Во сне и наяву, или Игра в бирюльки

Кутузов Евгений Васильевич

Часть вторая

 

 

 

I

ЛЮБОЙ казенный дом в те времена начинался со стрижки «под Котовского», то есть наголо. И Андрея в приемнике прежде всего остригли, потом отвели в баню. После бани был положен медицинский осмотр. Андрей стоял перед врачом — молодой женщиной — голый, и было ему нестерпимо стыдно. Он даже покраснел от стыда.

— Да ты у нас стеснительный мальчик, — рассмеялась врач. — Женилку отрастил почти до колен, а все краснеешь. Онанизмом занимаешься?

— Нет, — сказал он, хотя и не знал, что такое онанизм. В голосе врача слышалась насмешка, и поэтому Андрей решил на всякий случай отречься от этого неизвестного онанизма.

— Врешь, — брезгливо сказала врач и поморщилась. — Все вы занимаетесь.

— Честное слово, не занимаюсь! — вспыхнул он, прикрывая руками срам.

Врач удивленно, с интересом взглянула на него, пожала плечами и велела одеваться.

Ему выдали серое нижнее белье, серую хлопчатобумажную куртку, которую он едва напялил на себя, серые же штаны, не закрывавшие и щиколоток, парусиновые тапочки и повели в канцелярию на беседу к начальнику приемника. Здешний начальник любил сам проводить собеседования с вновь прибывшими.

Он сидел за столом. На нем была зеленая суконная гимнастерка с отложным воротником, на котором явственно выделялись темные следы недавно споротых петлиц. Один рукав — левый — был пустой и заправлен под ремень. Правая рука лежала на столешнице.

— Воронцов, значит?

— Да, — подтвердил Андрей и передернулся — куртка больно жала под мышками.

— Не вертись, стоять смирно! — Начальник поправил пустой рукав, норовивший вылезти из-под ремня. — Где же я тебя видел раньше, а?..

— Не знаю, — удивленно сказал Андрей. — Я вас никогда не видел.

— Еще бы! — Начальник усмехнулся и, наваливаясь грудью на стол, резко спросил: — Из какой колонии бежал? Отвечать быстро! -

— Я ниоткуда не бежал…

— Ты мне туфту не гони, я тебя сразу узнал. Из Красноуфимской рванул?.. Какого же черта тебя занесло в эту Койву?

— Мы там жили.

— Понятно. Жил с мамой, она умерла, папа погиб на фронте, и ты, бедненький, остался сироткой?..

Андрей молчал. Прошло всего три дня после похорон матери, и при напоминании о ее смерти спазм сдавил ему горло. Он едва сдерживал слезы. А на столе, перед глазами начальника, лежал большой желтый конверт, на котором крупно была написана его, Андрея, фамилия. Значит, в конверте должны быть его документы. Почему же тогда начальник спрашивает, как он попал в Койву?.. В документах наверняка все написано…

Не знал Андрей, да и откуда ему было знать, что Шутов распорядился оформить его как беспризорника, задержанного без документов за подозрение в карманной краже. А метрику Андрея Шутов оставил у себя. Трудно сказать, зачем он сделал это. Возможно, таким способом мстил покойной Евгении Сергеевне за ее строптивость, рассчитывая, что без документов Андрей скоро затеряется в какой-нибудь колонии, сгинет среди настоящих беспризорников, мелких воришек, но даже если выживет, все равно навсегда потеряет связь с нормальным миром, забудет и своих родителей, и свое детство. Никто не станет проверять его басни, потому что никому нет до него дела. А там путь один — сначала колония, потом лагеря. Всего же вернее, был убежден Шутов, мальчишка и не будет рассказывать правду, всю правду. Он смышленый и поймет, что правда не в его интересах. Да и мать наверняка научила, чтобы молчал об отце. В общем-то Шутов не ошибся.

— Щипач?  — спросил начальник.

— Что вы сказали? — не понял Андрей.

— И все-таки я тебя где-то видел, — проговорил начальник и, прищурившись, снова оглядел Андрея. — У меня хорошая память на лица, а у тебя запоминающееся лицо. Ладно, Воронцов, или как тебя там, потом разберемся. — Он встал и ловко, одной рукой, оправил гимнастерку. — Сейчас пойдем в группу.

Он привел Андрея в большую комнату, посреди которой на единственном стуле сидела женщина средних лет, в очках. Перед ней на полу, полукругом, сложив по-турецки ноги, сидели мальчишки, человек тридцать. Все они были в серых куртках и в серых штанах, все наголо остриженные, и оттого у всех, так казалось, оттопыривались уши.

Едва начальник, подтолкнув Андрея вперед, вошел в комнату, женщина вскочила и скомандовала:

— Встать!

Мальчишки дружно встали.

— Новенького вам привел, — сказал начальник. — Внимательно присмотритесь к нему. Потом доложите свои соображения. И продолжайте заниматься. А ты, Воронцов, чтобы без фокусов мне! — Он повернулся и вышел.

Женщина, а это была воспитательница, разрешила всем сесть и обратилась к Андрею:

— Фамилия?

— Ну, Воронцов…

— Без ну! — строго сказала женщина. — Имя?

— Андрей.

— Откуда прибыл?

— Из Койвы.

— За что?

— Просто привезли, ни за что.

— Что же, ты прогуливался по улице, а тебя просто так забрали и доставили сюда?

Мальчишки захохотали, им было смешно.

— Встать! — скомандовала воспитательница.

И все встали.

— Садись!

И все сели.

— Встать!.. Садись!.. Встать!.. А тебе, Воронцов, особое приглашение нужно? Все сидят. Воронцов разминается один. — Она подняла руку, подержала недолго, а потом посыпались резкие, частые команды: — Встать! Садись! Встать! Садись!..

Андрей тяжело дышал, громко стучало в висках, ломило коленки, к тому же мешала тесная одежда, и он поднимался и садился с большим трудом. Перед глазами мелькали круглые головы мальчишек с оттопыренными ушами и злое, с насмешливо поджатыми губами лицо воспитательницы. А вот голос у нее был вовсе не злой, но даже приятный, похожий на голос артистки, которая пела русские народные песни. Мать любила ее слушать.

— Встать! Садись!..

И наступил момент, когда Андрей выбился окончательно из сил. Он не мог больше подняться на ноги.

— Встать!

— Не могу, — переводя дыхание и облизывая сухим языком сухое же нёбо, сказал он.

— Встать! — повторила воспитательница.

— Не могу.

Воспитательница подошла к Андрею, наклонилась над ним и схватила его за ухо, пытаясь поднять. Андрей рванулся, вскрикнул от дикой боли и… вскочил на ноги. Он дрожал весь. Потрогал пальцем ухо — на пальце остался след крови.

— Можешь?.. — сказала воспитательница. — Садись!

— Не буду. — Андрей напрягся, готовый к отпору.

— Ах так! — Воспитательница размахнулась и ударила его по лицу.

Особенной боли он не почувствовал, но явственно услышал звонкий шлепок. Обида захлестнула его. Он не выдержал и тоже ударил воспитательницу по руке.

— Бандит! Сволочь! — уже совсем не песенным голосом закричала она, чуть отступая назад, ближе к двери. — В карцер! Я тебе покажу, уркаган проклятый, как распускать руки! Я сгною тебя в карцере!..

А тем временем кто-то из мальчишек успел позвать дежурного надзирателя. Он буквально ворвался в комнату, опытным глазом мгновенно оценил обстановку и, схватив Андрея за руки, больно вывернул их за спину. Воспитательница несколько раз наотмашь ударила по лицу. Из носа пошла кровь. Но Андрей не заплакал, не запросил прощения. Он стиснул зубы и зверьком смотрел на нее.

— Ишь как смотрит! — сказала она. — Наглец какой, подумать только! Ударил меня и еще скрежещет зубами. Пять суток карцера!

— Сама первая ударила, — сказал Андрей.

— Не разговаривать! — завизжала воспитательница и топнула ногой. А надзиратель сдавил запястья, и от острой, жгучей боли Андрей едва не потерял сознание, в глазах поплыли фиолетовые круги.

Карцер это холодная, сырая клетка в подвале старинного барского дома. Каменные стены, каменный пол, каменный сводчатый потолок, с которого в одном углу беспрерывно капала вода. Дверь с «волчком», обитая железом, напротив двери — голый топчан, а над дверью— лампочка, прикрытая проволочной сеткой. Лампочка горела круглые сутки, и, хотя была она маломощная, тусклая, едва освещала помещение, свет ее давил на глаза и мешал спать. А спать было положено на голом топчане, без одеяла и только ночью. Днем вообще нельзя ложиться. Но самое страшное в карцере — крысы. Они свободно шныряли по полу, не обращая внимания ни на свет, ни на Андрея, длинные хвосты волочились за ними и, казалось, шуршали. Когда приносили еду — один раз в день, — крысы щерились и злыми маленькими глазками следили за Андреем, готовые напасть на него, и поэтому он ел стоя…

* * *

Здесь я вынужден нарушить чистоту жанра.

Несколько дней назад по телевидению была передача о детском приемнике-распределителе, о том, в каких условиях там содержатся дети, вовсе не обязательно малолетние правонарушители. Видеть этих и без того обездоленных, несчастных детей, слушать их рассказы, как издеваются над ними старшие ребята и взрослые работники приемника, было жутко. Не хотелось всему этому верить. И правда, спустя еще несколько дней в газете появилось «открытое письмо» высокого милицейского начальника, который опровергал все, что показывали и рассказывали по телевидению.

Не знаю, кто тут прав, судить не берусь, потому что знаком с подобными учреждениями военных и первых послевоенных лет, а с тех давних пор многое изменилось (должно было измениться) в лучшую сторону. Все-таки мы живем в цивилизованном, просвещенном обществе. Однако и телевизионная передача, и «открытое письмо» в газете заставили меня задуматься…

Всем известно, что карцеры (штрафные изоляторы — ШИЗО, гауптвахты и проч.) существуют и поныне в колониях, в детских исправительных учреждениях, в армии, в так называемых лечебно-трудовых профилакториях. И вот тут возникает непростой вопрос: насколько законна система таких наказаний, насколько она законна в принципе?..

Давайте разберемся.

Признать человека виновным в совершении преступления может только суд, и только суд — никто больше — имеет законное право лишить человека свободы на определенный, в зависимости от уголовно наказуемого деяния, срок. Но ведь пребывание в том же карцере или на гауптвахте, в сущности, есть лишение свободы! Пусть относительной, урезанной судом либо присягой, но все же свободы. К тому же условия существования в карцере, например, не идут ни в какое сравнение даже с условиями существования в колонии особого режима. Тут речь уже идет не только о лишении и без того урезанной свободы, но также о лишении права на пищу. А карцеры, между прочим, есть и в следственных изоляторах (нынче тюрьму стараются не называть тюрьмой), где люди находятся и вовсе до суда, то есть эти люди еще не признаны по закону виновными в совершении преступления, а попадая в карцер, как бы вторично лишаются свободы и всех прав. Увы, заведения эти, какими бы словами их ни называли, имеются и в детских колониях, и в специальных ПТУ, и в приемниках-распределителях.

Меня, как и любого полностью свободного гражданина, отправить на несколько суток в заключение не может и сам министр внутренних дел, и даже сам Генеральный прокурор— только суд, хотя бы и формальный. А вот малолетнего правонарушителя, находящегося в ОПТУ, безнадзорного мальчишку, сбежавшего от деспота отца и оказавшегося в приемнике, солдата, выполняющего свой священный гражданский долг, почему-то имеет право отправить в карцер, на гауптвахту едва ли не любой работник перечисленных учреждений или прапорщик. Не говоря уже о тех, кто отбывает наказание, отмеренное судом. В этом случае вообще все просто. А ведь тот же карцер (пусть ШИЗО, какая разница) — это не что иное, как тюрьма в тюрьме, но с более жестким режимом. И не надо забывать, что пребывание в ШИЗО автоматически лишает заключенного возможности досрочно освободиться, что предусмотрено некоторыми статьями Уголовного кодекса. В реальной жизни получается, что какой-нибудь надзиратель-воспитатель берет на себя функции народного суда! Все без исключения функции: он и обвинитель, и судья, и… народные заседатели. (А мы еще рассуждаем о суде присяжных!) При всем при том далеко не всегда отправляют в карцер за грубое нарушение режима. Бывает достаточно непочтительно ответить тому же надзирателю, не «уважить» его, а то и просто не понравиться ему. Поистине, была бы шея, а хомут найдется.

Убежден, что и в армии (возможно, тем более в армии) наказание в виде ареста является также незаконным. Ибо солдата никто не лишал гражданских прав и свобод, почему же это позволительно прапорщику?..

Понимаю, что иногда необходимо изолировать человека от коллектива. Однако это редчайший случай, и в таких ситуациях нужно хотя бы разобраться, хотя бы получить объяснения. И уж если все-таки допустимо наказание арестом, то пусть это право принадлежит старшему начальнику, и быть может, не одному ему. И никто, даже суд, не должен иметь права лишать человека пищи, нормального сна и воздуха.

* * *

Когда истекли пять суток, Андрея опять отвели к начальнику приемника.

— Ну что, успокоился? Недооценил я тебя, шпана.

— Я не шпана, — сказал Андрей. Его бил озноб. И от холода, и от пережитого страха, а главное, от обиды и несправедливости.

— Допустим, что ты не шпана, — с усмешкой проговорил начальник. — Тогда кто же ты? Герой нашего времени?

— Человек.

— Челове-ек?! — Начальник даже привстал от неожиданности и удивления. — Человек — это… До человека тебе еще дорасти надо, Воронцов. До-рас-ти! Если ты вообще когда-нибудь им станешь, в чем я сильно сомневаюсь.

— А вы не сомневайтесь, — буркнул Андрей.

— Хотелось бы, да вот не получается. Да что там! — Начальник хотел было махнуть левой рукой, но культя только приподнялась и рукав вылез из-под ремня. — Говоришь, что отец погиб на фронте? Хорошо, я верю тебе. Так за что, думаешь, он кровь свою пролил? Чтобы ты шпаной стал?.. Он шел на смерть, как и другие солдаты, с надеждой, что сын его станет настоящим человеком, а ты?! Эх ты, Воронцов. Ты же посмел ударить женщину!

— Она сама первая ударила, — сказал Андрей. — Сначала ухо выкрутила, а потом по лицу била.

— По лицу, — вздохнул начальник, тяжело опускаясь на стул. — Это плохо, просто никуда не годится, когда бьют по лицу. У нее нервы не выдержали. С такими, как ты, поработаешь — никакие нервы не выдержат. Тут стальные канаты нужны.

— А какой я, какой?.. — выкрикнул Андрей, и на глазах у него выступили слезы. — Что я сделал? Почему никто мне не верит? Я вам правду говорю, а вы не верите!

И его словно прорвало. Захлебываясь словами п слезами, он рассказал все, как было на самом деле. В том числе и про отца, и что мать не умерла, а повесилась, и что его забрали и привезли сюда, хотя хозяева, где они с матерью жили, просили оставить его у них…

Начальник с интересом, внимательно выслушал сбивчивый рассказ Андрея и, кажется, поверил ему. Во всяком случае, все это было похоже на правду. Такое не придумаешь. Да такое и в голову не придет малолетнему воришке…

У всех, кого доставляли в приемник, была одна, общая версия: отец погиб на фронте, мать умерла. Без каких-либо вариаций. В лучшем случае — потерялся, отстал от матери. А тут… Безусловно, размышлял начальник, мальчишка рассказал правду. И не похож он, зареванный, на обыкновенного беспризорника, бродяжку и тем более на изворотливого воришку. Не в том дело, что он плакал, — это они умеют все, когда им выгодно поплакать. Но было в нем что-то такое домашнее, семейное, а в его рассказе, обратил внимание начальник, не проскользнуло ни одного жаргонного словечка. Однако в сопроводительных документах было написано, что задержан он «за беспризорничество на рынке города Койва, документов не имеет, подозревается в совершении карманных краж и направляется в детский приемник-распределитель для дальнейшего препровождения в детскую исправительную колонию»… Были, значит, основания для этого? Или не было?.. Если мальчишка не врет, в чем начальник уже почти не сомневался, если только допустить такое, тогда получается, что в документах ложь?.. А этого не может быть! Не должно быть. Ведь это официальные документы, с подписями ответственных лиц, с гербовыми печатями, документы, которые будут сопровождать мальчишку, куда бы он ни попал отсюда…

— Базар-то в Койве большой? — спросил начальник. Задавая этот вопрос, он, пожалуй, и не думал вовсе подловить Андрея, просто спросил, вспомнив, что именно написано в сопроводительных документах. Да и не был он ни следователем, ни оперативником, чтобы задавать каверзные вопросы. Направили после госпиталя работать в приемник, вот и работал, убежденный, что сюда попадают малолетние правонарушители и беспризорники. Задав же вопрос, он понял, что более все же пока хочет верить Андрею, нежели верит. И ему сделалось стыдно.

— Базар? — Андрей пожал плечами. — Я не знаю, ни разу там не был.

— И слава Богу, — сказал начальник с облегчением. Вот теперь он окончательно убедился, что Андрей рассказал правду. Однако правда эта была опасной, понимал он, и требовала каких-то действий. Разве что самому переоформить документы и отправить мальчишку в детский дом, пусть живет и учится. Сын «врага народа»?.. Но есть же, в конце концов, закон, по которому сын за отца не отвечает! Да и никто ведь не знает…

Все так. А если те, кто направил его в приемник, заинтересованы в том, чтобы он обязательно попал в колонию, и если они проверят? Что тогда?.. Конечно, могут и не проверить, даже скорее всего не станут проверять, но риск есть. Есть риск. Или вдруг мальчишка сбежит из детского дома и вернется в Койву?.. Это самое опасное и самое вероятное. Предупредить?..

Он поднял голову, пристально посмотрел на Андрея и сказал:

— Сейчас пойдешь в группу…

— Я не пойду в группу. Она опять начнет…

— Пойдешь в другую группу. — Начальник не стал объяснять, что это — штрафная группа, куда обычно направляли после карцера беглецов из детдомов и колоний. Он понимал, что Андрею не место в штрафной группе, но иного выхода не было. У сотрудников могут возникнуть вопросы. Например, почему для Воронцова сделано исключение?..

 

II

ПРЯМО от начальника дежурный надзиратель привел Андрея в столовую, где как раз обедала штрафная группа. Воспитатель — мужчина — показал ему место за столом и выдал пайку хлеба. Андрей изголодался в карцере и, не дожидаясь, пока разнесут суп, схватился за хлеб. Но тут его толкнул в бок сосед и прошептал, а скорее прошипел:

— Не хавай пайку, Машке отдашь.

— Какой Машке? — удивился Андрей: девчонок не было видно.

— Машку не знаешь?

— Нет.

— Узнаешь, — сказал сосед, злорадно ухмыляясь. — Вон, наискосок от нас, рыжий который.

Рыжий подросток, сидевший по другую сторону стола, как-то небрежно, лениво и равнодушно смотрел на дежурного, разносившего миски с супом. Перед ним лежали три пайки хлеба.

— А почему я должен отдавать? — спросил Андрей у соседа.

— Положено. Ты новенький.

— Я не новенький, я из карцера вышел.

Хоть и был он домашний, хоть и не встречался никогда с беспризорниками, а все же сообразил, что рыжий — главарь в группе, а остальные подчиняются ему. И еще понял, что уступать нельзя, потому что, если уступишь сейчас, сразу, придется уступать снова и снова. Это уж так водится среди всех мальчишек на свете. Это — неписаный закон улицы, двора, любого мальчишеского сообщества. К тому же очень хотелось есть. Просто страшно как хотелось есть. Даже подташнивало от запаха еды.

— Понял? — снова толкнул его сосед.

— Пошел ты! — сказал Андрей. И демонстративно разломил пайку и стал есть.

Рыжий, или Машка, на вид был щуплый, узкоплечий и какой-то нескладный. Как «человек без плеч», подумал Андрей, из книжки «Борьба за огонь». Он не сомневался, что, если дело дойдет до драки, с рыжим справится. Один на один, конечно. Главное — не поддаваться, не показывать своего страха и своей слабости.

После обеда — рыбный супчик с костями, в котором «крупинка за крупинкой бегала с дубинкой», и кучка холодной, комковатой ячневой каши, почему-то посиневшей, — группа строем направилась в спальню. По распорядку в приемнике полагался тихий час, во время которого работники приемника обедали сами и немного успевали отдохнуть. Работа-то и впрямь была у них не из легких.

Воспитатель показал Андрею койку и, предупредив, чтобы была абсолютная тишина («Чтоб муха пролетела— и было слышно!»), ушел. И в спальне действительно установилась тишина. Однако была она напряженная, враждебная, и Андрей сразу почувствовал это, хотя никто его не задирал, на него вроде и внимания никто не обращал. Машка сидел на тумбочке и болтал ногами. Но вот он кивнул, просто кивнул, не сказав ни слова, и к Андрею не спеша, вразвалочку направился длинный тощий подросток с продолговатой, похожей на яйцо, головой. Он подошел, постоял, оглядывая, точно прицеливаясь, Андрея, почесал бок, потом вдруг схватил подушку и бросил на пол:

— Подыми, ты!

— Лакеи отменены в семнадцатом году, — спокойно сказал Андрей. — Ты бросил, ты и поднимай.

Тогда длинный взялся за одеяло и потянул на себя.

— Не лапай. — Андрей вырвал одеяло.

— Ну ты, черт с рогами!.. Я тебя счас заделаю!.. — Стиснув зубы, длинный стал надвигаться на Андрея. Придвинувшись вплотную, он резко вскинул руку и двумя растопыренными пальцами нацелился в глаза. Андрей понял, что наступает решающий момент. Он чуть-чуть подался вбок и пнул длинного в пах. Тот завопил, скрючился и, схватившись за живот, свалился на пол.

Машка спрыгнул с тумбочки.

Все притихли, никто даже не шевелился в ожидании большой потехи. А Машка, насвистывая, подошел к Андрею, оттолкнув длинного, который медленно поднимался, ногой. Прищурившись, спросил:

— Откель будешь, мужичок?

— Издалека, отсель не видать. — Андрей привалился спиной к стене, чтобы не напали сзади. Он понимал, что бить его будут всей группой.

— Ишь ты, шустрый, — сказал Машка и покачал головой. — Уважаю дальних и шустрых. А ты еще и вумный. Страсть как люблю вумненьких да разумненьких. И где же это такие вумные растут?

— Где дураков нет.

— Во, сила! — рассмеялся Машка. И поцокал от удовольствия языком. — Это ты, что ли, Сове врезал?

— Какой сове?

— А этой кикиморе в очках из третьей группы.

— Воспиталке?

— Ну.

— Я, — сказал Андрей.

— Так ты прямо из кандея?

— Да, — ответил Андрей. Ответил скорее по наитию, потому что не знал, что такое кандей.

— А сам откуда?

— Вообще-то из Ленинграда, а сейчас из Койвы. — Он почувствовал, что напряжение немного спало, а вместе с этим отодвинулась и опасность. И понял, что сейчас самое лучшее — поддержать разговор с Машкой.

— Питерский, значит?! — почти восторженно сказал Машка. — А не свистишь? — тут же усомнился он и прищурился, оскалив желтые щербатые зубы.

— Свистни лучше — соловьем будешь. — Это Андрей слышал от мальчишек в Койве.

— Да. ладно ты, не злись, — миролюбиво проговорил Машка. — Это я так, для проверки слуха. Мы же с тобой почти земели, я сам из Новгорода. Тебя как звать?

— Андрей.

— Годится. А меня Машка. Родители назвали Ленькой, но мне не нравится быть Ленькой. Знаешь роман про деда Архипа и Леньку? Во!.. — Он оттопырил большой палец. — Машка — сильнее, верно?.. — Он весело подмигнул. — Жрать хочешь? Айда ко мне. У Машки для хорошего кореша жратва найдется. И не бзди, Андрюха! Отмахнемся, если что. Питерских я уважаю. Ты, — он поманил длинного, — подыми подушку и почисти как следует.

Мальчишки тем временем разбрелись по своим койкам, не дождавшись потехи. Машка привел Андрея в дальний конец спальни и, похлопав по одеялу, предложил:

— Садись. Сейчас поштевкаем. — Он открыл тумбочку, вынул кусок фанеры (у тумбочки оказалось двойное дно), и Андрей увидел целый склад еды: куски хлеба, засохшие скрюченные котлеты, сахар.

— Ничтяк, а? — Машка подмигнул озорно. — Шамай, Андрюха. Здесь без спецпайка совсем пропадешь, брюхо к позвоночнику прирастет, потом ни один хирург не возьмется оперировать.

Андрей мигом проглотил пайку хлеба и две котлеты. За обедом он едва заморил червячка, так что есть хотелось по-прежнему. Машка поманил пальцем длинного, который все еще скулил и держался за живот. Тот подошел, жадными, голодными глазами глядя на еду. А вот на Андрея старался не смотреть.

— Ну что, — сказал Машка, хихикая, — здорово Андрюха тебе врезал? Будешь знать питерских, восточная долгота. Организуй кипяточку, человек желает чайку испить.

Андрей привстал, он хотел сказать, что сам принесет кипятку, только пусть объяснят, где взять, но Машка молча надавил ему на колено, я он сообразил, что делать этого нельзя. Если Машка посылает за кипятком длинного, значит, так и надо. Вообще все происходящее, понял он, лучше принимать как должное. Машка верховодит в группе, это совершенно ясно, ему подчиняются остальные. Выходит, оа обладает какими-то достоинствами, пока непонятными Андрею, которые поднимают его авторитет и делают его слово законом, хотя силой он наверняка не отличается. Более того, Андрей обратил внимание, что ребята и на него уже смотрят с завистью, а пожалуй что и с испугом. Да так оно и было на самом деле. Может быть, глядя на него, каждый думал с тоской, что в группе объявился еще один блатной и теперь придется — никуда не денешься — прикармливать двоих…

По правде говоря, Андрею было неловко, совестно было, однако он помалкивал, понимая, что попал в особый, чуждый ему мир, где существуют своя правила и законы, а чувство самосохранения подсказывало, что нужно держаться за Машку. Все-таки он прочел достаточно много книг, смотрел фильм «Путевка в жизнь» и кое-что знал. Если бы не случай, не его решительность в самый критический момент, корчиться бы ему сейчас избитым, униженным, а после быть на месте длинного безропотным исполнителем капризов и воли того же Машки. С сильными вообще лучше дружить, чем ссориться. А Машка в группе безусловно сила. Неважно какая, но — села.

— Тебя с поличным схватили или так, за подозрение? — спросил он.

— Так, — ответил Андрей на всякий случай.

— А меня, сучий потрох, по дурости замели! Увел у одного черта сидор, а в тамбуре шасть в карман — ключа вагонного нет. Выронил, когда с сидором под полками полз. Я туда, сюда… Во непруха так непруха. А тут два легавых вваливаются, ксивы требуют. Болт им в пасть, сукам.

Из рассказа Машки Андрей понял, что он — вор. Ему не понравилось это, тем более он помнил соседей, живших над ними иа проспекте Газа. И вообще знал, что воровать — самое последнее дело. Но в то же время Машка был симпатичен ему, Такой нескладный, рыжий — у него и лицо было рыжее от веснушек, — с добродушной улыбкой. Словом, внешность его, казалось Андрею, не вязалась с теми представлениями о ворах, какие у него сложились. Скорее, Машка был похож на мазурика, как говорила о таких мать.

— И тебе, Андрюха, не повезло, — вздохнув, проговорил Машка. — Сова — это такая стерва!.. Я прошлый раз был у нее в группе, падла она законченная. Но ничтяк, вместе поедем в колонию, а там посмотрим, кто кого. Жизнь, она везде жизнь, только надо уметь жить.

Машка жить умел. Для Андрея дружба с ним стала как бы охранной грамотой, его побаивались, как и самого Машку, а воспитателя мало интересовала жизнь подопечных, лишь бы все было тихо, спокойно, лишь бы не случалось ЧП. Машка, конечно, сразу раскусил Андрея, понял, что он «домашняк», то есть никакой не воришка и даже не беспризорник, однако привязался к нему. И потому, что был Андрей питерским, и потому еще, что Машке нравилось быть добрым покровителем, хотя, разумеется, он и понятия не имел, что такое вот покровительство — неотъемлемый признак любого диктатора. Андрей к тому же оказался хорошим рассказчиком, умел «как но-писаному тискать романы», а это умение высоко ценилось в воровской среде, к которой Машка себя относил. Он прямо млел от восторга, когда Андрей читал наизусть Есенина или пересказывал О'Генри. Почему-то ему особенно нравился О'Генри, а среди прочих рассказов — «Персики».

— Во дает, во дает! — визжал он и хлопал себя по ляжкам, когда Андрей в конце произносил, патетически подыгрывая голосом: «Гадкий мальчик, разве я просила персик? Я бы охотнее съела апельсин». — Они все такие, твари ползучие, — плевался Машка, имея в виду женщин. — За милую душу продадут кого угодно.

Однако дружба с Машкой сослужила и худую службу. Начальник приемника не забыл Андрея, не забыл и своих сомнений. И когда ему воспитатель доложил, что Воронцов корешит с Ивановым (настоящая фамилия Машки была Петров, но так уж принято — не называться своей фамилией, а фантазия Машки была ограниченна), о чем ему самому доложили его «доверенные» — сексоты, начальник вновь засомневался. Он знал, что Иванов уже дважды побывал в приемнике, бежал из колонии, что он прожженный бродяга и воришка, а это означает, что он не стал бы водить дружбу — «корешить» — с кем попало. У этих гопников тоже свои законы, они во всем подражают взрослым уркам и строго блюдут воровские правила поведения.

Все это начальник знал, хотя и работал в приемнике недавно, и всякие сомнения должны были бы оставить его, а вот не оставляли, нет. Не похож Воронцов на воришку, да и рассказ его о себе не укладывался в привычную, стереотипную легенду беспризорников, а разговор с ним убеждал, что он еще не испорченный мальчик. Тут что-то не так. Возможно, что Иванов просто покровительствует Воронцову, просто симпатизирует ему. Среди уголовников и это бывает. Они иногда очень сентиментальны, а покровительство — тоже ведь признак силы и уверенности в себе…

И вот на совещании, когда решался вопрос, кого отправлять в колонию (как раз пришла разнарядка на пятерых), начальник не назвал Андрея. Он решил все же направить его в детский дом. Будь что будет. И тогда воспитательница третьей группы по кличке Сова, которую Андрей ударил по руке, напомнила, что уже было решено отправить в первую очередь «этого бандита Воронцова». Начальник возразил ей, сказав, что Воронцов кажется ему воспитанным мальчиком, домашним и что такому не место в колонии.

— Пусть едет в детский дом, — подытожил он. — Я думаю, он попал к нам случайно.

— Вы плохо знаете этих уркаганов, — возмутилась Сова. — Они кого угодно проведут, а вы человек новый в нашей системе. Я настаиваю, чтобы Воронцова немедленно отправить в колонию. Именно там ему место.

— Насколько мне известно, — заговорила вдруг старшая воспитательница, — этот самый Воронцов прибыл к нам с конкретной рекомендацией?.. Должна заметить, что я его знаю давно. — Все повернули к ней удивленные лица, — До войны он учился в школе, где я работала завучем. Уже тогда он отличался хулиганскими замашками. Однажды избил хорошего мальчика…

— Вот видите! — с воодушевлением воскликнула Сова.

— А главное, — продолжала старшая воспитательница, — отец Воронцова — враг народа и, кажется, даже расстрелян. Полагаю, что рекомендация о направлении его в колонию, а не в детский дом, не случайна. Значит, так надо. Спорить нам вообще не о чем — это не наше дело.

Возможно, начальник приемника имел и право, и власть настоять на своем и его ничуть не убедил рассказ старшей воспитательницы. Он понимал, что никому Андрей не нужен и никакой политики, на что старшая воспитательница намекала, тут нет, однако понимал он и то, что она не согласится с ним ни за что, не успокоится, пока не настоит на своем. А за одно только сочувствие к сыну «врага народа» его, начальника, могут обвинить Бог знает в чем… И еще он подумал, что ему-то, в конце концов, тоже нет никакого дела до этого Воронцова. Всем не поможешь, на всех жалости не наберешься, а у него своих двое сорванцов и больная жена…

 

III

ГРУППУ из пятерых подростков сопровождали два эвакуатора, а проще сказать — конвоира. Была и такая работа, и занимались ею отнюдь не калеки, не инвалиды, а вполне здоровые и не старые мужчины призывного возраста.

Крайнее отделение в обычном плацкартном вагоне заняли еще до посадки и никого туда больше не пустили, хотя вагон был набит так, что многим и присесть было негде. Пассажиры недовольно ворчали и с откровенной ненавистью смотрели на ребят. В них виделись им все неудобства. Кое-кто, правда, и заступался за ребят. Одна женщина в соседнем отделении доказывала, что это же дети, сироты, что они совсем не виноваты, а виноваты проклятые фашисты, война, в общем, виновата, но другая женщина напористо, агрессивно возражала:

— Жалей, жалей, матушка. А я погляжу, как они тебя пожалеют. Врут они, что сироты. Те, которые сироты, в детских домах живут. Наша Советская власть сирот не бросает. Жулье это, вот я что скажу. Да и по ихним нахальным рожам видать.

— Но не родились же они жуликами.

— Какие как. Зять рассказывал — а он человек ученый и врать не станет, — что преступниками прямо так и рождаются.

— Ерунда это. Есть такая теория…

— Да не теория у них, матушка, а это… организация у них! И командиры, стало быть, свои, генералы даже и другие начальники. Попробуй-ка тронь одного такого — как саранча налетят, откуда только и возьмутся!.. Сейчас-то война, известное дело. Мужики гибнут, сироты все ж остаются, это верно. А до войны разве мало было жулья разного?.. Не-е, как хошь, а зазря под конвоем не возят.

— Колонуть бы эту дуру набитую, — сказал Машка, толкая Андрея в бок. — Молотит языком. Генералы, генералы!.. Сама стерва, наверняка барыга какая-нибудь.

Они лежали на самых верхних, третьих полках. Здесь было тепло и даже уютно. Конвоиры устроились на нижних полках, и один из них тотчас, как только поезд тронулся, завалился спать, а второй, разогнав любопытных— всем хотелось взглянуть, кого это везут под конвоем, — и завесив отделение плащ-палаткой, сидел, клевал носом, проверяя время от времени, все ли его подопечные на своих местах, и курил папиросы «Пушка». Ароматный дым тянулся кверху, Машка шмыгал носом и вздыхал. Наконец не выдержал искушения, свесил с полки голову и попросил:

— Начальник, дай хоть разок курнуть.

