно заговорил Аристарх по-русски.
— Рассердись, — по-русски же ответила Палага.
— Ухи у меня не красной?
— Белой.
— Се равно придеца пробувоть.
Он залез под колымагу, поднатужился и приподнял ее самое малое на пол-аршина. Палага всполошилась:
— Ты что, рехнулся? Двадцать пять пудов!.. Да вылезай скорей, вся рубаха на спине, поди, в пыли.
Телега снова намертво стала на землю.
— Вы-ы-ый! Куда же ты с такой силой денешься, несчастный?
— Тебе подарю, коли хочешь.
— Боюсь!
— А чего?
— Пальцем тронешь — убьешь.
А сама не могла оторвать взгляда от его лица. Сравнила с Павлом, сыном Прокофия Валдаева. У того тоже глаза васильковые. Но ведь Павел…
— На улицу вечером выйдешь, добрый человек?
— Выйду. — Палага опустила длинные ресницы.
— Найду я тебя?
— Найдешь… Иди. Да, бишь, постой. Семечек хочешь?
— Почему нет, если у тебя есть.
— На, погрызи. — Палага протянула ему полную горсть.
Черной мушкой на маковом цвете сидела на ее губах шелушинка подсолнуха.
Словно воробьи на проводах, сидят девчата на бревнах посреди улицы. Поправляют ленты на лбу, охорашиваются.
Подошли Назар Алякин и Исай Лемдяйкин. Назар сел на колени одной из девушек.
— Ва-а-а! — завизжала та, стараясь столкнуть парня.
— Не егозись, а то сватов не пришлю.
— До меня очередь не дойдет, когда тебя женить будут.
Ветер гонит по улице стружки, и точно приказывает:
— Нишкни! Ни-шк-ни-и-и!
Назар поднялся с бревна.
— Пошли, Исай, отсюдова. Не к чему с этими дурами на ветру сидеть.
И оба направились прочь.
Уже совсем темно. Небо смерила серебряная нитка падающей звезды.
— Ну, кто-то помер: душенька летит, — сказал Назар.
Исай остановился, потянулся и зевнул.
— Не проглоти кого-нибудь.
— На Палаге, что ли, жениться? А?
— Листар-то Якшамкин давно уж опередил тебя. Опоздал ты, милок.
Аристарх с Палагой стояли у калитки Штагаевых. Обычно речистый, парень не находил слов, о чем бы говорить с девушкой, но той не нужно было никаких слов: будь на то ее воля, всю ночь бы так простояла, млея от легких прикосновений плеча к плечу. Наконец парень кашлянул от смущения в кулак и сообщил, что в юрьев день пойдет наниматься в работники к лавочнику Мокею Пелевину — надо накопить деньжат для одного важного дела. Но какого именно — не сказал. Потому что знал: Палага и сама догадывается — на свадьбу.
— Дай бог тебе час добрый… Ну, мне домой пора. Рано утром поедем картошку копать.
— Ну, что же… Прощевай покуда.
По дороге домой он думал, что будь живы отец с матерью, они бы порадовались такой снохе, как Палага, — лучше девки во всем селе не сыскать.
Родители его давно умерли. Ему тогда не было и десяти лет. А уж в десять пошел он в подпаски. В семье было девять ртов, а земли только на две души: на него да на двадцатилетнего женатого брата Урвана. Ростом старший брат был как теперь Аристарх, и такой бойкий! — раз сороку поймал на лету. По селу тогда ползли слухи, будто Урван по базарным дням пошаливает на большой дороге. Будто неслышно подкрадывается к едущим с базара, особенно к тем, кто разомлел от выпитого шкалика, и — цап кошель с покупками, да так ловко, что и моргнуть не успеешь, а Урванов след уже простыл. Но возводили напраслину зря. Урван честно крутился в заботах и нужде как белка в колесе. И уж когда ему приходилось особенно невмоготу, выходил в сад, конец которого упирался в лесную опушку, садился на яблоневый пень и вскрикивал зычно, пронзительно, во все горло:
— Ва-ай, про-опа-а-ал!
