1

Исстари високосные годы считались в народе недобрыми, приносящими мор на мужиков и баб, падеж скота и птицы, а также прочие тягости. Наступивший високосный год оказался таким же. Едва успел начаться, как разнеслась весть: война с японцем. Только и разговоров в Алове, что о войне и о японцах.

Молодых мужиков забривали в солдаты. У Бармаловых одного за другим забрали шестерых сыновей.

Призывная комиссия работала с утра до самой поздней ночи.

Хромой Зотей вышел после врачебного осмотра сияющим.

— А мне сказали: негодяй…

— Негоден, поди?

— Може, по-русски и так.

Сына своего Исая Трофим Лемдяйкин сам привел к врачам:

— Глухой, немой отроду…

— А кто тебя просил зайти сюда?

— На случай, ежели сказать что-нибудь за него придется.

— Сам ответит.

— Я ж вам, точеным го… высокоблагородиям, сказал: глухой, немой он…

— Именно — теперь не твой. Пшел вон!

Долго вертели врачи Исая. В уши кричали — не шелохнулся. Сзади стучали — не оглянулся. Больно щипали — только морщился, но не издал ни звука. Стали решать, что делать, и согласились уволить по чистой. Наконец один из врачей махнул на дверь рукой: ступай, мол, домой. Отлегло у Исая от сердца. «Выкрутился!» Чуть не танцуя, заспешил к двери. Вдруг главный врач крикнул вдогонку:

— Лемдяйкин!

Исай вздрогнул и оглянулся. Все расхохотались.

— Ложку бери, притвора! Годен к строевой! Да, годен! Отца позови, мы с ним поговорим.

Понурясь, вышел Исай в коридор. Сказал отцу, что требуют зайти для разговора. Но тот и без его слов все понял и заторопился:

— Некогда, сынок, а то поговорил бы. На лошадь надобно взглянуть…

Гуляли в Алове лобовые, собирая по домам деньги на пропой. Пили и горланили под тальянку:

Рекруты-соловушки, Бритые головушки…

А по большаку чуть ли не каждый день ехали подводы с новобранцами, и с напускной лихостью, скрывая лютую тоску, орали песни:

Проводи меня, товарищ. На алатырский большак: Царь медалями, крестами Меня вздумал обольщать.

После изгнания из кружка Роман Валдаев начал попивать, на жену махнул рукой и зачастил к Ульяне Барякиной. Не стыдясь и не таясь. Баба потеряла покой. И Романа привечала, и мужа побаивалась: а ну как вернется? Война, могут ранить и отпустить до срока. Ходила гадать на «ноготках» к Марфе Нужаевой. Дала ей старуха камешек.

— Наговори над ним, чего желаешь.

Солдатка взяла, как святыню, камешек в горячую ладонь, зашептала о самом заветном — дышала порывисто, будто ветер на улице. Дрожали и позвякивали на лебединой шее синие снизки бус. Потом Марфа отобрала камешек и вместе с другими разложила на столе.

— В дороге муженек твой. Ранен, знать. В остатке двенадцать «ноготков»: не врут. Снова раскинуть?

— Да, бабуль, раскинь.

Как ни раскидывала Марфа камешки, выходило одно и то же: муж живой и должен вернуться. Пала духом солдатка и в тот же вечер пожаловалась Роману:

— Вернется Елисей — меня живую схоронит.

— Боишься?

— Сам подумай: под сердцем не от него ношу.

— Война, слышь, затеяна немалая. Многие полягут.

— Да вовсе не желаю я зла Елеське, только бы голову с меня не снял, когда приедет… Уж я-то его медвежий карахтер знаю!

2

Накануне троицы из Петербурга неожиданно приехал сын отца Ивана — Александр. По-мальчишески резвый, порывистый, хотя и успевший приобрести плешину на темени, которую обрамляли негустые волосы, будто кусты, чернеющие зимой вокруг сугроба, он закончил университет и теперь подыскивал место адвоката. Отец Иван был рад: сын вышел-таки в люди. Говорил с Александром как с равным. И хотя во многом не понимал сына, смущался его резкими и дерзкими суждениями, был снисходителен, думал: молодо-зелено, жизнь обломает…

Двенадцатилетний Анатолий был о брате другого мнения — безотрывно глядел ему в рот и удивлялся, что тот знает так много звучных и красивных слов, которые как бы сами собой складываются в мудрые фразы. Анатолий с первого дня прилип к старшему брату как банный лист — куда Александр, туда и он.

— Может, с сестренкой, с Женькой поиграешь, а я пока пойду погуляю? — сказал ему вечером Александр.

— Не хочу с Женькой…

Перед лавкой Пелевина, в пыли, лупцуя друг друга, сопя и хрипя, сплелись в клубок шестеро мальчишек.

— Чего они? — Александр остановился.