— Я вот тебе курну, — лениво отозвался конвоир.

— Что тебе, жалко? — канючил Машка. — Оставь сорок-то …

Конвоир поднял голову:

— А, это ты, Иванов-Сидоров?

— Так точно, начальник.

— Драпать собрался, а?

— Нет, начальник. Ну его, набегался. Все равно от вас далеко не убежишь.

— Это ты верно говоришь, — довольный, подтвердил конвоир. Он встал, протянул Машке целую папиросу и дал прикурить. — Ты, Иванов, если уж надумал все-таки драпать, валяй из колонии, чтобы мы вас в полном составе сдали.

— Не подведу, начальник, — осклабился Машка. — Не боись. Ты ко мне по-хорошему — и я к тебе по-хорошему. В какую везете-то, имени Крупской?.. — Он имел в виду колонию.

— Привезем — тогда узнаешь.

Машка лежал на спине и с наслаждением курил папиросу. Докурив до половины, он оторвал зубами кончик мундштука и протянул окурок Андрею.

— Я не курю, — сказал Андрей.

— Во даешь! — удивленно воскликнул Машка. — Совсем?

— Совсем.

— Тогда мне больше достанется. Вообще-то я больше китайские люблю… Знаешь, как называются?

— Нет.

— Чу-жи-е. — Машка хихикнул, глубоко затянулся, сложил губы трубочкой и выпустил несколько дымных колец. — В «Крупскую» везут, точно, — проговорил он с тоской, — А там режимчик я тебе дам! И рвануть оттуда трудно. Придется покумекать. Не хочется туда…

— Эй, чего там шушукаетесь? — поинтересовался конвоир.

— А вот рассказываю корешу, — отозвался Машка, — как до войны жили. По утрам всегда какаву пили, с колбасой. А сейчас бы пайку черняшки, начальник. И без какавы бы пошла за милую душу. — Ничего из его запасов в дорогу взять не удалось.

— Спать давайте, хватит балаболить.

Машка полежал молча, о чем-то сосредоточенно размышляя. Какие-то фантазии занимали его голову, а бродячая жизнь научила выкручиваться из любого и даже, казалось бы, тупикового положения. Иначе просто не выжить. Что-то придумав, он повернулся на бок, к Андрею лицом, и поманил его пальцем. Вытянув шею, Андрей подставил ухо.

— Раз в «Крупскую», — зашептал Машка, — значит, будет пересадка на Узловой.

— Иванов, сколько раз повторять?! — строго прикрикнул конвоир. — Разгоню вас.

— В уборную хочется, начальник…

— Терпи, нечего шастать.

— Не могу, у меня этот, насморк. — Машка подмигнул Андрею.

— Сморкайся в штаны.

— Я-то могу, а людям как потом будет нюхать?

— Ну и зараза ты, Иванов! — Конвоир сплюнул. — У кого еще насморк? Потом не поведу.

— Я тоже, — сказал Андрей, заметив, что Машка кивает ему.

— Больше никто?

— И я. — объявился еще один.

— Засранцы чертовы, слазьте, — велел конвоир и разбудил напарника.

В уборную он запустил всех троих сразу едва закрылась дверь, Машка быстро заговорил: __

— Значит, так. На Узловой мы с тобой, Андрюха, рвем когти. А вы, черти, — он презрительно посмотрел на третьего мальчишку, — чтобы не вздумали рвать за нами! Ты, Андрюха, рви вперед по ходу поезда, сворачивай за паровоз, налево, и держи на водокачку. Если составы будут стоять, не бзди, ныряй под вагоны. Один легавый с этими чертями останется, а второй за мной побежит. За водокачкой сарай есть, он закрыт на замок. Но одна половинка дверей, которая правая, висит только на верхней петле, понял?.. Ты оттяни низ — и в сарай. И не забудь дверь на место поставить, как будто так и было. Жди меня там. Сиди тихо, как мышка.

Потом Андрей лежал и думал, а нужно ли ему бежать с Машкой. Правда, они еще в приемнике сговорились, что при первой возможности рванут, но теперь, когда предполагаемый побег обрел конкретное время и место, когда Машка придумал план, он засомневался. В сущности, куда ему бежать и зачем?.. В Койву не вернешься, все равно отправят назад, в приемник, а до Ленинграда далеко и не добраться туда. Еще мать говорила, что нужен какой-то вызов и пропуск. И нет у него ни денег, ни документов. Однако и в колонию совсем не хотелось. Андрей наслушался таких страстей про колонию, что и подумать об этом страшно. А эта, куда их везут, отличается особенной строгостью и жестокостью, по словам Машки. Конечно, Машка мог и насочинять — врать он умеет, но и другие ребята, кто побывал в колонии, рассказывали жуткие вещи. И не зря же все стараются оттуда удрать. Было бы хорошо — не удирали бы. Издеваются, говорят, в колониях над малолетками, по-страшному, как хотят. Положат, например, на пол, сверху — лист фанеры, и лупят, палками или резиновыми шлангами — это чтобы синяков на теле не осталось, все печенки-селезенки начисто отобьют, потом всю жизнь будешь кровью харкать. А то привяжут к столбу так, чтобы шелохнуться не мог, а сверху на темя вода из трубочки капает. С ума можно сойти…

* * *

Такое вот случилось совпадение: принесли «АиФ» (1989, № 15), а там опубликованы отрывки из доклада Н. С. Хрущева на XX съезде партии, в том числе телеграмма Сталина: «ЦК ВКП(б) разъясняет, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 года с разрешения ЦК ВКП(б)… Известно, что все буржуазные разведки применяют физическое воздействие в отношении представителей социалистического пролетариата и притом применяют его в самых безобразных формах. Спрашивается, почему социалистическая разведка должна быть более гуманна в отношении заядлых агентов буржуазии, заклятых врагов рабочего класса и колхозников. ЦК ВКП(б) считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения, в отношении явных и неразоружающихся врагов народа, как совершенно правильный и целесообразный метод…»

С содроганием прочитал я эту телеграмму и понял, наконец, что били меня и таких же, как я, бездомных мальчишек на вполне законных основаниях, «с разрешения ЦК ВКП(б)», то есть с разрешения ЦК той партии, членом которой до того, как стать «врагом народа», был и мой отец, членом которой уже тридцать лет являюсь и я.

Выходит, что и армия беспризорников — детей! — родители которых погибали на фронтах, защищая Родину, в фашистских концлагерях и в лагерях ГУЛАГа, во время блокады Ленинграда и оккупации огромной территории страны, — выходит, что вся эта армия сирот, вынужденных добывать кусок хлеба хотя бы и воровством (поначалу это всегда было мелкое воровство, именно ради куска хлеба), была приравнена к «заядлым агентам буржуазии», ибо чем еще можно объяснить тот бесспорный факт, что «физические методы воздействия» (и вовсе не в виде исключения!) применялись к ним?.. А ведь применялись, ой как применялись! Работниками колоний, приемников, детских домов, сотрудниками милиции и даже обыкновенными железнодорожниками.

Нельзя простить, но все-таки как-то можно понять следователя-провинциала, убежденного, что перед ним действительно враг народа, не желающий «разоружаться», когда он применял меры физического воздействия, зная, что они санкционированы самим вождем всех времен и народов. Можно понять и тюремного или лагерного надзирателя, охранника, которые в силу своей малограмотности воистину слепо верили (да ведь и люди образованные и умные часто верили столь же слепо), что имеют дело с настоящими врагами. Им-то откуда было знать правду! Но как понять воспитателей детского дома, приемника, детской колонии? Они-то знали, что их воспитанники — дети, пусть даже дети «врагов народа». Сироты. И я вот не знаю, кто из них — следователи, надзиратели, охранники или воспитатели (не все, нет, но — многие!) — применяли более изощренные и дикие «методы воздействия»…

Били, жестоко н безжалостно били. Били все, кому бить было не лень. Иногда с каким-то сладостным упоением. Морили голодом, лишали сна. Долгими часами заставляли стоять по стойке «смирно», до полного изнеможения ходить по кругу «гусиным шагом» (кто не пробовал, пусть испытает на себе), да мало ли что взбредет в голову обладающему некоторой фантазией воспитателю, получившему практически не ограниченную власть над бесправными детскими душами и телами!

Где вы нынче, товарищи по несчастью, прошедшие приемники, детдома, колонии, где вы, дети войны и кровавых тридцатых годов?.. Ау, друзья, отзовитесь! Вспомните своих «воспитателей» (и воспитателей тоже вспомните, ибо среди них были и добрые, замечательные люди), вспомните пережитые вами унижения, боль, издевательства, вспомните — зову вас — всё. Заполняя исторический реестр, мы не должны, не имеем права забывать ничего, ни самой малой малости. Мы ищем и, случается, находим тех, кто, исполняя волю вождя и его присных, истязал наших отцов и матерей, мы требуем над ними запоздалого суда. Но разве меньше зла принесли те, кто калечил — и физически, и морально — детей, подростков, виновных, быть может, лишь в том, что они родились в такое время и имели таких родителей?.. Не с «легкой» ли руки иных «воспитателей» тысячи, десятки тысяч вполне нормальных мальчишек, среди которых наверняка были и потенциальные гении, могущие стать гордостью Отечества, сделались матерыми уголовниками — ворами, грабителями, убийцами?..

Кто знает, не пожинаем ли мы и сегодня еще тот «урожай», который посеяли и взрастили эти «воспитатели»…

Мне было двенадцать, когда я первый раз попал в приемник.

Разные люди работали в этом приемнике. Одни просто давали подзатыльники, без всяких там премудростей и особенной злости; другие били «по мордам», выкручивали уши, таскали за нос, потому что волос-то у нас не было, лупили «под дых»… Но одна «воспитательница», совсем молодая и, кажется, очень красивая женщина, изощрялась интеллектуально. Она любила книги и, как я теперь понимаю, стремилась приобщить и нас, гопников, воришек, вообще человеческое отребье (ее слова), к литературе. Господи, да это же святое дело! Правда, приобщала она нас к изящной словесности довольно оригинальным способом: после отбоя садилась у двери и читала вслух часов до двух ночи. Хорошо еще, что дежурила она не каждую ночь. Не могу сейчас вспомнить всего, что она читала, но «Войну и мир» — это точно. У нее, в отличие от других служителей приемника, был интеллигентный вид, она носила пенсне со шнурком и обладала, увы, редкой способностью, читая, видеть все, что делается вокруг. Если кто-то не выдерживал этой пытки чтением, задремывал, например, она поднимала немедленно с кровати и заставляла дальше слушать уже стоя. Если же и это не помогало и мальчишка начинал клевать носом, она подзывала его к себе и спокойно так, деловито, без всяких эмоций и выговоров выдавала от десяти до тридцати щелчков по кончику носа. Самое, может быть, удивительное, что, несмотря на интеллигентный вид, изысканность манер и пенсне на шнурочке, била она больно.

И вот я думаю теперь: сколько же душ погубила она, сколько судеб исковеркала, «приобщая» подростков к литературе?.. И еще думаю: кем стали ее дети, если они у нее были?.. Возможно, тоже воспитывают кого-то, поддерживая семейную традицию. Возможно, чем-то руководят или сделались «крестными отцами»?.. Ведь литература — сильное средство воздействия. А сама она наверняка получает спецпенсию МВД, имеет какие-то льготы (пенсионеры МВД их имеют) и спокойно почитывает — без чтения она жить не может! — разоблачительные статьи о том времени. Ей-то нечего волноваться — она же не причастна…

* * *

Так и не решив окончательно, бежать ему с Машкой или нет, Андрей незаметно уснул. И снилось ему…

Черный и очень шумный, весь грохочущий, поезд рвал на части ночную тишину. Ослепительно белый свет паровозного прожектора выхватывал из темноты причудливой формы не то строения, не то деревья. Внимательно приглядевшись, Андрей понял, что это эвкалипты, хотя и не представлял, какие они бывают на самом деле. И вдруг все стихло. Заложило уши. А поезд продолжал мчаться в ночь, и оттого, что мчался он теперь в полной тишине, было жутко. (Почти как в детстве, когда Андрей оставался дома один. Пугали посторонние звуки — шорохи, постукивания, скрип, — но всего страшнее бывало, если наступала тишина. Правда, случалось это редко. Дом постоянно, всегда жил, даже по ночам, когда жильцы — и верхние тоже — спали.) За окном вагона шевелились какие-то тени — это были уже не эвкалипты, потому что они передвигались, то забегая вперед поезда, то отставая. И вот в толпе этих теней мелькнуло, постепенно проявляясь все явственнее, лицо матери, мертвое лицо, каким Андрей видел его, когда мать лежала в гробу. А потом и ее рука. Отдельно — лицо и отдельно — рука. Она манила Андрея указательным пальцем, который был непомерно длинным и делался все длиннее, вытягиваясь прямо на глазах. Андрей хотел крикнуть или даже крикнул, что он сейчас, он быстро, только вот проснется и слезет с полки, но тут сбоку протянулась рука Совы, схватила мать за горло и потащила от окна. Лицо матери на какое-то мгновение вспыхнуло, стало красным, но тотчас начало синеть, однако она улыбалась и все манила, манила Андрея пальцем, а паровоз вдруг дал пронзительный долгий гудок, и все исчезло сразу…

Андрей вскочил, ударившись головой о потолок.

Поезд притормаживал на стрелках.

Ребят вывели в пустой нерабочий тамбур. Едва поезд остановился, один конвоир спрыгнул на платформу и приказал спускаться. Второй конвоир сторожил в тамбуре. Андрей был третьим, Машка — за ним. Последний мальчишка замешкался, зацепившись расстегнутой фуфайкой за поручень, Машка громко крикнул: «Атас!» — и побежал. Люди на платформе от неожиданности шарахались от него. Конвоир, который оставался в тамбуре, вытолкнул замешкавшегося мальчишку — тот даже упал, но тотчас вскочил на ноги — и кинулся за Машкой. Тогда рванулся еще один. Был он маленький, юркий и сразу нырнул под вагон.

— Куда, жиденок! — заорал конвоир и потянулся за ним, но оступился, нога соскользнула с низкой, едва приподнятой над рельсами, платформы, и он свалился на спину.

И тогда побежал Андрей.

Он окунулся в густой мокрый пар — машинист как раз стравливал излишек давления, — обогнул, как и учил Машка, паровоз и не без страха подлез под товарный вагон: на параллельном пути стоял товарняк.

Мелькнула мысль, что состав может тронуться, но раздумывать было некогда. Ничего не случилось, и уже под второй вагон — составов оказалось два — Андрей подлезал смелее. А потом увидел водокачку. Он пошел — именно пошел, чтобы не привлекать к себе внимания, — к ней.

За водокачкой и чуть в стороне действительно стоял полуразвалившийся сарай или барак. Одна половинка двери, а скорее ворот, как и говорил Машка, висела только на верхней петле. Замок был на месте. Андрей с трудом отодвинул эту половинку и пролез в сарай. Подсунув руки под дверь, он потянул ее на себя и поставил на прежнее место.

В сарае было темно. Брезгливо ощупывая перед собой земляной пол, усыпанный мусором, Андрей отполз в угол, подальше от двери, и принюхался. Дерьмом, кажется, не пахло. Пахло прелью и сыростью. Он осторожно, как бы все-таки не вляпаться во что-нибудь непотребное, пошарил вокруг себя. Под руки попалась стружка, целый ворох. Андрей сел на этот ворох, привалившись спиной к стене. Возбуждение немножко спало, но спокойнее он себя не почувствовал. Остался страх ничуть не меньший, чем тот, какой он испытал, когда лез под первый товарный вагон. А теперь к страху снова добавились сомнения: нужно ли было ему бежать?..

До последнего мгновения он не был уверен, что побежит. И остался бы, не побежал, но оставаться было стыдно, ведь мальчишки, которым Машка бежать запретил, знали, кто должен «рвать когти», так что останься он, ему потом не дали бы проходу и уж наверняка стали бы в колонии мстить за унижения, за свое подчиненное положение в приемнике, поскольку Андрей корешил с Машкой и даже вместе с ним кушал, хотя сам-то не из блатных…

Он чутко прислушивался, что делается на улице, за стеной сарая, но ничего подозрительного не слышал. Впрочем, вряд ли и услышал бы — большая узловая станция жила своей привычной, напряженной и шумной жизнью.

Думать о том, что будет завтра, послезавтра, вообще потом, не хотелось. Мысли об этом нагоняли еще больший страх, и Андрей старался думать о чем угодно, только не о завтрашнем дне. Но именно потому, что не хотел об этом думать, никак не мог отделаться от навязчивых вопросов: куда податься и зачем?..

Вся надежда была на Машку. С ним, может быть, удалось бы добраться и в Ленинград. А там есть Клавдия Михайловна, и еще Анна Францевна, и Катя… Он понимал, что была блокада, голод, что многие, очень многие погибли, умерли, но ведь не все же… А что жива Клавдия Михайловна, он знал точно.

«А если Машку поймали? — с испугом подумал он. — Что тогда делать?..» За ним помчался конвоир, на платформе было много людей, кто-нибудь мог помочь задержать Машку. Да любой мог.

И Андрей понял, что тогда ему придется идти в милицию. Больше ничего не остается. Только нужно придумать что-нибудь правдоподобное. Например, сказать, что растерялся, побежал просто так, безотчетно, заодно с другими. А после заблудился на станции. Нет, не поверят, пожалуй. Конвоиры злющие и знают, конечно, что он и Машка — кореша. Но он же сам придет, добровольно! Значит, должны поверить… Да, во что скажет Машка? Что подумает о нем?.. Уж не похвалит, это точно. Из товарища сделается врагом, будет презирать больше других…

Андрей отчетливо осознал, что положение у него безвыходное — так плохо, а иначе еще хуже.

Ему вспомнился сон, мертвое лицо матери, ее уходящая улыбка, ее растущий на глазах палец, которым она манила к себе, и рука Совы, схватившая мать за горло. Стало до жути тоскливо и жалко себя, и, кусая от обиды губы, Андрей заплакал. Он думал при этом, что надо пойти и броситься под поезд, пусть они все знают…

Обессиленный и заплаканный, он свалился на стружки и уснул.

 

IV

МАШКУ не поймали.

Он хорошо знал эту станцию, ему не раз приходилось здесь удирать от милиции. И еще за время бродяжничества он изучил людей и давно понял, что людям наплевать на все и на всех, когда они в толпе и толпа одержима какой-то общей целью.

Матка нырнул в самую гущу толпы. Он петлял, придерживаясь, однако, нужного направления — к выходу в город. Он-то знал, куда бежит, а конвоир — нет, потому и пёр за Машкой вслепую, напролом, расталкивая людей, озлобляя их против себя, и на него, а не на Машку, сыпались проклятия и угрозы. Он был в цивильной одежде. В конце концов он и вовсе попал в людскую пробку, образовавшуюся в узкой калитке, через которую пропускали на платформу. Толпа двигалась навстречу ему, и, сколько он ни кричал, ни требовал, чтобы его пропустили, сколько ни взывал к сознательности граждан, никто не обращал на него внимания. Все рвались к поезду, на штурм. И пока конвоир выбирался из толпы — причем толпа относила его назад, — Машка буквально между ног выскользнул за калитку. Тут он заметил бабку с плетеной корзиной. Бабка тоже пыталась пробиться на платформу. Машка с разбегу боднул ее головой, бабка схватилась за живот, выпустила корзину из рук и запричитала: «Ой, люди добрые, убили меня, убили!.» А Машка подхватил корзину и нырнул в кусты, высаженные вдоль забора. Он и здесь рассчитал все точно, безошибочно: никто не погнался за ним, а причитавшую бабку просто оттерли в сторону, чтобы не путалась под ногами, не мешала людям, и хорошо еще, что не задавили.

Пригнувшись, Машка добежал до конца посадок, оглянулся, на всякий случай, хотя я не сомневался, что погони уже нет, и с независимым видом пошел к перекидному мосту через многочисленные пути. Перейдя на другую, противоположную от вокзала сторону, он почувствовал себя в относительной безопасности. Искать его будут в районе вокзала и рынка, никому не придет в голову искать в поселке. Он знал одно потаенное местечко поблизости, где обычно собирались на ночлег беспризорники и где можно было бы переждать до обеда, пока уйдет поезд, на котором увезут оставшихся ребят, но идти туда не решился, потому что это местечко могут вполне знать и местные легавые. Возьмут и устроят облаву. Тогда прощай, свобода. Да и Андрюха, подумал Машка, сидит там в сараюхе, дрожит, наверное, от страха. Впрочем, сейчас, сразу, рискованно появляться и возле сарая. Там тоже может быть засада, если Андрею удалось рвануть, но его выследили. Парень он мировой, одно слово — питерский, но «домашняк», его легавые запросто расколют, он и не заметит этого. Машка поэтому и не рванул вместе с ним, зная, что ловить будут прежде всего именно его, и таким образом отводил погоню от Андрея. А в себе-то он был уверен — не впервой водить за нос легавых.

В поселке спрятаться было, негде, здесь каждая собака друг друга знает. И Машка решил выйти к сараю кружным путем, по дороге, ведущей на заброшенный рудник. Получалось километра три, зато безопаснее и вернее. Да и спешить ему некуда. В любом случае надо выждать какое-то время, пока уляжется паника и пока не уйдет поезд. Местные легавые порыскают для виду — им-то какое дело! — и плюнут. У них своих забот хватает.

В бабкиной корзине была жратва — шаньги с картошкой и с гороховой мукой, полкаравая хлеба и порядочный шмат сала — и почти новый оренбургский платок. Нашелся там и мешочек с самосадом.

Машка плотно подзаправился, пожалев, что нет бумажки и спичек, чтобы покурить. Хлеб, сало и оставшиеся четыре шаньги он завязал в узелок (корзина была обтянута тряпкой), табак сунул в карман, а платком обмотался и сверху надел фуфайку.

К сараю он приближался с опаской: боялся все-таки засады. Прежде чем подойти, долго наблюдал, нет ли чего подозрительного. Но все было тихо, спокойно. А главное, к сараю от водокачки вели только одни следы, и Машка был уверен, что они оставлены Андреем. Значит, его не засекли, не схватили, и сюда легавые не сунулись.

Он низко пригнулся и перебежал пустое, голое пространство— метров пятьдесят, — отделявшее его от сарая. Оттянул створку и протиснулся внутрь. Тихонько свистнул, но никто не откликнулся.

В сарае по-прежнему было темно, но все же не совсем. В щели под дверью и в крыше пробивался дневной свет. Напрягшись, Машка осмотрелся и увидел в углу спящего Андрея.

— Эй, соня! — сказал Машка и толкнул его ногой. — Вставай, приехали.

Андрей испуганно вскочил:

— Кто тут?..

— Легавые с прокурором, — рассмеялся Машка, но не громко, чтобы не было слышно за тонкими дощатыми стенами. — Чисто ушел?

— Что?

— Чисто, толкую, ушел? Не засекли, куда ты рванул?

— По-моему, нет, — неуверенно ответил Андрей.

— Ну и ничтяк. Они меня, гады, пасут, — с чувством превосходства и довольства сказал Машка. — Ты им до фонаря. Но могли засечь, а теперь сидят, например, на водокачке и следят, когда я здесь появлюсь. Они же знают, суки, что я кореша не брошу. Блатные никогда корешей не бросают.

— Что же делать? — обеспокоенно спросил Андрей.

— Рвать отсюда надо вообще-то. Если и не засекли тебя, все равно допереть могут. Среди легавых тоже не дураки попадаются, не думай. А здешние наверняка знают про этот сарай.

Он вовсе не думал так. Напротив, он не сомневался, что раз легавые не заявились сюда сразу после побега, значит, уже и не заявятся. Или все-таки не знают про сарай. Или забыли про него. Или он не принадлежит к станции, и тогда железнодорожным легавым наплевать с горки, что это за сарай и что там делается. Но Машка и не запугивал Андрея. Он просто сгущал краски, преувеличивал опасность, чтобы выглядеть этаким многоопытным героем, который наперед знает все уловки и хитрости легавых.

— А куда мы теперь? — спросил Андрей. Раз Машка явился живой и здоровый, он готов был уже без всяких сомнений идти и ехать с ним хоть на край света. Лишь бы не оставаться одному. Страх, пережитый в одиночестве, был сильнее здравого смысла, который должен был бы подсказать, что ничего хорошего из этого не выйдет.

— Покумекаем, — сказал Машка. — Придумаем что-нибудь, будь спок и не кашляй. Может, пересидим здесь до вечера. Это в книжках пишут и фраера толкуют, что утро вечера мудренее, а на самом деле все наоборот, понял? Жрать хочешь?

— Хочу, а где взять?.. — Андрей сглотнул слюну.

— У Машки найдется. — Он развязал узелок и разложил словно скатерть-самобранку.

— Ух ты, откуда это?!

— Купил, нашел, едва ушел, — ухмыльнулся Машка — Прогуливался по центральному парку культуры и отдыха, гляжу — висит на дереве, и записка пришпилена, что для нас с тобой! Вот я взял и принес. Рубай, Андрюха, компот, он жирный.

Шаньги были большие, пышные, таких Андрей даже не видал. Валентина Ивановна стряпала иногда, угощала их с матерью, однако у нее шаньги были не такие большие и пышные, хотя тоже вкусные.

— Стащил?.. — тихо спросил он. Сказать «украл» не решился.

— А ты думал, что тебе легавые жратву на блюдечке поднесут?.. Кушайте, дорогие детки!.. — Машка сопел громко и недовольно. — Болт с винтом они тебе поднесут, а не жратву. Подумаешь, стащи-ил!.. Не хочешь гулять на свободе, беги к легавым, попроси прощения и дуй в колонию имени Надежды Константиновны Крупской! Там тебя научат свободу любить.

— Ты не сердись, — проговорил Андрей виновато, почувствовав в голосе Машки неподдельную обиду. И в самом деле, Машка позаботился о нем, не бросил одного на произвол судьбы, чего же тут выламываться. Ведь знал же, что Машка вор…

— Я не сержусь, я так.

Андрей разломил шаньгу пополам и половину протянул Машке.

— Это законно. Это настоящий кореш, уважаю. Я пожрал, ты не волнуйся, валяй сам. Пока живем, а там видно будет. Житуха, она такая штука. Обмани ближнего и возрадуйся, или ближний обманет тебя и сам возрадуется. Думаешь, до нас с тобой есть кому-нибудь дело? Ха, как бы не так! У каждого своя шкура чешется, потому что она ближе к телу. Вот твой отец на фронте погиб, мамаша умерла, а тебя — в колонию, да еще в «Крупскую». За что?.. За то, что Сове по руке дал? Да ее, суку, убить мало!..

— Мой отец не погиб на фронте, — вздохнул Андрей. Он и сам не понимал, почему вдруг признался в этом. Скорее всего, хотел загладить этим признанием свою вину перед Машкой.

— Во даешь! А где же он?

— Арестовали его. В тридцать седьмом году еще. А мать… Она повесилась…

— Свистишь! — Машка даже вскочил от удивления.

— Правда. Только ты никому не рассказывай.

— Ну, Андрюха! Ну, керя! У меня же тоже папашу в тридцать седьмом замели. Твой кем был?

— Сам не знаю. — Андрей пожал плечами. Он действительно не знал, кем работал отец. — В Смольном работал, его на машине возили.

— Ого! Значит, большой начальничек. А у меня председателем колхоза был. Знаешь, когда за ним легавые явились, мамаша на колени кинулась, обхватила руками прахаря главного легавого и ревет… У меня еще братуха был младший и сестренка. А он, легавый этот, вырвал ногу в начищенном прахаре и пнул мамашу… Ненавижу всех легавых! Глотки бы им перегрыз!.. — Машка скрипнул зубами. — Сгинул отец где-то. И мамаша скоро умерла. Может, легавый отбил ей внутренности. Он с размаху, падла вонючая, ударил ее. Нас — в детдом, а когда детдом из Новгорода эвакуировали, под бомбежку попали… Нет, Андрюха, душить их надо!.. Выходит, мы с тобой кореша по несчастью. Ты так и знай, что я за тебя кому хошь ноздрю вырву с корнем, век мне свободы не видать! Если что, никого не бзди. Кричи, что мой кореш, понял?.. Машку блатные знают, — хвастался он упоенно. — И в Питере тоже знают. Вместе махнем туда. И в Новгород заедем. Ты был в Новгороде?

— Нет.

— Знаешь, какой это город? Самый древний в России.

— Киев древнее, — возразил Андрей.

— Может, кто его знает, — неохотно согласился Машка. — Ты, наверное, хорошо учился, а я так себе. Не люблю зубрить. Мне бы побольше грошей да харчи хорошие. У меня и папаша был почти совсем неграмотный. А вот, слушай. — Он встрепенулся. — Корова у нас была, вот это да. Комолая…

— Какая?

— Ну, комолая. Безрогая значит. А бодалась со страшной силой. Она однажды налетела на какого-то уполномоченного из района, так тот от нее на крышу забрался! Может, папашу за это и замели. Этот уполномоченный со страху в штаны наложил, сукой буду. А то еще в деревне козел Тимофей был, табак, гад, жрал. Вот умора. — В голосе Машки появились задушевные, теплые нотки.

Андрей подумал, что было бы хорошо вместе с ним добраться в Ленинград. У бабы Клавы места много, она возьмет Машку к себе, особенно когда узнает, что он, вообще-то, настоящий друг и что его отца тоже арестовали ни за что…

 

V

ТАК они и просидели до вечера в сарае. Холодно было, но зато в безопасности. Только Машка исстонался весь, что не покурить. И главное, табак есть, а не покурить. Это уж как водится, разглагольствовал он, или ты драишь, или тебя драят. Не бывает в жизни, чтобы всё выходило один в один.

К сараю никто не подходил, но на водокачку приходили какие-то люди, и Машка опасался, что могут обратить внимание на следы, хотя они и были едва заметны — снег за день подтаял. И все же он поглядывал в щель. Легавые иногда устраивают облавы. То ли от нечего делать, то ли начальство приказывает. Ну, если не с поличным попадешься к ним в лапы, просвещал он Андрея, это еще ничтяк. На худой конец, отправят в приемник. А то и вовсе не связываются. Отлупят (это обязательно) — и под зад коленкой. Чеши на все четыре стороны, лишь бы с этой станции убрался подальше. А вот нормально в поезд сесть сами же и не дают.

— Мы с тобой — это да, потому что в розыске. Нам надо в оба смотреть. За мной-то они давно охотятся, а ты — сынок «врага народа», тоже не хухры-мухры. Про моего папашу они ничего не знают. Но мы им во как нужны! — Машка провел рукой по горлу и далеко сплюнул сквозь зубы.

— И что нам будет, если поймают?

— По этапу в колонию, а там прямым ходом в кандей.

— А из колонии куда?

— Кого куда. Нам с тобой влепят по троячку за побег, как пить дать влепят. А там еще прокурор добавит, найдут за что. И на взрослую зону. И будешь петь: «Сижу на нарах, как король на именинах…» Может, в Котлас загонят, а то и на Воркуту. Сейчас самое главное — отсюда подальше рвануть, туда, где нас не ищут. В Питер — это, конечно, да, — мечтательно произнес Машка, — но там голодуха…

— У меня бабушка в Ленинграде, — сказал Андрей.

— Бабушка — это ничтяк, но все равно голодуха. А она жива?

— Жива, недавно письмо от нее было.

— Посмотрим. — Машка насупился, задумавшись. — Нет, Андрюха, в Питер пока не стоит. Дуба врежем запростяка. Там и дров наверняка нету, а зима же. Махнем лучше в Среднюю Азию. Круглый год лето, апельсины растут…

— В Средней Азии не растут апельсины, — сказал Андрей.

— Ну, бананы там разные, ананасы… А дыни прямо вдоль каждой дороги висят. Бери и лопай, сколько влезет. Никто слова не скажет.

Насчет бананов и ананасов Андрей сомневался, просто не знал, растут ли они в Средней Азии. А вообще туда ему не хотелось. Ему хотелось только в Ленинград, домой. В крайнем случае, если бы было можно, он вернулся бы в Койву.

— Перекантуемся до лета, а потом посмотрим, — развивал свои планы Машка. — Летом в Средней Азии жара страшная. Один кореш рассказывал, что даже мозги от жары разжижаются. И как они сами, эти узбеки, живут в такой жаре?.. К лету, глядишь, война кончится, отменят пропуска, жратвы в Питер навезут… Мы с тобой купим мягкие билеты и чин чинарем завалимся к твоей бабушке. Фруктов ей навезем, после голодухи это полезно. Вон как наши фашистов прут, за милую душу!.. Знаешь, я вообще-то, можно сказать, почти и не жрал фрукты. Яблоки только. — Он вздохнул. — На солнышке погреемся. Умные люди не зря толкуют, что лучше маленький костер, чем большой мороз. Грошей поднакопим, чтобы в Питере фраерами пожить. Узбеки, говорят, гроши в поясах носят, по десять кусков сразу. Чик по поясу мойкой — и порядок. Ты, главное, не бзди и держись за меня.

А что же и оставалось Андрею, как не держаться за Машку. Раз доверился ему, теперь никуда не денешься. Без него не то что в Ленинград или в Среднюю Азию, вообще отсюда не уехать. Разве что в колонию. То есть только в колонию.

Когда стемнело, Машка решил сходить на разведку. Андрею он велел сидеть тихо и ждать.

У входа на водокачку на скамейке сидел мужик. Он курил. У Машки аж скулы свело от зависти. Эх, была не была, сказал он себе. Мужик, скорее всего, сторож здесь, ему до фонаря беспризорники. У него свое дело— охранять водокачку от диверсантов. На нем была телогрейка, подпоясанная командирским ремнем, на котором болталась кобура.

Машка подошел к нему.

— Чего надо? — спросил сторож равнодушно.

— Дай газетки на завертку и прикурить.

— Газетка нынче дорого стоит. Валяй-ка ты отсюда, здесь для тебя ничего интересного нет.

— Тогда давай махаться, — предложил Машка. Он достал из кармана мешочек с табаком. — Ты мне — газетки и спичек, а я тебе табачку сыпану.

Сторож с некоторой опаской протянул руку, взял мешочек, понюхал.

— Самосад вроде ничего, — заключил он. — Газетка-то найдется, а вот со спичками — оно хужее. Пачка всего у меня неполная. Пополам идет, а?.. Ты мне, значит, половину табачку, а я тебе полпачки спичек и газетки не пожалею.

— Покажь, сколько спичек.

Сторож вытащил из-за пазухи картонную упаковку, раскрыл ее. Там было два «гребешка», один из них начатый.