Вздрагивала лесная грива повторяя отчаянный стон, и эхо долго еще гуляло по всем четырем сторонам. А Урвану словно легче становилось… Не скрывал нужды своей не сводивший концы с концами молодой хозяин. Не как Аника Зорин. Наестся тот утром картошки в мундире, выйдет за ворота и давай спичкой в зубах ковырять. Иной раз прохожий полюбопытствует:
— Чем это тебя баба потчевала:
— Да вареничками с мясом.
В кармане Урвана всегда ни полушки. И Аристарх знал: на свадьбу брат ничего не даст.
6
Усадив на лавку четырех маленьких ребятишек, бабка Марфа Нужаева наложила в миску пшенной каши, залила ее кислым молоком и положила перед малышами ложки.
— Ешьте на здоровье.
Вдруг захныкал пятилетний Фома. Он не хотел есть из одной тарелки с малышами — Витькой, Венькой и Танькой.
— Почему? — строго спросила Марфа.
И Фома ответил, что они сопливые.
— Ладно, ладно, разделю я вас. — Марфа достала лучину, разломила ее надвое и положила крест-накрест на миску. — Пусть каждый из своего гнездышка ест.
Подошла большая белая кошка, впрыгнула на лавку меж близнецов, начала тереться о них, голодно мурлыкая, толкать их под локти.
— Фома, не видишь, что ли, кошка есть маленьким мешает. Смотри, как они грудки молоком обмазали.
— Брысь! — прогнал Фома кошку. — Зачем вы так молоком испачкались? — Он посмотрел на близнецов. — Тятьки нету — ложкой некому вам по лбам дать.
— А сам-то ай не сможешь? — засмеялась Марфа.
Ложкой, бело-розовой от молока, Фома по разу стукнул каждого из сотрапезников. Детишки заревели, затерли глаза кулачками. Кислое молоко, попавшее им на руки и на ноги, разъедало тело; близнецы заерзали ногами от нестерпимого зуда. Марфа насухо вытерла им ручонки.
— Надоедники вы мои! За что вас нам господь послал? Не ждали вас, не искали, вы сами нашлись!..
— Где нашлись? — полюбопытствовал Фома.
— Под камнем.
Фома хотел было спросить, под каким камнем нашлись близнецы, но в это время с улицы вошел отец.
Платон покачал головой, услышав рев близнецов, сел на лавку и спросил у Марфы:
— Чего они разревелись?
— Ды ай я знаю? Повесили их нам на шею, а денег на прокормление не дают… Со своими хлопот полон рот, а тут еще — чужие. Ты бы хоть узнал, чьи они.
Платон подошел к окну. Подумал, что мать права. Семья живет впроголодь, два лишних рта — немалая обуза. Чьи они дети?.. Как узнать?.. Старая карга Петровна, которая уговорила принять их, редко приходит, мало приносит. Нищенкой прикидывается… Надо бы узнать, чьи они, и возвернуть… Но прежде надо выяснить, откуда эта Петровна является. А как выследить? Сам-то не пойдешь за ней по пятам…
Взгляд Платона задержался на бредущем по улице Егорке Кочерге, младшем брате жены сельского учителя Аники Северьяновича, — парне лет девятнадцати. Слыл он в Алове полудурком. Кочергой его прозвали за то, что кисть правой руки у него была намертво вогнута вовнутрь. Лицо у Кочерги длинное, глаза серые, впалые, острижен всегда наголо, зимой и летом ходит босиком, а стоит ему заговорить — слушать тошно: плетет такую околесицу!.. В селе считают его угодным богу — подают куски и старую одежу. Ночует он, где сумерки застанут.
Блаженный заметил в окне Платона, остановился и пропел единственную песню, которую знал:
Вечером Платон поделился своими мыслями о близнецах со своим отцом.