— Мокей опять им головку воблы выбросил.

— Разве Мокей не мог бы отдать… просто так?

— Он забавляется.

И в самом деле на крыльцо вышел хозяин. Он улыбался, поглядывая на дерущихся, но, заметив поповских сыновей, посерьезнел:

— Прочь отсюда, паскудники! Нашли место! — И заулыбался Люстрицкому-старшему. — А-а-а, Ляксан Иваныч! Здравствуйте. Спасибо, что за человека меня почли.

Александр попросил фунт конфет. Самых лучших. На улице раздал по конфете неприкаянно бродившим мальчишкам и отправился с братом дальше.

Когда возвратились домой, отец Иван крякнул и, как-то виновато улыбаясь, сказал:

— Александр, у меня к тебе просьба. Давненько собираюсь порадовать прихожан проповедью на их родном языке, да вот ведь грех-от — не силен я в нем. Перевел бы мне… Ты ведь хорошо говоришь.

— А русский текст готов?

— В горнице на большом столе.

3

Валдаевы с Нужаевыми готовились к троице — чисто вымели под окнами, в землю воткнули срубленные в лесу побеги кленов, наличники окон утыкали кленовыми ветками. Под вечер мужики вернулись из бани — распаренные, пропахшие дубовым веником, красные и довольные. Роман пригласил Платона на свою половину — попить чаю, и тот согласился.

За столом разговорились. Давно уже не сиживали так по-родственному. Платон допытывался, ко двору ли пришлась Штагаевым старшая дочь Романа, Луша.

— Не жалуется. Муженек ее сапоги справно точает. Ну? Не только на хлеб и на квас хватает…

Потом заговорил о себе: у него, Романа, все та же сухота: Груняшке тяжело по дому управляться, детям трудно без матери родной. И прибавил:

— Дурак я старый: дали мне холст — показался толст…

— Все казнишь себя?

— До веку не прощу.

Платон выпил четыре чашки, гоняя во рту одну-единственную ягодку монпансье, опрокинул посудинку на блюдце и, поблагодарив, собрался уходить, но Роман просительно проговорил, что-де нынче ему надо караулить амбары и пусть Платон присмотрит за избой, а если в случае чего…

— Да ладно, не впервой уходишь этак-то… Знаем мы твои амбары. Иди, не бойся.

Дома Платона ждала негаданная радость. Не успел сесть на лавку и разуть разомлевшие ноги, как Фома принес из бани сидня Андрюшку.

— Тять, посиди, я счас к тебе приду.

Платон думал, что сынок приползет к нему своим обыкновенным способом, но тот, хоть и неуверенно, встал на ноги и неуклюже заковылял. Обходя стол, чуть не упал, но удержался. Платон ринулся навстречу, протянул руки, обнял сына и, не в силах от радости выговорить ни слова, погладил его по мокрой голове. Андрюшка же, захлебываясь, что-то говорил и говорил, но отец не слушал, на уме вертелось одно — пошел!

— Молодец, сынок! Большой грех с души снял. Слава тебе господи! Чтобы такое сделать полезное?.. Чтоб всем людям во славу божью? Может, колодец на улице вырыть?

— Давай! И я буду рыть.

Не успела в избу войти мать, как Андрюшка соскользнул с колен отца и зашагал к ней.

— Мамань, ходить умею!

Матрена ахнула, в три ручья брызгнули слезы.

— Дошли до божьего престола мои молитвы! Два праздника нынче у нас.

4

Не смолкая с главной аловской колокольни во все стороны разносится праздничный перезвон. По улицам шагают к троицкой заутрене принаряженные по случаю праздника прихожане. Иные задерживаются на паперти, где в толпе мужиков слышится голос Александра Люстрицкого, — разговор тут идет бурный и долгий. Александр старается перекричать шумящих мужиков:

— Друзья! Взгляните вон на ту старую ветлу, да не на эту, а вон ту, что возле церковной ограды. Видите, чахнет она на корню. Почему?

— Трута много на ней.

— Правильно! Сколько трута выкормила она за свою жизнь! Стоит она, но ведь все соки из нее высосаны. Нет пищи листьям ее. Пройдет немного времени — и погибнет она. Точно так и вы — кучу трутов кормите, сами же — чахнете!..

— Верно!

— Испокон так было!

— А кто же тятька твой? — съязвил Наум Латкаев. — Может, тоже трут?

— Такой же мироед, как ты.

Мужики расхохотались, потому что по ступенькам поднимался легкий на помине отец Иван. Он перекрестился и прошел в церковь. За ним повалил народ. К питерцу подлетела Нина Чувырина — стройная и подвижная, как ящерка, кокетливо завела глаза:

— Александр Иваныч, нынче после обеда пойдем венки в Суру бросать. Может, и вы с нами?

— Спасибо за любезное приглашение — обязательно пойду.

