По мере того, как густела за окном темень, и в доме становилось тише, напряженней.

Было уже за полночь.

Тишина будто устоялась, отяжелела, и лишь иногда, словно вспугивая ее, стонал маленький Рустем и легко шуршали шаги Хадича апа. Она присаживалась у постели и долго сидела неподвижно, опустив голову, чуть сдерживая слезы.

Что делать, она не знала и сжимала пальцы.

Которую уже ночь, вся в ожидании, прикрыв уставшие от бессонницы веки, просидела она в неизвестности.

— Что делать?.. Что делать? — повторяла тихо, точно вслушиваясь в себя. — Лучше бы я сама заболела, мой мальчик.

Она смотрела на сына, теплой рукой гладила его горячий лоб, черные мягкие волосы они особенно были черны на белом снегу подушек.

— Папа… Папа, — звал ребенок в бреду. — Папа, ты меня тоже возьми в Москву… Ты ведь отпустишь меня, мама?

Хадича апа вздрагивала.

— Хорошо, хорошо, отпущу, — шептала она невольно, точно сын мог услышать ее, — отпущу…

Она бесшумно двигалась по комнате. Ей было страшно одной в плотной тишине ночного дома. Каждый раз, когда в коридоре раздавались шаги, она порывалась к двери, но снова устанавливалась тишина, и, сникнув, Хадича апа возвращалась к постели сына.

Она ругала себя за то, что не вызвала мужа телеграммой. «Если б он был дома, думала она. — Если б… завтра же дам телеграмму. Почему-то и доктор задерживается… Он придет. Он спасет его… Он должен спасти…»

Она успокаивала себя, ей казалось, вот сейчас откроется дверь и войдет он, доктор.

«Он спасет… Только бы пришел… А если не придет? Поздно. Скажет, уже поздно, и не придет… А если до утра… Если утром действительно будет поздно, а сейчас… Нет, нет, он придет…»

Она стояла оцепенев, уронив вниз руки. Она не могла сделать ни шагу.

Рустем стонал.

А несколько дней назад он бегал, смеялся, кричал, наполняя комнату шумом, тем необыкновенным легким шумом и суетой детства, от которого звенит стекло, веселее горит свет и утро начинается с тысячи незаметных мелочей, с горячего вкусного чая и улыбки. Его голос летящий, быстрый, его меткие вопросы — а почему? — каждый день был для него открытием — делали жизнь праздничной, торопливой. А как он любил отца… Любил забираться ему на колени и слушать страшные сказки. Отец приходил с работы усталый, ему было не до сказок, но он выдумывал их, всегда новые, неожиданные. А теперь…

Она смотрит на рассыпанные по полу игрушки. Освещенные тихим светом ночной лампы, они кажутся ненужными, лишними рядом с низкой постелью больного сына…

Несмотря на поздний час, доктор все-таки пришел. Пришел, растер красные большие руки. Быстро достал из блестящей коробки шприц, сделал мальчику укол, дал лекарство, потом молча, напряженно держал сильными пальцами тонкую руку Рустема, считая пульс, и, взглянув на притихшую, измученную бессонницей мать, сказал:

— До утра ничего не давайте. Ему нужен покой. Да и вам надо отдохнуть. Зачем так мучить себя.

— Как, доктор?..

Он молчал, обдумывая, что сказать, и она чувствовала, как вспыхивает все лицо ее, как сухо становится во рту.

— Мой муж в Москве… в командировке. Может быть, вызвать его? — она едва вздрогнула бровями. — Скажите правду. Я должна знать правду.

— Напрасно вы хотите беспокоить его. Конечно, состояние мальчика нелегкое, но и нельзя сказать, чтоб слишком опасное. Не будем гадать. Подождем до утра. А завтра я зайду еще.

Хадича апа закрыла дверь, ей стало грустно оттого, что опять она одна, что скоро уже начнет светать, а сон не идет — она встала у спинки кровати, прислонилась щекой к холодной стене, закрыла глаза.