— Верно надумал, — кивнул Тимофей. — Зачем они нам? А кого следом за старухой послать? Я ведь, милок, не ходок, сам знаешь, — ноги, гляди-ка, вон как распухли. Скоро, видать, на тот свет уйду.
— Егорку Кочергу думаю послать.
— Дельно. Дай ему два пятака — он за эти деньги на край света пойдет. Старуха когда обещалась прийти?
— На троицу явится.
Вышло все так, как предполагал Платон.
На троицу вечером вернулся из путешествия за Петровной Егорка Кочерга, постучался в окошко. Платон вышел с ним на загуменье.
— Знаю, где она живет! — выпалил Егорка. — Она у графа в большом доме живет — вот где! Вошла во двор и больше не вышла. Я ждал, ждал, все глаза проглядел — нету ее, видать, она с устатку спать легла.
— Не врешь?
— Вот те истинный крест, — перекрестился Егорка. — Деньги ты мне сулил. Давай.
Платон протянул ему три медных пятака и две полушки.
— Эхма, скока! — восхищенно воскликнул блаженный. — Чего с ними делать буду, а? В зятья ль к кому зайти?
— Как хочешь.
— Все хвалят мне одну девушку.
— Издалека?
— Чувырину Дуню. Как она? Без изъяна?
— Хороша, да глуповата.
— Она по молодости такая. Поумнеет.
— Ежели сам ее на ум-разум наставлять будешь — конечно, поумнеет.
— Может, мне свадьбу начать готовить? Как думаешь? Мне теперь деньги нужны. Этих вот больших пятаков мне хватит? Ты, дяденька Платон, женатый, скажи, сколько израсходовался на свою свадьбу?
— Сам не знаю. Не я ведь расходовался, а дед мой — Варлаам.
— А где он, старик-то?
— Помер, царствие ему небесное.
— Вот беда: и спросить некого… Пожалуй, у Аники Северьяныча пойду спрошу. — Егорка повернулся и зашагал прочь, громко напевая любимую песню.
7
Другим способом пробовал вылезти из нужды еще один молодой хозяин в Старом селе — Павел Валдаев. После смерти Прокофия, своего отца, продал четырех овец и купил двустволку с припасами, смастерил лыжи и всю прошлую зиму учился ходить на них и метко стрелять.
— Игнашка, — сказал он однажды брату, который был лет на шесть моложе, — кинь вверх свою шапку. Попаду аль нет.
Меньшой, не долго думая, подбросил, и молодой охотник ввалил внутрь его новой папахи весь картечный заряд, разнеся Игнашкин головной убор в жалкие клочья. Бедняга заревел от обиды.
— Скоро сошьем тебе заячью с длинными ушами. — Успокаивал Павел. — Пока в моей походишь, ну, а я отцову надену.
Осенью Павел попросил дядю Кондрата сделать пять капканов. Один большой — на волка, а четыре поменьше — на лисиц. Кузнец взял с него половину платы с уговором, что другую охотник отдаст, как только малость разживется.
Павел ходил к Вавиле Мазылеву, низовскому колдуну, чтобы тот заговорил пули, дробь, капканы. И начал промышлять. Настал и день, когда охотник принес лавочнику Пелевину свою первую добычу — две лисьи шкуры.
8
За свою жестокость Мокей Пелевин был прозван Железным. Слыл книгочеем. Жил на церковной площади в солнечном порядке, в большом кирпичном доме, одна половина которого служила жильем, а вторая — лавкой. Дверь в лавку закрывается сама собою, при помощи пудовой гири, подвешенной на блоке, а к самой гире привязан колокольчик. Неслышно в лавку войти невозможно.
В лавке три окна, но ставни в них почти всегда закрыты, так что Мокей и среди бела дня сидит в потемках, как паук в норе. Он не только держит лавку, но и закупает яйца, собирает ветошь, а если кого-нибудь припрет нужда, — «выручает» деньгами и хлебом.
К нему-то и нанялся в работники Аристарх Якшамкин. Продал свою силушку по пятишке за месяц. Чертоломит Аристарх за троих; любое дело в его руках спорится, как в огне горит.