Нина, как мышка, юркнула в церковные двери. Всю заутреню она была словно во сне — ничего не видела и не слышала. Вспоминала, как в позапрошлом году, в летние каникулы ходила в Кондрашкин лес по грибы и там впервые повстречала Александра Ивановича. Почему-то врезались в память его уши, которые были похожи на аккуратненькие грузди, какие у нее в кузове… Корила себя: «Как не стыдно — первой пригласила молодого человека!» Потом вспомнила пушкинскую Татьяну Ларину и подумала: «Ничего страшного — я как заряженное ружье: мне на курок нажали, я и выстрелила…»

Начинается Сура с резвого родничка. Совсем неширокий тот ручеек. Бежит он по полям и лугам, меж мшистых валунов, и на пути своем не замечает, как сбегаются со всех сторон другие ручьи и речушки. Незаметно превращается Сура в бурливую и пенистую реку. Точно так же, на ходу, разрасталась и ширилась толпа молодежи, шедшая после полудня к Суре, — из каждого двора, словно горох из стручка, сыпали на улицу парни и девки; толпа ширилась и ширилась, валила на землю кленики, воткнутые возле изб.

Танцевали на ходу, играли на гармошках, на дудках, пели. Оживленная, праздничная толпа напоминала колышущийся на ветру цветущий луг — каких только здесь нет налобных лент, вышивок, венков!

Замужние бабы высовывались из окон, выходили за ворота и, окликая девок и молодок из родни, одаривали их пресными, сдобными лепешками и крашеными яйцами.

Принимай, бурливая Сура, уноси в неведомые дали кленовые венки!

Шуми, прибрежный лес, веселыми голосами девчат и парней! До поздней ночи не знай покоя, наряжай зелеными ветвями «лесовушек».

Завертелись на полянах хороводы, провожая красную весну и встречая плодородное лето.

Позабыв обо всем на свете, Нина с Александром забрели далеко в лес.

Там улыбались ландыши, приоткрыв свои белые зубки. Дрожали, звенели синие колокольчики, в которых копошились пчелы. Заботливые жуки, пролетая над влюбленными, громко шептали:

— Дру-ж-ж-ж-и-и…

Ветер обнимался с рябиной, увешанной белыми кисточками цвета. На нее опустил было свою лапу-ветку дуб-молодец, но ветер, сердясь, ревниво отстранил ветку:

— У-у-уйд-д-и-и…

Отец Иван, озабоченный и растерянный, вышел на кухню и спросил жену:

— Капа, ведь ты хорошо по-мордовски понимаешь, переведи-ка мне эту проповедь слово в слово.

— А что случилось? — Попадья была встревожена растерянным видом мужа. Сперва она прочитала про себя и, боязливо озираясь, сказала:

— Не смей прочитать прихожанам!

— Уже прочитал. Переводи!

Попадья перекрестилась и начала:

«Прихожане! Осенью наступит пора собирать ругу. Сами вы понимаете, что это дело — божье. Так что вы от меня не прячьтесь, как тараканы от солнца, скупость свою запрячьте подальше. Если кто-нибудь из вас, кроме меры ржи, преподнесет мне курочку, либо поросеночка, или тем паче овечку, тому бог пошлет во сто крат больше. Ибо сказано в писании: „Рука дающего — не оскудеет“.

Но знаю я вас, ненасытных. Все вы в грехах погрязли, как скоты в трясине. Неужели обременяют вас в трех селах три лишних рта, вас поучающих уму-разуму и божьему слову, — я, ваш пастырь длинногривый, дьякон Ревелев, ревущий, аки бык мирской, и безмозглый пономарь Порфишка? Знайте же, вертопрахи, ежели будете запираться и прятаться, увиливать от сбора руги, мы проклянем вас!

Старики и старухи, мужики и бабы, девки и парни! Нет среди вас ни одного порядочного прихожанина — все вы друг дружку обманываете, прелюбодействуете и в прочих смертных грехах живете. Однако когда исповедуетесь, мы отпускаем вам все ваши грехи, хотя и сами в тех же грехах виноваты перед господом богом. Но учтите, что мы все же — пастыри ваши, а вы — овцы. Особой милостью одарит бог тех из вас, кто будет мне пахать, сеять, хлеб жать, снопы вязать и платы не потребует.

Когда мы ходим с молебном по вашим избам, вы спаиваете нас, а потом смеетесь над нами, когда мы сквернословим или деремся, когда делим ружное. По-божьему ли это? Будто сами вы никогда не напиваетесь и не деретесь. И ежели не перестанете вы издеваться, придется мне, православные, уйти в Петраксино и сделаться там муллой. В последний раз увещеваю вас. Аминь!»