Рустем, успокоенный уколом, спал…

Утром снова пришел доктор. Хадича апа выбежала ему навстречу воспрянувшая, светящаяся радостью.

— Здравствуйте, доктор. Температура спала до 38°. Спасибо вам… Он выпил пятнадцать ложек бульона, — она торопилась высказать ему все, — спасибо, что пришли ночью… Я уж и не знаю, что было бы.

Раджапов присел у постели.

— Выздоравливаем, молодой человек! — он положил свою большую руку на узкую ладонь мальчика. — Скоро на улицу побежим? Весна, сосульки капают… Мальчишки тебя ждут, скучно, говорят, без тебя. Ты, наверно, крепко дружишь с ними.

— Дружу. Только не люблю Наджипа.

— Почему?

— Плакса он.

— Я тоже не люблю плакс. Ну вот, выздоравливай, и я тебя познакомлю со своим сыном. Его Вилем зовут. Хорошее имя?

— Хорошее.

— Он не умеет плакать… Договорились?

— Договорились.

Рустем улыбнулся, а потом и рассмеялся, сам не зная отчего.

В комнате словно посветлело разом. Хадича апа смотрела на сына и доктора, — щеки ее погорячели, ей хотелось сказать доктору что-то очень хорошее, светлое, но она просто мягким голосом проговорила:

— Давайте пить чай.

Во время чая они тихо разговаривали; доктор был весел — ему, вероятно, нравилась чистенькая небольшая комната, большеглазый мальчуган, оживающий на глазах, — доктор понимал, что в какой-то мере и он внес спокойствие и частичку тепла в этот добрый дом.

Но нужно было уходить — ждала работа и он начал собираться.

Обернувшись к вешалке, он неожиданно вздрогнул, скользнув взглядом по портрету, висящему на стене, — вздрогнул, чуть не зажмурился, зорко вгляделся в военного человека, мирно сидящего на стуле, замешкался — как-то особенно ясно стало в голове.

«Это он? Он… Тагир Кахарманов. Неужели он?»

— Кто это? — резко повернувшись к Хадича апа, спросил Раджапов.

— Мой муж… — она удивилась перемене в докторе.

Она повторила:

— Мой муж. Вы были знакомы?

— Нет, нет… не знакомы, — сказал доктор и точно испугавшись, что откроется неправда его слов, шагнул к вешалке, сорвал пальто, будто между прочим спросил:

— На снимке он выглядит богатырем… А какой он в жизни?

— Не знаю даже, что и сказать. До сих пор друзья говорят о его смелости… Не знаю.

— Да…

Он хотел еще что-то спросить, но одернул себя, подумав: «Зачем? Зачем тревожить ее старую, уже заживающую рану. Ей, наверно, очень тяжело вспоминать о муже», — попрощался и вышел на улицу.

Но отойдя недалеко от дома, он остановился — горячей волной его захлестнуло беспокойство: «Жив или умер ее муж?.. Не может быть, но все-таки…», и не отдавая себе отчета, он медленно пошел назад и снова постучал в дверь. Хадича апа, увидев опять доктора и его разом осунувшееся, потемневшее лицо, его ставшие вдруг старыми плечи, озабоченно спросила:

— Что с вами, доктор?

— Ничего, что вы. Последнее время я стал чувствовать себя плохо. Это пройдет. Но я, кажется, не сумею в ближайшую неделю к вам зайти. Вы меня вызовете только, когда мальчику будет хуже… Хорошо?

— До свидания, доктор. Пожалуйста, извините за беспокойство. Не болейте… — Хадича апа закрыла дверь.

Раджапов, зажав портфель в руке, невесело шел по улице, глядя прямо под ноги. Перед его глазами стояла та, тяжелая, почти непостижимая ночь, острота которой уже было стерлась в памяти, но снова ожила и затревожила, стоило только увидеть ему знакомое лицо, не укоряющее — открытое, глядящее со старого снимка.

Та ночь была восемнадцать лет назад.