Одна из четырех коров Мокея — пестрая — очень бодлива. Шерсть на ее спине всегда вздыблена от злобы. Стряпуха Нюрка плакала перед каждой дойкой — еле удавалось с полной доенкой увертываться от рогов. Когда Аристарх впервые вышел во двор Пелевиных, Пестренка, будто обрадовавшись, бросилась к нему с набыченной головой. Но парень успел ухватить ее за рога и трижды ткнул коровью морду в головашки своих лаптей. Пестренка, задрав хвост, трусливо бросилась прочь.
9
Павел Валдаев проверял свои капканы. Шел по дороге, укатанной санями лесорубов, и вскоре услышал голоса именно там, где была его первая привада. Прибавил шагу и увидел четверо дровней с подсанками, на которых лежало по толстому и длинному сосновому бревну, а за кустами четыре мужика — старик и трое молодцов — освобождали из его капкана только что убитую лису.
— Моя лиса, — сказал им Павел.
— Наша, — возразил старик.
— Может, скажете, и капкан не мой?
— Ну, знамо дело, ежели не говорит, — как есть немой. Спроси-ка сам его — ответит ли…
— Он мой! На нем фамилия моя написана — «Валдаев». Взгляните, если не лень.
— И вправда, — сказал младший сын старика.
— Гляньте-ка, сынки, какой хитрый мордвин выискался: даже капкан заранее надписал, — издевательски проговорил старик, разводя руками. — Ты чей? Знать, аловский? Что ж… Капкан, не спорим, твой — бери владей, а зверь, конечно, наш — и вся тут недолга. Трогай! — приказал он сыновьям. — Нам путь не ближний, а время не ждет.
Пошел вслед за санями Павел, всю дорогу до Алова умолял и упрашивал отдать лису, но мужики над ним не сжалились, а старик вдобавок куражился. И Павел, не доходя до моста под Поиндерь-горой, смахнул рукавом слезы и сказал им вслед:
— Ну ладно же: попомните мою лису!
И повернул домой.
Пока лесовозы, часто останавливаясь, въезжали на гору, Павел переоделся и пошел за своими обидчиками. Когда они вскочили на бревна и тронули лошадей под гору, охотник бежал за ними, опережая клубящийся пар от дыхания.
Мужики доехали до середины села Семеновского, что в восьми верстах от Алова, и въехали в проулок семистенкого высокого дома, крытого зеленым железом. А двор его был под тесовой крышей. Даже резные ворота были с навесом.
Холодный ветер глодал богатое, разноцветное белье, развешанное на шесте под расписными окнами.
Павел зашел в соседний старенький домишко с осевшей в середине соломенной крышей и попросил напиться. Старушка с бородавкой над левой бровью подала большой медный ковш.
— Скажи, баушка, по правую сторону от вас кто живет?
— А то, батюшка, Великановы. Богато живут. Бога не боятся — людей не стыдятся.
— Спасибо за питье.
— Спаси тебя Христос…
10
…Зима. Мокей перед зеркалом расчесывает бороду.
— Листар, — говорит, — иди на гумно и перекидай от мышей яровую солому в сарае. Мурку возьми с собой.
— Нюрку? — не расслышав, переспросил батрак.
— Нюрке некогда… Про Мурку говорю, про кошку — пускай мышей половит.
Аристарх до сумерек возился с соломой на гумне. Устал. Мурка тоже не сидела без дела — ловила мышей. У Пелевиных рыжие тараканы и те не без работы. За ночь все чашки-ложки вычистят. Нюрке заниматься посудой недосуг, она в лавке ночи коротает с хозяином.
Жена Мокея, Феона, сидит на конике и пахтает масло. Веки у нее тяжелеют, опускаются, она шепчет молитвы на непонятном самому господу языке:
— Пло черьва твоя воя…
Большие часы в темно-коричневом футляре на стене издеваются над жизнью и кричат «ку-ку» каждому часу, уходящему в забвение. Коварно улыбается маятник, медленно, как Феона, качаясь на месте. Та было задремала и чуть не свалилась вместе с пахталкой под ноги Мокея, который вышел из лавки.