Тяжело отдуваясь, утирая ладонью пот со лба, отец Иван смотрел на попадью. Та еще раз перекрестилась:

— Батюшки! Чего натворил!.. Не дай бог твоя проповедь до владыки дойдет — ведь сраму не оберешься!.. Расстригой останешься! В толк никак не возьму, как ты заметить не мог таких слов, кои по-русски и по-мордовски одинаковы: скотина, диакон Ревелев, мулла?

— Все мы задним умом сильны, — отец Иван немного успокоился, сел на лавку. — Ай-яй-яй, ну и провел меня наш паршивец!.. Слова, про которые ты говорила, в моей проповеди были, да смысл в них другой…

В тот вечер сын Александр дома не ночевал — вернулся поздно и завалился спать на малом сеновале над конюшней; проснулся к полудню, когда вернулся со службы отец. Хмуро уставился на сына, спросил с напускным спокойствием:

— Чего нового скажешь?

— А чего у меня нового? На сеновале заночевал. Ночь была теплая. А ты как почивал?

— Почивал, спрашиваешь? Всю ночь глаз не сомкнул. А почему — ты сам должен знать. Кто тебя позорить меня позволил? Ты чего на меня, как невинный ягненок, уставился? Ты во что проповедь мою превратил? Понимаешь, ведь надо мной всем селом смеются!

— Ты, отец, со своей совестью сперва посоветуйся. О чем она тебе говорит? Я тебе скажу, о чем: о том, что в проповеди чистая правда, что и сам ты думаешь так же… По Алову ходишь, как нищий, а у самого в городе — пять тысяч в банке. Для кого копишь?

— Для тебя, хотя бы. А кроме тебя, еще четверо меньших. Их тоже надо вывести в люди. Не рано ли взялся учить меня? — отец отошел к двери, постоял, словно в раздумье, затем вернулся на прежнее место. — Так знай же, не приведет твоя крамола к добру. Не приведет! Помню, когда учился, у нас в семинарии тоже вот такие, как ты, были… смутьяны-атеисты… А что из них потом вышло? Ни богу свечка, ни черту кочерга. А двое в Сибирь пошли. И ты… знай, сын мой, коль заработаешь своей крамолой на шею конопляный галстук, слова не замолвлю за тебя и в поминальник не запишу!

— Спасибо, отец, в заступниках не нуждаюсь.

Налилось кровью отцовское лицо, затряслись руки, отец Иван передернулся, словно в лихорадке, и прохрипел:

— Дверь из дома не забыл где?

— Что ж… уеду скоро… Как только невеста соберется, так и умотаю.

Отец двинулся было к двери, но любопытство взяло верх:

— Кто она?

— Нашего же сословия… Дочь церковного сторожа.

— Отцом своим меня не считай.

5

Платон Нужаев выполнил свой обет: дал трешну прохожим колодезникам, и те вырыли под окнами его избы отменный колодец со срубом, вокруг творила прибили четыре доски, чтобы удобнее было ставить ведра, соорудили «четырехрогий» ворот. Колодец был так глубок, что казался бездонным, а вода в нем была — не сыщешь такой вкусной и холодной до ломоты в зубах во всем Алове. И когда бабы шли в поле, брали с собой воду в кувшинах только из этого колодца — чистую, студеную, мягкую и вкусную. Даже если не хочется пить, все равно волей-неволей отхлебнешь глоток-другой.

Как-то Елена Павловна брала из колодца воду. Рядом остановилась подвода с тремя мужиками. Один из них, белоголовый, попросил девушку:

— Красавица, дай бог тебе хорошего жениха, не дашь ли нам ведерка, конягу напоить — совсем упарился.

Голос его показался таким знакомым! Лена взглянула на изрезанное глубокими морщинами лицо и вскрикнула:

— Отец!

— Ленка?! Да неужели ты?!

— Я, папа, я…

И бросилась ему на шею.

А потом… Она не совсем отчетливо помнила, что было потом: кажется, сидели на скамейке возле нужаевской избы, и она, захлебываясь от радости и волнения, говорила, говорила, — про мать, которая сейчас в имении Каров, про то, как они его ждали, а он вытер шершавой ладонью ее щеки, схватил, как в детстве, под мышки и усадил на телегу, рядом с каким-то хмурым мужчиной, который сошел с подводы, едва они доехали до середины Новой линии, попрощался и куда-то заспешил; она спросила тогда, кто это такой.

— Аверьян Мазурин, он три года сидел со мной в остроге.

— За что?

— Урядника брал за грудки. Хороший парень. Облиликом хмуроват, а сердце золотое… А ты совсем как городская барышня…

— Учительница я.

— Да уж я знаю, письмо месяц тому получил. Ну, рассказывай, как вы тут жили? Как Нинка, как Костя?