И если потом она всплывала в памяти легким поплавком, то в эти дни Раджапов испытывал редкие муки совести — в нем боролись два человека: один прошлого, подернутого дымкой времени, другой настоящего, ясного, стремительного и требовательного. Воспоминание заставляло проклясть прошлое, ненавидеть себя и совесть, как чуткая игла, невидимо ранила, мучительно, непрестанно.

Почти неделю Раджапов жил, точно в забытьи, он что-то делал, что-то говорил, но все это было каким-то отрешенным — основная жизнь его была в себе.

Быстрый на шутку, он стал грустен, задумчив. И жена и дети, чувствуя глубокую перемену в отце, пытались понять его, отвлечь, но он на вопрос: «Что с тобой?» отвечал отрывисто, словно обрезая ножом:

— Ничего особенного. Просто устал… Мне немного нездоровится, — и уходил в свой кабинет и, запершись в нем, оставался один на один со своей совестью — и текла долгая ночь, будоража и обессиливая.

Но «недомогание» продолжалось и на второй и на третий день, оно как река, что где-то имела узкое начало, а дальше ширилась, омывая берега, извивалась и уносилась неведомо куда.

В доме стало необжито, холодно. Только маленький Виль все играл, перебегая из комнаты в комнату, пробовал звать отца, стуча кулаком в дверь кабинета: «Папа, папа… Hу, папа…»

Но не услышав в ответ привычных слов: «Иду, сынок!», он тоже утихал и уже просто ходил между игрушек, решая, отчего у взрослых все так трудно и сложно.

Нагима апа, положив руку на плечо мужа, спрашивала:

— Может быть, ты болен, Ризук?

— Нет, — коротко отвечал он.

Она, не удержавшись, начинала плакать — ей было обидно, что он оставляет ее в полном неведении, замыкаясь в себе.

— Ну что случилось? Что?.. Почему ты молчишь? — сыпала она вопросами сквозь слезы. — Может быть, на работе у тебя что-нибудь не ладится? Расскажи мне, вместе решим, что делать, не таись в себе, если тебе больно. Почему ты вдруг переменился? Какая причина?.. Уже неделя, как ты не бреешься. Каждое утро занимался диссертацией — теперь бросил. Каждый вечер ты играл на скрипке — бросил. Мы никуда не ходим. Мы сидим дома. Раньше хоть к Ивану Васильевичу заходили в гости… Все кончилось. Что же… почему ты молчишь? Даже Виль и тот чувствует что-то неладное. Он говорит: «Папа не пускает меня в кабинет. Папа стал сердитым…»

Раджапов сидел, охватив руками колено, лишь изредка взглядывая на жену. Как всякий добрый человек, он легко отзывался на чужую боль и готов был облегчить ее, открыть тайник души, высказать все, только чтоб не видеть слез жены, только чтоб стало все по-прежнему, когда в доме будут легки, не напряженны шаги и распахнуты двери. Но откровение стоило бы признания вины, признания, которое он таил от всех вот уже восемнадцать лет. Откровение стоило бы и освобождения — нет страшнее суда, чем суд совести — освобождения, облегчения. Как в чистом зеркале, он видел себя, казнил себя думами, но не открывался никому. Он расстегнул ворот — душно. Он погладил плечо жены. Он отыскивал теплые слова, чтоб успокоить ее.

Она всматривалась в его глаза — всегда мягкие, задумчивые, они ничего не выражали теперь, хотя были светлы, как стекло.

Раджапов отвернулся. Он не мог смотреть прямо в глаза, он не мог поведать ей горькие думы.

Быстро одевшись, он вышел из дома. Опять нахлынули мысли, роясь и вспыхивая, как моль на свету, они стремительно сменяли друг друга, одна картина другую, и Раджапов, погруженный в их мир, не видел ни улицы, ни пробегающих машин, он просто шел, не зная куда.