— Дуришь меня, дед, — сказал Машка. — Черт с тобой, давай мне полную «гребенку» и чиркалку оторви. И гони газету, только не жмотничай.

— Постой, кисет принесу. — Сторож поднялся и открыл дверь.

Машке показалось, что там, внутри водокачки, кто-то есть. Он на всякий случай отступил в сторону, чтобы, когда снова откроется дверь, его не было видно. И заодно отсыпал из мешочка на несколько закруток табаку прямо в карман. «Хватит с него», — подумал он.

Сторож вернулся и, не видя Машку, окликнул:

— Э-э, ты где прячешься?

— Здесь я, — отозвался Машка, выходя на свет.

— Не бойся, — усмехнулся сторож, — Давай самосад. Не отсыпал?

— Больно надо, — хмыкнул Машка.

— Вроде меньше стало… — с сомнением проговорил сторож. Он сам разделил табак и половину пересыпал в свой кисет. Потом отдал Машке спички и приличную пачку газеты, уже сложенную для закруток.

— Слушай, — спросил Машка, — кто у тебя там, баба?

— А тебе что?

— Спроси, может, ей платок нужен? Мировой платочек, оренбургский. Сам бы ел, да деньги надо.

— Деньги ему надо! — беззлобно проворчал сторож. — Деньги всем надо. Платок-то краденый?

— На нем не написано.

— С одной стороны, оно верно… — Он чуть приоткрыл дверь и позвал: — Марья, подь-ка сюда, дело есть.

Вышла женщина, тоже в телогрейке:

— Что за дело такое?

— Платок вот оренбургский парень предлагает, тебе не нужон?

— Так ведь ворованный небось…

— Нет, — усмехнулся Машка, — от бабушки по наследству достался, а она всего раз на свадьбу надевала.

— Ишь наследник какой нашелся. Показывай, что у тебя за платок такой оренбургский.

Машка расстегнул фуфайку и размотал платок. Женщина взяла его, пощупала, и у нее вспыхнули глаза. Платок в самом деле был отличный, почти воздушный — настоящий оренбургский платок.

— Сколько просишь? — поинтересовалась она с полным как бы равнодушием.

Но Машка видел, как горели ее глаза.

— А сколько ты дашь? — спросил он, потому что понятия не имел, сколько стоят такие платки.

Зато женщина знала, что цена этому платку не меньше двух тысяч.

— Твой товар, — сказала она, — ты и запрашивай. — Она понимала, что за ворованный платок Машка много не запросит, и не хотела назначать свою цену, чтобы не переплатить.

— Кусок, — подумав, сказал Машка. Вообще-то он рассчитывал получить пятьсот рублей, но на всякий случай запросил вдвое. Все равно женщина станет торговаться. Бабы такой народ, им хоть задарма отдавай, они все равно будут торговаться.

— С ума ты сошел! Тыщу, да еще за ворованный! Сильно много это, парень… — Она снова ощупала платок, зачем-то подула на него, помяла. — Ты-то как думаешь? — обратилась она к сторожу.

— Что я. Вещь, конечно, справная, но опять же и краденая. А людям интересно, откуда у Марьи такой платок объявился… Дойдет до хозяев…

— Не дойдет, — сказал Машка. — Я его далеко отсюда увел.

— Не брешешь?

— Зуб даю!

— За семьсот отдашь, тогда уж, так и быть, возьму, — вздохнула женщина.

— Черт с вами, берите.

— Тогда я мигом, за деньгами только сбегаю. — И женщина убежала.

Сторож с Машкой закурили, каждый из своего табачку свернул цигарку, а спички никто из них расходовать не захотел, так что пришлось сторожу идти й прикуривать от печки.

— Далеко путь-то держишь? — спросил сторож.

— Еду в Москву разгонять тоску.

— А по мне — хоть бы и в сам Берлин. Я к тому, что следы-то в сарай ведут, а оттудова вроде как не было…

— Глазастый.

— На то и приставлен с оружием объект охранять. А давеча ходил вот на станцию, встретил знакомого милицейского, с ним еще был какой-то, не наш. Спрашивали, не видал ли кого подозрительных. Двоих вроде ищут, сбежали откуда-то. Да мне что?.. Ихнее дело — искать, а мое дело — объект охранять. А вон и Марья бежит.

Запыхавшись, подошла женщина. Взяла платок, снова общупала его, обмяла, сунула в сумку, принесенную с собой, и отдала Машке деньги.

— С покупкой, — подмигнул он.

— Ты, парень, если мало ли что там, так нас не видал. И мы тебя не видали, — сказал сторож.

— В цвет гадаешь, — ухмыльнулся Машка. — Поезд скоро будет?

— На Куйбышев должен быть через два часа.

— Лучше бы на Владивосток. — Он и впрямь думал, что нужно ехать в сторону Владивостока, чтобы попасть в Среднюю Азию. Который год мотался по стране, но дальше Свердловска не забирался, а географию и вовсе толком не знал.

— Ты не трепись, — сказал сторож. — Куйбышевский с третьего пути отправляется. Только опаздывает часто. Ты вот что. Сидите в сарае и глядите на мое окошко. Как мигну три раза светом, так можете вылезать. А раньше-то вам нечего возле станции болтаться, раз ищут вас. Двое же вас, а?..

— Ну, ты даешь, дед Мазай! — даже с восхищением сказал Машка.

Он не догадывался, что старик сторож просто боялся выдать их. Боялся мести. Наган-то у него хоть и имеется, да что жулью наган. А по ночам одному оставаться на водокачке было страшновато.

 

VI

СТОРОЖ не обманул: где-то за полночь в окошке три раза мигнул свет. Да и не было ему смысла обманывать. Он был не меньше Машки с Андреем заинтересован, чтобы они поскорее уехали. Не первый раз покупал ворованные вещи, прирабатывал со своей Марьей на этом, поэтому и повадки жуликов знал, и побаивался их, и привык быть осторожным.

А ребятам повезло: на четвертом пути («Вот пруха так пруха!» — сказал Машка) отстаивался порожний и неохраняемый товарняк. Они залезли под вагон и притаились там. За несколько минут до прибытия пассажирского поезда появилась милиция, человек десять. Они рассредоточились вдоль пути (посадка производилась с другой стороны), а едва поезд остановился, полезли обшаривать нерабочие тамбуры и переходные площадки. Двое заняли посты в начале и в конце состава.

Андрей не понимал, как они могут уехать, если столько милиции. А Машка внимательно следил за происходящим вокруг, дожидаясь подходящего момента, когда близко не будет легавых и когда прицепят паровоз. Здесь паровозные бригады менялись. Наконец прицепили. До отправления поезда оставались, значит, считанные минуты… Вот один из милиционеров вытащил из тамбура мальчишку и потащил его за шиворот. Мальчишка упирался, кричал, что он ниоткуда не убегал, что он едет к бабушке, отстал от матери. Милиционер едва справлялся с ним и поэтому забыл закрыть дверь на ключ.

— Нас ловят, гады, — шепнул Машка. — Ничтяк, быстро за мной.

Они почти ползком переместились к концу состава, чтобы оказаться напротив незакрытого тамбура. У Андрея сильно колотилось сердечко, а от напряжения и страха пересохло во рту…

Милиционеров осталось всего трое, остальные увели задержанных. Один прохаживался вдоль состава, а двое по-прежнему торчали на своих постах. Эти были заняты тем, что отгоняли безбилетников. Но Машка выжидал — раньше времени рыпаться нельзя…

Паровоз прогудел, вагоны дернулись.

— Теперь не зевай, — сказал Машка. — И не бзди.

Милиционер, который прохаживался вдоль состава,

повернулся к ним спиной.

— Пошел! — скомандовал Машка и пулей вылетел из-под вагона.

Андрей рванулся за ним. Ударился головой о какую-то штуковину, но боли не ощутил. Его захватил азарт.

— Стой! — заорал милиционер, стоявший возле последнего вагона.

Тотчас третий, развернувшись, бросился к ребятам. Однако Машка был уже на подножке и успел открыть дверь. Поезд медленно трогался с места. Андрей, в два прыжка одолев междупутье, схватился за уплывающий поручень. Машка подал руку и помог взобраться на подножку. Они втиснулись в тамбур и прижали дверь. Милиционер тоже успел вспрыгнуть на подножку, но дверь открыть не мог. Он погрозил кулаком и спрыгнул на землю.

— Теперь быстро в «собачник», пока проводник не заявился проверять, — сказал Машка. И показал на потолок.

Андрей поднял голову. Под потолком, точно ласточкины гнезда, прилепились два ящика. Дверцы были чуть приоткрыты.

— Там не поместиться, — сказал Андрей удивленно. Ящики показались ему совсем маленькими.

— Поместишься, — успокоил Машка. — Давай я подсажу.

С большим трудом Андрей залез в ящик. Машка влез во второй.

— Нормально? — Он высунул голову и подмигнул — Закрывайся, только не плотно, как будто здесь пусто, понял? И не дыши. Сейчас явится проводник, они всегда после станции проверяют.

И точно: распахнулась дверь, из вагона в тамбур вышла проводница. Она взглянула наверх, увидела приоткрытые дверцы «собачников» и, ничего не заподозрив, вернулась в вагон.

— Хорошо, что не мужик, — сказал Машка. — Тот бы полез проверять.

— Милиционер же знает, в каком мы вагоне, — забеспокоился Андрей.

— Допер, молодец, — похвалил Машка, — Только ему уже до фонаря, никуда он сообщать не будет. Я их породу знаю.

В «собачнике» было тесно, грязно, пахло псиной. Но, может, вовсе и не псиной. Просто Андрей так подумал. Однако, несмотря на все неудобства, было здесь даже уютно, потому что тепло. Да и теснота создавала свой дополнительный уют. Андрей не любил больших, слишком просторных помещений. Пустота вокруг всегда пугала его, и он спал закрывшись с головой. Так ему было спокойнее, он чувствовал себя в безопасности. Мать сначала ругалась, а после привыкла и говорила, что ему бы в норке жить или в скворечнике, и называла это непонятным словом «атавизм». А «собачник» был похож на скворечник. Кто-то придумал смешное, но не точное название. Может, эти ящики — для перевозки собак, подумал Андрей. Вряд ли, сюда собаку не затащишь.

Скрючившись, он лежал на боку, подтянув ноги к подбородку и подложив под голову шапку. Сейчас, в тепле, он снова запоздало и с тоской раскаивался, что согласился бежать. Ему совсем не нужна никакая Средняя Азия. Зачем?.. Воровать он не хотел, а придется, раз связался с Машкой. Никуда не денешься. Все беспризорники воруют. Или попрошайничают, что еще хуже и позорнее. А в колонии, наверное, не так уж и страшно, как Машка рассказывает… Оттуда он написал бы Клавдии Михайловне, она похлопотала бы за него — все-таки бабушка, — чтобы выпустили и отправили к ней в Ленинград.

Однако мысль о том, что можно наплевать на Машку, на Среднюю Азию, где всегда лето и сколько угодно фруктов, что можно ведь потихоньку вылезти из «собачника» и на первой же станции пойти в милицию, признаться во всем и покаяться, — эта очевидная с точки зрения здравого смысла мысль не приходила Андрею в голову. Но, если бы и пришла, он ни за что не решился бы на этот шаг. Чтобы самому явиться в милицию и добровольно отправиться в колонию — это позор, которого ему не простят. В приемнике Андрей нагляделся, как шпыняют мальчишек, чем-то опозоривших себя в глазах таких же беспризорников, почему-то обзывают их «суками». Нет, ничего уже нельзя исправить, ничего. Остается положиться на случай, а если колонии все равно не избежать, то лучше попасть туда честным, чем сукой…

Есть судьбы, которых хватило бы на пятерых, с избытком бы хватило, когда бы можно их было разделить. Но судьба — не пайка хлеба, и на двоих не разделишь…

Году, кажется, в шестьдесят шестом я был в командировке на Севере. Приехал я туда от газеты, по жалобе. Человек жаловался, что его преследуют за критику местные власти. Даже из партии исключили. Когда во всем разобрались, когда «несправедливо обиженный» пригрозил, что и на меня напишет жалобу, и мы расстались с ним, секретарь обкома, в кабинете которого происходил разговор, неожиданно сказал:

— Раз уж вы все равно приехали заступаться за обиженного, попробуйте помочь человеку, который действительно очень нуждается в помощи.

И он рассказал поразительную историю, историю человеческой трагедии, рядом с которой, на мой взгляд, меркнут и шекспировские трагедии.

К нему, то есть к секретарю обкома, пришел беглый заключенный. Один Бог знает, как он смог не только проникнуть в обком, но добраться до секретаря! Он сбежал из лагерной санчасти, где находился на лечении. У него была куча болезней, среди которых туберкулез не самая страшная… А сбежал он не для того, чтобы скрыться, чтобы таким путем обрести свободу, а чтобы прийти именно в обком партии (как Ахмет ходил в райком комсомола!), надеясь хотя бы перед смертью найти справедливость. Разумеется, его отправили назад, в колонию, однако секретарь его выслушал и сам просил прокурора не возбуждать новое дело за побег.

Судьба этого человека страшная, но в чем-то и обычная для зека. Впрочем, потому и страшная, что обычная.

Ему было семь лет, когда арестовали отца. Мать вскоре вышла замуж, отказавшись от первого мужа, отца Лени. (Так звали этого человека, а вот назвать его фамилию считаю себя не вправе.) Отчим мальчика невзлюбил, и по его настоянию мать сдала сына в детдом, где он и жил до сорок пятого года. Прекрасно учился, на него «возлагали надежды», но сменился директор, и прежняя обстановка терпимости, дружбы резко изменилась. А тут еще в той местности, где был детдом, наступил голод. Старшие воспитанники у младших, и особенно у отличников и «пай-мальчиков», стали отнимать последний кусок, а когда Леня однажды воспротивился— он ведь был отличником! — его жестоко избили. Он пожаловался директору. Его избили снова. Леня не выдержал издевательств и сбежал из детского дома. Решил разыскать родителей. Или отца, если он жив, или мать. Никого не нашел, а в сорок шестом году попал за бродяжничество под суд. Ему дали один год. Он отбыл почти весь срок — около одиннадцати месяцев, — когда его почему-то перевели в другую колонию. Там временно поместили в изолятор (так делалось везде), и он оказался в одной камере с еще двумя заключенными. Один из них был блатной, «вор в законе», а второй — «сука», которого блатной опознал. Среди ночи блатной разбудил Леню и приказал ему держать ноги сексота, чтобы тот не дрыгался, а сам навалился на него и стал душить. Однако сексот оказался мужиком сильным и все-таки вырвался, закричал. Охрана спасла его. У блатного срок был двадцать пять лет, отсидел он всего ничего, так что ему добавили снова до двадцати пяти — и всё. А Леню приговорили к десяти годам за соучастие. Статья — так называемая «лагерная»: осужденный по ней не подлежит ни амнистии, ни помилованию, ни досрочному освобождению. И строжайший режим. Пройдя несколько колоний, Леня попал на Север и там заболел. Но кто станет обращать внимание на болезни опасных рецидивистов, к числу которых теперь относился и Леня! Подыхай, это личное дело каждого…

Когда он почувствовал себя вовсе уж плохо, пошел в санчасть просить освобождение от работы (работал он на лесоповале), но температура была невысокая, тридцать семь с небольшим, и освобождение ему не дали. (Тут, наверное, стоит заметить, что фельдшера в лагерях были тоже зеки, их называли «помощниками смерти».) Леня чувствовал себя, повторяю, очень скверно — потом выяснилось, что как раз начался туберкулезный процесс, — и поэтому не пошел на развод. Не пошел и на второй день, не было сил, хотя и знал, что за два невыхода — отказа — судят по страшной статье как за саботаж. На суде он пытался объяснить, что болен, но никто его не слушал. По «лагерным» статьям вообще судят скоро и не вникая в существо дела. Есть материал— и ладно. Лене добавили еще десять лет — теперь уже особого режима.

Особый режим, в сущности, это тюремное заключение. Только хуже, потому что срок отбывают в бараках. А распорядок тюремный: днем прилечь нельзя, в углу — параша, никаких передач, посылок (впрочем, отбывающим на особом режиме, как правило, и не от кого получать посылки), не положены даже, в отличие от тюрьмы, прогулки. А может, и положены по правилам, но не выводят. Там свои законы и правила. Разве что за хорошее поведение разрешат подмести двор или сделать еще какую-нибудь работу на улице. А вообще работы, как таковой, нет… Из этих колоний редко кто освобождался — умирали. По идее, на особом режиме содержались (не знаю, есть ли сейчас такие колонии) неисправимые рецидивисты — насильники, убийцы, грабители, — и они не столько отбывали срок, сколько доживали свой век.

Вот в такой колонии и оказался Леня, по сути дела не совершивший никакого преступления! Он не мог не помочь блатному держать ноги «суки» — придушили бы самого, да ведь и убийства не совершилось. «Отказником» же он стал по нужде, будучи уже тяжело больным.

Когда я с ним встретился (я поехал к нему), он находился в заключении без малого двадцать лет. Оставалось, в общем-то, немного, однако он чувствовал близость смерти и желал одного — глоток предсмертной свободы, хотя бы просто взглянуть на свою забытую родину.

Был он тихий, немногословный, очень худой — поистине кожа и кости — и совсем желтый. На вид ему вполне можно было дать лет шестьдесят, если не больше. А было-то ему тридцать шесть! Он не жаловался на судей и на закон. Он вообще ни на что не жаловался, вроде как и соглашаясь, что получил заслуженное, но не понимал, почему так много ему «отвалили» (кстати, он мне сказал, что тот блатной, который заставил его держать ноги «суки», давным-давно на свободе!) и почему он должен умирать в лагере. Выходило так, что его приговорили к пожизненному заключению.

Врачи подтвердили, что жить ему осталось считанные дни…

Я написал в Верховный суд. Оттуда мое письмо переправили в прокуратуру для проверки в порядке надзора. Я просил снизить хотя бы срок до фактически отбытого или помиловать Леню. И получил ответ, что «оснований для принесения протеста не имеется». Господи, да я и сам это знал! Знал это и Леня. Тогда я обратился в Верховный Совет. И снова получил ответ, что «оснований для помилования не имеется». И тогда я написал «на высочайшее имя». Я просто рассказал о трагической судьбе человека, о незначительности его проступков, о его смертельных болезнях… Я просил о милосердии, больше ни о чем.

И меня пригласили в Москву. Со мной беседовал генерал.

— Я ознакомился с делом, — сказал он. — Наверное, по существу вы правы. Была когда-то допущена ошибка. Не разобрались, не вникли. Сами знаете, какое это было время. Исправить ошибку теперь невозможно, но в порядке исключения, исходя из материалов дела, можно ставить вопрос перед Президиумом о помиловании, хотя законом это и не предусмотрено. Но…

И генерал — довольно молодой, интеллигентный — популярно объяснил мне, как ему видится будущее Лени, если его помилуют. Впрочем, он не сомневался, что помилуют.

И вот что получалось.

Леня — инвалид 1-й группы, совершенно нетрудоспособен. У него нет ни одного дня трудового стажа. Следовательно, не будет никакой, даже копеечной, пенсии. Родственников — ни души. (Генерал, надо сказать, тщательно подготовился к встрече со мной.) Была сестра по матери от ее второго брака, но недавно умерла. Жить ему негде, никто и нигде его не ждет. На лицевом счету — почти ноль. Что ждет его на свободе?..

— Все, что угодно, — сам себе ответил генерал, — только не свобода! Скорее всего, он вынужден будет пойти на преступление, чтобы не умереть с голоду… Я знаю, что и так скоро умрет, — поняв, что я хочу что-то сказать, добавил генерал. — И снова — особый режим. Сейчас мы кое-что для него сделали. Он находится в больнице, получает необходимое лечение. Возможно, и дотянет до окончания срока. Да. Его будут держать в больнице столько, сколько… потребуется.

— Пока не умрет?

— И такое не исключено. Но если подлечится, мы переведем его в колонию для инвалидов и престарелых, — заключил генерал. — Решайте.

Двадцать лет кто-то распоряжался судьбой этого человека. Его превратили в живой — полуживой — труп, а теперь, когда осталось ему жить всего ничего, предлагали его судьбой, предсмертной судьбой, распорядиться мне. Остатками жизни, в сущности. Жизни, которой у него и не было вовсе…

Леня распорядился сам. Он прислал мне письмо.

«Спасибо за Вашу заботу и Ваши хлопоты. Умирать легче, когда знаешь, что все-таки есть на свете справедливость. Мне сообщили, что, если я напишу прошение, меня могут помиловать. Только я понял теперь, что все это лишнее и никому не нужное дело. А меня извините, что доставил Вам столько беспокойства. Так захотелось перед смертью свободы, и так захотелось побывать на родине, что я совсем голову потерял. Сейчас мне хорошо живется. Меня лечат, кормят сытно, даже белый хлеб и масло дают. Мне тепло, и сверху, как говорится, не капает. А я давно забыл, как пахнет белый хлеб. Вам лично и Вашей семье желаю счастья и крепкого здоровья. Если разрешите и если успею, когда-нибудь напишу еще…»

Не успел. Спустя месяц начальник колонии сообщил мне, что Леня умер…

* * *

Утром Машка разбудил Андрея:

— Выскакиваем, сейчас большая станция, будет грандиозный шухер! Здесь легавые прямо звери. Завод какой-то военный в городе, вот они и выслуживаются, шпионов ловят. А мы заодно жратвы купим. У меня кишка на кишку протокол пишет, а сала не хочется.

Перед станцией, когда появились дома, открыли настежь дверь — пусть люди подумают, что в эту дверь разрешена посадка, — а едва поезд притормозил, они спрыгнули на перрон и смешались с толпой, которая, как и рассчитал Машка, ринулась к дверям. Им удалось улизнуть от легавых, которых действительно на платформе было непривычно много, и Андрей не мог еще раз не оценить предусмотрительности и ловкости Машки. Кажется, он умел предусмотреть все.

Чуть в стороне от вокзала бурлил базар. Здесь можно было купить любую жратву, и у Андрея даже глаза разбежались. Он никогда не видел такого изобилия.

Машка тотчас засек солидного мужчину, покупавшего целую кучу разной еды. Он сгреб покупки в охапку, как дрова, а толстый бумажник сунул в задний карман брюк.

— Я беру лопатник, даю тебе в пропаль, а ты рви за сортир, понял? И не бздюхай, все будет ничтяк!

Мужчина пробирался сквозь толпу, оберегая свои покупки. Машка догнал его, подтолкнул в спину и а тот же момент выхватил из кармана бумажник и сунул Андрею. Мужчина споткнулся, чуть не упал, как-то нелепо взмахнул руками, чтобы удержать равновесие, и его покупки посыпались на землю. Машка юркнул я толпу, но не в сторону уборной. Андрей хотел бежать за ним, но вспомнил, что велел Машка, и пошел в другую сторону. Бумажник он держал в кармане, рука сделалась мокрой от пота. В это время дали отправление поезду, пассажиры бросились к вагонам. Мужчина, так и не заметив пропажи, поднял с земли вареную курицу и тоже заспешил.

Возле уборной Машка нагнал Андрея. Он шел быстрым шагом, но совершенно был спокоен и даже насвистывал.

— Порядочек, — подмигнул он. — Пошли в сортир, там проверим лопатник.

В бумажнике оказались документы и толстая пачка денег.

— Лопух, — презрительно сказал Машка. Он разделил деньги, не считая, пополам и одну половину отдал Андрею. — Твоя законная доля.

— Не надо, — воспротивился Андрей. — Мы же все равно вместе.

— Мало ли что, — возразил Машка, — а у тебя ни гроша в кармане. Ну, видал, как это просто?

И в самом деле, это было на удивление просто. И не очень даже страшно, как-то невольно подумал Андрей. По крайней мере, сейчас уже было совсем не страшно.

Бумажник вместе с документами Машка бросил в угол.

Потом они вернулись на базар. Теперь здесь было не так многолюдно. Базар успокоился и отдыхал до прибытия следующего поезда. Они накупили еды и в скверике за базаром сытно позавтракали. Машка вальяжно развалился на скамейке, свернул самокрутку, закурил и произнес:

— По закону Архимеда, после сытного обеда нужно покурить. Надо узнать насчет поездов на Среднюю Азию. И папирос купить, а то от самосада скулы сводит.

— Может, не поедем в Среднюю Азию? — с надеждой спросил Андрей.

— Дурак, там же фрукты! Есть такая книжка «Ташкент — город хлебный», слыхал? Сила, говорят. Про таких, как мы с тобой. Не зря в Ташкент все евреи смотались от войны, понял! А у них грошей куры не клюют. Айда, не пожалеешь, век свободы не видать.

Нет, не хотелось Андрею в Среднюю Азию. Совсем не хотелось. А теперь, когда у них были деньги, много денег, как считал он, можно попробовать добраться в Ленинград. Он и сказал об этом Машке.

— Не получится, — отверг предложение Машка. — Если бы летом… Ладно, покумекаем. Пошли на разведку.

 

VII

БЛИЖАЙШИЙ поезд на Ташкент проходил через эту станцию на следующее утро. Машка с Андреем повертелись на вокзале, но долго оставаться здесь было опасно, и они пошли в город. Делать было решительно нечего. Сходили в кино — посмотрели «В шесть часов вечера после войны»— и снова вернулись на вокзал. Болтаться на улице холодно, да и на ночлег нужно было устраиваться. Машка еще утром присмотрел укромный уголок. Народу в зале ожидания было не очень много — дневные поезда прошли, а станция не узловая, не пересадочная, — и в этом уголке стояла свободная скамья. Андрей думал, что они лягут на скамью, но Машка полез под нее. Полез за ним и Андрей. На полу было прохладно— дуло из дверей, но они все-таки уснули, тесно прижавшись друг к другу. Андрею даже приснился какой-то приятный сон.

Из-под скамьи их вытащил милиционер.

— Дяденька, отпусти, нам ехать надо, мы маму потеряли… — канючил Машка. Получалось у него почти натурально, жалостливо, только слез не хватало.

Милиционер взял обоих за шиворот и повел на улицу. Вход в отдел милиции находился с другой стороны вокзала. В дверях они столкнулись с военным, старшим лейтенантом. Милиционер на мгновение замешкался. Машка, крикнув: «Рвем!», действительно вырвался из рук милиционера и побежал. Андрей растерялся.

— Подержите этого, — сказал милиционер старшему лейтенанту и бросился за Машкой.

Старший лейтенант положил руку на плечо Андрея:

— Ну что, малыш, влипли?

Андрей хотел было юркнуть в дверь, но старший лейтенант сдавил плечо и сказал:

— Спокойно, малыш. Не рыпайся. Быстро за мной, и чтобы без глупостей, я этого страшно не люблю.

Они вышли на улицу, было темно. Впереди маячила фигура инвалида на костылях, который только что проходил мимо них. Ни милиционера, ни Машки нигде не было видно.

— Не глазей по сторонам, — сказал старший лейтенант. — Иди спокойно рядом.

Они пересекли сквер, где Андрей с Машкой завтракали, и свернули в совсем уж темный переулок. Невдалеке их ждал инвалид. Старший лейтенант наконец отпустил плечо. Теперь можно было попытаться удрать, однако Андрей послушно шел рядом. Ему было все равно.

— Откуда прибыл, малыш, и куда путь держишь? — спросил старший лейтенант. В голосе его не было ни злости, ни даже строгости.

— Не знаю, — вздохнул Андрей. — А куда вы меня ведете?

— Прежде всего я тебя не веду — ты сам идешь. А потом… Много будешь знать, скоро состаришься. С милиции, я так полагаю, и твоего кореша хватит, если поймают. Он ловкий малый, только приметный очень. Так куда, говоришь, собирались ехать?

— В Среднюю Азию…

— А-а, тепло, светло, и мухи не кусают?.. Фруктов навалом, не жизнь, а малина! Балда ты. Объясняю популярно: мух там — тьма, полная антисанитария. И бьют узбеки и прочие азиаты смертным боем. Знаешь, какой у них закон?.. Схватили с поличным — ручку на чурбачок и топориком! Р-раз — и нет ручки. Была и нет. Как говорится, играй, мой баян. Или глаза выкалывают. Нагревают конец кинжала и горяченьким — пшик! Таким вот образом. А ты толкуешь: «Ташкент — город хлебный»!..

— Откуда вы знаете про Ташкент? — удивленно спросил Андрей.

— Надо, малыш, знать советскую литературу. Сам-то откуда?

— Из Ленинграда.

Старший лейтенант остановился, поставил на землю чемодан, который тащил, и пристально, с подозрением посмотрел на Андрея:

— Не врешь?

— А чего мне врать? Честное слово.

— Да, сюжет. Сюжет для небольшого рассказа. И где же ты в Ленинграде жил?

— Перед войной — на проспекте Газа. А вы что, знаете?

— Я все знаю, малыш. Запомни это раз и навсегда. Трущоба проспект Газа. Столичная помойка. Хорошо, после мы с тобой еще разберемся.

Он взял чемодан, и они двинулись дальше. Обогнали инвалида на костылях. Свернули в другой переулок и скоро оказались в тупике, перед глухим высоким забором. Старший лейтенант уверенно раздвинул две доски, пропустил вперед Андрея и следом за ним полез в дыру сам. Постояли недолго, пока появился инвалид.

— Ну, привет, котяра жирный, — сказал старший лейтенант.

Тут Андрей узнал этого инвалида. Утром он был на базаре, сидел возле какого-то ларька, и перед ним лежала шапка с мелочью. Кое-кто, проходя мимо, бросал в шапку деньги.

— Привет, Князь.

— Все врешь трудящимся, как доты брал и жопой амбразуры затыкал?

— Трудящийся народ любит и чтит своих героев, — усмехнулся инвалид. — Каждый работает как умеет, важен результат.

— Не трепыхайся, пошли.

— А это еще что за типчик? — спросил инвалид, косясь на Андрея.

— Не твое собачье дело. Племянник это мой. Так и заруби на своем прыщавом носу и другим передай.

— А как зовут племянника?

— Скажи, племяш, этому асмодею, как тебя зовут, — велел старший лейтенант.

— Андрей.

— Прекрасное имя! Историческое, можно сказать, имя, — Он похлопал Андрея по плечу. — Кто сегодня на проходной дежурит?

— Гришаня, — ответил инвалид.

— Веди.

Не территории, куда они проникли через дыру в заборе, располагались какие-то склады. Инвалид — он же котяра и асмодей — привел их к одному из складов, сбоку которого была пристройка, открыл амбарный замок и пропустил старшего лейтенанта и Андрея в помещение. Сам огляделся, а потом вошел следом за ними. Щелкнул выключателем, зажегся свет. Но лампочка почему-то была синяя. Воздух в каморке был застоявшийся, нежилой. Единственное зарешеченное оконце плотно завешено старым армейским одеялом. В углу громоздились, поставленные один на другой, два больших ящика. Видимо, они служили столом — на ящиках валялась бутылка из-под водки, а пустые консервные банки были набиты окурками. На полу лежал мешок, из которого торчала солома. Сверху — полушубок. Инвалид извлек из-под ящиков электроплитку и включил ее.

— Хоть убирал бы за собой, — поморщился старший лейтенант и потянул носом.

— Я здесь давно не был, — сказал инвалид. — Гришаня тут гужевался.

— Вам с Гришаней обоим нужно по глазу выбить. Развели свинарник, асмодеи.

— Так ведь и жизнь тоже свинячья. Или ты режешь, а кто-то хрюкает, или тебя режут, а ты хрюкаешь. — Инвалид тоненько хихикнул и подмигнул Андрею. — Вот и получается, что все мы живем в одном ба-альшом свинарнике.

— Дохрюкаешься, что вместе с Гришаней будешь гнить в одном ба-альшом гробу. Сообрази-ка лучше пожрать и убери это свинство. Хочешь есть, племяш?

— Не очень чтобы…

— Почти по Гайдару: немножко хочется, немножко нет? Значит, нормально хочешь.

Инвалид тем временем убрал с ящиков грязную посуду, консервные банки с окурками, открыл один из них и достал американскую тушенку, хлеб, водку.

— Водяру убери пока, успеется, — сказал старший лейтенант.

— Да ты что, Князь? За здоровье и за победу нашего славного воинства…

— Убери. И кончай паясничать.

Инвалид с явным сожалением спрятал бутылку обратно в ящик, открыл тушенку и поставил на плитку. Все это он делал, ловко прыгая на одном костыле. Второй стоял у двери. Когда тушенка разогрелась, он нарезал толстыми ломтями хлеб.

— Прошу к столу, гости дорогие.

Старший лейтенант вынул из кармана перочинный нож и намазал тушенкой хлеб сначала Андрею, потом себе. Инвалид залез в банку своим ножом и стал есть прямо с ножа.

— В лоб дам, — спокойно сказал старший лейтенант.

— Ну эта аристократия! — покачал головой инвалид и тоже намазал тушенку на хлеб.

Андрей съел два куска и почувствовал себя сытым. Хотелось пить. Он повертел головой и увидел на плитке помятый алюминиевый чайник. Когда инвалид его поставил, он даже не заметил.

— Теперь отдохни, а то под скамейкой какой, к черту, отдых, — усмехнулся старший лейтенант, — Если в уборную хочешь, выйди на улицу.

— Я гляну, чтобы шухера не было. — Инвалид потушил свет и, открыв дверь, высунулся наружу. — Валяй, — сказал он.

Вернувшись, Андрей улегся на мешок, набитый соломой. Спать не хотелось, однако возражать он не осмелился, натянул на голову вонючий полушубок и отвернулся к стене.

Старший лейтенант, которого инвалид почему-то называл князем, закурил. В каморке запахло хорошим, душистым табаком, и Андрей подумал о Машке. Поймали его или нет?..

— Ну, смотри, котяра, — тихо сказал старший лейтенант.

Щелкнули замки (Андрей догадался, что открыли чемодан), что-то зашуршало. Инвалид бормотал, что всем нужен, все к нему тащатся, а случись неприятность — бросят на произвол судьбы, сухой корочки не принесут…

— Не стони, не обижен, — прервал его бормотание старший лейтенант, и Андрей отчетливо представил, как он при этом поморщился.

— Сколько хочешь? — спросил инвалид.

— Двадцать.

— С ума спятил, Князь! Ты же меня за глотку хватаешь. Я же с этим спалюсь и чихнуть не успею.

— Не прибедняйся, никто тебя не тронет. Ты ведь у нас герой, почти Саша Матросов, только вот рожей не вышел и очко у тебя работает.

— Зря ты, Князь, — проговорил инвалид с обидой в голосе. — У каждого свое дело.