И она снова быстро и сбивчиво заговорила: как училась с Нинкой в гимназии, где они скрывали, что отец их безвинно сидит в тюрьме; о том, что Нинка Чувырина — уже не Чувырина, а Люстрицкая, — увез ее сын попа Александр, будто украл; Нинка даже ни с кем не попрощалась; наверное, боялась, что без венца из дому не отпустят, — схватила узелок в руки и как ящерица нырк за ворота — только ее и видели: но беспокоиться за нее нечего, ведь Нинка такая!.. ей пальца в рот не клади, она и в гимназии бой-девкой была; такая из любой беды вывернется и нигде не пропадет; а Костик жив-здоров, совсем большой стал; мама — она хорошо получает у Каров; правда, концы с концами не всегда сводят, но жить можно…

Она даже не заметила, как телега после тряских ухабов деревенского большака покатила по ровной дороге барской усадьбы. Как будто поджидая приезжих, Калерия вышла во двор и, когда Лена окликнула ее, заспешила к ней, не обращая внимания на седого как лунь мужика, сидевшего рядом с дочерью.

— Лера!

Звякнули ключи на поясе у экономки, когда рухнула она как подкошенная.

Как-то утром в имение заглянула Лидия Петровна Градова — она приехала по случаю болезни старой графини Нонны Николаевны. Заглянула и к Калерии Чувыриной.

— Знаю уже от дворовых, радость у вас великая. — Лидия Петровна улыбнулась, глядя на просветлевшую лицом экономку.

— Дождались!..

— Где же супруг?

Калерия высунулась в окно:

— Евгра-аф! Зайди-ка сюда. — И повернулась к докторше. — Он вам в ноги хотел поклониться. Столько вы для нас сделали!..

Когда Градова уселась на свое обычное место в тарантасе, кучер Харитон уважительно осведомился:

— Куда прикажете?

— В Митрополье. Бывал там?

— Как не бывать. Вышивки художнику возил.

— Зачем?

— Рисовал он их на бумаге, а наш Лихтер их, энти бумажки, в Ганбург отправлял.

— Выходит, в Германии нет вышивальщиц, равных нашим? — Лидия Петровна довольно засмеялась.

— Вестимо, наши лучше, — в тон ей ответил кучер. — Но-о!

Остановились возле церкви, и Лидия Петровна сказала, что Харитон может возвращаться домой, поскольку у нее тут много дел. Оглядевшись, она постояла с минуту, пока тарантас не скрылся в проулке, и не спеша перешла площадь, свернула на кривую улочку, через которую, крякая, то тут, то там неспешно переходили утки, и дошла по ней до маленькой винной лавчонки. Снова постояла, словно раздумывая, входить или нет. Потом решительно взбежала на крыльцо и резко отворила дверь.

Прилавок винной лавки находился за толстой черной решеткой, в середине которой зияло узкое окошечко. В него могла пролезть четверть водки, но человек протиснуться не мог. За решеткой сидел сухонький, с землистым чахоточным лицом человек; на его левой щеке отчетливо виднелся шрамик, похожий на галочку.

— Здравствуйте, Степаныч. Примете гостью?

— Коли без хвоста, почему ж не принять, — ответил Степаныч. Когда он говорил, галочка на щеке словно взлетала.

— Хвоста, думаю, не было… не могло быть.

— Очень рад. Пора обедать. Сейчас я закрою заведение и потолкуем. — Он закрыл лавку снаружи железной перекладиной и, вернувшись через черный ход, пожал гостье руку.

— Может, отобедаете со мной?

— Откровенно скажу, есть хочу как сто чертей.

Степаныч накрыл стол в задней, потайной комнате, где, как и в самой лавке, нестерпимо воняло спиртом. Этому человеку было лет сорок пять, но выглядел он значительно старше. И поэтому партийная кличка шла к его внешности. Он был из той плеяды закаленных рабочих-революционеров, к которой принадлежал и Степан Халтурин. И тоже немало помотался по острогам и каторгам. Последний его побег, — она это знала, — был прямо из Вятской тюрьмы, куда он был заключен за участие в организации подпольной типографии в Воронеже. Здоровье его было сломлено, — она видела по лицу, что жить ему осталось недолго. Месяц тому он ненадолго уезжал в Москву, где в каком-то из пресненских переулков доживала свой век его престарелая мать, встретил знакомых товарищей, которых знал по ссылке, побывал на одной из явочных квартир Московского комитета партии, откуда привез с собой свежие брошюры, листовки и ворох разных новостей.

— Какой вы молодчина! — Лидия Петровна с интересом перебирала пачку нелегальной литературы, которую он извлек из-под половицы. — Кое-что обязательно надо размножить. Я совсем было отчаялась получить что-либо поподобное. Переписывалась с Крупской. Но она сейчас за границей, и я не знаю, как с ней связаться. Почти все остальные мои знакомые сейчас в ссылке. Да и вы тоже целый год варились в собственном соку.