Очутившись в парке, он отыскал свободную дальнюю скамейку и закурил. Точно прозрачная вода, накатывала всплеском музыка, тихо прогуливались по аллеям девушки, смеясь, вскрикивая от чего-то неожиданного, радостного, — их смех был, как предчувствие любви, свободен и легок, и, глядя на них, Раджапов вдруг остро понял, как дорого и невыразимо обыкновенное «жить», ему казалось, будто он где-то давно-давно потерял что-то очень большое, значительное, к чему возвратиться уже нельзя.

«Я потерял радость. Я не могу смеяться, как они, глядеть открыто не могу», — и снова шагал по улице с тяжелыми, как вода в половодье, думами — один.

Длинно прозвенел трамвай — «Броситься на рельсы и конец» — он даже подошел ближе к линии, но трамваи, дребезжащие, с синими искрами под дугой, уходили веселые, а он все стоял, ссутулясь, заложив руки за спину.

Домой он вернулся поздно, сразу же ушел спать в кабинет. Не спалось. Он сидел на постели и думал. Он искал выхода.

Утром проснулся рано и отправился на работу. Сразу же зайдя к директору, обстоятельно изложил суть дела, говоря, что его переезд в другой город необходим — этого требует работа над диссертацией, и просил освободить от занимаемой должности.

— Нет, Риза Валеевич, даже и слышать об этом не хочу. Я понимаю, вы устали, вам надо отдохнуть. Хорошо… Мы можем вам дать путевку с начала месяца — хотите в Крым, хотите на Кавказ. Договорились? — директор говорил мягко, убедительно.

Раджапов ничего не ответил, неопределенно махнул рукой и вышел, оставив директора в недоумении. Такое случилось с уважаемым доцентом впервые, и, немало поломав голову, строя различные догадки, директор вечером вместе с профессором и секретарем парткома отправились домой к Раджапову выяснить, что же произошло. Но его дома не оказалось. Нагима апа угощала их чаем и чувствовала себя с ними уютно и спокойно. Да, конечно, она узнала, что ее мужа любят в институте, что он отдал все своей работе, — но когда директор сказал про заявление Ризы Раджапова об уходе с работы в связи с переездом в другой город, она не выдержала и расплакалась. Ее испугало решение мужа.

— Как же так? Он нам не сказал ни слова об отъезде. Что же творится с ним? Не ест, не спит… В его кабинете всю ночь горит свет. И всю ночь он один… Поседел… — она говорила, и руки ее дрожали. Она переставляла чашки с места на место так, точно это было важно, точно в этом был выход. Ее успокаивали, убеждали, что он очень странный человек, что такое случается иногда, обещали помочь, но когда, простившись, ушли, она сидела сжавшись, чувствуя, как обрывается что-то внутри, ее бил мелкий озноб.

Раджапов вошел быстрый, с неожиданно просветлевшим лицом, сказал почти весело:

— Не беспокойтесь, мои умницы. Я здоров. Да, да, я здоров. Я ввел вас в заблуждение… Ты не суетись, Нагима. Я уже поел… да, я поел. Я долго думал и наконец-то нашел смелую мысль для диссертации. Я бился над ней… Пойду запишу. Спокойной ночи, — он резко прошагал в кабинет.

Нагима апа погрустнела, проводила его взглядом — в горле стоял ком.

— Ты напрасно волнуешься, мама. Устал он. Пусть отдохнет. — Гульсум, старшая дочь, обвила ее плечи руками, поцеловала, рассмеявшись, потом, уйдя в другую комнату, раздумывала над странными словами отца, его нервными жестами, перелистывала справочник врача психиатра — она сама работала врачом — потом смотрела в окно на слетающие желтые листья, и по ее щеке ползла слеза. Вернувшись в комнату к матери, она, стараясь быть спокойной, сказала:

— Не надо расстраивать папу ненужными вопросами, мама. Давай завтра приготовим что-нибудь вкусное. Позовем друзей папы. Только надо их предупредить, чтоб они ни о чем не расспрашивали его. Не говорили: «Что с тобой? Ты похудел… Может быть, ты болен?» Если часто так спрашивать, и здоровому человеку станет не по себе. Надо поднять его настроение и обязательно позвать друзей, мамочка. Вот увидишь, все будет хорошо.