— Хватит ныть. Ты меня знаешь — я два раза не повторяю.

— Режешь ты меня, Князь. Тебе-то что, ты залетный. Сегодня здесь — завтра там.

— В цвет гадаешь, — рассмеялся старший лейтенант, или Князь.

Андрей уже сообразил, что Князь — кличка старшего лейтенанта. Ему страшно хотелось повернуться и посмотреть, что там у них такое, о чем они спорят, но еще страшнее было сделать это.

— Нету у меня двадцати кусков, гад буду! — сказал инвалид. — Век мне свободы не видать.

— А на хрена тебе свобода?.. Вся твоя свобода в грошах и в водяре, так что терять тебе особенно нечего. Достанешь два билета.

— Трудно.

— А было бы легко, я бы и сам достал.

— Дорого стоить будет, сам знаешь.

— Вычтешь. И еще парню другие шмотки нужны. Пальтуган какой-нибудь поприличнее, шапку.

— Не боишься зашухериться с ним?

— Волков бояться — в лес не ходить. Ну, это моя забота. А пацан мне нравится. Ты спишь, племяш?

Андрей промолчал, сделал вид, что уснул. А сам лежал и пытался разобраться в ситуации, понять, что же произошло и кто такие Князь и инвалид… Хорошо это или плохо, что он попал сюда?.. И зачем его привели?.. Почему старший лейтенант, то есть Князь, спас его от милиционера?.. Во всем этом, не сомневался Андрей, была какая-то большая, важная тайна, недоступная его пониманию. Но и подозрительно тоже все это. Проще всего было предположить, что они просто бандиты, воры, и этим многое объяснялось, однако Андрея сбивала с толку военная форма Князя. И вообще он не похож на бандита. Инвалид — тот похож. Но ведь он без ноги, фронтовик. И не станет бандит просить милостыню. А этот просил, Андрей не мог ошибиться…

— Билеты на когда? — спросил инвалид.

— На сегодня. Надо убираться. Да и домой что-то хочется, давно не был.

— По Любке соскучился?

— Ее не трожь. Давай-ка врежем по маленькой, прохладно что-то.

— Во, это другое дело! Это по-нашему, по-русски! — радостно воскликнул инвалид.

— Какой ты, на хрен, русский, — сказал Князь.

— А кто же я, по-твоему?

— Асмодей.

— Обижаешь, Князь…

— Пошутил, ладно. Наливай.

 

VIII

ПРОСНУЛСЯ Андрей утром. В каморке никого не было. Сквозь ветхое одеяло, которым было завешено окно, пробивался солнечный свет. Андрей полежал, прислушиваясь к тишине. Потом неохотно встал. Осторожно, на цыпочках подошел к двери, толкнул ее. Дверь не поддалась — была закрыта снаружи. Он огляделся. В углу у входа стоял большой чемодан с никелированными замками. Тот самый, который ночью тащил Князь. Некоторое время Андрей просто смотрел на чемодан, не сознавая, что именно он-то его и интересует. Скорее всего, в нем и скрывалась тайна.

Он понимал, что сильно рискует, и ему было страшно — Князь с инвалидом могли вернуться в любую минуту, — но любопытство и уверенность, что в чемодане разгадка тайны, взяли верх над здравым смыслом и страхом. Андрей аккуратно положил чемодан на бок и открыл сразу оба замка. Они громко щелкнули, так что Андрей вздрогнул даже от этого звука и с испугом посмотрел на дверь. Крышка откинулась сама, как будто была на пружинах. И тут Андрей едва не вскрикнул от удивления и неожиданности. Бог знает, что он думал увидеть там, только не то, что увидел: внутри лежал другой чемодан, поменьше…

И Андрея сковал страх. Он вдруг понял все. Не было сомнений, что старший лейтенант, он же — Князь, немецкий шпион. А инвалид — его помощник. Поэтому он и просил на базаре милостыню, чтобы видеть все, что делается на станции. Никто не заподозрит ни в чем инвалида, фронтовика, просящего к тому же милостыню. Мало ли их на базарах и на станциях. Да вот и Машка говорил, что в этом городе какой-то военный завод, поэтому здесь много милиции. А в чемодане, конечно, радиостанция.

Это открытие ошеломило Андрея своей ясностью и простотой. Случившееся с ним как нельзя лучше укладывалось в схему, тотчас и придуманную. На станцию, где живет помощник (еще есть какой-то Гришаня, значит, два помощника), приехал шпион, диверсант, для маскировки одетый в военную форму. Приехал, само собой разумеется, с каким-то важным заданием. На вокзале ему подвернулся Андрей, и он решил, что его можно использовать для своих шпионских дел, поэтому и спас от милиции. Здесь у них тайная явка, и он привел его сюда. Не потому ли инвалид и говорил, как бы не зашухериться?.. Это слово было знакомо Андрею. Зато из всего остального разговора он почти ничего не понял. Они разговаривали шифром…

А что, если во втором чемодане не радиостанция, а взрывчатка?! Может, у них задание — взорвать станцию? Или инвалид, например, узнал, что должен пройти какой-то особый поезд и… Он все может узнать, целыми днями сидя на базаре, где люди болтают о чем угодно. А его никто не остерегается. Как же, инвалид, герой войны, фронтовик! Очень, очень похоже, что так все и есть на самом деле. Андрей понадобился, чтобы подложить взрывчатку…

Его прошиб пот.

Дрожащими руками он собрался уже открыть второй чемодан, чтобы проверить свои предположения, но, к счастью, сообразил, что наверняка есть какая-нибудь хитрость и все устройство рванет, если только попытаться дотронуться до замков, не зная секрета.

Андрей закрыл чемодан и поставил его на место.

Нужно было что-то предпринять. И немедленно, пока не поздно. Бежать. Да, сначала нужно бежать отсюда. И заявить в милицию. Это место окружат и, когда они вернутся, их схватят. А его уже не отправят в колонию, а отправят в Ленинград, потому что он помог разоблачить и поймать немецких шпионов. Могут даже и наградить.

И тут он вспомнил, что дверь заперта снаружи, а на окошке — толстая железная решетка. Получалось, что он оказался в западне и ему отсюда никак не выбраться. Это было тем более обидно и страшно, что он знал тайну чемодана и знал, кто они такие, этот переодетый старший лейтенант и инвалид. Да еще какой-то Гришаня, который дежурит на проходной. Целая банда шпионов… А Машка говорил, что это большая станция и что здесь особенно зверствуют легавые. Не зря, значит. Через станцию наверняка идут эшелоны к фронту. Если ее взорвать, остановится много поездов. А кому же не известно, что с Урала на фронт везут танки, самолеты, пушки и вообще разную военную технику? Очень удобное место для диверсантов!..

Андрей от бессилия и безнадежности готов был расплакаться. Он не видел выхода из положения, в котором оказался, но понимал, что просто обязан что-то придумать.

Можно, когда они вернутся, сказать, что хочет в уборную, выйти на улицу и удрать. Дыру в заборе он найдет по их же следам. Дорогу на станцию тоже найдет. Или спросит у кого-нибудь. А там, на станции, все расскажет первому же милиционеру…

План ему понравился. Однако, подумав как следует, он отверг его. Ничего из этого не выйдет. Ему и до забора вряд ли позволят добежать. Догонят или возьмут и пристрелят. Место здесь глухое, а на проходной дежурит и х человек. Но если даже он и убежит, все равно они сразу догадаются, в чем дело, и скроются. Наверняка у них есть и другое укрытие. Куда-то же они ушли. А просто так они ходить не станут.

Придется закричать, когда они с этим Князем придут на станцию, что он — шпион. Они должны пойти, раз Князь велел безногому купить два билета. Громко закричать, а самому рвануть в сторону. Князь не посмеет стрелять на станции, где полно народу. Скорее всего, он тоже попытается удрать. А безногому не удрать. Или его вообще не будет с ними. Тогда Андрей укажет, где он прячется…

Эх, жаль, что нет Машки! Он бы придумал что-нибудь похитрее.

Послышался шорох за дверью. Андрей быстренько улегся на прежнее место. Открылась дверь, и вошел Князь. Инвалида с ним не было.

— Ну ты и дрыхать, племянничек! Выспался?

— Выспался.

— А что во сне видел? — Князь снял шинель и повесил на гвоздь как раз над чемоданом. На кителе были две нашивки — красная и желтая — за ранения и три орденские планки.

— Ничего не видел, — сказал Андрей.

— Рассказывай! — Князь подмигнул. — Про шпионов что-нибудь, а? — Он рассмеялся. У Андрея по спине побежали мурашки. — А я твоего кореша видел.

— Машку? Где он?

— Взяли его легавые, у них кантуется. Ну, рассказывай. И чтобы как на духу. Не люблю вранья.

— А… что рассказывать?

— Откуда? Что? Как? И смотри, малыш, расколю — не помилую. Я вижу, парень ты интеллигентный, воспитанный, да еще говоришь, что питерский. Это точно?

— Честное слово.

— Верю. А сюда как залетел? И на кой черт тебе понадобилась Средняя Азия?

— Это Машка туда собирался. А я хотел в Ленинград.

— И давно ты с этим Машкой бегаешь?

— Первый раз, — смущенно ответил Андрей. Он не понял смысла вопроса, зато его снова удивила проницательность Князя.

Князь пристально, прищурившись, посмотрел на него и усмехнулся.

— Это хорошо, что первый раз, — сказал он. — И где же вы нашли друг друга?

— В приемнике познакомились.

— Ну вот, кое-что начинает проясняться. Как же ты попал в приемник?

— Привезли из Койвы, мы там жили. — Андрей чувствовал, что врать Князю бесполезно, опасно ему врать.

— С кем?

— С матерью.

— Ты вот что, племяш. Давай-ка все по порядку, чтобы мне не вытягивать правду из тебя клещами. В Койве были в эвакуации?

— Да…

— Дальше, дальше.

— Мать… умерла, а меня взяли и отправили в приемник. А оттуда нас везли в колонию. Мы с Машкой удрали.

— За какие же грехи тебя везли в колонию?

— Воспиталку по руке ударил, — признался Андрей.

— Ай-ай!.. — Князь укоризненно покачал головой. — Разве можно воспитательниц ударять по рукам?

— Она первая меня ударила.

— Отец на фронте?

Этого вопроса Андрей ждал и боялся. Ему показалось, что Князь как-то хитро ухмыльнулся, как будто знал что-то и был при этом уверен, что он, Андрей, не скажет правду.

Князь действительно был уверен, что Андрей врет. Но, разумеется, не потому, что знал что-то, а потому, что все беспризорники врали одинаково.

А с Андреем произошло невероятное. Он понимал, что должен подтвердить, соврать то есть, что да, отец на фронте или погиб, но вместо этого он честно сказал:

— Нет. Его арестовали.

— Вот это новость! — Князь присвистнул. — Что же у нас с тобой получается, а?.. Да с тобой, малыш, опасно связываться. И кем же был твой отец? Деятель литературы и искусства или партийный руководитель?

— Он в Смольном работал.

— Серьезный папа. Жив?

— Не знаю.

— Понятно, — сказал Князь. — За отца тебя и хотели сплавить в колонию. Чтобы глаза трудовому народу не мозолил. А в колониях таких, как ты, подвешивают за уши и коптят.

— Как это — за уши?.. — не поверил Андрей. Про такое Машка ничего не рассказывал.

— Очень просто. Протыкают уши, как для сережек, продевают проволоку и подвешивают на крюке. Называется это «закоптить окорок». Разве не слышал?

— Н-нет…

— Повезло тебе, что смылся. Но что же мне с тобой делать?

Если бы Андрей знал! Однако разговор с Князем (или он все-таки настоящий старший лейтенант?) успокоил его немного. По крайней мере, он убедился, что не зря сбежал, и уже не думал, что Князь — шпион.

— А куда вы хотели меня увезти? — спросил он, не подумав, что этим неосторожным вопросом выдает себя.

— А почему ты решил, что я хотел тебя куда-то увезти? — Князь опять прищурился и так посмотрел на Андрея, что ему сделалось не по себе и снова по спине побежали мурашки.

— Вы велели купить два билета… — Теперь он понял, что допустил непростительный промах: он же притворился спящим, когда Князь разговаривал с инвалидом.

— Выходит, малыш, что я ошибся в тебе, — проговорил Князь, продолжая щуриться. — Думал, что ты хорошо воспитан… Иди-ка сюда. — Андрей подошел, у него дрожали коленки. Он почти не сомневался, что Князь будет его бить. Или вообще убьет. — Тебя родители и учителя учили, что врать нехорошо? Особенно старшим? — Он взял Андрея за подбородок, приподнял голову и заглянул в глаза. — А еще и пионер, наверное? Тебе сколько лет?

— Четырнадцать, пятнадцатый.

— Взрослый парень. Твои ровесники трудятся, вместе со взрослыми куют победу над врагом, а ты!.. Расстроил ты меня, малыш, сильно расстроил.

— Простите, я больше не буду.

— Это ясно, что ты больше не будешь, — усмехнулся Князь. — Мне можно солгать только раз. Подумай и ответь на такой вопрос: тот, кто часто извиняется, хороший человек или плохой?

Вопрос этот привел Андрея в некоторое замешательство, потому что тут и думать нечего — плохие люди не извиняются. Но, если Князь все же спрашивает, значит, в этом есть какой-то скрытый смысл, подвох…

— Хороший, — не очень уверенно ответил Андрей.

— Ошибаешься. Хорошим людям нет нужды извиняться. Они просто ведут себя прилично и не лгут. А я-то совсем было поверил в тебя. Интеллигентный вроде юноша, земляк…

— Вы тоже из Ленинграда?!

— Тоже, тоже. Но ты не оправдал моего доверия. — Князь поднял указательный палец. — Не оправдал, — повторил он, — и поэтому нам с тобой, малыш, не по пути, — Он встал, подошел к двери, распахнул ее и, отвернув лицо, брезгливо сказал — Ступай на все четыре стороны! Хочешь — в Среднюю Азию, чтобы из тебя там бешбармак сделали, хочешь — в колонию за своим корешем. И запомни: ты меня никогда не видел. И этого безногого асмодея тоже. Осознал?.. Быстро напяливай свою шкуру и отваливай, пока я добрый.

И Андрею стало страшно. Еще недавно он ломал голову, как бы ему удрать отсюда, как бы избавиться от подозрительного старшего лейтенанта, который не поймешь кто на самом деле, а теперь стало страшно. Он боялся остаться один. Он ведь не знал даже, где находится. Зато прекрасно понимал, что его задержит первый же милиционер и действительно отправит вслед за Машкой в колонию, а там… Насчет «окорока» Князь, конечно, пошутил, такого быть не может, но в остальном он прав. Не просто так его увезли из Койвы в приемник. В одном с ним классе учился мальчишка, у которого умерла мать, однако его не отправили в приемник— он жил в детском доме. В Койве вообще было много детдомовских ребят, и все они учились в общей школе.

— Ножками, ножками! — поторопил Князь.

— Не прогоняйте меня, — чуть не взмолился Андрей. — Честное слово, я никогда не буду больше обманывать. Это случайно получилось, я не специально подслушивал…

— Не специально, говоришь? Чемодан, пока меня не было, трогал? — неожиданно спросил Князь.

— Трогал.

— Хорошо, что хоть сейчас не соврал. Ты знаешь о том, что любопытство не порок, а большое свинство?

Андрей пожал плечами. Он почувствовал перемену в настроении Князя и немножко успокоился.

— Ладно, на первый раз прощаю. Но смотри у меня, малыш! Я таких шуток не люблю. Выкладывай всю правду о себе.

— Я правду сказал.

— Кто-нибудь из родных есть?

— Бабушка, мамина тетка. Она в Ленинграде.

— Жива, что ли?

— Жива.

— Больше никого?

— Еще Катя, — подумав, сказал Андрей. — Она домработницей у нас была.

— Книжки читать любишь?

— Очень.

— Про шпионов?

— И это была сущая правда.

— Правильно делаешь, — одобрил Князь. — Это не литература — мура. В общем, ты мне нравишься, хоть и пытался солгать. Отныне будешь моим племянником. Твоя мать — моя сестра. А твой отец погиб на фронте. Вы с матерью жили…

— В Койве, — напомнил Андрей.

— Какая там, к черту, Койва! Вы жили в этом самом городке, где мы сейчас с тобой находимся. Знаешь, как он называется?

— Нет.

— Южноуральск. Вот здесь вы и жили. Мать умерла, ты остался один. Я приехал и забрал тебя к себе. Зовут меня Павел Иванович. Для тебя — дядя Паша. Фамилия — Князев. Едем мы с тобой к моей жене в Куйбышев. Остальное тебя не касается. Ты даже не знаком с моей жёной. Да, а как мать-то звали?

— Евгения Сергеевна.

— Сергеевна… — Князь задумался. — Чтобы не запутаться, пусть она будет моей двоюродной сестрой, так вернее. Все понял?

— Понял. А до войны мы так и жили в Ленинграде?

— Вопрос мудрого человека, — рассмеялся Князь. Андрей уже понял, что его прозвали Князем из-за фамилии. — Так и жили. Зачем нам лишние сложности? На какой улице, говоришь?

— На проспекте Газа. Нас туда переселили, когда забрали отца.

— Загнали вас в трущобу. Но это все-таки лучше, чем жить, например, в столице Колымы.

— А что такое Колыма?

— Чему же тебя в школе учили?… Колыма — это такая веселая планета, где двенадцать месяцев зима, а остальное лето. А столица Колымы — славный город Магадан.

— Магадан на Чукотке, — возразил Андрей. — Порт на Охотском море. Вспомнил, — обрадовался он. — Колыма — это река. Мы в школе проходили.

— В том-то и дело, племяш, что в школе проходят одно, а вот в жизни бывает другое. По науке, солнце светит всем одинаково, на самом же деле — одному круглый год, а другому — по большим праздникам и с разрешения гражданина начальника. И давай условимся: лишних вопросов не задавать. Что нужно — сам объясню. Вообще никогда не старайся узнать больше, чем это необходимо. Люди заблуждаются, думая, что знание — сила. Все наоборот. Кто самый счастливый? Дурак, идиот. Почему? Потому что он ничего не соображает и ему все до фени. Чувствую, что влипну я с тобой, племяш! Зачислят и меня во враги народа…

— Мой отец не враг, — насупившись, сказал Андрей.

— Слышал, верю. Но кому он не враг? Тебе? Мне? Асмодею безногому?.. Что-то долго его нет, котяры жирного. Так ведь мы с тобой и не трудовой народ, а в некотором смысле и совсем не народ. Сечешь?.. На-род. он… — Князь задумался, исподлобья глядя на Андрея. — Как бы это тебе объяснить популярно, малыш…

А ничего, в сущности, и не нужно было объяснять. Андрей понял уже, что Князь разведчик, наш разведчик, а безногий действительно его помощник, и он ведет наблюдение на станции как раз за немецкими шпионами и диверсантами, выявляет их и докладывает Князю или еще кому-то. Это очень удобно: ни один самый опытный шпион никогда не догадается, что безногий инвалид, да еще с такой противной рожей и от которого пахнет винным перегаром, на самом деле никакой не пьяница и не нищий… Это просто здорово придумано! И очень хотелось Андрею расспросить Князя об этом, но он понимал, что спрашивать нельзя. Не имеет права разведчик выдавать себя, сначала он должен проверить человека. Разведчики и друг друга не все знают. Вот, может, Князь знает Гришаню, про которого они говорили с безногим, а Гришаня Князя — нет. Это и есть конспирация…

— В темноте мы живем, — вздохнул Князь. — Ни я, ни ты ничего не знаем. Никто, малыш, ни черта не знает. Но каждый уверен, что знает все. Печально, но факт. И с врагами-то мы с тобой как-нибудь разберемся, разобраться бы с друзьями.

— А у вас, наверно, много друзей? — осторожно спросил Андрей.

— Не угадал, — усмехнулся Князь. — У меня совсем нет друзей.

Это окончательно убедило Андрея в его догадке. Разумеется, разведчик и не может иметь друзей, потому что какая же дружба, если надо что-то скрывать от друга…

— Можно, я буду вашим другом?

— Поживем — увидим, — сказал на это Князь. — Но куда же провалился асмодей проклятый?

Безногий вернулся после обеда. Он принес билеты и в рюкзаке, перекинутом через одно плечо, пальто и шапку для Андрея. Пальто было немного великовато, и Князь сначала поморщился, а потом сказал, что это даже хорошо, вызывает больше доверия. Теперь все нормальные подростки носят одежду не по росту.

 

IX

НОЧЬЮ они выехали из Южноуральска.

На станции Андрей высматривал, не мелькнет ли в толпе пассажиров Машка, хотя и понимал, что никто Машку не отпустит и вряд ли ему удастся сбежать второй раз. Да если бы и удалось, все равно его не было бы здесь. А все-таки и теплилась маленькая надежда. Пусть бы Машка увидел, с кем он, Андрей, теперь имеет дело. Впрочем, он не догадается.

У вагонов было настоящее столпотворение. Всем необходимо было ехать, но билеты были далеко не у всех. Да и с билетом попасть в вагон было не так-то просто. И лишь у одного вагона в середине состава сохранялся порядок, и Князь уверенно направился именно к этому вагону, возле которого дежурил военный патруль. Старшим патруля был капитан, и Князь отдал ему честь. Потом предъявил билеты проводнику.

— Порасторопнее, Андрюша, — сказал он, подталкивая его в спину. — Прими чемодан.

— Успеете, товарищ старший лейтенант, — успокоил его проводник. — Полчаса стоянка.

Андрей, принимая чемодан, обратил внимание, что он совсем легкий, и догадался, что радиостанцию (конечно же это была радиостанция) Князь оставил безногому для связи, а вынул ее и передал, когда Андрей выходил на улицу по нужде. На всякий случай он сделал вид, что чемодан вовсе не легкий. Князь, заметив это, улыбнулся.

Вагон был офицерский. Вполне приличный, чистый, с нумерованными местами, так что Андрею даже досталась отдельная средняя полка, а Князь почему-то занял самую верхнюю. Впрочем, он туда не залезал, только закинул чемодан, а вещмешок, который взял у безногого и в котором — это Андрей знал — лежала еда, оставил Андрею и велел положить под голову.

— И давай спать ложись, племянник. Тебе нужно отдохнуть и набраться сил.

Понятно, что их попутчиками были офицеры, и Князь как-то сразу и очень легко перезнакомился со всеми. Никто его не спрашивал, откуда и куда он едет, что за мальчишка с ним, и он сам рассказал, что приезжал в Южноуральск хоронить сестру, которая, бедняжка, пережила первую блокадную зиму в Ленинграде, а здесь вот умерла, и он везет племянника к своей семье. Он щедро угощал попутчиков папиросами и предложил выпить за знакомство, за скорую победу и заодно помянуть его сестру, тем более официальных поминок он не устраивал, — не до того, да и времени нет. Словом, вел себя Князь так, точно были они все не случайные попутчики, а давным-давно знакомы, и этим уж вовсе убедил Андрея, что он — разведчик. Именно так, по мнению Андрея, и должны вести себя разведчики — располагать окружающих к себе, не позволять задавать вопросы, рассказывать то, что можно и нужно.

Правда, кое-что все же вызывало смутные подозрения, особенно грубый разговор с безногим, словечки, которые проскакивали у Князя и которых Андрей наслушался в приемнике от Машки, но этому при желании нетрудно было найти объяснение: так надо. У безногого ведь была своя роль, и Князь, должно быть, специально подыгрывал ему, что бы тот не выходил из роли.

После выпивки (в вещмешке оказалась не только еда, но и водка) Князь с офицерами сел играть в карты. Похоже, попутчики играли и раньше, потому что карты лежали на столике. Некоторое время Андрей с интересом наблюдал за игрой, пытался даже разобраться в правилах, но скоро ему надоело, и он задремал. Разбудил его громкий, требовательный голос: кто-то объявил на весь вагон, чтобы «товарищи офицеры приготовили документы для проверки». Инстинкт подсказал Андрею, что лучше притвориться спящим — ведь у него не было документов, и он отвернулся к стенке, хотя очень хотелось посмотреть, как будут проверять и какие документы покажет Князь. Все-таки он не решился на это, но слышал, как кто-то спросил:

— Что за мальчик, с кем он?

— Со мной, — ответил Князь, — Племянник. Сестра, его мать, умерла, вот везу к своим.

— Сожалею, — сказал тот же голос, который спрашивал, с кем едет Андрей, — Все в порядке, товарищи офицеры. Продолжайте, но не шумите.

— А может, помянете с нами мою сестру? — предложил Князь.

— Служба, старший лейтенант. В другой раз.

Игра продолжалась почти до утра, потом все спали до обеда, и у Андрея мелькнула было мысль сойти с поезда, остаться на какой-нибудь станции. Деньги у него были, может, и повезет добраться до Ленинграда… Вот только документы. Без документов далеко не уехать. Наверняка проверяют в каждом поезде.

К вечеру офицеры раздобыли где-то еще выпивки и снова сели за карты. Андрей обратил внимание, что Князь, в отличие от остальных, не был сильно пьян, хотя выпивал вроде бы со всеми вместе.

А среди ночи Андрей проснулся от шума. В соседнем отделении у пожилого интендантского капитана пропал чемодан. Капитан ехал тоже, как и Князь, на третьей полке. Офицеры дружно и на чем свет ругали ворье, грозились поймать «эту сволочь» и пристрелить на месте, капитан только что не рвал на себе волосы — да и рвал бы, наверное, когда бы не был совершенно лысый, — все бегали, суетясь, по вагону, и только Князь, казалось, оставался спокоен и сдержан.

— Господа, господа офицеры, — немножко пьяно говорил он, — необходимо провести тщательное расследование. Так мы ничего не добьемся. Попробуем использовать опыт незабвенного Шерлока Холмса. — Он встал и подошел к капитану — Давайте рассуждать. Вы не могли положить чемодан не на свое место? Вы играли у нас в купе…

— Да что ты, старший лейтенант! Я же не пьяный. — На самом деле капитан был изрядно выпивши. — И чемодан был привязан к батарее отопления.

— Его отвязали?

— А! Перерезали ремень. Вот кусок остался.

— В таком случае… Я все же проверю. — Князь забрался на свою полку, повозился там и объявил: — Похоже, мы зевнули. А мой на месте. — Он спустил свой чемодан и поставил его на полку Андрея. Потом слез вниз и снова обратился к капитану: — Вспомните, когда вы видели чемодан в последний раз?

— Когда, когда! Спирт когда доставал. Ты как раз проверял свой.

— Это было… Господа, но это же было совсем недавно! Вор не мог уйти далеко. Поезд, по-моему, не останавливался.

— Останавливался, — подсказал кто-то.

— Разве? Я что-то не заметил.

— Послушай, старший лейтенант, — раздраженно проговорил капитан, — ты не особист случайно?

— На этот раз, к сожалению… — Князь развел руками.

— Тогда сядь и сиди, не лезь не в свое дело. И радуйся, что твой на месте.

— Прошу прощения, капитан. Все же любопытно получается. Никто из нас не видел посторонних?

— А ты хотел, чтобы вор представился нам? Все нормальные люди спали, а я, дурак, ввязался с вами в игру, — сказал капитан.

— Надо вызвать оперативную группу. Шляются без толку, а когда нужны, их нету. Привязан, говорите, был чемодан?.. Это ваша ошибка, товарищ капитан. Вор решил, что раз привязан, значит…

— Слушай, пошел бы ты к едреной матери со своими советами, без тебя тошно. Тоже мне, Шерлок Холмс нашелся! Играй, тебе вон и карта идет.

Но игра уже как-то не складывалась. Все были уставшие, пьяные и взялись обсуждать происшествие. Кто-то из офицеров шепотом высказал предположение, что вор, похоже на то, знал, чей чемодан брать. Иначе почему бы ему было не прихватить чемодан старшего лейтенанта? Другой офицер, усмехнувшись, возразил на это, что старший лейтенант совершенно прав: любой идиот взял бы именно привязанный чемодан. Это же элементарно, чуть ли не с пафосом говорил он, — чем крепче и хитрее запоры, тем привлекательнее для вора. А два чемодана брать, конечно, рискованно, да с двумя и не слезешь с полки. Первый офицер согласился, однако, развивая прежнюю свою мысль, высказался в том смысле, что все-таки не случайно капитан не стал вызывать оперативную группу. Это обстоятельство наводит его на размышления: а все ли здесь чисто?..

— Так мы договоримся черт-те знает до чего, — покачал головой Князь. — По-моему, капитан просто растерялся. Подумайте, что может быть ценного в чемодане у офицера?.. Пара портянок, запасные кальсоны?.. Не смешите мир, он и без того достаточно смешон. Разумеется, вора привлекло то обстоятельство, что чемоданчик привязан. А вообще-то действовал неопытный вор, как хотите. Существует, конечно, расхожее мнение, что мы, офицеры, богатые люди, однако мы-то знаем, что это чепуха. А риск огромный. Нет, я бы на месте вора не полез в офицерский вагон. Ведь и в самом деле кто-нибудь из нас мог пристрелить негодяя…

— Вы на свой аршин меряете, — возразили Князю, — а у них совсем другая психология.

— Психология психологией, — не сдавался Князь, — но здравый-то смысл должен быть. Кстати, мой здравый смысл подсказывает мне, что подъезжаем к Куйбышеву. Нам с племянником выходить, так что не выпить ли, друзья, на прощанье?.. — Он взял вещмешок из-под головы Андрея и вытащил оттуда флягу. — Спирт, господа офицеры, не обессудьте.

Тут все радостно возбудились, заспорили, нужно ли разводить спирт, и сошлись на том, что лучше не нужно. Потом разговор перешел на женщин. Князю дружно и весело завидовали, что он едет к жене, подмигивали ему заговорщически, хлопали по плечам и требовали, чтобы он не подкачал, не посрамил чтобы звание офицера. Князь тоже смеялся, тоже подмигивал и обещал не посрамить…

Когда я писал этот эпизод, был совершенно уверен, что придумал его, сочинил. Более того, в давнем варианте книги такого эпизода не было. А теперь, дописав, я вспомнил, что был свидетелем и чуть ли даже не участником похожего случая.

Я ехал в поезде Ташкент — Москва. Ехал, кстати, именно в Куйбышев, где временно находился штаб воинской части, в которой я был воспитанником. Вагон был тоже воинский. Как-то ночью меня разбудила девушка-сержант и спросила, есть ли у меня котелок. Котелок у меня был.

— Давай сюда, старлей, — сказала девушка-сержант.

Меня прозвали в вагоне «старлеем» потому, что у меня были погоны со следами от просвета и трех звездочек. Начальник штаба батальона подарил мне свои «полевые» погоны, с них спороли просвет, сняли звездочки, однако следы остались.

Я отдал котелок, не понимая, в чем дело. Девушка-сержант куда-то ушла, но скоро вернулась и принесла полный котелок меду. И тогда я обратил внимание, что все едят мед. Ели ложками, ножами, просто слизывали с крышек от котелков. Мед был густой и душистый.

А потом где-то в глубине вагона послышались крики, ругань, и по проходу забегал взад-вперед интендантский майор. Он заглядывал в каждое отделение, отнимал посуду с медом, орал, что это его мед, что его обокрали, требовал указать, кто именно это сделал, и вот тогда кто-то подал мысль, что неплохо бы проверить этого майора: откуда у него столько меду?.. Он как-то сразу сник, перестал кричать и почти заискивающе объявил, что ему не жалко меду, черт, дескать, с ним, пусть все едят, хотя достал он этот мед с большим трудом и везет в госпиталь. Однако сомнения уже были посеяны, а вел себя майор настолько подозрительно, что все-таки вызвали оперативную группу. А майор тем временем исчез. Пустую смятую банку из-под меда обнаружили в уборной. Видимо, ее хотели выбросить в унитаз, для того и смяли, но банка туда не пролезла. Большая была банка. В вагоне начался обыск… Под полкой, которую занимал исчезнувший майор, нашли еще несколько банок. Они были наглухо запаяны, и каждая, говорили, весила килограммов двадцать.

Оперативники расположились в купе проводника и вызывали всех подряд. Вызвали и меня. Для начала проверили документы, потом расспрашивали, не знаю ли я, кто украл банку, которую нашли пустой, и не знаком ли мне майор.

К утру прошел слух, что майора задержали, что он оказался вовсе не майором, а спекулянтом или все же майором, но все равно спекулянтом, что мед он вез из Ташкента в Москву. Все хвалили неизвестного ловкача, который фактически разоблачил спекулянта, и потешались над «майором» за его жадность и глупость — молчал бы, дурак, и лишился бы всего одной банки.

Не знаю, чем завершилась эта история, которая сегодня кажется смешной, но меду я наелся тогда на много лет вперед.

А другая история случилась уже со мной.

Как говорится, матери «не светило» вернуться в Ленинград с Урала, пока для въезда требовался пропуск. Никто, разумеется, не мог выслать вызов семье «врага народа». Получила вызов наша знакомая, некая Циля Соломоновна — на себя и на своего сына, моего ровесника. Мы с ним учились в одном классе. К несчастью, пока вызов был в дороге, сын умер. И она вместо него взяла с собой в Ленинград меня — вызов-то был на двоих. Иначе говоря, я ехал в качестве ее сына, а точнее, как понимаю теперь, в качестве носильщика и сторожа ее вещей, которых было много. Где-то в районе Казани (точно помню) на станции продавался дешевый лук. Должно быть, по тем временам очень дешевый, потому что покупали все. Циля Соломоновна сама не покупала, зато посоветовала купить мне. Сказала, что пригодится. Она сделала из наволочки «сидор» — положила в углы по луковице и пришила лямки. В Москве, когда мы перетаскивались с Казанского вокзала на Ленинградский, через площадь, мой «сидор» развязался и лук высыпался. Мужик, нанятый Цилей Соломоновной в помощь (вдвоем мы не смогли бы перетащить все вещи сразу), громко хохотал, а она отчитывала меня за небрежность. Мне было ужасно стыдно, прямо до слез. Люди, москвичи, останавливались посмотреть на это луковое чудо, а я ползал посреди площади на коленях и собирал по луковке. Меня обзывали «спекулянтом проклятым», говорили, что люди голодают, что в Москве ходит цинга, а тут…

Лук я собрал. А когда приехали в Ленинград, когда доставили вещи Цили Соломоновны до ее дома, она вдруг сказала, что, пожалуй, мне действительно ни к чему лук и что она возьмет его у меня и заплатит мне. Я и сам не имел понятия, зачем мне лук, и с удовольствием отдал его Циле Соломоновне. Да и стыдновато мне было тащиться за спиной с «сидором», сделанным из обычной наволочки. Она заплатила мне ровно столько, сколько платил и я. Приехав к бабе Доре, я как-то невзначай упомянул про этот злосчастный лук — будь он трижды проклят! — и баба Дора тотчас потащила меня к Циле Соломоновне, чтобы востребовать лук обратно. Ругалась она нещадно, называла меня «круглым дураком», а уж как называла Цилю Соломоновну…

Слава Богу, я не нашел дом, где она жила. Хотя сейчас, бывая на Сенной, узнаю этот дом…

 

X

РАНО утром поезд прибыл в Куйбышев.