— Нам с вами предложили вступить в связь с Симбирской группой. Мне дали одну явку в Симбирске. Надо съездить. Думаю, лучше, если вы как-нибудь вырветесь…

— Отлично! Ну, а еще новости?

Он заговорил о Бакинской стачке, о том, что раскольническая тактика меньшинства пагубно отражается на работе Российской социал-демократической рабочей партии в массах. Плеханов нашел себе союзников — либералов. Но большинство, идущее за Лениным, против такого союза, оно видит ведущую силу в революционной борьбе в лице рабочего класса. Большинство считает: надо направлять массы на восстание. И в конце заключил:

— Вы сами видите, крестьяне питают ненависть к помещикам. Они земли хотят! Вот-вот их ненависть выйдет из берегов, ее никакие запруды не удержат…

— Да, так, я часто бываю в селах и знаю, как они настроены. Каждое село — будто бочка с порохом. Поднеси искру — бабахнет! Да еще как!

— Крестьян нужно направить, объяснить… Их враг — не только какой-нибудь Кар или Ваганов, но и весь самодержавный строй. И все беды крестьянские — из-за этого полукрепостнического строя. Ведь многие верят, будто царь-батюшка — он сам по себе, а Кары — сами по себе… Крестьяне — верный союзник рабочего класса. Надо укреплять этот союз. Надо, чтобы рабочий повел за собой крестьянина. Задача, конечно, не из легких.

— Пути правительственной глупости неисповедимы: все чаще высылают в родные села рабочих за участие в забастовках и демонстрациях. Я уже пятерых таких знаю — из разных деревень. Хороший народ, боевой, сознательный.

— Побольше бы нам таких.

— Дорогой Степаныч, я понимаю, вы очень больны, в вашем положении… при такой серьезной болезни… естественно, человек хочет покоя…

— Ах, Лидия Петровна, оставьте! Я понимаю, вы доктор… Но лучше начинайте без предисловий. Годик-другой, надеюсь, я еще проскриплю. Когда из тюрьмы убежал и сюда, в эту глушь, забрался, думал так: болезнь свое берет, жить недолго осталось, но умру не на тюремной койке… Откуда ни возьмись — вы появились. Подумал: как много нас стало, если даже в таком захолустье встречаешь единомышленника. И почувствовал, будто силы прибавилось. Не хочу умирать — и все тут.

— В Зарецком Фрол Блинников продает свой трактир у базарной площади. Место шумное, людное, как раз то, что надо. Хотите стать хозяином трактира? Деньги я достала…

— Почему бы нет? — Степаныч улыбнулся. — Я люблю размах, а здесь что? Тесно, точно в тюремной камере. А Фролово заведение я видывал не раз, ничего — подойдет. Хорошая будет явка!

— Раз так, сегодня же поедем и купим.

6

Как-то пошла Ульяна Барякина с подругами, такими же солдатками, на пойму за черной смородиной.

Вышли бабы на берег Суры.

Волнуется река, словно гадает, — бормочет и раскладывает камешки по песку. Бьются о берег волны ее, будто дрожащие руки бабки Марфы.

— Придет муженек твой… жди, — будто шепчет Ульяне Сура.

— Прие-е-еее-де-ет, — вещает ей дерево, скрипящее над речной водой.

Умерла Прася, вторая жена Романа. Умерла в одночасье: пошла по воду, а когда наматывала колодезный ворот, вдруг стало ей дурно. С пустыми ведрами вернулась домой, присела на крыльцо, чтобы перевести дух и переждать боль в сердце, да так и преставилась, сидя на крылечке, привалившись спиной к избе. На похоронах лишь один Роман смахнул скупую слезу — хоть и не любил Прасю, но все же жалко стало ее. Три дня не выходил по вечерам из дому. А на четвертый подался к Ульяне. И с тех пор зачастил к ней: едва выберет свободный часок — сразу к барякинской избе…

7

Управляющий Лихтер днями напролет носился на резвой лошадке по графским полям — осматривал посевы, наблюдал за работой. Не дай бог кто отлынивает от работы — тому спуску нет. А расплата одна — пощечина. Если же из-за малости роста Лихтер не дотягивался до лица, то взвизгивал:

— Нагибайть!

При очередном объезде он заметил выкос в овсяном поле и решил скоротать ночь возле этого места — не наведается ли злоумышленник еще раз. Однако ночь прошла спокойно. Утром увидел, что на Красной поляне крестьяне убирали графское сено. Лихтер не мог допустить, чтобы пропала хоть одна копешка. Чуть ли не целый день он провел на покосе. Притомившись под вечер, прикорнул за копной, откуда обозревал луг.