Мать согласилась.

Ночью она никак не могла заснуть, поднималась, неслышно подходила к двери кабинета, не дыша вслушивалась — в кабинете горел свет — она слышала, как муж гремел спичками, думала: «Все еще не лег… Сколько же можно?», снова возвращалась спать; но лежала с широко открытыми глазами, глядела на зябкий, скользящий по стене лунный свет и, наконец, накинув на плечи халат, ушла в кухню, замесила тесто, чтоб к утреннему чаю выпечь пирожки с изюмом.

Раджапов почувствовал себя в эту ночь очень скверно. Чтоб как-то отвлечься, садился работать над диссертацией, но просидев час, он набросал всего лишь несколько строк, да и те густо перечеркнул — перо было чужим, бумага — жесткой. Он подошел к книжному шкафу, раздумывая, что бы почитать, повертел в руках томики стихотворений Пушкина, Тукая, поставил их на место и взял Горького. Устроившись удобно у лампы, начал читать «Старуху Изергиль».

Он немного рассеялся, но когда дошел до места, где Данко вырывает из груди сердце и, подняв его высоко, освещает темноту — он сильно захватил лицо ладонью, стиснул пальцами и затрясся беззвучно; не глядя положил книгу на стол и, подойдя к кровати, упал на подушку. Каким маленьким он себе показался, ничтожно маленьким, жестоким в своем самобичевании. Но в нем созрело желание — желание открыться. Смяв одеяло, он быстро вскочил и сел писать.

Теперь он не зачеркивал. Он писал. Мысли ложились четкие, они точно цеплялись друг, за дружку.

Вот что он написал в эту ночь:

«В НКВД от доцента Ризы Раджапова.

Это было в 1920 году. Я работал тогда врачом в военном госпитале города Ч. С первых дней моей работы главный врач стремился расположить меня к себе и подчинить своему влиянию. Иногда он начинал беседовать со мной, принимал доверительный, откровенный тон. Незаметно он переходил на политические темы, доказывая, что советская власть недолговечна. Я, не имея тогда каких-либо определенных политических убеждений, и соглашался и не соглашался с ним. То мне казалось, что он говорит правду, то я начинал возражать. Но будучи неискушенным и привыкшим к старому течению жизни, я не мог с ним спорить. Так и жил я, не зная, где правда, да и, говоря откровенно, не старался ее доискаться. В одну из осенних ночей к нам привезли тяжело больного тифом красного командира и положили в мою палату. В то время много писали и рассказывали о мужестве и львиной смелости этого человека.

Ночью главврач сказал мне:

— Он не должен выйти отсюда живым. Я думаю, вы все поняли…

Я смолчал. Впервые в жизни мне приказали, и я не нашел в себе силы возразить. Но через несколько дней состояние больного, казалось, несколько улучшилось. Я с нетерпением стал ждать его быстрого выздоровления, что позволило бы вырваться ему из приготовленной ловушки смерти.

— Слишком долго тянете, Риза Валеевич, — сказал мне однажды главврач, — торопитесь…

И опять я смолчал, я никогда не испытывал подобного чувства бессилия перед наглостью другого человека.

Я понял, что струсил, но было уже поздно.

На четвертую ночь после поступления в госпиталь больной потерял сознание. Мне казалось, что в момент моего отсутствия ему дали яд.

Куда-либо пойти сообщить об этом я не мог, так как больной лежал в моей палате и поверили бы скорее главврачу, нежели мне и, конечно, во всем оказался бы виновным только я один. Я боялся за себя.

В госпиталь стали поступать новые раненые. В моей палате не было свободных коек, но несмотря на это главврач, будто разговор шел о перемещении вещей, сказал, указав на носилки одного из прибывших:

— Риза Валеевич, примите этого… вместо того командира.