Офицеры-попутчики, все пьяненькие, вышли проводить Князя с Андреем. Они выказывали всяческую приязнь Князю, жали ему руку, уверяли, что он прекрасный товарищ, скрасил им скучную дорогу, хотя все они проигрались ему в карты. Князь тоже говорил, что было приятно познакомиться и провести весело время, что это хоть немного позволило ему забыть постигшее его горе — смерть сестры, извинялся за выигрыш и даже пытался вернуть выигранные деньги (это получилось у него искренне), однако офицеры и слышать не желали об этом. Честь дороже денег. Тем более офицерская честь. Да и что им деньги, если они ехали на фронт. Они и Андрея дружески похлопывали по плечам, обнимали на прощанье, призывали не унывать, быть настоящим мужчиной и благодарить судьбу, что у него есть такой замечательный дядюшка…

Трамваи еще не ходили, пришлось тащиться пешком. Ждать на вокзале Князь не захотел. Не меньше часа они кружили, так показалось Андрею, по тихим, непроснувшимся улицам, пока не добрались до окраины. Чемодан Князь нес сам, а вещмешок отдал нести Андрею, и Андрей почему-то обратил внимание, что время от времени Князь меняет руки, хотя чемодан был вовсе не тяжелый.

Они остановились у деревянного одноэтажного дома в переулке, который круто спускался к Волге. Окна в доме были закрыты ставнями. Князь условно, морзянкой, постучал в ставень. В доме зажегся свет и узкими полосками просочился сквозь щели.

— Кто там? — спросил женский голос.

— Прокурор, — весело ответил Князь и подмигнул Андрею.

— Сейчас, сейчас! — тоже весело, радостно крикнула женщина.

Они прошли во дворик и поднялись на крыльцо. Дверь открыла совсем молодая женщина. Она была в ночной рубашке и поеживалась от холода. Взглянув на Андрея, она ничего не спросила, не сказала и, кажется, ничуть не удивилась.

— С приездом, Пашенька. — И подставила губы для поцелуя.

Князь обнял ее.

— Соскучилась?

— Еще бы! Тебя же целый месяц не было. Я уж чего только не передумала.

— Не бойся за меня, — сказал Князь. — Мы еще покоптим небо. Верно, племяш? Да, Люба, это вот Андрей, мой племянник. Значит, отчасти и твой. Тащи угол в дом, — велел он Андрею. И кивнул на чемодан.

Он оказался на удивление тяжелым.

А в доме было хорошо, уютно. От изразцовой печки исходило ласковое тепло. Красивая дорогая мебель. На полу в комнате, куда они все прошли, лежал толстый ковер. На стенах висели картины в золоченых рамах. На круглом огромном столе посреди комнаты стояла ваза с живыми цветами, а над столом висела хрустальная люстра с многочисленными висюльками.

Князь покосился на цветы, шумно втянул воздух носом и спросил:

— Кто это приволок такой букет? — Лицо у Князя было хмурым.

— Мамины поклонники принесли, — сказала Люба. — У нее же был юбилей, Пашенька.

— А не твои поклонники?

— Вечно ты что-нибудь придумаешь, — поджала Люба обидчиво губы. — Знаешь ведь, что никого у меня нету, кроме тебя. А каждый раз начинаешь…

— Ну прости. А какой у матери юбилей?

— Пятьдесят лет исполнилось.

— Действительно юбилейная дата. — Князь положил руку на плечо Андрея. — Племянник, Любаша, будет у нас жить. Пока, а там посмотрим. Парень он мировой, земляк. Вы должны подружиться, чтобы всем было ясно, что он тебе не чужой.

Теперь Люба внимательно оглядела Андрея и улыбнулась ему, а он почувствовал, что краснеет.

— Подружимся, — сказала она.

— А ты запомни, племяш, что Люба — моя жена. Как бы твоя тетка. Любовь Николаевна. Но ты зови ее просто Люба, она разрешает. Но не при посторонних, понял?..

— Да.

— Порядок тогда. А теперь досыпать. Недоспишь, как говорят умные люди, все равно что…

— Паша! — укоризненно сказала Люба. — Постыдился бы Андрея. Он еще ребенок.

— Такие ребенки в борьбе с фашизмом творят чудеса храбрости и геройства, — усмехнулся Князь.

— Ты поесть не хочешь? — спросила Люба, глядя на Андрея.

— Нет.

— А у меня почему не спрашиваешь? — изобразив на лице удивление, сказал Князь. — Не мешало бы и «наркомовскую» с прицепом. Устал я, как десять «Сталинцев».

— Обойдешься.

— О женщины! О племя! — Он театрально развел руки. — Воистину тираны. Имей это в виду, племяш, и никогда не женись на красивой женщине. Сядет такая вот красотка на холку, ножки-рюмочки свесит, — тут он опустил глаза и почмокал губами, — и будет понукать.

И еще пяточками своими нежными, розовенькими — под ребра, чтобы не брыкался. — Говорил Князь это несерьезно, шутя, голос его был ласковым, и он следил глазами за каждым движением Любы, отчего Андрей чувствовал непонятную неловкость и стыд. — Как тут делишки? — переходя на серьезный тон, спросил Князь.

— Все нормально. Хрящ на днях был, ждут тебя.

— А должок принес?

— Принес.

— Покажи племяннику, где ему лечь. Он совеем носом клюет.

Андрей действительно хотел спать. Люба провела его через кухню, они вышли в холодные сени и поднялись по шаткой скрипучей лестнице в мансарду, а точнее — на чердак, где была оборудована маленькая комната-каморка. Ни старинной мебели, ни ковра, ни хрустальной люстры здесь не было. Простая железная койка, стул, тумбочка — и все.

Люба ушла. Андрей внимательно огляделся, но ничего примечательного не обнаружил. Подошел к маленькому слуховому окошку. Оно выходило во двор, поэтому с улицы его не было видно. Заглянул в тумбочку. Там лежало несколько старых, потрепанных книжек. Андрей разделся и забрался под одеяло.

По правде говоря, он еще в поезде догадался, что чемодан у капитана спер Князь. Однако были все-таки сомнения. Теперь же, когда он обнаружил, что чемодан Князя стал тяжелым, сомнения отпали. Было ясно, что и тот чемодан, который он принял за радиостанцию или взрывчатку, тоже краденый. А безногий инвалид — сообщник Князя по воровским делам. Скорее всего, он скупает у Князя краденое. Вот они и торговались тогда в сторожке. Тут все сходилось, и даже военная форма уже не смущала Андрея: Князь специально ее носит, чтобы не вызывать лишних подозрений и втираться в доверие. Значит, он жулик, вор. Может быть, «вор в законе», настоящий блатной. Машка рассказывал о блатных, он и себя считал блатным и внушал это всем в приемнике. Однако в рассказах Машки О жизни блатных не было ни жен, ни домов, а у Князя и дом, и жена…

Впрочем, кем бы ни был Князь на самом деле, надо от него бежать, думал Андрей, засыпая. Это нетрудно. Можно спуститься в сени, как будто пошел в уборную, и потихоньку выскользнуть на улицу. Или вылезти отсюда через окно. Кажется, как раз под окном козырек над крыльцом. Сначала спуститься на козырек, а оттуда спрыгнуть — пара пустяков…

Но для этого нужно было встать, одеться, а он так давно не спал в нормальной домашней постели, на чистой простыне. Подняться сейчас было выше его сил, и Андрей решил, что удрать никогда не поздно. Потом даже еще лучше — он побольше разузнает о Князе, разберется, кто он такой на самом деле и кто такая Люба — жена или его сообщница. Зачем это ему было нужно, он не задумывался.

Проспал Андрей до позднего вечера: сказалась усталость последних дней. Он оделся и сошел вниз. Войдя в кухню, растерялся. Кроме двери, в которую он прошел, было еще две. Он наугад толкнул одну из них — это была кладовка. Здесь горел свет. На кровати, каким-то образом втиснутой в это крошечное помещение, лежала женщина. Она безразличными, пустыми глазами посмотрела на Андрея, пошевелила синими бескровными губами, но ничего не сказала. Лицо у нее было серое, неживое, и Андрею сделалось страшно. Он попятился назад и прикрыл дверь.

В кухню вышла Люба.

— Ты что, заблудился? — с досадой спросила она. — Пойдем.

«Неужели это ее мать?» — подумал Андрей, вспомнив, что Люба упоминала о юбилее.

Они прошли через вторую дверь в маленькую прихожую, а уже оттуда попали в комнату.

За столом сидели Князь и еще трое. Играли в карты. На столе между бутылками и тарелками с едой валялись деньги, много денег. Андрей никогда в жизни не видел столько, их было не меньше миллиона, так казалось ему. В комнате было сумрачно от дыма. Дым, колыхаясь, слоями поднимался к люстре, которая сейчас, когда был включен свет, выглядела особенно красиво, переливалась множеством огоньков-звездочек, как будто в каждой висюльке горела отдельная лампочка.

Никто не обратил внимания на Андрея. Люба тотчас ушла обратно в кухню, и он, не зная, что делать, стоял у двери.

Играли в «очко». Банковал не то грузин, не то армянин. Он сидел, странно как-то, неестественно повернув голову набок, словно не видел одним глазом, и перебрасывал во рту — из угла в угол — потухшую папиросу. Князь сидел спиной к двери, на нем была пижама.

— Ва-банк, — сказал он и вытянул руку, на которой уже лежала одна карта.

Банкомет побелел и сплюнул прямо на ковер замусоленный окурок. Волосатые его руки дрожали.

— Хорошо подумал, Князь? — спросил он. Голос у него тоже дрожал, а вот говорил он почти без акцента.

— Давай, сучье вымя!

Банкомет положил на ладонь Князю вторую карту. Все вытянули шеи, пытаясь заглянуть, какая это карта.

— Куда суете свои рыла? — зло крикнул Князь. Он поднес обе руки к лицу и стал медленно выдвигать полученную карту. Андрею из-за его спины было видно, что это дама. Раньше у Князя был туз. Значит, стало четырнадцать очков. — Еще! — сказал Князь решительно. Банкомет положил третью карту. И тут Князь неожиданно повернулся к Андрею, как будто спиной увидел его или почувствовал. Карты он держал в руках. — А, племяш пришел! Выспался?

И в этот самый момент, заметил Андрей, третья карта скользнула в рукав пижамы, а Князь неуловимым движением левой руки вытащил из нагрудного кармана другую карту.

— Не тяни резину, — сказал банкомет.

Тогда Князь, бросив все три карты на стол, подозвал Андрея к себе.

— Открой верхнюю, племяш, — велел он, а сам отвернулся.

Андрей открыл карту.

— Семерка, — пробормотал он.

— Очко! — закричал Князь и вскочил, — Вот что значит чистая душа! Дай я тебя поцелую! — И он действительно обнял Андрея и расцеловал.

Банкомет, бледный как смерть, протянул через стол руку и открыл все карты.

— В рот меня!.. — Он швырнул колоду на пол.

— Драл таких, как ты, и драть буду! — хохоча, сказал Князь, — Все. Шубка зашивается, больше не играется. Шубка нужна самому, этап идет на Колыму, — продекламировал он, — Э-эх, мама, мама родная, а у меня жена международная…

— Соскакиваешь…—прищурившись, сказал один из игроков. У него было страшное, все в прыщах, лицо.

— А ты помалкивай в тряпочку. Объявки не было, имею полное право.

— У тебя всегда право.

— Что ты имеешь против меня? — Князь надвинулся на прыщавого.

— Прет тебе.

— А ты потерпи, Хрящ. Карта не дура, к утру и тебе повезет. Любаша! — позвал Князь громко.

Она явилась мгновенно.

— Организуй. — Он показал на стол.

Люба быстро убрала со стола грязную посуду, пустые бутылки и деньги. И накрыла заново. Потом сидели, пили водку. Андрей наелся и, слушая малопонятные разговоры, окончательно расставался со своими иллюзиями. Ему стало ясно, что он попал в притон. В самый настоящий притон. Но при этом ему все больше нравился Князь, выглядевший в сравнении с остальными интеллигентом, аристократом. У него даже руки были не такие, как у других, — белые, холеные, — и он нисколько не был похож на бандита. Вот Хрящ — тот похож. Сразу видно, что бандит. Он молчал, пил больше остальных и очень недобро смотрел на Князя. Зато злые его глаза делались маслянистыми, блестели, когда он исподтишка поглядывал на Любу, и Андрею почему-то было это неприятно. А Князь пил мало, но быстро пьянел. Язык у него скоро стал заплетаться.

— Племянник мой, — говорил он, обнимая Андрея. — Чтобы ни одна тварь… Ни одна чтобы… А это… — Он поморщился и обвел рукой вокруг себя. — Шавки это… В гробу я их… Ты, племяш… Ты…

— Успокойся, ну, успокойся, Пашенька, — ласково приговаривала Люба и гладила Князя по голове. — Возьми себя в руки, все будет хорошо. — Она делала знаки, чтобы все уходили.

— Не лезь, — вырывался Князь. — Баба!.. Не т-твое дело…

— Не мое, конечно, не мое дело. Пойдем, милый, я уложу тебя в постельку…

— Это кого в постельку?! Эт-то м-меня в п-постель-ку?.. — Князь вскочил и, взмахнув рукой, сбросил одним движением со стола всю посуду. — А вы!.. П-подлые рожи!.. — У него на губах выступила пена.

Андрею стало страшно. Сейчас Князь был чем-то похож на мать, когда ей было плохо.

Люба обняла его:

— Пошли, пошли.

Но Князь стряхнул ее руки, вытер рукавом рот и вдруг запел:

Замерзали в снегу трактора. Даже «Сталинцу» сил не хватало. И тогда под удар топора Снова песня о доме звучала. Не печалься, любимая, За разлуку прости меня, Я вернусь прежде времени… Дорогая, поверь…

Так, поющего, Люба и увела его в смежную комнату.

— Валим отсюда, — сказал Хрящ. — У Князя припадок, он теперь неделю будет дрыхать.

Все трое ушли, и у Андрея появилась нехорошая мысль — взять деньги, которые лежали на комоде, куда их положила Люба, и бежать. Более удобного случая не будет, понимал он. Сразу никто и не заметит, что его нет. Или можно крикнуть Любе, что пошел наверх, спать. А деньги, чтобы тоже не сразу заметили, взять не все. Ведь это нечестные деньги. Он же ясно видел, что Князь подменил карту. Удивительно, что этого не заметили другие.

Пока он раздумывал, вернулась Люба. И Андрей облегченно вздохнул.

— Перепугался? — спросила она. И улыбнулась.

— Не очень, — ответил он. А у самого зубы стучали от страха. Но страх этот был вызван не тем, что случилось с Князем, а тем, что он чуть не украл деньги.

— Пройдет, — сказала Люба. — Сейчас приберемся и будем с тобой пить чай.

— Он опьянел?

— Что ты. Он может бочку выпить. Нездоров он, Андрей. Ему вообще нельзя пить. И притворяется еще немного. А ты… — Она внимательно посмотрела на него. В глазах ее, показалось Андрею, была дикая тоска.

— У меня мама… — пробормотал Андрей. — Она тоже была больная…

— Она что, умерла?

— Повесилась.

— Прости. — Люба погладила его, и он почувствовал, как внутри задрожало все. — Лучше бы тебе не встречаться с ним, — вздохнула она. — Мальчик ты еще совсем. Хочешь, уходи?.. Уходи, пока он не в себе. Можешь деньги взять себе. Паша не заметит, он забыл про них.

— А вы? — почему-то спросил Андрей.

— Что я?.. Я дома, мне некуда идти. И мама больная лежит.

— И мне некуда, — сказал Андрей. Он понимал, что упускает последний, может быть, шанс, но уйти не мог. Да и все равно далеко не уйдешь. И еще ему было жалко оставлять Любу. Он даже подумал, что вот если бы вместе с ней…

Вдруг распахнулась дверь, и, чуть пошатываясь, вошел Князь. Он вполне осмысленным взглядом обвел комнату, задержал взгляд на Андрее, нахмурился, как бы вспоминая что-то, подошел к столу и сел.

— Свалили?.. Ну а ты как, племяш, жив? Правильно, надо жить. Налей-ка мне, Любаша. Хреново что-то.

— Хватит, может? — неуверенно возразила она.

— Налей.

Люба взяла бутылку и налила в стакан водки. Князь зажмурился и, поморщившись, выпил. Поискал глазами, чем бы закусить, но так и не стал закусывать, махнул рукой и подмигнул Андрею:

— Никого не слушай, племяш. Меня слушай. И ее. — Князь показал пальцем на Любу. — «Все пройдет, как с белых яблонь дым». Сильно сказано?..

— Это Сергей Есенин.

— О, да ты Есенина знаешь?! Тогда с тобой все в порядке. Поедем в Питер. Ты хочешь в Питер?

— Конечно, — признался Андрей. — Еще как.

— Вот я оклемаюсь немного… Ты не бойся, со мной не пропадешь. А без меня погибнешь. Жизнь — жестокая штука. Никто тебя не пожалеет. Какой-нибудь Хрящ, сука подворотная… Мы еще потолкуем, обсудим все. А я сейчас пойду баиньки. Баиньки, баиньки, спите, детки маленькие… — Князь медленно, держась за стол, поднялся и побрел в другую комнату. Оттуда ка-кое-то время слышался его охрипший голос:

Как бы ни был мой приговор строг, Я вернусь на родимый порог…

— Все, — сказала Люба. — Можешь уходить, если хочешь. Теперь он надолго. Бедненький ты мой, — вдруг всхлипнула она.

— А можно, я останусь у вас? — тихо попросил Андрей.

— Как знаешь. — Люба обняла его и гладила, гладила по голове. — Значит, судьба. Может, Паша тебя и пожалеет. Он вообще-то добрый, хороший, вот только судьба не сложилась…

— Вы правда его жена?

— Жена. Раскисла я что-то. А мне еще и убраться надо. А ты иди, иди к себе. Я тут сама.

Поднявшись в мансарду, Андрей бросился на кровать и заплакал. Он отчетливо понимал, что попал в тупик, в заколдованный круг, из которого нет выхода, хотя и был вроде бы свободен принять любое решение. Но это только казалось, что он свободен, ибо распорядиться своей свободой он все равно не мог, был просто бессилен. Разве что оставалась еще возможность все-таки. уйти, пока Князь спит, но никуда не ехать, а явиться в милицию и рассказать всю правду. Не совсем всю — о Князе рассказывать, конечно, нельзя. Возможно, это и в самом деле был единственный разумный выход, однако путь этот наверняка привел бы Андрея обратно в приемник, а оттуда — в колонию, мысль о которой — всего лишь мысль — была страшнее реальности…

 

XI

УЖЕ на следующий день к вечеру Князь проспался и пришел к Андрею в мансарду. Был он чисто выбрит, подтянут, от него пахло одеколоном.

Андрей как раз читал. Он нашел в тумбочке «Петербургские повести» Гоголя, сначала просто полистал книгу, а потом увлекся, так что не слышал, как Князь поднимался наверх.

— Просвещаешься? — весело спросил он.

— Интересная книжка, — сказал Андрей.

— А что это?

— «Нос» читаю, Гоголя, — Он почему-то смутился.

— Уважительное чтение. Николай Васильевич — великий писатель. А какова глубина! А язык!.. Обрати внимание, что ни фраза — вологодские кружева. Вот тебе и хохол. По-русски пишет — дай Бог каждому русскому писателю. Как там?.. — Князь закрыл глаза, пошевелил губами и произнес: — «Марта двадцать пятого числа случилось в Петербурге странное происшествие. Цирюльник Иван Яковлевич, живущий на Вознесенском проспекте…» Так?

— Здорово!

— А вот кстати, как теперь называется Вознесенский проспект?

— Не знаю, — покачал Андрей головой.

— Плохо, — сказал Князь осуждающе. — Надо знать и любить свой город. Теперь это проспект Майорова. Это ведь недалеко от проспекта Газа.

— Мы там мало жили, — сказал Андрей, не сообразив, что Князь проверяет его.

— Молодец, что читаешь настоящую литературу. Великая русская литература, вообще искусство — это едва ли не все, племяш, что осталось от великой России. Все русские люди обязаны знать классику, как «Отче наш». Иначе какие мы, к чертям собачьим, русские!.. Просто Иваны, не помнящие родства. Просто скопище русскоязычных болванов. Поэтому и гадим в углу собственного жилища, когда приспичит. В школе вам это объясняли?

— Объясняли, только не так.

— Вот именно что не так. Ты знаешь, отчего все несчастья и беды России? Оттого, что народ не знает ни своей культуры, ни своей истории, ни самого себя, — Князь ходил взад-вперед по тесной комнатке. — Мы все думаем, что история началась со дня нашего рождения. Хрен!.. Русский человек не осознал себя как нацию, как великую нацию, и потому живет сегодняшним днем. В лучшем случае — завтрашним. Да и то в светлых мечтах, которые ему навязали. А он расплачивается и всегда расплачивался за эти мечты живой кровью. Отняли у народа прошлое, его историю, зачеркнули, к чертовой матери, как будто там, сзади, была только чернуха. А это… Это все равно что у дерева корни обрубить. Вот стоит гигантский дуб, столетия стоит, вроде живой еще, а на самом деле уже мертвец… Но ты никогда и никому не верь, что русский человек ленив от природы и чуть ли не раб по доброй воле. Это опасная чушь, племяш. Очень опасная! Сначала я тебе докажу, что ты дурак, а потом стану тобой управлять как дураком. А?.. Сделали народ рабами, а теперь толкуют, гады, что мы рабы от рождения…

— А кто сделал?

— Желающих превратить Россию в скопище рабов всегда было много, — поморщился Князь. — Чтобы задавить ее. Она как бельмо у всяких там… Ладно, продолжим эту дискуссию в другой раз. Сейчас тебе этого не понять. Погоди, кончится война, вернемся мы с тобой в Питер, и я определю тебя в университет. Будешь юристом. Или философом. Хочешь?

— Мне сначала школу надо кончить.

— Школу мы с тобой закончим экстерном. Путем самостоятельного проникновения в глубины знания. И, кстати, запомни, что самая лучшая школа, — тут Князь поднял указательный палец, — жизнь! Со всеми ее изгибами и парадоксами. И лучший учитель — тоже жизнь. А я помогу тебе пройти курс обучения. Хочешь, чтобы я взялся за твое воспитание и образование? — Он прищурившись смотрел на Андрея.

— Да, — кивнул Андрей.

— Быть посему.

Князь довольно тонко, умело занимался воспитанием, исподволь внушая Андрею мысль о том, что у него нет иного выхода, как только держаться за него, за Князя. Не лучший, возможно, выход — да, как бы сомневаясь, говорил он, но другого просто-напросто нет…

— Твоего отца сделали врагом народа, хотя он, не сомневаюсь, заботился именно о благе народа. А вас с матерью… Ты запомни на всю жизнь, что в твоей судьбе и в судьбе матери не было ничего случайного, так было и задумано сволочами…

— Мама была больная. — Андрею не хотелось верить всему, что говорил Князь. Страшно было поверить, потому что тогда — это он уже сознавал — у него отнимали будущее, завтрашний день.

— Она не была больная, а стала больной, — возражал Князь. — А это, как говорят в жидовском городе Одессе, две большие разницы. Все было устроено таким образом, а потому и предрешено. У твоей матери было два выхода: либо служить им, либо… Ее загнали в угол, или я ни хрена не понимаю в жизни. А ты был свидетелем, лишней пешкой в и х игре, которая называется борьбой за власть. Вот тебя и выбросили за борт.

Нельзя сказать, что Андрей безоговорочно принимал объяснения Князя. Слишком уж сложная, на его взгляд, получалась игра. И выходило, что в этой игре ему вроде бы отводилась не последняя роль. Однако не мог он и не признать, что аргументы Князя похожи на правду.

— Рано или поздно, — капал на его голову Князь, — каждый ребенок, если повезет, становится взрослым и начинает задумываться об окружающем мире и о своем месте в нем, И они это понимают. А задумавшись, человек может проникнуть в тайну, что для них является опасностью. Выброшенный же за борт, даже если ему и очень крупно повезет и он выплывет, не полезет на рога — у него тоже будет рыльце в пуху. Кто-то из великих французов — по-моему, Сен-Жюст — высказал гениальную по своей подлости и простоте, мысль: врагов не ищут, их уничтожают. Либо — ты, либо — тебя. Третьего, племяш, не дано! Это и есть твой выбор. Хочешь — садись на горшок, хочешь — рядом. Впрочем, есть еще один вариант… Смерть во имя совести. Но тебе рано становиться мучеником совести, святым. Ты не дорос даже до Александра Невского, который, я думаю, был самым молодым святым. Ты обязан жить и мстить за своих мучеников родителей…

Не многое понимал Андрей из того, что говорил ему Князь, но то, что все-таки понимал, слишком уж походило на правду. Во всяком случае, не противоречило фактам… Он и не подозревал, с кем на самом деле свела его судьба.

А был Князь не просто вор, то есть вор не по случайному стечению жизненных обстоятельств, не по нужде, а был он вор по призванию — «идейный» вор. Он действительно происходил из княжеского (отсюда и фамилия, которую он придумал себе), хотя и захудалого рода. А родился — перст судьбы! — в ту самую ночь, когда свершилась Октябрьская революция. Все предки его, сколько он знал, были военными, в том числе и отец, который погиб в гражданскую войну. Мать, как могла, тянула единственного сына, но как-то к месту и не к месту и слишком навязчиво вспоминала о прошлом, вздыхая, рассказывала, что прежде вся квартира — огромная, из восьми комнат — принадлежала им, а теперь вот они вынуждены ютиться в крохотной прикухонной келье, где раньше жила их кухарка. Все это наслаивалось в сознании, копилось, а когда мать тихо умерла и самого Князя исключили с третьего курса университета (шел тридцать седьмой год), он понял, что это — крах. Правда, у него-то был все же выбор, как у его сверстников из обычных семей, и он попробовал работать на заводе, однако такая жизнь ему не пришлась по вкусу. В нем бурлила кровь предков, для которых игра со смертью, не говоря уже о других играх, была естественным состоянием, а озлобленность против власти, внушенная матерью ненависть к ней подогревала в нем авантюристические наклонности. Да и не мог он, потомок аристократов, жить в мире с теми, кто — наоборот — попал из грязи в князи…

И он стал вором. Просто захотел и стал.

Он был при этом волком-одиночкой и Немножко артистом, вором, что называется, «широкого профиля», однако известен был в основном как профессиональный Поездной вор. Он разработал собственную систему, которая сводила риск до минимума, но при этом удовлетворяла его артистические амбиции.

Князь покупал билет до станции, куда поезд прибывал ночью, с таким расчетом, чтобы тотчас с этой станции уехать либо в обратном направлении, либо в сторону. (Правда, со временем на «перевалочных» станциях у него появились знакомые скупщики краденого, и он иногда задерживался, как это и случилось в Южноуральске, где он нашел Андрея.) Чтобы проводник не пришел будить и не потревожил попутчиков, соседей по купе (Князь ездил либо в мягких вагонах, либо, на худой конец, в купейных), он заранее выходил в коридор. При необходимости, но редко, пользовался Князь и снотворным, угощая «клиентов» вином. Обычно же, выбрав «клиента» и улучив момент, он просто перекладывал чужие вещи — небольшие чемоданы, сумки, портфели, саквояжи — в свой большой чемодан и спокойно выходил из вагона. Проводники, умеющие все замечать, видели, что он выходит с тем же чемоданом, с которым садился в поезд, и ничего не подозревали. Надо сказать, что эта система была действительно почти идеальной, хотя и далеко не всегда достаточно прибыльной, потому что приходилось тратиться на дорогие билеты, на угощение попутчиков, но Князю вполне хватало на безбедную, «красивую» жизнь. Зато — путешествия по стране и полная свобода.

Сгорел он всего только раз.

Он вышел на маленькой станции и, как всегда, среди ночи. К несчастью, на этой же станции вышел еще пассажир, из соседнего купе. Сам по себе такой случай не представлял бы опасности, будь это обычная станция. Ну, вышли вместе. Ну, распрощались и разошлись каждый в свою сторону. Однако это была не обычная станция и не было здесь ничего, кроме крохотного вокзала, перед которым одиноко торчал столб с фонарем. Поезд, едва притормозив, ушел, и Князь с попутчиком остались вдвоем. Встречный должен был прибыть через двадцать минут, и нужно было еще купить билет.

— Вы тоже к нам? — спросил попутчик, внимательно оглядывая Князя. — Ехали вместе, а не знали.

— Да как вам сказать… — замялся Князь, понимая, что попал в неловкое положение.

— А здесь больше некуда, как только к нам. Вы ведь на почтовый ящик двести шесть?

Тут уж Князь понял, что не просто попал в неловкое положение, а влип. Сказать, что да, тоже приехал на этот чертов почтовый ящик, нельзя. Тогда пришлось бы добираться вместе. А если не туда, то куда? Вокруг была тайга.

— Понимаю, понимаю, — улыбнулся попутчик. — Первый раз, наверно?

— Первый, — ответил Князь, подумав, что и последний.

— За вами приедут?

— По идее… Но я еще должен дождаться товарища, который приедет из Новосибирска, он в курсе, — нашелся Князь. — Пойду взгляну, когда придет поезд, — Ему во что бы то ни стало нужно было освободиться от разговорчивого попутчика и купить билет.

— Через двадцать минут после нашего, — сказал попутчик. — Поэтому, значит, и машины еще нет. Решили, видимо, послать сразу и за вами, и за мной. Подождем.

Князь лихорадочно думал, как бы ему ускользнуть, и в это время поблизости заурчал мотор, в глаза ударил свет фар. Возле вокзала остановилась «эмка», из нее выскочил шофер — военный — и бегом направился к ним. Подбежав, козырнул и доложил:

— Товарищ майор, прибыл в ваше распоряжение! Извините, что задержался, баллон сел.

— Пустяки, Гусев. Ты только за мной или еще кого-то должен взять?

— За вами, товарищ майор…

— А вторую машину не посылали, ты не в курсе?

— Никак нет, одну путевку оформляли. — Шофер покосился на Князя. Видимо, не нашел его достойным внимания и вновь уставился на майора, который с таким же успехом мог оказаться и полковником, и комбригом — он был в гражданском.

— Странно, — сказал майор.

— Ничего странного, — улыбнулся Князь, — он вечно что-нибудь забывает.

— Ваш товарищ?

— Ага. До гения не дорос, а привычки гения уже приобрел.

— Бывает. Но что-то нет поезда?.. Гусев, сходи-ка выясни, не опаздывает ли новосибирский.

— Я сам, — дернулся Князь.

— Гусев сходит, — остановил его майор.

Тог мигом обернулся и доложил, что новосибирский поезд опаздывает на четыре часа.

— Ждать здесь бессмысленно, — сказал майор. — Едем. А за вашим товарищем вышлем машину.

— Да нет, я уж обожду…

— Зачем же торчать на вокзале четыре часа?! Гусев, отнеси чемодан в машину. Как вас?..

Бежать было некуда. Князь отлично понимал, что далеко не убежать. Догонят. А не догонят — значит, пристрелят. Но скорее всего, тут кругом посты. По незнанию, он попал на станцию рядом с каким-то засекреченным объектом, и если побежит, его примут за шпиона…

В конце концов, подумал он, усмехнувшись, проигрывать тоже надо красиво и с достоинством.

— Давайте чемодан назад, — сказал он. — Там чужие вещи. Но, кажется, здесь нет милиции?..

Он получил два года и освободился весной сорок первого.

С началом войны воровская специализация Князя сделалась опасной. Ему было двадцать четыре — самый призывной возраст, так что в любой момент его могли задержать хотя бы только для проверки. У него, правда, всегда были при себе надежные «ксивы». Но все-таки риск был велик. Тогда-то он и стал носить военную форму…

Во время войны на железных дорогах были созданы специальные оперативные группы, которые занимались поимкой дезертиров и уклоняющихся от призыва в армию. Никакой формы эти оперативники не носили, опознать их было трудно. Они прочесывали вокзалы, поезда и задерживали всех, кто вызывал малейшее подозрение. Судя по всему, права у них были неограниченные, и они, естественно, старались оправдать доверие. Еще бы! Ведь укомплектованы группы были отнюдь не инвалидами или престарелыми, а здоровыми, крепкими мужчинами как раз призывного возраста. Им было за что стараться. Сами-то они, похоже, на фронт не стремились. В связи с этим иногда возникает вопрос: не является ли одной из причин разгула репрессий именно огромный репрессивный аппарат?.. Ну да, скажут мне, все так, но кто-то же создавал этот аппарат, руководил им, направлял его деятельность. Все так, скажу и я, но зачем же направлять, если аппарат этот имел единственную задачу — репрессии, подавление инакомыслия, то есть четко и однозначно сформулированную цель?..

В борьбе за существований, за безбедное, сытое существование, в борьбе за привилегии, которыми пользовались «органы» (возьмите хотя бы неограниченную власть), аппарат этот не просто приспособился к определенным условиям, не просто осознал, чего от него хотят и ждут, но приобрел некий иммунитет, выработал свои, особенные способы выживания и, как простейшие, самообучился размножаться путем… деления.

Вот в чем дело.

Каждый сотрудник твердо знал, что его обязанность — ловить, выявлять, «выжигать каленым железом», и лишь успешное выполнение этих обязанностей оправдывало его личное существование и существование аппарата в целом. Чем больше выловишь и «выжжешь», тем лучше работаешь, тем, значит, ты нужнее стране и народу. И наоборот. При такой постановке дела и не захочешь, а будешь, как миленький будешь из кожи лезть, чтобы самому не оказаться «врагом народа». А далекому и высокому начальству, занимающему места на вершине пирамиды, безразлично, кто именно попал в списки «разоблаченных». Тут главное — сколько.