— Уснула? — не строго прикрикнул муж.
— Вздремнула… прости меня, господи. — Кроткая Феона виновато улыбнулась. — Почитай мне, Мокей.
Мокей достал книгу, сел за стол и начал:
— «Елико же…»
Взгрустнулось Феоне:
— Вон они, святые-то, как подвижничали — кожи ели…
— Не болтай про то, чего не понимаешь.
В это самое время Аристарх Якшамкин лежал на груде толстых, трехполенных плах, приготовленных для распилки на дрова. Славно было в такой трескучий мороз вместе с милой в теплом хозяйском тулупе. Приятно ощущать на щеках щекотку длинных, заиндевелых Палагиных ресниц и молчать, прижимая к себе упругое, податливое тело.
— Ты чего вздыхаешь? — прошептала Палага.
— Вздыхается, добрый человек: Мокей меня на Нюрке вздумал женить, ну, на свояченице. Повадилась она по вечерам в лавку к нему, да и забрюхатела, вот Мокей и сбывает негодный товар.
— А я? Как же я? Ведь ежили… Знаешь ведь, мне тогда одна дорога — головой в прорубь. Или повешусь. Ведь куда же еще подеваться? Из дому ведь выгонят, ежели узнают… Да ведь не скроешь!
— Ты чего в слезы-то? Сказал ведь: женюсь на тебе.
В мясоед Аристарх женился на Палаге. С месяц пожили у старшего брата Урвана, а по весне пошел Аристарх в контору графа Кара наниматься на работу, и там его вместе с женой приняли на барские харчи, дали жилье.
11
Весной, в междупарье, на волостной сходке старшиной избрали Андрона Алякина. Он и прежде хорохорился своим богатством, а теперь и вовсе зазнался. Легко сказать, не одного села — всей волости начальник!
Будто подменили домовитого мордвина. Свою избу, хозяйство, разные домашние дела — все забросил, снял в Зарецком квартиру. Домой в кои-то веки заглянет. И одевается по-городскому — пиджачная пара с жилетом, белая манишка, черный галстук-бабочка, на груди золотая цепочка хорошей пробы, в руках — трость с набалдашником. Широкую, густую бороду Андрон расчесывает надвое, отрастил пышные бакенбарды. Начал чистить по утрам зубы, умывается мылом «Бодло» и опрыскивается духами. Ни дать ни взять — барин, да и только!
Все свои хозяйственные дела поручил младшему сыну Назару, который обликом и характером вышел в отца. Недаром прозвали его Андроном Вторым. Вылитый отец. А жена его, статная Мавра, всячески угождает свекру. По этому поводу некоторые злословили за глаза, но прямо, в открытую, говорить побаивались. За исключением разве Марьки-картохи, которая готова была глаза выцарапать удачливой снохе. Она без устали пилила своего мужа Захара.
— Папаша намедни Мавре платок привез красный, шелковый. А за что, спрашивается. Она ведь такая гордая — лучины не поднимет. Все дела домашние на меня свалила. До каких пор терпеть мне такую каторгу?
Захар, который, как поговаривали, за всю свою жизнь ни разу никому не улыбнулся, молча слушал жену, но сердце его тяжелело обидой. Не мог он простить отцу, что тот отлучил его от хозяйства. И теперь вот плывут, плывут денежки через Назаровы руки, мимо него, Захара. Назар-то рад-радехонек, гордый ходит, даже прикрикивает по-хозяйски. На старшего брата прикрикивает, как на работника! Срам! Но все это до поры до времени. Уж он, Захар, найдет какую-нибудь зацепочку, отомстит за такое к себе отношение — по гроб помнить будут…
Долго не находил он такой зацепочки. Случай помог…
Однажды, приехав на побывку, Андрон никого не застал дома, кроме своей жены Лесы, — остальные в овине колотили лен. Леса была на год старше мужа, но выглядела древней старухой, нравом кроткая, если когда и роптала на свою долю, то лишь про себя. Она обрадовалась мужу, села на коник и принялась рассказывать:
— Сижу однажды ночью, Андронушка, сон меня не берет, и слышу — потолок трещит, ну, чисто горит. Утром гляжу — в той вон щели головой вниз вырос белым узелочком круглый гриб. Ох, матушки, не к добру! Не ходи ты, Христа ради, к той потаскушке Барякиной.