— А как же быть с командиром? — чуть не закричал я.

— В мертвецкую! Живее поворачивайтесь, доктор… Лучше побеспокойтесь о живых, чем о мертвых, — сказав это, он прошел в палату.

Я не стану описывать свое состояние. Я сожалел, что на мне белый халат, что я врач, — мне было стыдно.

Командира понесли в мертвецкую. Главврач сам держал носилки с одной стороны. Я даже не успел крикнуть: „Постойте! Что вы делаете? Куда вы уносите моего больного?“ — как главврач оборвал меня:

— Я вам, кажется, велел принимать больных… Идите, идите. Только не путайте живых с мертвыми.

Пораженный внезапной смертью командира, я остолбенел. Острой вспышкой пронзила мысль: „Он, он убил его!“

Больше я не ввязывался в разговор с главврачом. Я понял — он враг. Он убийца. Но сейчас я задаю себе вопрос: „Не было ли сочувствием врагу, соучастием с ним то, что я, зная о его вредительстве, не сообщил о нем в соответствующие органы и, наконец, не сумел спасти командира? Это было сочувствием?“

Вскоре позвонили по телефону и справились о состоянии здоровья командира.

— Тяжелое горе постигло нас, товарищи. Командир Кахарманов умер сегодня ночью, — ответил главврач.

У меня закралось сомнение — главврач был наигранно печален при телефонном разговоре и даже после, делая утренний обход, он вдруг пригласил меня с собой и выглядел растерянным.

Но я никому не сказал о своих сомнениях, слишком мало верилось в то, что Кахарманов остался жив.

Дальнейшее сложилось так. Брошенный в мертвецкую командир перед рассветом пришел в сознание. Сначала он просил пить. Потом почувствовав, что зябнет, начал шарить руками около себя и понял, что лежит среди покойников в холодной мертвецкой. Собрав последние силы, он подполз к двери и стал кричать и стучать. Он долго кричал, даже охрип. Он стучал до тех пор, пока силы не оставили его… Передохнув, снова стучал. Его услыхал охранник и спросил через дверь:

— Кто там?

— От…крой, пожалуйста… от…крой…

Открыв дверь, охранник, человек набожный, перепугался, увидев перед собой полураздетого, среди покойников, человека, с трудом поднимающего голову и говорящего: „Дай руку…“

Охранник закричал, принялся молиться. На крик сбежались врачи и некоторые больные. Кахарманова снова положили в палату. Узнав меня, задыхаясь, он тихо сказал:

— Что вы делаете, доктор. Мне кажется, у вас черный халат… Но я буду еще бороться.

Я не знаю, как я не покончил с собой. В каком состоянии я был — не помню. Помню, что убежал из города Ч. Уже находясь в другом городе, я прочитал в одной из газет о смерти Тагира Кахарманова в госпитале.

Я снова задаю себе последний вопрос: „Не я ли был виной смерти Кахарманова? Я“.

Прошло два года. Я жил как дикарь. Меня преследовали слова: „Что вы делаете, доктор? Мне кажется, на вас черный халат“. Я забывался только на работе. Я старался честным трудом смыть с себя прошлое. Я работал ночами, но мне казалось, что я делаю слишком мало, чтоб считать себя честным человеком.

Меня премировывали, но каждый раз, принимая подарки от друзей, я не мог открыто смотреть в глаза, будто слышал: „Что вы делаете, доктор?“

Я старался не выделяться. Я избегал наград, похвал. Но время залечивает раны, стирает следы. Я немного успокоился.

Но недавно, посетив на дому больного мальчика, я увидел на стене портрет Тагира Кахарманова, снятый, очевидно, в 1920 году. Снова на меня нахлынуло прошлое: палата, мертвецкая… Я испытываю мучительные угрызения совести. Мне кажется, я сойду с ума. Я не боюсь ареста. Вовсе нет. Меня не пугает арест. Я не могу смотреть людям в глаза. Это страшно. Я не могу разговаривать с женой, детьми. Прошу вас наказать меня и тем самым освободить от суда совести. Иначе я не успокоюсь… Я не пишу вам адреса своего. Я сам принес письмо и жду вашего решения.