Одни возили сено на лошадях, а другие, кто посильнее, в том числе и Аристарх Якшамкин, тянули копны волоком. Подойдет Аристарх к копне, закинет вокруг нее веревку, — и пошел туда, где мужики и бабы вершат стога. Вот подошел он к очередной куче сена, точным взмахом набросил на нее веревку… Управляющий не сразу сообразил в чем дело, почему вдруг его спина прилипла к копне и куда его волокут. Завопил от стыда и боли: штаны, цепляясь за стерню, сползали с ног.

Но когда копна остановилась, Лихтер вскочил и обежал вокруг нее. Рядом хохотали, тыча на него пальцами, мужики и бабы. Он в растерянности остановился: думал, будто его тащили по крайней мере человек десять, а увидал лишь Аристарха с веревкой в руках. Густав Эрихович пришел в ярость, набросился с кулаками на работника:

— Нагибайть!

Но тот не нагнулся. Управляющий остервенело колотил его по пояснице — выше достать не мог.

— Ти понималь, шкотинь, шево надель на сфой верьевка? Шутка тфой свиньящий!..

Колотил и колотил растерявшегося богатыря, пока не выбился из сил. Отступился, тяжело дыша, но тут же набросился на окружающих крестьян и крестьянок, рявкнул:

— Работайть!

И лишь после этого догадался подтянуть съехавшие по колена брюки и, не глядя ни на кого, торопливо засеменил к своей лошаденке, бродившей на другом конце поляны.

8

Из-за леса вылезла половина полной луны. Она походила на полукруглое чело печи, в которой бушует огонь, и казалось, макушки деревьев лезут в пышущее огнем жерло.

Гурьян в это время сидел на берегу и смотрел, как встает луна, — ждал запоздалых путников, которых надо будет перевезти на другой берег. В кустах затрещало, да так громко, будто шел напролом разгневанный лось.

Появился Аристарх Якшамкин.

— Ты чего так поздно? — спросил Гурьян. — Как медведь-шатун.

— Здорово, добрый человек. Тебе брошенный лапоть не нужен?

— Чего-чего? Какой лапоть?

— Я и есть тот лапоть. Выгнали меня из имения. Вот так, добрый человек.

— За что выгнали?

Аристарх рассказал. Гурьян смеялся до упаду.

— Ну и ну! Штаны, значит, с него спустил!.. Ой, уморил ты меня. Ну и ну!.. Ты бы меж глаз ему разок саданул вдобавок.

— Окачурился бы, а мне — ответ держать. Я, добрый человек, за себя не боюсь, а Палага как одна будет? Про нее все мысли. Она вторым ходит…

— Ну и ну! Здорово ты его!.. Ладно, приходи ко мне. Я даже рад — давно ищу надежного человека. У меня и без перевоза дел полно. И Палагу свою сюда тащи — в доме места хватит.

Наутро, как только Аристарх перебрался на перевоз, Гурьян отправился домой — давно он там не был.

Аксинья невесело поделилась новостью: весной у Сережки выпали передние зубенки — молочные. А теперь новые растут. Но один, передний, вырос необычный — красный, будто кровяной.

— Кабы у нас с тобой другого горя не было, пожили бы на славу, — отшутился Гурьян.

— Ты сперва на зубок взгляни. Чудной у него зуб. Со всей улицы глядеть приходили — ахали.

Сережка прибежал со двора и, увидев отца, радостно заулыбался, обнажив зубки.

— Ох ты, малыш мой, — Гурьян притянул сынишку к себе и поцеловал. — Форменный рубин, — проговорил он жене, с тревогой наблюдавшей, какое впечатление произведет на мужа кровяной зуб мальчика.

— Навсегда ведь…

9

Мордва рожь не косит, а жнет. Потому-то в страду кузнец Кондрат Валдаев работает днем и ночью — он один зубрит серпы, крестьяне торопят его, знают, пока рожь на корню, в закрома не сунешь пятерню.

Уж так повелось: про серпы вспоминают лишь в пору жатвы и точить приносят не иначе как соберутся полы мыть на пасху. И чуть ли не все сразу.

В жнитво на смех и шутки не тратят ни минутки. Даже за водой с кувшином до ближайшего колодца посылают ребятишек.

Вышли в поле Нужаевы — жали в восемь серпов. Ловкий и сильный Куприян словно не жнет, а играет; Витька с Венькой подражают ему, но так ловко, как у старшего брата, у них пока не получается.

Купря смеется над сестренкой Таней:

— Сноп сразу покажет, кто его свяжет. Который развяжется — Танькиным окажется.

Перед обедом Платон «вымыл» руки горстью сухой земли.

— Ты зачем руки пачкаешь, тять? — удивился Венька.

— Не пачкаю, а мою, потому как земля чище воды. Вам об этом знать пора.

— Почему чище?

— Да потому, что земля — всей жизни начало. Сойдется она с водой — родить начинает: растения разные, плоды на деревьях.