В сорок третьем году мать отправила меня в Нижний Тагил в ремесленное — ехали другие, заодно с ними и я. В училище меня не приняли по малолетству, и я возвращался домой, в Тавду. В Свердловске на вокзале у меня вытащили документы, и я попал в облаву. Однако задержала меня не милиция, а оперативная группа, которая занималась дезертирами. Привели то ли в дежурку, то ли в штаб. Господи, кого только там не было! Старики, инвалиды, «мешочники» и дети. Когда подошла очередь, меня стали допрашивать. И допрашивали, прямо скажем, «с пристрастием», на полном серьезе: кто я, откуда и куда ехал, был ли один или со взрослыми, причем не верили, что был один и ехал домой, допытывались, кто меня послал, к кому и зачем, сколько на самом деле мне лет, как будто бы восемнадцатилетний мог выдать себя за одиннадцатилетнего. Или подозревали во мне шпионского помощника?..

Был я еще неопытен в подобных делах, почти «маменькин сыночек», что, конечно же, не укрылось от опытных оперативников, и они в конце концов меня отпустили, однако, прежде чем отпустить, записали мои установочные данные и составили по всей форме протокол задержания и допроса. Не знаю, правда, какой год рождения указали, но наверняка подходящий для призыва.

Я понимаю, что ловить шпионов и диверсантов, так же как дезертиров и беглых заключенных, было необходимо, но интересно все же узнать, сколько было «охотников» и сколько истинных врагов они выловили. Боюсь, что этого не узнает никто и никогда. Впрочем, можно не сомневаться, что армия — в прямом смысле — молодых мужчин, занявшись «охотой» (на ведьм, как сказали бы нынче), таким вот образом успешно уклонялась от фронта, пополняя лагеря «врагами народа». Для этого и нужно было внушить людям и властям, высоким властям, что страна прямо кишмя кишит дезертирами и шпионами. Но ведь рядовыми «врагами», которых и выявляли оперативные группы, должен кто-то руководить, верно? Не могли же рядовые действовать сами по себе! И не могли же большие начальники работать менее «продуктивно», чем их подчиненные! Так вот и складывалась система…

Ну а я в тот раз впервые попал в приемник, где воспитательница приобщала мальчишек к литературе…

 

XII

КНЯЗЬ обратил внимание на Андрея, когда его и Машку милиционер вытаскивал из-под лавки. Ему как-то сразу приглянулся Андрей, а вот Машка — нет. У этого на роже крупно было написано, что он бродяга и мелкий воришка. Андрей же нисколько не был похож на беспризорника, и даже шмотки на нем были домашние, свои, что Князь также отметил. У него был нормальный, разве чуть помятый вид вполне воспитанного подростка, случайно оказавшегося в компании бродяги. Собственно, он специально подстроил столкновение в дверях, безошибочно угадав, что Машка, воспользовавшись заминкой, рванется бежать, а легавый бросится за ним.

Он понимал, что нельзя до бесконечности пользоваться одним и тем же приемом — военной формой, что у милиции наверняка уже есть кое-какие сведения о нем и, возможно, приметы. Нужно было менять личину. Да и война шла к концу, так что офицерское прикрытие в общем-то теряло смысл.

Приметив Андрея, Князь тотчас сообразил, что пассажир с ребенком, пусть и великовозрастным (это может быть младший брат, племянник), ни у кого не вызовет подозрений. О таком прикрытии можно было только мечтать. Это даже безопаснее, менее рискованно, чем, например, ехать с женой. К тому же и не мог Князь использовать для «работы» Любу. И потому, что нельзя было оставлять ее больную мать, и главным образом потому, что он действительно считал Любу женой и по-настоящему любил ее. В глубине души он надеялся, что когда-нибудь, скопив достаточно денег для безбедной жизни, он «завяжет» и официально женится на Любе. Надеялся, зная, правда, что этого никогда не будет…

Взяв Андрея с собой и занимаясь его «образованием», Князь радовался, что не ошибся в нем, однако на «дело» брать не спешил. И не позволял шляться по городу. Он и сам старался поменьше «светиться». Его все-таки знали соседи и даже участковый, но считалось, что он тяжело ранен еще в начале войны — у него, разумеется, были и соответствующие документы, — поэтому он не на фронте, а служит где-то под Куйбышевом и имеет возможность иногда бывать дома. Прописан он был у Любы как постоялец.

К Андрею Князь внимательно присматривался, не во всем ему доверяя. Он не сомневался, что Андрей новичок в мире беспризорщины, однако не зря сказано, что береженого и Бог бережет, а эти подростки, этот «полуцвет», были хитры, как-то особенно изворотливы. Они запросто могли провести кого угодно, ибо кормились только хитростью, изворотливостью и артистическим притворством.

Однажды, когда они играли в шахматы (Андрей проигрывал и потому был поглощен игрой), Князь между прочим спросил:

— С отцом-то где, говоришь, жили?

Андрей назвал адрес, не задумываясь над смыслом вопроса.

— Постой, постой… Такой старинный желтый дом с амурами?

— Нет, новый дом, серый. — И вот тут Андрея насторожило что-то, он поднял глаза и встретил холодный, пытливый взгляд Князя.

— Серый?.. Черт, в самом деле. Сдаваться тебе нужно, племяш. И вообще хватит прозябать, пора нам отправиться в маленькое путешествие. Как ты на это смотришь?

— Вам виднее.

— Значит, пора. Только никаких лишних вопросов, я уже предупреждал тебя. Вообще поменьше вопросов. И никакой самодеятельности. Старайся не вступать в разговоры. Ты — воспитанный, культурный подросток из интеллигентной семьи. Я — доктор. — Князь рассмеялся. — Доктор Рюриков. — Он любил придумывать для себя красивые фамилии. А может, ему казалось, что звучные фамилии, напоминающие об истории России, об ее славном прошлом, поднимают и его в глазах окружающих, или просто утолял таким образом жажду к возвышенному и втайне считал, что его род пошел от Рюриковичей. Однако правда и то, что фамилии, которые он менял часто, действительно производили впечатление на случайных знакомых. Малообразованные и лишенные фантазии воры назывались Ивановыми, Петровыми и т. д., и адреса у них всегда были схожими — улица Ленина либо Сталина, в крайнем случае Железнодорожная, Привокзальная, Почтовая, благо в любом городе, в любом поселке непременно были улицы с такими названиями.

На другой день они выехали из Куйбышева. Князь был в цивильной одежде. На нем было добротное пальто с каракулевым воротником, каракулевая же шапка с кожаным верхом, белые бурки «со скрипом». Андрей тоже был одет вполне прилично, как и подобает племяннику преуспевающего доктора.

Обычно Князь не «работал» в районе Куйбышева, полагая, что это лишний и ненужный риск: здесь его скорее могут опознать. Там, где едят, не гадят. Они выбрались на линию Москва — Владивосток — «Транссиб», — нацелившись на экспресс, в котором ездили солидные люди, в том числе иностранцы, у которых было чем поживиться.

Люди старшего поколения, кому приходилось во время войны ездить в поездах, помнят, должно быть, что означало достать билет, да еще в спальный вагон. Любые нынешние сложности, даже в курортный сезон, даже добывание билета на международные рейсы Аэрофлота, — детские забавы, просто ничто в сравнении с тем, что творилось на вокзалах в годы войны и после, в первые годы, тоже. А вот у Князя проблем почти никогда не возникало. Едва ли не на каждой узловой станции по всей сети его маршрутов (Поволжье, Урал, Западная Сибирь, отчасти Средняя Азия) у него были свои люди — железнодорожники, а по «совместительству», как правило, скупщики краденого и содержатели «хавир», которым Князь щедро платил и которые обеспечивали его не только билетами, но и нужной информацией, и крышей над головой, когда это было нужно. Он был расчетлив, по-звериному осторожен и хитер и не полагался на авось, на слепое везение.

Они благополучно добрались до Казани, там два дня прожили у знакомой Князя, билетной кассирши, и она раздобыла места на экспресс, в мягкий вагон.

Посадка была спокойная, толпы жаждущих уехать пассажиров не штурмовали поезд, зато на перроне было столько милиции и военных патрулей, как будто встречали правительственную делегацию. И в вагоне было на удивление чисто (между прочим, Князь с Андреем могли бы ехать и в международном вагоне, но там купе были на двоих), уютно, на окнах — занавески, а в коридоре на полу — мягкая ковровая дорожка. В таких вагонах Андрею ездить не приходилось. Соседями по купе оказались военный моряк, капитан второго ранга, и толстый лысый не то китаец, не то японец. На его полке в изголовье стоял раздутый желтый портфель из натуральной кожи, и китаец (Андрей почему-то решил, что он все же китаец) постоянно держал на нем руку, словно боялся, что портфель может сам по себе исчезнуть.

Князь, войдя в купе, поздоровался.

— Сыночика? — осведомился китаец, разглядывая Андрея. — Бальшая сыночика.

— Племянник, — улыбаясь, ответил Князь.

— Палимянника, палимянника… — покивал китаец и замолчал.

— Сын моей сестры, — объяснил Князь.

— А-а, сыночика ваша сестра?.. Харошая сыночика хорошая сестра.

Моряк, похоже, обрадовался новым попутчикам, и они быстро нашли с Князем общий язык. Он рассказал, что у него есть сын, ровесник Андрея, и что он учится в суворовском училище.

— А ты кем хочешь быть? — спросил он.

— Танкистом мечтает, — сказал уверенно Князь, и Андрей удивленно подумал: откуда он это знает?

— Хорошее дело, — одобрил моряк. — «Броня крепка и танки наши быстры…» Так? — Он весело подмигнул.

— Так, — согласился Андрей. Он действительно мечтал стать танкистом.

— Далеко едете?

— Не близко, — уклончиво ответил Князь и виновато улыбнулся.

— Ясно, — кивнул моряк. — Вопросов больше не имею. Пойдемте покурим?

Они вышли. Китаец, поглядывая на дверь, спросил у Андрея:

— Сколько тебе лет?

Андрею показалось странным, что китаец вдруг заговорил без всякого акцента.

— Скоро пятнадцать.

— Ага. Чита едете, Новосибирск, Владивосток? — Теперь он снова говорил с акцентом.

Андрей пожал плечами и промолчал. А по правде сказать, он и сам не знал, куда они едут.

— Харошая юноша, не болтаешь мынога.

Ужинать пошли в ресторан вместе с капитаном второго ранга. (В этом поезде был и вагон-ресторан, где можно было купить почти все что душе угодно, но по очень высоким ценам.) Андрей съел яичницу и выпил крем-соды, а Князь с капитаном поужинали бифштексами, выпили водки и заказали кофе.

— Подозрительный какой тип, этот китаец, или кто он там? — вроде между прочим проговорил Князь, закуривая «Казбек». — Что-то в нем есть такое…

— Вы правы, — согласился капитан. — Только мне кажется, что он сам всех подозревает. От самой Москвы портфель из рук не выпускает. Можно подумать, что дипломатическую почту везет.

— Может, правда дипломат?

— Какой, к черту, дипломат. Они с охраной ездят. Пройдоха.

— А если сам в этом купе, а охрана, для отвода глаз, в соседнем? Еще по сто граммов?

— Пожалуй, — кивнул капитан. — Скорее всего, он какой-нибудь торгаш. Китайцы — народ коммерческий: поняли, что война кончается, и засуетились.

— Они сами все время воюют.

— А кто их разберет, между нами говоря. И воюют, и торгуют. У них все вместе, как у американцев.

Когда вернулись в купе, китаец спал. Или делал вид, что спит. Портфель по-прежнему стоял в изголовье, а сам он отвернулся к стенке.

Наутро он неожиданно предложил позавтракать всем вместе в ресторане. Капитан согласился, а Князь отказался, сказав, что неважно себя чувствует.

— А палимянника сы нами можно?

— Можно, — разрешил Князь и при этом подмигнул Андрею, дал понять, чтобы он не ходил тоже. И Андрей не пошел.

Однако портфель китаец прихватил с собой.

— Хитрая китаеза, — злобно высказался Князь. — Что у него в портфеле, как мыслишь?

— Деньги?

— Вряд ли. Ладно, потом выясним, никуда не денется.

Днем играли в карты, в подкидного дурака. Князь соврал, что в преферанс не умеет и что вообще не любит карты. Болтали о всякой всячине, и китаец мало-помалу оживился, оттаял, проникшись доверием к попутчикам. Скорее всего, предположил Князь, он во время завтрака прощупывал капитана и получил доброжелательный отзыв о нем и об Андрее.

Князь выходил на какой-то большой станции якобы дать телеграмму, а ближе к вечеру предложил устроить маленький сабантуй прямо в купе. Если, разумеется, никто не против.

— По какому поводу? — поинтересовался капитан.

— Пока секрет, — сказал Князь и потер руки. — Но повод стоящий, уверяю вас.

— Как это вы сказал, саба… туй? — спросил китаец.

— Сабантуй. Праздник.

— А-а, пыразника! — Китаец заулыбался, сверкая золотыми зубами. — Пыразника харашо.

— Итак?

— Раз имеется в наличии повод, — сказал капитан, — военно-морской флот готов!

Князь открыл маленький чемодан (на этот раз у них было два чемодана) и выставил на столик водку, вино, консервы.

— О! — Китаец широко распахнул руки, — Одыну минутыку… — Он шустро выскочил из купе. Портфель остался на месте.

Князь и капитан удивленно переглянулись.

— Это вы, доктор, внушили ему такое доверие, — рассмеялся капитан, — Раньше он и в туалет ходил с портфелем. Куда же он помчался?

— За своей охраной, наверное. — Князь тоже рассмеялся. — Или предупредить, чтобы были начеку.

А китаец вскорости вернулся с бутылкой коньяка и с пакетом, в котором были бутерброды с икрой, — он ходил в вагон-ресторан.

— Пыразника! — сказал он.

— А повод? — спросил капитан.

Князь встал, обвел всех глазами и торжественно объявил:

— Сегодня, товарищи, день рождения моей жены!

— Сколько — не спрашиваю, — поднимаясь, сказал капитан, — но повод замечательный! За наших любимых женщин!

— Женщина — харашо! — подхватил китаец и тоже встал.

Андрей не стал слушать пьяную болтовню, он даже боялся, как бы Князь не напился и ему не сделалось бы плохо. Он залез на свою верхнюю полку и быстро уснул.

А среди ночи Князь разбудил его:

— Быстро, племяш. Через десять минут наша станция.

Андрей обратил внимание, что в изголовье у китайца уже не было портфеля, а сам он, как и капитан, спал на спине и громко, взахлеб храпел.

Выходя на станции из вагона, Князь поблагодарил проводника и сунул в карман его форменной тужурки тридцатку. Тот расплылся в улыбке, приподнял фуражку и пожелал всего хорошего.

Станция была не маленькая, средняя такая станция. Возле багажного отделения Князя с Андреем ждал железнодорожник, и Андрей понял, что Князь действительно днем отправлял телеграмму.

Все вместе зашли в тесную конторку. Здесь железнодорожник передал Князю билеты, а Князь достал из своего большого чемодана портфель китайца и вывалил на стол его содержимое. Андрей с любопытством смотрел, что же там было. А были там облигации, очень много облигаций, упакованные в аккуратные пачки, и еще коробки с иголками. С обыкновенными иголками для швейных машин. Андрей даже почувствовал разочарование, увидав такое «богатство». Облигации — это понятно, это почти те же деньги, так казалось Андрею, а вот иголки… Между тем у железнодорожника загорелись глаза при виде иголок. Князь довольно ухмылялся. Он взял одну пачку облигаций, повертел в руках и небрежно бросил на стол. Железнодорожник принялся пересчитывать их. Делал он это профессионально, пальцы его мелькали, как у фокусника. А потом он открывал коробки и пересчитывал иголки, которые по десятку были укреплены на черных картонках. Потом он долго что-то записывал, щелкал на счетах, а Князь сидел, развалясь барином, и насвистывал. Наконец железнодорожник закончил свои подсчеты, отложил карандаш и сказал:

— Тридцать кусков.

Князь прищурился, долго в упор смотрел на него.

— Годится, племяш?

— Не знаю, — растерянно пробормотал Андрей. Что такое тридцать кусков, он, разумеется, знал, но за что железнодорожник готов отвалить столько денег, понять не мог.

— Вот что, Ефим, — сказал Князь. — Запомни хорошенько моего племянника. Мало ли что случается в нашей жизни.

— Бог с тобой, Князь.

— Бог со мной и в баню ходит, а ты имей в виду. Племянник — все равно что я, усек?

— Как сказано.

— Ладно, гони монету и радуйся, что я сегодня добрый. Признайся, сколько поимеешь на иголочках?

— Не так много, не так много. Кое-что.

— Кусков двадцать?

— Навряд ли… — Железнодорожник извлек из-за печки начатую бутылку водки, Князь налил почти полный стакан и залпом выпил. Поморщился (он всегда морщился, когда пил), повертел головой и занюхал корочкой хлеба.

— Гадость, — сказал он. — Как с посадкой?

— Посадим, не беспокойся. До следующей доедете в багажном — там свой человек, а после пересядете. Так оно лучше. На той станции и билеты взяты.

— Пожалуй, — согласился Князь, — Варит у тебя котелок, Ефим. Себя не подставишь.

— И вас, Князь, и вас.

Потом Андрей поинтересовался, зачем китайцу нужно было столько иголок и почему Ефим заплатил за них так много денег.

— Глупышка, — усмехнулся Князь. — Облигации — тьфу, им грош цена в базарный день, а иголочки не обыкновенные, в том-то и дело они, можно сказать, золотые. Знаешь, сколько стоит одна штучка на барыге?.. У Ефима есть свои людишки, он пустит иголки в розницу и будет иметь не меньше, чем мы с тобой, А твой китаец, племяш, такой же китаец, как я доктор Боткин.

Андрей вспомнил, что китаец говорил без акцента, когда Князь с капитаном вышли курить, и спросил:

— А ты как догадался?

— Проще пареной репы. Во-первых, настоящий китаец ехал бы в международном вагоне. Во-вторых, не стал бы с нами пить. В-третьих, он слишком старался быть похожим на китайца, чтобы быть им. Тебе же не нужно притворяться, что ты русский?

— А если бы они проснулись?

— Риск, конечно, всегда есть. Но в данном случае им не следовало пить мое вино. Кстати, в «лопатнике» у твоего «китайца» было пятнадцать кусков наличными.

— Но когда они утром проснутся, сразу поймут…

— Китаеза не станет поднимать шум, ему это не светит. А у военно-морского флота мы ничего не тронули. Ты заметил, что я сунул проводнику тридцатник?.. У этих асмодеев профессиональная память. Мало ли, китаеза от жадности все-таки поднимет шум или капитан заявит. Доказательств нет, а все же… Проводник даст показания, что мы выходили с двумя «углами», с которыми и садились, что никакого портфеля у нас не было. Да и капитан вспомнит, что я уклонился от ответа на его вопрос, куда мы едем. Он решил, что я не имею права говорить об этом. Соображаешь?..

— А я тоже заметил, — признался Андрей, — что китаеза, когда вы выходили, говорил без акцента.

— Во! Молодец, племяш, — Князь похлопал его по плечу. — Барыга он, работает под китайца. Нам с тобой нужны крепкие нервы, выдержка, приличный антураж и… чуточку везенья. Остальное — голый расчет и знание волчьей психологии людишек…

 

XIII

ОДНАКО иногда сдавали нервы и у Князя.

Время от времени он запивал. Правда, по-настоящему всегда только дома. Нигде в пьяном виде не появлялся, во двор даже не выходил, но запивал по-черному, на много дней. Он терял свой обычный лоск, свою особинку, чем и отличался от других воров и аферистов, с которыми якшался, и делался похожим на них. В период запоев он почти не спал, лишь забываясь на час-другой, поучал Андрея, объясняя и толкуя законы воровского мира, уже не стесняясь в выражениях и не избегая «фени», пел, подыгрывая на гитаре, протяжные и тоскливые блатные песни, которых знал множество. А иногда просил спеть Любу. Оказывается; она училась «на артистку», изредка выступала где-то в концертах, а ее родители были известными провинциальными артистами. Отец умер перед войной, а мать лежала разбитая параличом. Отчасти и поэтому Князь чувствовал себя у Любы в безопасности. Кому бы, в самом деле, пришло в голову, что в доме артистки, хотя бы и известной лишь узкому кругу ее поклонников, живет вор.

Андрею нравилось, как поет Люба. Может быть, нравилось потому, что голос ее был похож на голос матери. Вот только песен, какие пела мать, Люба не пела, а попросить он стеснялся.

Но обычно пел сам Князь. Наверное, он считал себя немножко артистом во всем или боялся признать, что кто-то — пусть это и была Люба — умеет делать лучше его. Чаще всего он пел про рыбачку. Брал гитару, ронял голову на гриф, ударял по струнам и затягивал, нарочито гнусавя:

Шутки морские бывают коварными шутками. Жил-был рыбак с черноокою дочкой своей. Катя угроз от отца никогда не слыхала, Крепко любил ее старый рыбак Тимофей. Часто они выезжали в открытое море. Рыбу ловили, катали богатых господ. Катя росла, словно чайка на море, Но от судьбы от своей уж никто не уйдет. Как-то зашли к ним в лачугу напиться Трое парней, среди них был красавец один, С бледным лицом и печальной улыбкой, Пальцы в перстнях, словно княжеский сын. Вот и напился красавец последним, Кружку поставил, остаток она допила… Так полюбили друг друга на муки Юный красавец и чудная дочь рыбака. Старый рыбак поседел от тоски и кручины. «Дочка, опомнись, твой милый — картежник и вор. Если сказал я тебе: берегись, Катерина,— Лучше убью, чем отдам я тебя на позор». Как-то отец возвратился из города пьяный. «Дочка, коней молодцу твоему. В краже поймали его и убили, Так ему надо, туда и дорога ему…» Катя накинула шаль, побежала. Город был близок, и там, у кафе одного, Кучу народу с трудом растолкала. Бросилась к трупу, целуя, лаская его. Глазки его неподвижно закрыты, Алая кровь запеклась на груди… Девушка, вся разодетая в черном, Бросилась в море с высокой отвесной скалы…

В финале песни голос Князя начинал дрожать, он скрипел зубами и, случалось, даже пускал слезу.

Потом некоторое время сидел неподвижно, пребывая в полной прострации. Отложив гитару, оглядывался. Взгляд его становился диким, страшным. Сцена эта могла продолжаться пять минут, но могла затянуться и на полчаса. Все зависело от настроения Князя.

— Таким вот образом, — наконец произносил он, выпивал водки и пускался в «философию». После этой песни он обязательно делал перерыв и обязательно «философствовал». Видимо, эта песня вызывала в нем какие-то воспоминания. А может, все дело было в словах, которые и у Андрея вышибали слезу. — Считается, племяш, что мир держится на трех евреях — Фрейде, Марксе и Эйнштейне. Не слыхал о таких?.. А я говорю — чушь собачья! Мир держится на блядстве. Все люди — бляди, а свет — огромный бардак! А что проповедовали эти умники с длинными носами?.. Они проповедовали ма-те-ри-а-лизм. А в чем соль ихнего материализма, в рот ему?! Живи сам и не мешай жить другим. Каждый живет, как умеет, важен результат. Отсюда и танцуй па-де-труа!.. Сволочи, про душу забыли! А у меня, может, душа болит, горит там все, а они… У-у, гады!.. Давай выпьем.

— Нет, — отказывался Андрей, — я же не пью.

— Все когда-то не пили. Сначала никогда не пили, потом вчера не пили, потом позавчера… Все равно будешь, потому что питие есть единственная подлинная радость в этом паршивом волчьем мире. А мы, все мы… — Князь снова оглядывался, — Вши мы, ползающие по шарику. Гребень бы большой-большой — прочесать шарик. Чернуха всё, племяш. Сплошная чернуха. А жить-то надо? Надо жить.

Андрей долго держался, но однажды не смог отказаться — Князь настаивал, а в нем жил не вполне, пожалуй, осознанный, однако сильный страх перед Князем, который не становился меньше, со временем, ибо он видел, что Князя боятся все, даже Хрящ.

— Пей, племянничек. Пошла, как говорится, душа в рай. И учти, в раю выпить не дадут. Там обитают одни только трезвенники и девственницы, А меня надо слушаться, потому что я знаю то, что знают очень немногие на этом свете.

И Андрей выпил. Водка огненным комом прошла через горло, обожгла все в груди, в животе, и он едва не поперхнулся. Князь протянул ему соленый огурец и рассмеялся:

— Хороша стерва?

Андрей не мог и слова вымолвить, он задыхался, мотал головой, а когда чуть пришел в себя, комната куда-то плыла, под потолком мерно раскачивалась >люстра, тело сделалось невесомым, и было такое ощущение, что ноги отделяются от пола…

А Князь веселился. Судорожно хохотал и, давясь смехом, кричал Любе в кухню:

— Иди посмотри на нашего ангелочка с крылышками! Скорее иди, а то он сейчас вспорхнет!..

Люба пришла. Посмотрела на Андрея и, вздохнув, укоризненно сказала Князю:

— Зачем, Паша?..

— Пусть приобщается. С волками жить — по-волчьи выть. — Он неожиданно как-то посерьезнел, насупился, грузно осел, опустив плечи, глаза его остановились, точно остекленели, и тяжело задвигались скулы. — Волки… — Сжимая тонкими, но сильными пальцами стакан, бормотал он. — Они волки, мы волки… А-а! — выкрикнул он. — Гнусь болотная! Давить, давить, как вонючих клопов. Всех давить!.. — Он рванул скатерть, посуда полетела на пол. Князь, закрыв глаза, опять запел, подвывая:

И снова этап собирают.

По камерам крики и гам.

Ой, братцы, куда отправляют?

Поедем мы строить Канал…

Обычно этой песней, которую он никогда не дотягивал до конца, Князь завершал свой пьяный репертуар. К этому моменту он делался невменяемым, рвался куда-то идти и рвал на себе рубашку. Люба успокаивала его — она умела это, и он постепенно затихал, забывался в тяжелом хмельном сне, и тогда Люба с Андреем затаскивали его в спальню и укладывали на кровать.

После запоя Князь, как он сам говорил, выгуливался. Выходил на улицу и либо бродил по тихим улицам, избегая людных мест, либо спускался на берег Волги. Иногда брал с собой Андрея.

В День Победы они как раз и были вместе.

— Видишь, какая оказия приключилась, — с сожалением говорил Князь, качая головой. — Сегодня бы выпить, отпраздновать такой светлый день, а я, сука… — За неделю до этого они вернулись в Куйбышев с большими деньгами. По наводке одного из скупщиков в Оренбурге, вместе с Хрящом, очистили очень богатую квартиру, и Князь сразу запил. Из запоя он вышел накануне Дня Победы. — Так вот чертей и лупят пыльным мешком из-за угла. В Питер-то хочется, а?

— Еще как, — признался Андрей. Он уже понимал, что завяз окончательно, что только возвращение в Ленинград, может быть, могло бы спасти его. Но как это сделать? Бегства ему не простят никогда. Ни сам Князь, ни его дружки. А найдут они его, если нужно, где угодно.

— И мне, — сказал Князь, — Ну что ж, теперь, пожалуй, можно и попробовать. Устроимся мы с тобой в «Англетере», снимем хороший номер и будем проживать, как порядочные советские граждане.

— И тетю Клаву навестим. — Называть ее бабушкой Андрей почему-то не мог.

— Обязательно. Всех навестим. У меня ведь тоже родственнички должны иметься в наличии. Кто нам мешает? Время у нас не нормированное, нам даже дополнительный отпуск полагается за вредные условия труда. — Князь рассмеялся. — А пожелаешь, — сказал он, наблюдая внимательно за реакцией Андрея, — и совсем останешься в Питере. Посмотрим там. Может, и я останусь.

— Если бы и Люба с нами, — проговорил Андрей. — Жаль, что она не может.

— В Тулу со своими самоварами не ездят. Вообще запомни простую и мудрую истину: женщину можно и нужно любить, можно ей прощать кое-что за красоту, которой она украшает мир, и за удовольствия, которыми она одаривает — если пожелает! — мужчину, но не больше. В делах лучше довериться козлу или пожарнику, чем самой распрекрасной женщине. Баба — она и есть баба, какой бы хорошей она ни была. Сегодня с тобой спит, а завтра с гражданином начальником ляжет, потому что устроена так.

— Люба не такая, неправда, — вырвалось у Андрея, и он почувствовал, что краснеет.

— Та-та-та-та!.. — Князь присвистнул. — Да никак ты втрескался в нее?.. — Он удивленно посмотрел на Андрея, а тот не знал, куда деть глаза. — Ну-ну, выше подбородок! Все нормально, все именно так и должно быть. И все, увы, пройдет, как говорил… кто?

— Есенин, — еле слышно сказал Андрей.

— Я забыл, что ты знаком с Есениным. Кстати, вот кто знал, что такое любовь. Но и что такое ненависть, тоже знал. Значит, в Питер хочется… Признаться, и мне. Давно я там не бывал, пора, пожалуй, навестить родной город…

— Поедем?

— Поедем, — кивнул Князь. — И скоро, племяш.

Однако мечтам этим не суждено было сбыться так скоро, как хотелось бы Андрею. Насколько бы ни был Князь осторожен и предусмотрителен, а учесть все не мог и он. Да это, в сущности, и невозможно.

Подвела его собственная «теория невероятности», как шутя говорил он.

Андрей давно обратил внимание, что они иногда повторяют прежние свои маршруты, и высказал опасение, что это слишком рискованно — их могут опознать те же проводники. Князь похвалил его за смекалку, но при этом заметил:

— Проводникам мы с тобой до фени. А одного и того же человека дважды встретить в поезде почти невозможно.

Андрей в глубине души не согласился с Князем. Он уже не был тем наивным мальчиком, которого Князь подобрал на вокзале в Южноуральске. Он много чего повидал, многое понял и многому научился, так что и сам Князь, случалось, прислушивался к его советам. Он безошибочно, например, угадывал, стоящий попался попутчик либо «пустышка», у которого нечего взять. Князь искренне удивлялся его наблюдательности.

— Прямо Шерлок Холмс. В «уголовке» тебе не было бы цены. Нюх у тебя собачий. — Впрочем, хваля Андрея, он прежде всего гордился собой — нашел-то его сам.

Похвалы Князя льстили, конечно, в особенности когда он расточал их в присутствии своих приятелей, но в общем-то Андрей не страдал повышенным самомнением и не переоценивал собственных способностей. Он считал, что определить, чего стоит намеченный «клиент», очень просто. Вот, например, он обратил внимание, что если попутчик, на которого нацелился Князь, не скупился, угощал тоже, принимая угощения Князя, не жалел денег, значит, у него ничего нет ценного, достойного их внимания. Разве что пара сменного белья в чемодане и кое-какая дорожная мелочь. Ему нечего остерегаться и сторожить. Но если попутчик отказывается от дармовой выпивки или если и выпивает, а сам бормочет при этом о трудной жизни, обещает в другой раз («Гора с горой не сходятся, а человек с человеком…») отблагодарить, — такого стоило «колонуть». Скупость за версту видна, но именно у скупых и водятся деньжата.

— Разумно, — соглашался Князь. — Ты, племяш, на верном пути. Я за тебя спокоен — не пропадешь, если со мной что-нибудь случится.

А сгорели они все же по-глупому.

 

XIV

КНЯЗЯ опознал в вагоне один из его бывших «клиентов». Они столкнулись в коридоре, когда Князь выходил из купе. Он тоже узнал своего «клиента» и, сделав вид, что забыл что-то, вернулся в купе и шепнул Андрею:

— Я горю. Ты меня не знаешь, уходи.

Андрей слез с верхней полки и открыл дверь. Однако мужчина, опознавший Князя, не выпустил его.

— Спокойно, юноша, — сказал он, загораживая дверь.

— Я в уборную.

— Придется немного потерпеть.

За Андрея вступился один из попутчиков:

— В чем дело, гражданин? Почему вы не пускаете мальчика? А вы что же молчите? — обратился он к Князю, который делал вид, что ищет что-то в чемодане.

— А?

— Вашего племянника не пускают в уборную…

— Из-за него и не пускаю, — усмехаясь, пояснил «клиент». — Это вор. Сейчас придет милиция…

— Кто вор?

— Вот он! — «Клиент» ткнул пальцем в Князя.

— Это вы мне? — Князь изобразил на лице удивление.

— Тебе, кому же еще.

— Вы обознались, гражданин. И дайте мальчику выйти.

— Не обознался. Я тебя, сволочь, на всю жизнь запомнил! Напоил какой-то дрянью и обчистил. — Тут «клиент» взглянул на столик, где уже стояла бутылка с водкой. Князь как раз собирался организовать ужин с выпивкой. — Его водка?..

Сосед по купе (четвертой была женщина, она спала) начал, кажется, сомневаться. Когда Андрей попытался все же выскользнуть в коридор, он ухватил его за рукав.

— Глупо, — пожимая плечами, сказал Князь, — Глупо и смешно. Вам же будет стыдно.

— Только не перед тобой, жулик!

— И не надо «тыкать». Я с вами свиней не пас.

— Ах, ваше благородие! В рожу бы тебе дать, да руки не хочется марать.

Князь скрипнул зубами, но промолчал. Он понимал, что влип, и лихорадочно думал, как «отмазать» Андрея. Вдвоем уйти невозможно, в коридоре собралась толпа любопытных. В таких случаях самое верное — затеять драку и под шумок рвануть, но было уже поздно. Да и не пользовался Князь никогда этим способом.

— На оскорбления я отвечать не стану, — сказал он. — А мальчику вы все же позвольте выйти по нужде.

«Клиент», кажется, готов был уступить — Андрея он не знал, — но тут появился проводник и следом за ним два здоровых парня в штатском.

— Что случилось, граждане?

«Клиент» начал сбивчиво рассказывать, как в прошлом году он ехал вместе с Князем в одном купе, как они выпивали, играли в преферанс и как потом все заснули, а когда проснулись «с больными головами», обнаружили, что «этот» — он кивнул в сторону Князя — исчез и унес чемодан и все три бумажника.

— Всех обчистил, сволочь. Только на нем тогда была офицерская форма. Летная. Старший лейтенант.

Князь сидел и ухмылялся. В сущности, он мог бы все начисто отрицать. Но пустой чемодан, от которого не откажешься, запасные «ксивы» в кармане так или иначе вызовут у оперативников подозрения. А главное — в бутылку с водкой он успел всыпать снотворное.

Выслушав рассказ «клиента», оперативники у всех потребовали документы. В том числе и у женщины. Ее документы, проверив, они вернули.

— Все пройдемте с нами.

— И я? — спросила женщина.

— Вы можете оставаться.

Андрей забился в угол и сидел тихонько, надеясь, что о нем забудут. Однако не забыли.