— Ты что, старая карга, рехнулась, что ли? Нашла о чем калякать. Или ревновать вздумала? Слышать не хочу!
Заплакала старшиниха. Накинув на плечи пиджак, Андрон вышел из избы. Со всех сторон села стучали вальки, колотившие лен: так, так, так, так… Будто подтверждали слова жены.
Андрон сплюнул и решил поехать в Зарецкое.
…Из овина Захар вернулся домой пыльный, насквозь пропахший дымом, и перво-наперво спросил у матери, почему она плачет.
— Да побил меня старый дурак, — сквозь слезы пожаловалась бабка Леса. — Уж я-то про него все знаю. Зачем, думаешь, он в Алово приезжает? Не нас повидать, а с Улькой, с мельничихой, позабавиться. А долго ли до беды? Подкараулит его Елисей — душу ведь вынет. Он ведь как медведь, Елисей-то…
Блеснули красивые Захаровы глазищи. Вот оно что! Ну, настал час!.. Вон как все просто получается… Шепнуть надо мельнику, а дальше все само собой пойдет.
Но Елисей, вызванный Захаром на свежий воздух, не сразу поддался. Долго хмурил свой низкий, медвежий лоб, а потом сказал, что слухи — они и есть слухи. Вон Роман Валдаев навсегда прослыл душегубом. А почему? — болтовне поверил. Но уж коль он, Елисей, убедится во всем этом собственными глазами, — уж тогда…
— Что ж тогда? Ты того… Отец он мне. Проучить бы, да и все.
— Покажу им плант… А может, сказать отцу твои слова. А?
— Ты что? Рехнулся?
— А что, змеиная душа, боишься?
— Из дому выгонит с одним крестом.
— Ладно уж, пошутил. Однако не ожидал такого планта. Надо подумать…
12
Черные вороньи тучи носились над экономией и зловеще кричали:
— Ка-ар!
День напролет кричат вещуньи, будто кличут беду, и графу был до одури противен этот издевательский крик:
— Ка-ар!
Он приказал уничтожить все вороньи гнезда в парке.
— Не к добру, Листар, закаркало воронье, — говорила в людской избе Палага, одетая горничной. Накличут на этот дом бог весть какую беду.
— Нам-то что за дело? Ты — горничная, вот и печалься.
— А знаешь, управляющий, этот Лихтер, он ведь уговаривал графа нанять меня вышивальщицей.
— И охота была вышивать на бар? Пусть берут Ненилу Латкаеву.
— За деньги же. Холст ихний, нитки — тоже. Днем в горничных, а ночью — вышивать.
— А спать когда будешь?
— Уж как-нибудь… Надо же деньжат подкопить. Домик купим.
— Это, пожалуй, ничего.
— Плохо ли.
— Дай тебе бог здоровья, добрый человек.
— Боялась, ты заупрямишься, не согласишься. А скажи-ка, Листар, старая барыня на тебя поглядывает? Уж я все вижу!..
— Нонна-то Николавна? Да ты в уме? Какой из меня для нее полюбовничек? — Листар рассмеялся. — Старая барыня, как гитара бесструнная. К тому ж черствый хлеб после сладкой лепешки невкусный.
— И мед горчит. Все мы, бабы, из одного теста. Теперь я это знаю.
Ба-бах! — снова выстрелили в саду по воронам. Вздрогнув, Палага проворчала:
— Как начали с утра, так и по се не могут успокоиться.
— Дело для бездельников нашлось.