Риза Раджапов».

Утро зажгло солнцем окна. В комнате посветлело. Устланный чистой скатертью стол празднично дымился пирожками и блестел жарким самоваром.

Раджапов, выйдя из прокуренного кабинета, удивился, улыбнулся виновато и сказал:

— Доброе утро. Вы садитесь. Я скоро вернусь…

Он ушел. Били часы, перечеркивая стрелками минуты. Его не было.

Он торопился. Он почти бежал по улице. Передав письмо в комендатуру, он сел, ожидая вызова. Уперев подбородок в руку, он думал: «А дома ждут. Может быть, придется очень долго ждать. Как они будут без меня? Надо написать им. Возможно, дадут свидание».

— Пройдемте в шестидесятую комнату. Я провожу вас, — услышал он и, поднявшись, тяжело ступил на лестницу. Когда открыл дверь, навстречу из-за стола приветливо поднялся человек усталый, с седыми висками, поправил ремень.

— Садитесь, Риза Валеевич.

— Спасибо. Я пришел, лучше поздно чем никогда. Вы прочитали мое письмо? — он смял пальцы в кулак.

— Ваше письмо прочитал начальник отдела. Но из-за неотложных дел он пока не может вас принять. Он поручил мне пока побеседовать с вами. Так вот, товарищ Раджапов, все что написали, нам известно.

— Как известно?! Я же никому об этом не рассказывал.

— Дело, о котором вы пишете, разбиралось еще в 1921 году и закончилось.

— Не закончилось! — сказал Раджапов и встал. — Если закончилось, так почему же меня не арестовали?

— Во-первых, вы скрывались; во-вторых, ваше преступление не в такой уж степени тяжелое, как вы его описываете; в-третьих, когда вас разыскали, стало известно, что вы изменились, сильно изменились. Вот что, товарищ Раджапов, я бы вам советовал идти домой и продолжать свою работу.

Раджапов почувствовал облегчение, точно он все это время карабкался на большую гору, нависал над пропастью, обдирал ногти, полз по острым камням. Все кончилось разом. Весело зазвонил телефон.

— Вас ждет начальник. Вторая дверь налево. До свидания, Риза Валеевич.

За дверью Раджапов передохнул, вытер платком лицо: «Но не может быть, он ошибся? У него удивительно доброе лицо. Может быть, он пожалел меня? И все остальное скажет начальник?»

В коридоре было просторно и тихо. Раджапов для чего-то долго вытирал ноги о мягкую подстилку. Наконец постучал.

— Войдите!

Раджапов вздрогнул, замешкался — перед ним стоял Тагир Кахарманов. Он улыбался. Раджапов не успел даже поздороваться.

Кахарманов, держа его руку в своей, говорил:

— Не будем вспоминать о прошлом, доктор… когда-нибудь, только не сейчас. Если бы я знал, что вы беспокоитесь… Да, скажу пока не забыл: большое вам спасибо за сына. Моя жена часто вспоминает вас. Говорит: «Возьму сына и пойду к доктору благодарить его». Ее удерживает только несмелость.

— А ваша смерть? Ведь в те годы в газетах писали, что вы умерли?

— Когда из госпиталя позвонили и сообщили, что я умер, кто-то сразу же поторопился связаться с редакцией газеты. А все выяснилось только тогда, когда главный врач был арестован. Вы знаете, между прочим, он сильно лютовал на вас. Он сказал: «Все раскрылось только из-за того мямли», то есть из-за вас. Ну ладно, оставим все это. Перейдем к вашему новому «преступлению».

— Как?

— Вы обещали моему сыну: «Я тебя познакомлю со своим Вилем». И он ждет теперь. Не сдержали своего слова, доктор. В этот выходной я жду вас в гости. Согласны?

Раджапов засмеялся.

— Согласен, спасибо…