— С кем этот юноша? — спросил один из оперативников.

— Со мной вообще-то, — сказал Князь,

— Это его племянник, — уточнил сосед по купе.

— Племянник?.. — Оперативник посмотрел на своего напарника. — Кажется, есть ориентировка насчет дяди с племянником?

— Есть.

— Давай с нами.

Удрать не было никакой возможности. Шли по составу гуськом: впереди — один оперативник, за ним — «клиент», Андрей, потом сосед, за ним — Князь, а замыкал шествие второй оперативник. Причем Князя заставили нести чемодан. Будь Андрей поопытнее и половчее, можно было бы попытаться рвануть с переходной площадки на буфер, с буфера — на подножку, а оттуда спрыгнуть… Шедший за ним сосед вряд ли схватил бы его, потому что трусил, ступал осторожно, глядя под ноги. Однако Андрей не додумался до этого. Но если бы и додумался, все равно не решился бы. Он тогда еще не знал, что спрыгнуть с подножки на ходу поезда не так трудно.

Оперативная группа занимала отдельное купе в первом вагоне. Всех туда и привели.

И тут Князь удивил Андрея. Когда стали оформлять протокол задержания, он вдруг признался, что действительно в прошлом году ехал вместе с потерпевшим и обокрал его и еще двоих попутчиков, предварительно напоив их. А вот то, что на нем была якобы военная форма, он категорически отрицал.

— Шинель на мне была, верно, но без погон.

— Как же без погон? — горячился потерпевший. — Я хорошо помню, что погоны были с тремя звездочками и летными эмблемами.

— Гражданин что-то путает, — обращаясь к оперативникам, усмехнулся Князь. — Это в соседнем купе ехал старший лейтенант. И не летчик, а танкист. Он играл в нашем купе в карты, вот гражданин и перепутал все на свете.

— Ничего подобного! — настаивал потерпевший. — Тот был капитан. И не танкист, а артиллерист.

— Разве? — Князь пожал плечами. — Впрочем, возможно. Человеческая память — материя тонкая, хрупкая и непознанная. Все мы можем ошибаться. Тем более давненько это было.

— В марте прошлого года, — сказал потерпевший.

— Видите, в марте прошлого года! А гражданин наверняка не помнит, какая погода была во вторник, не говоря уже о понедельнике.

— При чем здесь погода?

— В качестве примера несовершенства человеческой памяти.

— Хватит разводить философию, — остановил Князя оперативник. — Кто этот юноша? Племянник ваш?

— Какой там племянник, — махнул Князь рукой. — Просто я представил его племянником. А вообще — понятия не имею, кто он такой. Подошел на вокзале ко мне, сказал, что ехал с матерью, отстал случайно. Документов, конечно, нет. Попросил взять с собой… Парень вроде нормальный, интеллигентный…

— Ладно, с ним потом разберемся.

— Разберитесь, — сказал Князь. — Он попал как кур в ощип. Да и мне подельник ни к чему.

Вот тогда Андрей понял все.

Для Князя сейчас было выгоднее признаться в одной краже и во что бы то ни стало отречься от него. Оперативники же говорили между собой насчет дяди с племянником… Значит, у милиции есть какие-то показания против них. Но ищут офицера-летчика с племянником. Поэтому Князь, признавшись в прошлогодней краже, отрицает, что на нем была военная форма с погонами. Ведь уже только за незаконное ношение формы можно загреметь под трибунал. Андрею же, если бы Князю удалось «отмазать» его, грозил приемник и — в худшем случае — колония. Но не срок за соучастие в кражах. А колонии Андрей теперь не очень-то боялся. Как кореш самого Князя, он будет пользоваться там авторитетом среди колонистов. У Князя известное имя в воровском мире.

Однако случай распорядился иначе.

В милиции, куда их с Князем сдали оперативники, Андрея допрашивал опытный, пройдошливый капитан. Он с равнодушным спокойствием выслушал рассказ о том, как Андрей с матерью возвращался из эвакуации, как он отстал от поезда, как встретил Князя и упросил взять его с собой — им было по пути.

— Очень правдоподобная история, — усмехнулся капитан. — Можно прослезиться и первым же поездом отправить тебя в Ленинград к маме, которая проливает слезы. Адрес ты, конечно, помнишь?

— Помню. — Андрей назвал свой бывший ленинградский адрес.

— Смотри-ка ты, а я думал, что ты живешь на Невском проспекте.

— Нет, на Газа.

— Я понял. — Капитан кивнул. — А хочешь, я тоже расскажу тебе сказку про белого бычка?

— Про какого белого бычка?

— Ты разве не знаешь эту сказку? Ну, как же можно не знать знаменитую сказку про белого бычка?! В твоем возрасте все знают сказку про белого бычка. Папиросами тебя мама снабдила?

— Сам купил. Она не знает, что я курю.

— Ах так. А деньги откуда?

С деньгами получилась неувязка. Князь сказал оперативникам, что у Андрея нет ни документов, ни денег, а у него при обыске нашли около тысячи рублей. Ну Князь-то тогда развел руками, откуда, дескать, я мог знать, что у парня есть деньги, он мне не говорил этого, а теперь эти деньги с головой выдавали Андрея. Ибо просто не могло быть таких денег у мальчишки, если он ехал с матерью…

— Молчишь? А ты соври, что дала мама, чтобы ты на станции купил еды…

— Она разделила деньги, — нашелся Андрей. — Чтобы если украли, так не все сразу.

Он понимал, что легенда с матерью лопнула, однако сдаваться не хотел и твердо стоял на своем. Потерпевший, который опознал Князя, подтвердил, что тот был один, а станут ли искать других потерпевших, еще неизвестно— у милиции и без того хватает дел. Им самим проще отправить Андрея в приемник — и дело с концом. Так бы оно и случилось, потому что действительно разыскивать тех, чьи заявления о кражах лежали в милиции на разных станциях, проводить очные ставки, вызывать свидетелей, которых еще тоже надо найти, — работа долгая, трудная, — если бы не офицерская форма Князя. Много раз эта форма помогала ему, выручала в критических, безнадежных вроде бы ситуациях, а теперь подвела. Обычный поездной вор — это одно, а вор, переодетый в форму офицера Советской Армии, — совсем другое…

И транспортный прокурор, ознакомившись с материалами, распорядился провести тщательную проверку, установить личность Князя и дал санкцию на арест Андрея.

Его допрашивали еще несколько раз, в том числе и сам прокурор, но Андрей повторял свой рассказ, хотя и понимал, что это бессмысленно и что никто не верит ни одному его слову.

На третий день его повели на экспертизу.

Почему-то ни у кого не вызывало сомнений, правильно ли он называет свою фамилию, имя, отчество, место рождения и довоенный ленинградский адрес, а вот его возраст сомнению подвергли. Ну, правда, он действительно выглядел старше своих пятнадцати лет.

Врач-эксперт был здоровенный рыжий мужчина, больше похожий на пыточника из кино, чем на доктора. И рукава у него были закатаны до локтей. Словно он демонстрировал свои сильные, поросшие шерстью руки.

— Открой рот. Так. Зубы. Зубы стисни! — Он схватил Андрея за подбородок и резко запрокинул назад его голову.

— Больно, — простонал Андрей.

— Раздевайся.

— Совсем?

— Совсем, а ты как думал? Пятнадцатилетний капитан!

Андрей разделся.

Врач подошел, нагнулся, осмотрел лобок.

— А ну-ка руки подыми. Та-ак. А бреешься давно?

— Я не бреюсь.

— Волосья плохо растут?

— Пока не растут.

— Угу. На евнуха вроде не похож. Согни руку. Сильнее! Мышцы напряги. — Андрей напряг. Врач пощупал мускулы и похвалил: — Ничего, силенкой Бог нет обидел. Одевайся.

В итоге эксперт определил, что Андрею полных шестнадцать лет, и в тот же день его отправили вместо приемника в тюрьму. К счастью, он хорошо усвоил уроки Князя и в целом знал, как должен вести себя в камере вор, чтобы не быть принятым за «черта».

 

XV

В КАМЕРЕ было трое.

Один — бородатый мужчина неопределенного возраста — сидел по-турецки на нарах. Он кольнул Андрея прищуренными глазами и, не проявляя заметного интереса к новичку, опустил голову. Второй мужчина, лет тридцати, ходил по камере между нарами и стеной, заложив за спину руки. Этот даже улыбнулся Андрею, но не сказал ни слова. Третий — подросток примерно одних лет с Андреем или чуть постарше — тоже сидел на на рах, забившись в угол. Внимательно оглядев Андрея, он сплюнул сквозь зубы и спросил:

— Откуда будешь, кореш?

— Отсюда не видать.

— Ха-ха, отсюда вообще ничего не видать. А тебя если люди спрашивают, ты должен отвечать.

— Я тебе ничего не должен, — спокойно сказал Андрей и присел на край нар.

— Возможно, ты действительно никому и ничего не должен, — вполголоса проговорил бородатый, не меняя позы, — но быть вежливыми должны все. Когда товарищ задает вопрос, нужно отвечать. Ты не представился, не поздоровался, а в приличных домах так себя не ведут. Не станешь же ты утверждать, мой мальчик, что ты попал в неприличный дом…

По тону, каким все это было сказано, да и по манере бородатого держаться, Андрей понял, что он — хозяин в камере, наверняка блатной, а подросток у него на подхвате. Третий же, который мерил ногами камеру, скорее всего «мужик»…

— Здравствуйте, дяденька, — сказал Андреи с иронией. И напрягся весь, сжался, готовый, если потребуется, защищаться.

— Совсем другое дело, — покачал головой бородатый. — Теперь можно и поразговаривать… — Он пристально посмотрел на Андрея. — Всегда интересно познакомиться с новым человеком, узнать свежие новости с воли, как там и что… Радио, понимаешь, нет, газет не дают…

Тут загремели ключи и засовы в дверн. Наступило время «оправки». Мужчина, ходивший по камере, подошел к параше, наклонился и сказал Андрею:

— Берись.

Андрей знал, что вор не имеет права выносить парашу, когда это могут и должны сделать другие. Бородатый, неторопливо сползая с нар, ухмылялся. Подросток напряженно, но с вызовом смотрел на Андрея.

— Берись, берись, — повторил «мужик».

Андрей почувствовал, что наступил кризисный момент. От его поведения сейчас многое зависит в будущем. Конечно, подросток и сам мог оказаться вором, а потому и не берется за парашу, раз появился новенький, хотя раньше и выносил — не мог же это делать бородатый. Но что-то заставило все же Андрея усомниться в том, что подросток — вор. Уж слишком он был замызганный и одет в рванье. Кроме того, учил Князь, вор должен утвердить свое право на независимость в любой ситуации, не оглядываясь на возможные права других. Разбираться можно потом. Но трудно разбираться и утверждать свои права, если уступишь сразу.

— Ну, ты! — прошипел подросток, наступая на Андрея. — Хватай парашу, тебе говорят, а то!..

А дверь уже открывалась.

— Не хочется руки пачкать твоим говном, — сказал Андрей как можно спокойнее, хотя внутри у него все дрожало.

Дверь распахнулась.

— Готовы, гаврики? — спросил надзиратель, гремя связкой ключей. — Ждать не буду.

— Не тяни резину, цыпленок, — лениво, но веско, без права на возражения, распорядился бородатый, обращаясь к подростку.

Тот, пробормотав что-то угрожающее в адрес Андрея, взялся за парашу, и они с «мужиком» понесли ее.

Едва вошли в уборную (надзиратель остался в коридоре), подросток освободился от параши, так что «мужик» чуть не выронил ее, и, выкатив тощую — цыплячью! — грудь, надвинулся на Андрея.

Бородатый тем временем сунул руку куда-то за трубы и вытащил пакетик.

— Ты чего, а?.. — шипел подросток, все ближе подступая к Андрею, — В глаз, падла, захотел?..

Бородатый молча развернул пакетик, в котором оказалось курево, и свернул цигарку.

— Отпрянь, — сказал Андрей, отводя в сторону руку подростка с растопыренными пальцами. — Воняет от тебя.

— Да ты, ты… Ты что?!

— Не «что», а «кто», — сказал Андрей.

— Кто ты такой?

— Клювом не вышел, чтобы меня спрашивать.

— Да я!.. В рот…

И тогда снова вмешался бородатый.

— Кончай, цыпленок, — сказал он. — Опоражнивайте парашу. Нечего в сральнике толковище разводить. — Он с откровенным интересом посмотрел на Андрея и улыбнулся: — Курить будешь?

Андрей взял окурок, докурил.

В камере, как только в коридоре затихли бухающие шаги надзирателя, бородатый — он восседал на своем прежнем месте и в прежней же позе — поманил Андрея пальцем:

— Подойди, малыш.

— Сено к лошади не ходит. — Андрей видел, что и подросток, и «мужик» с напряженным интересом и вниманием наблюдают за ним.

— Ты прав, — сказал бородатый. — Но тебя старший просит.

Уважить старшего, сколько знал Андрей, не противоречило понятиям о воровской чести, и он подошел, сел рядом:

— Ну что?

— Отчаянный ты, такие мне нравятся.

— Я тоже себе нравлюсь.

Бородатый рассмеялся громко.

— Не боязно?

— А почему я должен бояться? — Андрей пожал плечами. В общих чертах он представлял, со слов Князя, как его будут допрашивать блатные и что он должен говорить. Покуда его представления соответствовали происходящему, а в том, что бородатый блатной, он ничуть не сомневался. Он также знал, что рано или поздно придется назвать Князя, сослаться на его авторитет, который и защитит от возможных неприятностей. Но прежде всего он обязан показать собственную независимость, самостоятельность.

— Мало ли что бывает в жизни, — сказал бородатый. — Отчаянным в наше время быть хорошо, но и опасно. — И вдруг спросил: — Бегаешь?

— А ты, дядя, кто такой, чтобы я отчитывался?

— Хорошо, мальчик мой, хорошо… — Он протянул руку, хотел взять Андрея за подбородок, однако Андрей мягко отвел ее в сторону.

И они посмотрели друг другу в глаза.

— Я ведь не отчета требую, — проговорил бородатый с усмешкой. — Боже меня спаси и сохрани! Я с тобой толкую как человек с человеком. А ты гоношишься. Худо у нас с воспитанием, очень худо. Ладно, на первый раз прощаю. Я — Борода, слыхал?.. — Он буравил Андрея своими маленькими колкими глазками, или они казались маленькими, оттого что были прищурены, а над ними нависали густущие брови.

О Бороде Андрей слышал от Князя. Упоминал его и Хрящ. Это был старый вор, пользующийся большим авторитетом среди блатных. За ним числилось много чего и даже почти немыслимый побег с Колымы. Князь рассказывал о нем с восхищением.

— Слыхал.

— От кого? — быстро спросил Борода и замер.

— От Князя и от Хряща.

Борода кивнул, слез с нар, а вернее — сполз, потому что делал это как-то неловко, остерегаясь, медленно прошелся от стенки к стенке, остановился напротив Андрея и долго стоял молча, набычившись.

Подросток, которого Борода называл цыпленком, до самого последнего момента с надеждой ждал, чем закончится этот разговор, с надеждой, что теперь не ему, а новенькому придется таскать парашу. И еще он с вожделением думал, что, может, удастся забрать у новенького кое-что из шмоток, обменять на свое рванье. И уж вовсе было бы приятно загнать эту суку под нары, чтобы не пер, как на собственный буфет, и знал свое место. Однако, когда Андрей назвал Князя и Хряща, все надежды его разом рухнули. Он знал, что Князь — это имя в воровском мире.

А «мужик», тот без всякого интереса прислушивался к разговору, ибо ему-то поистине было все равно, кто есть кто в этой компании, в которой он оказался, и был он похож на человека, покорно смирившегося с участью отвергнутого, и понял, не сильно огорчаясь даже, что ему на роду предписано и парашу выносить, и передачу отдавать другим. Да он и не пытался противиться тюремным законам, привыкший еще раньше, на свободе подчиняться едва ли не всем подряд…

— Давно Князя видел? — спросил Борода.

— Четыре дня назад, — ответил Андрей.

— И где он сейчас обретается?

— Наверное, здесь же, в этой тюрьме. Мы вместе сгорели.

— Как твоя кликуха?

— Князь Племянником звал.

— Племянник, толкуешь?.. — Борода дружески похлопал Андрея по плечу — Хорош, Племянник, хорош. — Он сел сам и показал, что Андрей может сесть с ним рядом. — Здесь Князь, это точно, — сказал он. — Вчера передали, что в семерке. Интересовался, нет ли Племянника. А это ты, оказывается, и есть. С поличным вас взяли?

— Не совсем, один фраер Князя опознал.

— Тогда вывернется, у него не голова, а «дом Советов».

— Навряд ли, — возразил Андрей. — При нем липовые ксивы были, и опера толковали, что ориентировка на нас имеется.

В тот же вечер Борода отстучал в соседнюю камеру, чтобы сообщили Князю, что Племянник в шестнадцатой вместе с ним, то есть с Бородой, и что он не «колется». От Князя через стенку же передали Андрею привет.

Так вот он утвердился в праве не выносить парашу и вообще не делать того, что могут и обязаны сделать за него другие — «черти», «мужики», «шестерки» и прочая «шушера». Таков закон, суровый и жестокий закон воровского мира, где повелевает тот, кто занимает в воровской иерархии более высокую ступеньку. Может быть, закон этот со стороны и похож на игру, которой забавляются взрослые люди, прошедшие «огонь, воду и медные трубы», однако «забава» эта вполне серьезная. В этой «игре» «за фук» не берут и зевков не прощают…

* * *

Воры в законе, или блатные, как их иногда называют, — элита преступного мира, нечто вроде Тайного Совета, правящего от своего же имени. Они и законодатели, и судьи, они держатели верховной и, в сущности, ничем (кроме закона!) не ограниченной власти в том мире, в котором живут. Власть эта в условиях тюремной и лагерной жизни распространяется не только на преступную среду, но так или иначе ей подчиняются все заключенные, ибо это вовсе не стихийная власть, основанная на силе, а власть прекрасно организованная и осознанная. Обыкновенный зек, например, не имеет права распорядиться своей передачей, посылкой, прежде чем «законную» долю не изымет блатной. Естественно, доля эта всегда лучшая, владельцу остаются лишь сухарики. А еще доля зависит от того, сколько блатных приходится кормить, то есть сколько блатных находится «на командировке». А кроме блатных дань собирал и так называемый «полуцвет». Правда, с этими «налоговыми инспекторами» можно хоть поспорить, среди них можно как-то сохранить собственное достоинство, если достанет духу и силы. С блатным не поспоришь. Разве что понравится чем-то иной «мужик» блатным, и они зауважают его, пригреют и защитят в случае чего. Таким уважением обычно пользовались «романисты»— люди, обладающие даром хороших рассказчиков (что-то вроде артистов разговорного жанра), исполнители песен, всякого рода умельцы, вообще образованные, интеллигентные люди, носители интересной и полезной для блатных информации. Правда, тут многое, если не все, зависит от воли случая, от характера блатного, от его настроения. Среди блатных часто встречались люди очень сентиментальные, по-своему жалостливые, вплоть до проявлений некоего милосердия. Но в принципе, конечно, это жестокие, беспощадные люди.

Статус блатного, дающий право жить по законам воровской элиты и пользоваться привилегиями, какие даются этим статусом, зиждется на определенном «кодексе чести» и обставлен, между прочим, многочисленными табу, не допускающими никаких поблажек и исключений. Тут вполне даже допустимо сравнение с дипломатическим протоколом — в обоих случаях предусмотрен каждый шаг, каждый поступок, и малейшее, хотя бы и нечаянное, не корыстное нарушение правил карается неотвратимо, беспощадно и порой крайне жестоко. Нередко и смертью, но почти обязательно пожизненным лишением воровских прав и привилегий. Это называется «приземлить», и такой приговор обжалованию не подлежит. Не предусмотрены ни помилования, ни амнистии. Нарушитель становится изгоем, он больше не блатной, не «честный» вор и автоматически переходит в более низкую, особую касту, состоящую из таких же, как он, «приземленных», то есть бывших блатных. Однако и бывшие делятся на случайных, мелких нарушителей, которым все-таки оказывается доверие и некоторое уважение (именно из их числа зачастую назначают «бугров» — бригадиров) и которые находятся в воровской иерархии где-то между блатными и «полуцветом» в моральном отношении, но не имеют права получать дань с обычных зеков, и на «ссученных», которые уже окружены полным презрением, низведены до уровня «шестерок» и могут даже быть проиграны в карты. Вот именно эта категория блатных, бывших блатных, нарушивших воровской кодекс, и расплачивается чаще всего своей жизнью за неуважение к закону.

Я лично знал бывшего вора в законе, вора в прошлом очень авторитетного (это уж самая-самая элита!), известного, образованного, что в среде блатных всегда высоко ценилось, которого «приземлили» за то, что, проиграв в карты рубашку черного цвета, он в оплату проигрыша принес рубашку серого цвета. Рубашка была а стирке, когда он играл на нее, и вылиняла, сделалась серой. Воры на толковище посчитали, что он «двинул фуфло». После, досиживая срок, он был бригадиром и в общем-то пользовался уважением блатных.

Случай сам по себе частный, редчайший случай, но за ним сложнейшая система взаимоотношений, жесточайшая борьба за выживание. В другой раз и в другом месте выигравший эту рубаху наплевал бы на ее цвет, будь она хоть рыжая, однако произошло это «на командировке», где собралось слишком много блатных, а кормильцев, то есть тех, кто получал посылки и вкалывал за дополнительную пайку, которую обязан, как и посылку, отдавать блатным, как раз было мало. Каждый кусок хлеба и, значит, каждый рот были на счету, и, таким образом, доля приземленного оставалась другим блатным.

Нужно заметить, что лагерная администрация не гнушалась использовать авторитет блатных для удержания в подчинении прочей разношерстной толпы зеков, в особенности мелкого жулья и хулиганов. Может быть, вот это и есть самое страшное и пагубное в системе лагерных отношений. Ибо такое поощрение — негласное, разумеется, негласное! — блатных со стороны администрации постоянно подпитывает их сознанием собственной исключительности, всевластия, а для новичка в уголовном мире — это мечта, исполненная романтики, которая постепенно делается и смыслом жизни. Еще бы не сделаться, когда авторитет блатного громаден и беспрекословен, а ведь перед человечеством проблема личной власти, я бы сказал — личности при власти, на протяжении всей его истории стояла очень остро. Эта больная и сложная проблема обретает в преступном мире особо опасные формы. Все знают, как власть губит и сильную, и талантливую личность, изначально вроде бы не эгоистическую, не корыстную, не тщеславную даже. Власть обладает гигантской притягательностью и… разрушительной силой, сопротивляться которой могут немногие. А в данном случае речь идет о власти практически безмерной, об умопомрачительной власти над окружающими, когда не существует хотя бы малого противовеса в лице некой общественности, когда закон «писан» только для самого «законодателя», а обязанность всех остальных, оказавшихся в зоне действия этого закона, — безропотное повиновение. И мало кто, окунувшись в уголовную среду, не возжелает такой власти. Это сильнее и алкоголя, и наркотиков, ибо и то и другое будет — была бы власть…

Администрация никогда не станет без крайней необходимости воевать с блатными — себе дороже. Да от собственно блатных и не бывает больших неприятностей. Они не затевают драк, не совершают убийств (это вообще табу для вора в законе), отказ же блатных от работы — как бы уже и законное их право, некий статус-кво. А план за них выполнит «мужик». Но и сами блатные без нужды не вступают в конфронтацию с администрацией. Тут действует принцип: вы не вмешиваетесь в нашу внутреннюю жизнь, в наши дела, а мы, то есть блатные, по возможности и если это не противоречит закону, выполняем ваш распорядок. Блатной понимает, что его благополучие в лагере зависит от хорошего начальника, который тоже понимает закон, по-своему чтит его, а благополучие начальника, его продвижение по службе — от спокойствия в колонии и от… выполнения плана. Поэтому блатной будет стараться, чтобы сохранялся порядок и был план, администрация же, в свою очередь, «не замечает», что и порядок, и план — заслуга вовсе не ее. Удобно и тем и другим, так что можно даже «не заметить» некоторые «шалости» блатных, мелкие нарушения распорядка. Впрочем, для блатного и карты — не нарушение, а всего лишь «шалость», хотя за игру в карты положен ШИЗО.

Своеобразный, жестокий и начисто закрытый для посторонних мир. Именно его закрытость, умолчание о нем споспешествовали его нынешнему «ренессансу», хотя и в несколько ином, осовремененном виде. Делая вид, что у нас не существует профессиональной, организованной преступности, мы не просто лгали себе, но объективно помогали уголовному миру укрепить некогда утраченные позиции, перегруппировать свои силы. Умолчание было как бы инкубационным периодом, самым благоприятным для возрождения. Это ведь болезнь, а для всякой болезни такой период — лучшее время, когда вирус знает, что он есть, живет и развивается, зато носитель вируса либо не подозревает об этом, либо — увы — делает вид, что все в порядке, что его-то «минет чаша сия». Тут действует тот же принцип: мне, скажем, известно, что рак — болезнь века, одна из главных трагедий современного человечества, но почему заболеть раком должен именно Я?..

В одну из поездок на Урал я познакомился с полковником, который более тридцати лет проработал в лагерях и воровской закон знает лучше любого блатного. Он вполне серьезно говорил мне, что с блатными работать гораздо легче, спокойнее, чем с обыкновенными, да еще нынешними, зеками, составляющими «какой-то непонятный сброд».

— Понимаете, поведение блатного в общем-то предсказуемо, поддается анализу, — объяснял полковник. — Поэтому хотя бы в целом знаешь, что может случиться в зоне завтра. У них спонтанные выходки — исключение. А сейчас?… — Полковник даже вздыхал, искренне, наверно, тоскуя по тем былым временам, когда вор в законе вовсе не был редкостью в лагере.— Сейчас никакого покою! Каждое мгновение что-то может случиться. На днях произошло убийство. По существу, немотивированное убийство, его невозможно было предугадать и предотвратить. Один зек убил другого топором только за то, что тот назвал его козлом…

— За козла, — возразил я, — убивали и раньше.

— А вы слышали, чтобы блатной блатного назвал козлом? То-то и оно. А если между собой цапается «шушера», блатной не допустит «мокроты». Или вот еще недавно дело было. Взбунтовалась бригада, отказывается работать. В прежние времена быстренько нашли бы способ заставить. Слышали: «Вологодский конвой шуток не имеет». А теперь другие времена, силу не применишь, об оружии и говорить нечего, хотя дело было не в зоне, а на лесосеке. И зеки это прекрасно знают. Я сам выехал на место, долго уговаривал приступить к работе, пообещал доложить об их требованиях — они требовали восьмичасового рабочего дня! — и вызвать прокурора. А они стоят, вернее — сидят на своем: подай им немедленно начальника УМЗа или прокурора прямо сюда. Что прикажете делать?.. Подскочил я в колонию особого режима, благо рядом, вывел одного старого блатного, который еще Беломорканал помнит, и привез на лесосеку… Поднялась моя бунтующая бригада! Как миленькие взялись за пилы и топоры и дали план. А то, понимаешь, сидят и хором мне поют: «Вот и все, работать мы не будем. Топоры и пилы не для нас…» — Тут полковник улыбнулся. Ему, должно быть, и в самом деле смешно было вспоминать этот случай и этих зеков, не подозревающих, какая дополнительная власть есть у «гражданина начальника» в лице старика блатного, помнящего ББК, прошедшего Колыму и Соловки, для которого «тряхнуть стариной» ввиду скорой смерти и показать свою былую силу и власть — уже радость, как бы продление бытия.

Но каков же авторитет настоящих, «корневых» блатных, если бригада подчинилась бессильному старику!..

Воистину страх перед властью, даже бывшей, сильнее рассудка. Ведь старый вор доживал в другой зоне и никакой связи с внешним миром, хотя бы и лагерным, не имел.

— И на каких же условиях вы договорились с этим мастодонтом? — спросил я полковника.

— Секрет фирмы, — рассмеялся он. — Но могу сказать, что условия были вполне нормальными. Их выполнение не выходило за границы моей компетенции и за рамки его закона. У нас есть разные возможности, только надо использовать их с умом.

— Долг платежом красен? Или, как теперь говорят, ты — мне, я — тебе?..

— Отчасти и это тоже, — вздохнул полковник. — Вы раньше слышали, чтобы убивали работников колонии? А теперь это не редкость. С волками… — заикнулся

он и тотчас поправился: — С козлами жить…

* * *

Князю не удалось «отмазать» Андрея. Все-таки милиция разыскала по заявлениям еще двух потерпевших, нашлись и свидетели. За соучастие в кражах Андрей получил два года заключения, а Князь «по совокупности» — семь лет…

 

XVI

ГОЛОВЫ, головы, головы…

Белобрысые, рыжие, черные, сивые и даже пегие, круглые головы с оттопыренными ушами склоняются над длинными столами, поставленными так, чтобы свет из окон падал на рабочие места. Бригада, в которую попал Андрей, трудится в цехе РТИ — резиновых технических изделий. Изделия эти — втулки, прокладки, вкладыши — привозят в колонию с завода, их нужно обработать, то есть обрезать облой, заусенцы после горячей штамповки. Однако чаше всего привозят каблуки. А бывает, и вовсе ничего не привезут и тогда дают другую работу. Вязать сети, например, шить брезентовые рукавицы либо рвать на узкие полоски парашютные шелковые полотнища и сматывать эти полоски в клубки. Зачем это делается, никто не знает. А рукавицы, между прочим, заставляют шить вручную из готового кроя, хотя в другой половине барака — швейный цех, там шьют мешки. Кто посноровистее и понахальнее, проникает к швейникам и за полпайки хлеба или за щепоть махорки (если есть, разумеется) умудряется в несколько минут выполнить сменную норму — четыре пары рукавиц. На машине что: вжик — и готово. Правда, если выловят, отберут готовые рукавицы, а пайка или махорочка уже тю-тю…

Вообще-то, можно сказать, что работенка не пыльная и в теплом помещении. Однако утомительная и вовсе не легкая. За смену — это одиннадцать часов — по норме нужно обрезать 550 пар каблуков, то есть 1100 штук. Вроде и не так много… Всего и дел-то: взял каблук, одним круговым движением ножниц обрезал облой по неполной окружности, а потом спереди — и готово. Бери следующий. Ловко, быстро. Раз-два, раз-два… Но если посчитать, то получается, что каждую минуту надо обрезать почти два каблука — это без перекуров. А каблуки предварительно нужно отделить друг от друга, потому что с завода их привозят листами, штук по двадцать в каждом. Можно, конечно, обрезать каблуки и не разрывая листы, но это очень неудобно и получается гораздо дольше.

Руки с непривычки к концу смены болят, в особенности пальцы. Их лучше обматывать тряпкой, иначе моментально набьешь кровавые мозоли, а освобождение от работы в санчасти ни за что не дадут, хоть волком вой от боли. В колонии есть вольнонаемный доктор (может, и не вольнонаемный, но форму не носит), а у него разговор короткий: «Знаешь, что бывает солдату за мозоль?.. Марш на работу, саботажник!» Слово это — саботажник — едва ли не самое страшное для зека, в том числе и для подростка, так что в санчасть с мозолями бегали разве что новички. Впрочем, и мозоли набивали новички. В нехитром деле обрезания каблуков тоже есть свои маленькие хитрости.

Прежде всего нужно достать хорошие ножницы. Потом заполучить каблуки, с которыми меньше возни. Лучше всего — для солдатских сапог. Когда листы сваливают в общую кучу посреди цеха, зевать нельзя — иначе достанутся плохо проштампованные, и обрезать такой облой сплошное мучение. При дележе листов частенько доходит до драки. Первыми отбирают Шерхан и Андрей. Покуда они не выберут для себя, никто не смеет и близко подойти. Это — их привилегия, их право, потому что они хоть и не в законе — малолетки, как и все в бригаде, но пользуются кое-какими привилегиями. Их уважают взрослые блатные, с ними считается «бугор», а этого вполне достаточно, чтобы быть первыми среди равных, но еще мало, чтобы не работать вовсе.

Настоящее имя Шерхана — Славка. У него удивительно чистое, какое-то даже светлое лицо, как у детей на немецких открытках, и ясные голубые глаза, которые, кажется, смотрят на окружающих доверчиво и наивно. Но впечатление это обманчивое. На самом деле Шерхан злобен и мстителен. Он уже дважды побывал в колониях, повидал всякого и способен на все. Он щипач, сгорел с поличным и имеет три года сроку. Он знает многих блатных, и его знают блатные. С Андреем они покорешились сразу. Дело, разумеется, не в Андрее, вернее, не только в нем. Дело в том, что он «бегал» с Князем, а это — как визитная карточка или как рекомендательное письмо.

У них всегда есть норма и нет никаких проблем. А выполняющим норму положена дополнительная порция каши и двести граммов хлеба. Ни Шерхан, ни Андрей не остались бы голодными и без дополнительной пайки, однако выполнивший сменную норму имеет право больше не работать. А впрочем, они и так почти не работают. Обрежут пар по сто каблуков — и начинается игра в «чет-нечет». Игра совсем не хитрая, и вроде бы у каждого участника равные шансы — тут как повезет, — но вот Шерхану везет постоянно, он всегда выигрывает…

Загребается руками куча обрезанных каблуков, и партнер должен угадать — чет или нечет в куче. Угадал— куча твоя, не угадал — отдай столько же.

— Чет или нечет? — Шерхан смотрит на партнера своими светлыми, ясными глазами, часто моргает, хлопая белесыми ресницами, и этот его невинный взгляд может обмануть кого угодно.

— Чет! — выкрикивает Цыпленок, тот самый, с которым Андрей сидел в одной камере. Их и в колонию привезли вместе. Цыпленку постоянно и во всем не везет, вечно он попадает в какие-нибудь истории. То пайку проиграет в карты на несколько дней вперед, то попадется на глаза дежурному надзирателю в неположенное время и в неположенном месте. Такой уж он невезучий, и, чтобы не «врезать дуба», он «шестерит». А бывает, что и миски в столовой вылизывает с другими доходягами. Одна у него мечта — выиграть две нормы каблуков и получить двойную дополнительную порцию, а вот понять ему не дано, что у Шерхана выиграть невозможно.

У Шерхана в рукаве спрятан один каблук, который он и подбрасывает в кучу, когда нужно. Все понимают, что он каким-то образом надувает их, но как именно, никто не может понять. А не пойман — не вор. Но если бы его и засекли, когда он подбрасывает каблук, все равно не решились бы сказать об этом, потому что он даст в морду и еще заставит кукарекать. Очень он жестокий, Шерхан, и Андрей в глубине души недолюбливает его, но все-таки они корешат — выбора нет, а «марку держать» надо, положено, ведь за ними авторитет взрослых блатных.