13
Когда утром Ульяна принесла мельнику завтрак, он строго, набычившись, посмотрел на нее и спросил:
— Что долго не рассказываешь про Андрона?
— Не слыхала ничего.
— А я вот слыхал! Слыхал, что он за твою юбку цепляется.
Ульяна капризно выпятила губки, отчего на сердце мельника сразу посветлело, и он готов был простить ей все — и что было, и чего не было.
— Если б ухватился, я его ручищи рыжие да волосатые укоротила бы мигом.
— Ну, ладно, ладно. У меня другой плант. Коли к тебе заявится, не прогоняй, а мне скажи заранее да уведи его в сенницу. Там я вас вроде как и накрою. Уж проучу его!..
— Тебя за него в тюрьму посадят, а мне что за радость?
— Что бог даст. Не перечь. Я — твой закон.
— Мне Андрона не жалко. Смотри, с умом будь. Не убей.
— Когда придет?
— Напрашивался послезавтра днем.
— У сенницы караулить буду. Поняла?
— Чего тут не понять?.. Ну, я пошла.
Днем начал падать первый снег, и с полей пригнали стада.
В обед, проходя со съезжего двора домой, Андрон завернул навестить свою милую, — та, коротая время, пряла шерсть. Старшина сразу облапил ее, потянулся поцеловать, но в окно постучали, и женский голос с улицы спросил:
— Чужая овца не заходила к вам?
Андрон вздрогнул и торопливо отскочил от Ульяны, а та разлилась колокольчиком и, давясь от смеха, откликнулась:
— Чужой баран… рыжебородый… забрел.
— А ну вас…
С печки спрыгнула серая длинношерстная кошка и, потираясь о ножку стола, неодобрительно поглядывала на хозяйку и гостя.
— К ненастью, — проговорила Ульяна и добавила, поеживаясь: — Мне ее стыдно… У них, говорят, ума поболе нашего.
Андрон засуетился и предложил пойти во двор. Ульяна накинула черную дубленую шубейку и пошла за ним. Он деловито осмотрел постройки и наметанным взглядом остановился на одной из дверей.
— Это что у вас? Сенница? Покажи.
— Не жалко.
Не успел Андрон осмотреться в сеннице и как следует облапить Ульяну, как в дверях появился Елисей — могучая фигура закрывала дверной проем, в руках топор. Андрон — страх божий! — от неожиданности чуть не присел и задрожал, как осиновый лист.
— Вот так плант! — раздался громовый голос. — Ну, попался, бык мирской! Молись, Андрошка, — зарублю. Грабить душу мою пришел? У-у, разбойник! Час твой смертный приспел! Молись!
— П-про-о-ости.
— Уж я тебя щас про-ощу-у!..
— Че… чего… ты делать… хочешь? — лепетал Андрон, как зачарованный глядя на сверкающее лезвие топора.
— Да раскрою твою дурацкую башку. Вот мой плант.
— Мо… мож-жет, по-подар-рок возьмешь?
— Эхе, придумал. Сколько дашь?
— Пятьсот ру… рубликов. — Андрон полез в карман и достал пухлый желтый бумажник, какого не было ни у кого в Алове.
— Деньги прими, Ульяна, да с бумажником. И часики с цепочкой подари Уляше. Чай, не жалко для подружки?! К ним перстенек прибавь… Теперь, жена, беги домой…
Ульяна, как снежинка, проскочила мимо мужа. Поиграл Елеська топором и покатал на скулах желваками:
— Дрожишь, Андрошка? Холодно без дела? А ну, сыми шапку, шубу, пиджачок — все сымай!
— Не издевался бы хоть…
Когда старшина остался в одной рубашке, Елисей насмешливо оглядел его и пробасил:
— Теперь ступай. Скажи спасибо: в заднюю калитку выпущу.
Вдогонку Андрону расхохоталась гусыня:
— Ха-ха-ха-ха!
Едва не прыснул и Елисей, глядя, как мелькал белыми ногами, заросшими рыжими волосами его незадачливый соперник.