Матрена с Танькой готовят окрошку. Неугомонный Купряшка присел на корточки возле близнецов и заливает им байку про одного рындинского мужика. Выехал тот пахать у леса. Захватил с собой тулуп, вывернул его наизнанку, нахлобучил на соху, что была около телеги — ну, чтобы разлетелись из тулупа блохи, которые прижились в нем за зиму. Лошадь стреножил, а сам сеять пошел. Проходили мимо рындинские мужики. Померещился им медведь у телеги. Вырубили они по дубине — и давай лупить косолапого. Разнесли соху в щепки, а тулуп — в клочья…

Матрена, взглянув на Купряшку, улыбнулась: большой он охотник выдумывать разные небылицы. А близнецы-то вон как уши развесили! И подмигнув Платону, сказала:

— Видать, второй Варлаам Валдаев растет. По характеру и по обличью больно схож…

10

Ввечеру, как обычно, Роман Валдаев зашел к своей зазнобушке. Ульяна зажгла лампадку и достала из-за божницы бумажку величиной с ладонь.

— Давеча принесли… Тебя ждала. Почитай-ка мне.

А Роман, не читая, уже понял, в чем дело.

— Конец твоим ожиданиям, Уля. Ну?

— Не нукай — читай. Сердце беду чует.

— «В бою под Ляояном, — начал Роман хрипловатым голосом, — тысяча девятьсот четвертого года августа тридцатого дня, за веру, царя и отечество пал смертью храбрых рядовой солдат Елисей Минаевич Барякин. Да будет незабвенным во славу России имя его…»

Охнула Ульяна, побледнела, села на лавку.

— Карает меня бог за грехи…

— Ну, что ты, Уля, — пытался успокоить ее Роман и хотел обнять, но баба молча отвела его руку. — Ну, чего ты? Ну?

— Ступай, ступай отсюдова, не греши в такой час. Сорок ден не приходи ко мне. Скройся с глаз моих долой, я сейчас вопить буду.

Роман не посмел ослушаться и, пятясь, вышел из избы. Ульяна посидела немного в молчании, потом — распахнула окно, снова села на лавку и запричитала, медленно раскачиваясь из стороны в сторону:

Вай, любимый мой супруг, По гнезду мне добрый друг. По тебе мой горький плач. Словно городской калач, Ты лицом пригожий был. Ты одну меня любил. Кто и чем тебя убил, Нас навеки разлучил? Или пулей поразил? Или саблей зарубил? Где головушку сложил? Словно кипень, белую, Гордую да смелую? По тебе мне куковать, Вай, голубкою лесной Без голубя ворковать. Как мне маяться одной Безутешною вдовой? На том свете, мой родной, Верно, встретимся с тобой…

Роман уступил Платону свою половину дома, а сам с детьми переехал к Ульяне Барякиной. А вскоре и повенчался с ней. Однако Платон не занял Романову половину. Поговорил с Романом и решили пустить в пустую половину сельскую учительницу Елену Павловну Горину, приемную дочь Чувыриных.

11

В ненастный день, когда на улице, словно сквозь решето, моросил мелкий и нудный дождик, Елена Павловна вернулась из школы, промокшая до нитки, иззябшая. Наскоро затопила печку и согрела позавчерашние щи. Не успела взяться за ложку, за окнами послышалось знакомое тпруканье кучера Харитона.

В избу стремительно влетела Лидия Петровна Градова — волосы мокрые, на бровях дождевые капли.

— Узнала?

— Да как же не узнать!

— Какая холодина! — Градова, поеживаясь, сбросила мокрый плащ.

— А у меня щи горячие. Садитесь со мной — согреетесь.

— Вот спасибо! А я в имении была, матушку твою видела. — Градова села за стол. — А я с тобой кое о чем поговорить хотела бы… Сама видишь, народ недоволен, ждет перемен, а перемены сами не приходят, их нужно подготовить. Ты понимаешь, о чем я?

— Кажется, да.

— С каждым днем все больше людей вовлекаются в нашу работу.

— Понимаю… — растерянно проговорила Елена. — Мы в гимназии много читали… книги по рукам ходили… Чернышевский — «Что делать?»… Мы Добролюбова и Некрасова читали… Но что я могу? Я же ничегошеньки не умею… Рахметов… Для такого дела нужны железные люди…. А я… я разве смогу застрелить губернатора?..

Лидия Петровна рассмеялась.

— У нас дела посерьезней. У меня есть знакомый в вашем селе — Менелин. Слышала? Нет? Я тебя ему представлю. Он из рабочих. Очень силен в политике. Думаю, тебе с ним будет интересно поговорить. В Алове он ведет кружок самообразования. Очень надежный человек. Ты с ним можешь быть откровенной. Ну, спасибо тебе за хлеб за соль. Спешу я, но на следующей неделе обязательно заеду — и с Менелиным познакомлю, и самой мне с тобой обо многом надо поговорить.