В колонии трое воров в законе — Штырь, Цыган и Борода, который прибыл в зону вскоре после Андрея и Цыпленка и знакомство с которым, так же как и дружба с Князем, возвышало Андрея в глазах обыкновенных зеков.

Колония эта не совсем обычная. Здесь отбывают срок подростки от шестнадцати до восемнадцати лег, инвалиды и престарелые, то есть те, кого не положено выводить на работу за зону, на общие работы.

Штырь и Цыган — старые воры, старше Бороды. Они успели похлебать баланды еще при «Николашке» — Так они называли царя Николая, помнили нэпмановскую вольницу, знали знаменитых рецидивистов, о которых написаны книги, да и сами были когда-то знаменитостями среди урок, а Цыган однажды был приговорен к «вышке», но в последний момент получил помилование от дедушки Калинина и поэтому уважал его, считал своим крестным отцом, а когда Калинин умер, Цыган даже плакал и в знак траура три дня ничего не ел. Оба они, Штырь и Цыган, отбывали десятилетний срок, просидели всю войну, и оба готовились к смерти, не рассчитывая уже выйти на свободу. Борода тоже имел «червонец», но у него были шансы дотянуть «до звонка». В эту колонию он попал не по возрасту, а по болезни.

Все трое привечали Шерхана с Андреем.

С Шерханом все было ясно — он свой в этом мире и наверняка со временем также станет вором в законе, а вот Андрей не чувствовал себя среди блатных своим. Ему бы только протянуть два года, получить после освобождения документы и тогда можно будет спокойно вернуться в Ленинград, где он начнет новую жизнь и навсегда забудет и Машку, и Князя, и Шерхана — всех забудет, с кем свела его судьба после побега. Он втайне даже совестился, понимая, что пользуется привилегиями не по праву, подкармливал Цыпленка, жалея его, однако отказаться от привилегий и сравняться с тем же Цыпленком не мог, зная, что будет трудно, а скорее и невозможно сохранить достоинство. А стать доходягой было страшно…

Сдав готовые каблуки, Шерхан с Андреем забираются за печку. Там можно спокойно поспать на пахнущих мочалкой рогожных мешках, в которых привозят разные детали и каблуки. Или можно болтать и втихую курить, чтобы не засек Енот, приемщик и кладовщик. Он живет в цехе, в крохотной отгороженной каморке, сидит «за политику», и конца его сроку не видать. Сюда, в колонию, он попал, как и Борода, по болезни, а раньше отбывал где-то на Севере. У Енота совершенно белая голова и густая, тоже белая, борода. Сам он не курит и потому не переносит табачного дыма. К тому же в цехе курить запрещается Когда бригада работает в ночную смену, жить проще. Часов в двенадцать Енот уходит в свою каморку, а «бугор» слова не скажет ни Шерхану, ни Андрею. Он уважает их, а они уважают его. К нему хорошо относятся и блатные старики, потому что он не какая-нибудь там сука, а человек. Его «приземлили» за то, что он в запарке проиграл свою, кровную, пайку, а блатной не имеет на это права.

Шерхан любит поговорить о вольной жизни, привирает, конечно, но Андрей делает вид, что всему верит. Верить тоже как бы положено, ибо привирают все. Без этого прошлая вольная жизнь оказалась бы скучной, да и не было в той жизни ничего такого замечательного, чем можно было бы похвалиться.

— В Ярославле хата была клевая, я тебе дам, — рассказывает Шерхан с восторгом, но и с тоской. — А хозяйка хаты, сукой буду, баба на все его с хвостиком! Красивая, стерва, аж до невозможности. На нее только посмотришь — сразу вскакивает. Ты пробовал?

— Нет. — По правде говоря, Андрею было стыдно слушать откровения Шерхана, он даже краснел. Но при этом вспоминалась Люба, и вспоминалась почему-то как раз в стыдном виде, хотя он ни разу не видел ее раздетой.

— Ну, это сила!.. — захлебывался Шерхан. — Душа вон, на стенку клопов давить лезешь! Как только выскочу на волю, сразу в Ярославль подамся. А ты куда? В Питер?

— Ага.

— Питер — это да! — восхищенно сказал Шерхан. — Кого-нибудь из воров там знаешь?

— Только Князя.

— Князь — авторитет, ничтяк. Был тут тоже один питерский, выскочил перед тобой. Во пел!.. Слыхал эту песню:

Я вырос сироткой у доброй старушки. В огромный и шумный я город пошел. Там много бродило оборванных нищих, Среди них у графа я службу нашел…

— Нет, — сказал Андрей. — А как это он среди нищих нашел службу у графа?

— Это неважно, — отмахнулся Шерхан. — Это же песня, а слова для склада. А то еще как затянет:

Я сын старинного партийного работника. Отец любил меня, и я им дорожил. Но извела его проклятая больница, Туберкулез костей в могилу уложил…

— А дальше? — спросил Андрей.

— Не знаю всю, — вздохнул Шерхан. — Но там еще так:

И я остался без отцовского надзора. Я бросил мать, а сам на улицу пошел. И эта улица дала мне званье вора, Так незаметно до решеточки дошел. И так ходил, по плану и без плана, И в лагерях я побывал разочков пять. А в тридцать третьем, с окончанием Канала, Решил я жизнь свою с преступностью порвать…—

Тут Шерхан наморщил лоб, вспоминая слова. — Вот конец:

Приехал в город (позабыл его названье), Пошел на фабрику работать поступить. А мне сказали: «Вы отбыли наказанье, Так будьте ласковы наш адрес позабыть». И я ходил от фабрики к заводу И всюду слышал все тот же разговор… Так для чего ж я добывал себе свободу, Когда по-старому, по-прежнему я вор?.. И разорвал ту справочку с Канала, Котору добыл пятилетним я трудом. И снова в руки меня жизнь взяла блатная. И снова улица, и снова исправдом…

Ну как, а?.. — у Шерхана горели глаза.

— Нич-чего, — прошептал Андрей, сглатывая слюну.

— Сила! Эх, если бы я умел петь. Артистом бы стал, сукой буду. Хотя тоже не малина. Выдрючивайся перед фраерами, кланяйся им. Мне, знаешь, бабушка в детстве в ухо пёрнула, вот у меня и нет слуха. — Он осклабился. — Что-то спать не хочется. А тебе?

— И мне. — Андрей переживал песню. Ему казалось, что судьба героя этой песни перекликается с его собственной судьбой, и еще он представил вдруг, как здорово спела бы эту песню Люба.

— Давай Енота выкурим? — предложил Шерхан. Надергав ваты из оконной рамы, он скатал шарик, подпалил его и сунул под дверь каморки, где жил Енот. Минут через пять Енот выскочил в цех в кальсонах. Руки и борода у него тряслись. Раздался дружный хохот. Бригадир, сделав вид, что ничего не видел и не знает, стал орать, требуя, чтобы виновник признался и извинился. А Енот, чихая, повторял:

— Безобразие, форменное безобразие!.. И как только вам, молодые люди, не стыдно?.. Старый больной человек прилег отдохнуть, а вы так зло, так жестоко смеетесь над ним… — Он действительно был старый и сейчас походил на клоуна в сером казенном белье, всклокоченный, с растрепанной бородой, которую он всегда тщательно расчесывал и холил. Недоставало лишь шутовского колпака, — Прости их, Господи, неразумных. Придется пожаловаться начальнику режима. А что мне остается делать?..

К Еноту подошел бригадир.

— Успокойтесь, — сказал он. — Не надо никому жаловаться, я сам разберусь.

— Вы много раз обещали разобраться и навести в бригаде порядок, а эти безобразия повторяются без конца. Я уже начинаю бояться, что меня когда-нибудь заживо сожгут. Нет-нет, как хотите, а я просто вынужден буду жаловаться.

— Тогда я ни за что не ручаюсь.

— А что мне ваше ручательство, скажите на милость, если вы не можете призвать к порядку эту шпану? Смотрю на них и думаю: чем занимались их родители и школа? А ведь наверняка большинство из них были октябрятами и даже пионерами!..

Кто-то крикнул:

— Не трожь родителей, вша! Они, может, давно в сырой земле лежат, их черви доедают…

— Вот вам, пожалуйста! — вздохнув, сказал Енот. — И у них поворачивается язык говорить такое о собственных родителях?! Я ухожу. Я не могу слышать подобное богохульство. Это выше моих слабых сил. — И он возвращался в свою каморку, и все прекрасно знали, что жаловаться куму он не пойдет. Вообще не пойдет никому жаловаться.

 

XVII

ОДНАЖДЫ Енот зазвал Андрея к себе.

Шерхан был в «кандее» — попался с картами, когда дежурил надзиратель по прозвищу Лис, которого зеки ненавидели. Он действительно чем-то был похож на лису. Ходил осторожно, крадучись и принюхиваясь, даже если просто шел по зоне. Личико у него было такое остренькое, вытянутое вперед и безбровое. Противный. тип. На Воркуте, где он служил раньше, его убивали кайлом, но не добили, а после госпиталя перевели в эту колонию. У него был заметный шрам от виска до затылка и на этом месте не росли волосы.

А Шерхан схватил десять суток.

Работали как раз в ночную смену. Часов в десять Андрей пошел покурить, тут его и перехватил Енот:

— Молодой человек, вы уже сдали норму, и я хотел бы с вами немного побеседовать. Пойдемте ко мне, там нам не будут мешать.

— Зачем? — Андрей с брезгливостью подумал, уж не педераст ли этот старый хрыч.

— Не пожалеете, уверяю вас. Это касается… Прошу!.. — Енот открыл дверь в каморку.

«Черт с ним, — подумал Андрей, заинтригованный, — Если полезет, дам по роже чтобы шары выскочили».

В каморке было ужасно тесно, но чистенько. Узкая железная койка, аккуратно заправленная серым одеялом, какие были у всех зеков; табуретка и тумбочка, на которой стоял чайник, а из него — невероятно! — торчал кипятильник. Енот перехватил взгляд Андрея и улыбнулся:

— Маленькая привилегия за много лет безвинных страданий. Но чай я не пью, тоже только кипяток. Зато у меня есть кусочек сахару, так что могу угостить вас.

— Я не хочу, — отказался Андрей.

— Разумеется, вы не страдаете от недоедания, — проговорил Енот с ноткой неодобрения, — У вас ведь тоже есть свои привилегии. Я понимаю, молодой человек, каждый умирает в одиночку. И это уже общая привилегия, — Он грустно усмехнулся, — Но вы — петербуржец, простите, — ленинградец, из интеллигентной семьи и не должны были бы опускаться до уровня вашего приятеля…

— Вы что, собираетесь мне читать мораль?

— О, совсем нет! Я не гожусь на роль проповедника. Хотя, честно говоря, иной раз и хотелось бы вознестись над сим миром и вопросить у людей: камо грядеши?.. Однако почему вы не интересуетесь, откуда я знаю, что вы ленинградец?..

— Все знают, — сказал Андрей.

— Это верно. Кстати, молодой человек, как зовут вашего папу?

— А в чем дело?.. — Андрей насторожился. Он привык к тому, что на вопросы, кто бы их ни задавал, отвечать следует с оглядкой. Чем меньше окружающие о тебе знают, тем лучше. Так учил Князь, так поступали все, и так подсказывал кое-какой уже накопленный опыт. Ибо никогда не угадаешь, кто именно и с какой целью задает вопросы. Думаешь, что спрашивает твой товарищ по несчастью, а потом оказывается, что он стукач и подослан кумом. Верить можно только самому себе, говорил Князь, и то по большим праздникам. Выживает не тот, кто сильнее, а тот, кто меньше болтает. Лучше иметь длинные уши и быть ослом, чем иметь длинный язык и долгий срок…

— Я понимаю, что у вас есть все основания остерегаться меня, — сказал Енот со вздохом. — Тогда я поставлю вопрос иначе: вашего отца зовут Василий Павлович?..

— Допустим… — Андрей догадался, что Енот что-то знает об отце или был знаком с ним раньше. Однако осторожность никогда не повредит.

— Я бы мог и не спрашивать, раз вы Воронцов Андрей Васильевич, но большинство ваших товарищей, — Енот кивнул на дверь, — имеют не свои фамилии…

— У меня своя.

— Я верю вам. Да и трудно не верить собственным глазам. Мы встречались с вашим отцом, — сказал он.

— Где?

— А где, как вы думаете, могут встретиться в наше смутное время интеллигентные люди? Мы с вашим отцом жили в одном бараке.

— Когда вы его видели?

— Увы, последний раз я видел Василия Павловича в сорок первом. Нет, уже в сорок втором, зимой.

— Он был жив?!

— Разумеется, жив, если я его видел. Да, ваш отеи очень, очень сильный человек. А я!.. — Енот развел руками, — Меня лишили не столько свободы — это полбеды, — сколько воли, И я должен честно сказать, что, если бы не Василий Павлович, мы с вами сейчас не разговаривали бы. Перед ним преклонялись начальники и даже матерые уголовники. Мои косточки давно бы сгнили… Впрочем, там косточки не гниют. Там вечная мерзлота. Вечная, молодой человек! Ваш отец по этому поводу шутил… — Енот покачал головой, — Он говорил, что те из нас, кто не выйдет живым из этого ада, те уподобятся мамонтам, навсегда сохранившись в вечной мерзлоте. Вы понимаете, он позволял себе там так шутить!..

— Мать думала, что его расстреляли, — кусая губы, проговорил Андрей.

— Совершенно верно! — подхватил Енот чуть ли не радостно, — Его действительно должны были расстрелять, «тройка» вынесла такой приговор. Но не успели. Этот убийца и сатрап Ежов сам был расстрелян. И поделом!.. А вашему отцу расстрел заменили десятью годами. О, простите, вы упомянули про мать… Она, надеюсь, жива?..

— Нет.

— Ай-яй-яй!.. Теперь я понимаю, почему вы оказались здесь. А Василий Павлович так много рассказывал о семье. Он очень любил вашу маму.

— А где вы с ним… встречались?

— Мы встретились на пересылке в конце тридцать девятого. Нас привезли в Инту, слышал такое место?.. Здесь, — Енот притопнул ногой, — настоящий курорт в сравнении с тем, что в Инте. Честное слово, я не был так удивлен, когда впервые попал в Ялту, как был удивлен, когда попал сюда. Конечно, и здесь не растут кипарисы… — Он почему-то сказал «кипарысы», — но все же! Но я, кажется, отвлекся. Последний раз я видел вашего отца в феврале сорок второго. Это была страшная зима. Каждое утро из барака выносили несколько трупов. Да. А Василий Павлович делал по утрам зарядку и растирался снегом! Это подумать надо!.. Он и других, в том числе и меня, заставлял делать зарядку… Держитесь, говорил, товарищи! Правда непременно восторжествует, потому что правда не может не восторжествовать. Нет, это не наивные, не пустые слова, молодой человек. Многие благодаря им держались и выдержали. Всякая настоящая мудрость в своей основе наивна, ибо обращена она к детям и должна быть доступной. Учтите, что и Сын Божий, проповедуя Истину, обращался именно к детям. Все мы дети Божии. А наши далекие предки тем более были сущими детьми в своем развитии. Вы не читали Ветхий завет?..

— Нет.

— Ну да, как вы могли читать Ветхий завет, если ваш отец яростный атеист. Я не осуждаю, я только констатирую факт. Но читать все равно надо. Вы вслушайтесь, вслушайтесь: НЕ УБИЙ! Тут нельзя ничего ни убавить, ни прибавить. А Василия Павловича убивали уголовники. Он ведь не позволял им особенно измываться над своими товарищами, всегда поднимался на защиту слабых. Он даже бил, когда не действовали увещевания. И с ним решили рассчитаться. Мешал он. Его связали, избили жестоко и завалили в забое углем. А он выжил! Понимаете — выжил!.. Его искали двое суток — не нашли, или не хотели найти, и он выполз сам. Ему удалось перетереть веревку на руках, он разгреб уголь и выполз. И не назвал своих истязателей, убийц. Я спрашивал, почему он так поступил, — ведь должны же они были быть наказаны. И знаете, что он ответил?.. — Енот с пронзительной тоской посмотрел на Андрея. — «У вас есть дети, — сказал он, — и у меня есть сын. Мы с вами не знаем, что с нашими детьми. Может статься, они тоже стали уголовниками, ибо они — дети „врагов народа“. Среди тех, кто пытался убить меня, был один сын „врага народа“… Разве я имею право обвинять его в том, что он бандит и убийца?.. Из него сделали бандита, как из нас сделали врагов…» Это уже… Да. И это был наш последний разговор. К сожалению, больше ничего я не могу вам рассказать. Василия Павловича на всякий случай этапировали в другой лагерь, не знаю, куда, а я вскоре заболел и попал сюда…

— Спасибо и на этом, — сказал Андрей искренне. — Я найду отца, если он жив. И тех… — Он скрипнул зубами. — Вы не знаете их кличек?..

— Нет, что вы. Это знает только ваш отец. И он жив, я убежден в этом. Такой человек не может погибнуть. Найдете — передайте от меня низкий поклон. Но вы же не знаете моего имени! Для вас я Енот — и все. — Он улыбнулся почти ласково. — Передайте привет от Бориса Михайловича. Он должен меня помнить. Как жаль, что умерла ваша мама. Для Василия Павловича это будет тяжелый удар… А вам, Андрей, я еще хотел бы сказать… Вы выбрали себе не лучших товарищей…

— Вы имеете в виду Шерхана?

— Кажется, у молодого такая кличка? Но не это даже самое страшное, хотя и он… В первую очередь я имею в виду Щукина.

— Бороду, что ли?

— Да. Это очень опасный уголовник. Поверьте мне. Вы с ним якшаетесь, а вам еще жить и жить. У вас прекрасный отец…

— Откуда вы все и про всех знаете?

— Когда столько лет проведешь в лагерях, многое узнаешь и поймешь. Я вам как друг Василия Павловича советую… оставьте дружбу с этим человеком. Лучше вообще держитесь подальше от блатных. Это до хорошего не доведет. Срок у вас невелик, условия здесь приличные, можно прожить и без таких друзей. Да, забыл вам сказать, что вы — копия Василий Павлович. Будьте же достойны его.

Все это было настолько неожиданно, невероятно (хотя что же невероятного в том, что один заключенный встречался с другим?), что Андрей не сразу пришел в себя после разговора с Енотом. И оказалось, что он совсем не помнит отца. Он был для Андрея каким-то почти абстрактным человеком из детства, и, явись отец вдруг перед ним, не узнал бы, пожалуй, его… И главное — Андрей поймал себя на этом — он не испытывал никаких особенных чувств, словно узнал нечто новое не об отце. А ведь всколыхнулось же в нем все, как только Енот заикнулся, что знал отца, и ведь поклялся же он, искренне поклялся, что отомстит, жестоко и безжалостно отомстит тем, кто пытался его убить. Найдет и отомстит. Однако мысли эти как-то незаметно забылись или просто перегорело вспыхнувшее желание мстить, да еще и неизвестно кому, и Андрей чуть ли не заставлял себя вспоминать отца, но ничего, кроме каких-то отдельных эпизодов, каких-то малозначащих деталей, не вспоминалось… Мать — да, ее он помнил хорошо, и почему-то в особенности отчетливо помнил мертвую, когда она лежала в сарае, вынутая из петли, с красивым, ничуть не искаженным смертью лицом, а вот представить их вместе, отца и мать, не получалось…

Борода спросил мимоходом:

— О чем с Енотом толковали?

Спросил будто бы без интереса, но Андрей угадал за этим невинным вроде вопросом недобрый интерес и понял, что Борода недоволен. Он не был готов к ответу, потому что не ждал вопроса, и с ходу не сумел придумать ничего вразумительного, что оправдывало бы в глазах Бороды его свидание с Енотом.

— А, — сказал он, — ерунда какая-то…

— Смотри, Племянник, — прищурился Борода, — этот фашист с «кумом» живет вась-вась.

— Фашист? — удивился Андрей.

— А ты как думал? Все они фашисты, политики эти вшивые. Всех надо к стенке поставить. Чего он от тебя хотел?

— Да показалось ему, что я очень похож на какого-то его товарища, — сказал Андрей. — Он решил, что я сын этого товарища.

— Тоже мне «товарищ» нашелся! Ну и?..

— Ошибся.

— Во дает, сука. Это он к тебе подкатывался. А твой пахан где?

— Погиб.

— На фронте, что ли?

— А где же еще? — Андрей не просто боялся сказать правду — он помнил совет Князя никому не говорить об отце; теперь, когда Борода назвал всех политиков «фашистами», он боялся в десять раз больше.

— Поосторожнее будь с Енотом, — посоветовал Борода. И сплюнул.

Здесь нужно сказать едва ли не самое страшное, как кажется мне.

Вряд ли кто-нибудь знает, сколько на самом деле погибло в лагерях «врагов народа». Думаю, что опубликованные в «Аргументах и фактах» частичные сведения об этом не отражают даже приближенной к истине картины. И уж вовсе никто не имеет понятия, сколько замечательных людей погибло в тех же лагерях от рук уголовников. Уж эти-то данные скрывались наверняка. А самое страшное заключается в том, что администрация лагерей специально раздувала, подогревала вражду между «политиками» и уголовниками, прекрасно, между прочим, зная, что многие воры, бандиты, убийцы — именно дети «врагов народа», но им постоянно целенаправленно внушалась мысль, что политические заключенные— враги. Уголовники же таковыми себя не считали ни в коем случае! Они все и всегда были за Советскую власть…

В зонах, где политические и уголовники оказывались вместе, творились жуткие вещи. Уголовники измывались над своими, в сущности, отцами и дедами почище администрации, а сама администрация закрывала на это глаза. (Не везде, и это тоже правда.)

Трудно, если вообще возможно объяснить с точки зрения здравого смысла, чем это было вызвано. Вряд ли непониманием или искренней верой в то, что все политические действительно враги. Скорее всего, таким садистским способом, сталкивая два совершенно разных мира, хотя один из них и был во многом порождением другого, администрация держала в повиновении «врагов народа», страшась бунта, а то и восстания. Получается, что уголовнички, эти «честные» воры, преданные Советской власти, выполняли, не ведая о том, роль дополнительной и весьма надежной охраны. И не была ли амнистия 1953 года платой уголовному миру за эту помощь? Ведь как бы там ни было, а в годы войны значительные силы из ведомства Берии все-таки были отвлечены на фронт и настоящей охраны просто не хватало…

Мысль эта как-то сама собою возникла у меня, когда я пришел в приемную Ленинградского КГБ, куда меня пригласили в ответ на мою просьбу ознакомиться с «делом» отца. (В скобках замечу, что с «делом» меня так и не ознакомили.)

В помещении, где я ожидал вызова, было полно народу. Я подумал, что придется отстоять многочасовую очередь. Оказалось же, что это помещение — не приемная КГБ: в этой просторной комнате собрались ветераны НКВД — МВД, которым как раз в этот день выдавали какие-то льготные документы. То ли проездные билеты, то ли еще что-то. Операция выдачи длится буквально несколько секунд, и, пока я ждал вызова (нужный мне сотрудник в это время ждал меня в соседней комнате), передо мною прошло не менее полусотни ветеранов. А очередь не убывала, подходили еще и еще, мужчины и женщины, и были они упитанные, довольные, самоуверенные. Похоже, многие из них были давно знакомы между собой. Они весело и дружески переговаривались, громко смеялись, вспоминая былое, а мне вдруг — именно вдруг — сделалось страшно, и я подумал, что не исключено, что кто-то специально собирает их в одном месте и в один день, чтобы произвести негласную проверку наличного состава. Нет-нет, я ничего не придумываю — эта мысль действительно пришла мне в голову тогда, а не теперь. Глядя на этих пожилых уже, но крепких мужчин и женщин, почему-то в большинстве своем одетых по-спортивному, я с ужасом представил, что некто, пока никому неведомый, однако обладающий реальной и огромной властью, призывает готовых служак в свои ряды. На всякий случай…

Они не обращали на меня, тихонько сидящего в уголке, внимания и, как мне показалось, ничуть не сомневались, что их в самом деле еще призовут, а уж они-то — будьте уверены! — наведут должный порядок…

Кто-то очень умный и прозорливый давно заметил, что никакая фантазия, даже самая изощренная, не бывает изощренней и фантастичней реальной жизни. Ну разве мог я подумать, когда писал кусочек об отношениях уголовников и политических заключенных в лагерях, о посещении приемной КГБ, что мне придется продолжить эту тему?.. Разве мог я хоть на одно мгновение предположить, что мысли, явившиеся мне при виде очереди ветеранов НКВД — МВД за льготами, неожиданно найдут документальное подтверждение?..

После этого случая прошло три месяца, и вот я получил «Литературную газету» (от 28 июня 1989 г.), в которой сразу обратил внимание на «письмо в редакцию», озаглавленное «КАРАТЬ, КАРАТЬ и КАРАТЬ…».

«Уважаемые граждане либералы!

Хочу вам кое-что сказать по поводу стихийного бедствия, охватившего страну, то есть так называемой перестройки, гласности и демократизации. Всюду падение дисциплины, развал, разброд. Союз разваливается — вот до чего довело нас либеральное сюсюканье.

Нет, нам сейчас нужна как воздух в первую очередь высочайшая дисциплина. У нас другой путь развития, не такой, как у стран Западной Европы и Северной Америки. Мы не готовы жить в условиях слишком больших свобод — особенно народы южных республик. Некоторые из них стали фактически неуправляемыми, ввергнуты в анархию и хаос. Этого могло не случиться, если бы не „гласность“, которая узаконила все эти митинги, несанкционированные сборища и прочие безобразия. Вместо того чтобы вовремя арестовать и отправить в прохладные места несколько десятков экстремистов, теперь придется переселять куда-нибудь в Казахстан или Сибирь несколько десятков тысяч „горячих парней“. Без этого не успокоить…

Только благодаря высочайшей дисциплине наша страна стала великой державой. Сейчас к нам из-за кордона прет разврат и разложение, и мы с радостью принимаем его в объятья. Запад поставляет сейчас нам не только свои залежалые технологии, но и идеологию разложения в виде волосатых „обезьян“, кривляющихся перед зрителями в голом виде. А наши идиоты и рады стараться перенимать все это дерьмо и готовы перещеголять всех этих могингов-токингов. Молодежь им подражает и теряет веру во все.

Наркоманов, проституток, хронических алкоголиков и тем более гомосексуалистов (обратите внимание — ни слова об уголовниках, „мафии“! — Е. К.) людьми можно назвать с большой натяжкой, разве что имея в виду, что они двуногие. Но это не основной признак.

А чтобы зараза СПИДа не расползалась по всей стране, необходимо все эти так называемые „группы риска“ немедленно изолировать от общества в спецлагерях. Колючая проволока и сибирский мороз — лучшее для них лекарство. Если этого не сделать сегодня, завтра, быть может, мы погибнем без атомной войны.

Сейчас все средства массовой информации трубят о нашем отставании от западных стран. В чем? В уровне жизни? Ну и бог с ними, пусть живут лучше: разве владение личным автомобилем, дачей или видеомагнитофоном — главное в жизни? Обуты, одеты, сыты — чего еще надо?

Главное — высокая обороноспособность! Ничего не жалеть для армии, в то же время навести там порядок и условия высочайшей дисциплины — за неуставные отношения карать, карать и карать. В то же время необходимо повысить жизненный уровень офицерского состава.

Не думайте, господа пацифисты, что вся Америка в восторге от нашей перестройки и гласности…

Сейчас, когда наше общество и государство переживают небывалый кризис, спасти нас может только жесткая всеобъемлющая дисциплина. Конечно, меня никто не послушает — не та волна сейчас (разрядка моя,—Е. К.), — а обществу придется жестоко заплатить за эту самую „гласность“.

Письмо мое вы, конечно, не напечатаете, несмотря на вашу „гласность“. Что же, у нас скоро будет своя печать! И мы будем отстаивать попранные идеалы социализма!..»

Возможно, я бы не обратил особенного внимания на это «письмо», мало ли еще живет среди нас людей, страдающих тяжелой ностальгией по тем временам. К тому же есть в этом «письме» и какая-то правда, хотя бы и вывернутая наизнанку, поставленная с ног на голову и притороченная — неумело, впрочем, — к идее тоталитаризма, воплощением которой и были те самые «спецлагеря», о которых вспоминает автор. Признаться, и определенная смелость нужна, чтобы в наше-то время выступить в открытую с подобным письмом. По крайней мере, нужно не бояться.

Но в том-то и дело, что автор не боится — он привык, что боятся его.

Так кто же он?..

«К сему И. ГРУБЕР, ветеран НКВД, член Союза спасения социализма».

Как видите, кое-кто из ветеранов НКВД вовсе не собирается ждать, когда его призовут для наведения в стране «всеобъемлющей дисциплины», он уже готов приступить к исполнению, коль скоро заявляет об этом в открытую. А стремительно и почти безнаказанно возрождающийся преступный мир, быть может, нужен ему, чтобы снова исполнить роль «помощника»?..

 

XVIII

МОРОЗЫ стояли крепкие, сухие, и по ночам дневальные не спали, как обычно, а подтапливали в бараках печки. И все равно по утрам в углах искрился иней, а вода в бачке подергивалась ледяной коркой. Бараки сколочены кое-как — их строили такие же зеки — и совсем не держат тепло.

Вокруг зоны — ни домика, ни деревца, а на вышках ярко горят прожекторы, ощупывая каждый сантиметр запретки. Маячат, завернутые в тулупы, неподвижные, словно куклы, фигуры часовых. Господи, им тоже не очень сладко торчать в такую стужу на продуваемых ветрами вышках, им хочется в тепло, и может быть, случаются минуты, когда часовые завидуют зекам, спящим в бараках. И свобода бывает не в радость. Да и какая, если разобраться, свобода у часовых? Проторчат на вышках положенное время, сменятся, подремлют в таком же, как все, бараке и тоже на нарах, а потом снова на вышку. Только и разницы, что одни стерегут, а других стерегут. До города — сорок километров, и ни выходных, ни праздников. Вся радость — сбегать в ближайшую деревню, напиться вонючего самогона и переспать, если повезет, с солдатской вдовой…

Андрей вышел на улицу покурить, ему не спится.

Заскрипел снег. Из-за угла появился дежурный по зоне старший лейтенант Реутов. Хороший мужик, зеки его, в общем-то, уважают, как только можно уважать «гражданина начальника». Он не придирается по мелочам, а если и наказывает — не строго. Больше для видимости и для острастки. Говорят, что он сам когда-то беспризорничал и вроде бы «тянул» срок.

— Почему не спишь, Воронцов?

— Не спится, гражданин начальник.

— Сам нарушаешь режим и дневального подводишь, — сказал укоризненно Реутов. — Знаешь ведь, что из барака ночью выходить не положено.

— Я на минутку, гражданин начальник.

— А как у тебя дела, Воронцов? — Реутов вытащил из кармана портсигар, щелкнул крышкой и протянул Андрею: — Закуривай.

Андрей с удовольствием затянулся ароматным папиросным дымом. После махорки было особенно вкусно.

— Нормально.

— Скоро тебе освобождаться, как собираешься жить дальше?

— За меня вы думаете, гражданин начальник. И еще прокурор. — Андрей усмехнулся.

— А вот это ты брось, — Реутов поморщился. — Эта дурацкая философия не для тебя. Ты же случайный человек среди блатных, Воронцов. Твой подельник — Князь, кажется? — конечно, авторитет у них, а ты-то для них никто. Поверь мне. Поиграл в эти игры — и довольно. Куда после освобождения?..

— В Ленинград, куда же еще.

— Прекрасная у тебя родина, позавидовать можно. Беда только, что не дадут тебе направления в Ленинград, — вздохнул Реутов. — Есть там кто-нибудь?

— Да вроде есть двоюродная бабушка.

— Написал бы.

— Адреса не знаю, — Андрей действительно не знал адреса Клавдии Михайловны.

— Это можно узнать.

— Не стоит.

— Тоже верно. Стыдно?

— Есть немного.

— Значит, не все потеряно, раз стыдно. Завязывать надо. Дорожка эта ох какая кривая, Воронцов! Ты поинтересуйся у своих покровителей, сколько они на свободе прожили.

— Они-то и здесь неплохо живут, — сказал Андрей.

— Это не жизнь, обман. Подумай сам, разве можно прожить жизнь в ненависти? А они ненавидят не только всех, кто не с ними, но и друг друга.

— Зато их боятся.

— И что в этом хорошего? Страх — поганое, мерзкое чувство.

— Не они же боятся, а их.

— А это еще хуже. Тебе толкуют, что тебя уважают, клянутся в вечной дружбе, но все это — ложь. На самом деле готовы перегрызть тебе горло. Это тот же страх, только наоборот. Согласен?..

— Не думал, не знаю. А правда, гражданин начальник, что вы…

— Не имеет значения, — перебил его Реутов. — Докуривай и ступай спать. И думай, думай, Воронцов, пока есть время и не потерян последний шанс.

Далеко прогудел паровоз. Долгое перекатистое эхо повисло в воздухе, рождая тоскливое, сосущее чувство одиночества и неприкаянности. И без того паршиво было на душе, а тут еще Реутов со своим разговором… Андрею почти до слез стало жалко себя, своей неустроенности в этом огромном мире, который начинался за высоким забором, отороченным по верху колючей проволокой. Он понимал, что Реутов прав, но именно оттого, что это была правда, его почему-то разбирало зло.

Он вернулся в барак. Дневальный, сидя у тумбочки, клевал носом. Печка погасла, дырки в дверце не светились, и не было слышно обычного потрескивания.

Андрей пнул дневального:

— Чего дрыхнешь, сука?!

Тот вскочил, засуетился у печки, бормоча: «Я сейчас, сейчас». Андрей лег и натянул на голову одеяло.

А на следующий день он совершенно неожиданно получил письмо.

В три часа дня на площадке возле столовой собираются свободные от работы зеки. Здесь раздают почту. Почтарь влезает на бочку и выкрикивает фамилии. Счастливцы проталкиваются к нему, протягивают руки и, настороженно оглядываясь, словно кто-то покушается на их радость, на весточки с воли, торопливо прячут письма под телогрейками. Даже посылки из каптерки тащат в бараки не с такой опаской. Может быть, потому, что с посылками все ясно — лучшую часть все равно заберут блатные.

У столовой в этот час собираются все, кто свободен и кто способен ходить. В том числе и те, кто писем не ждет. Это как ритуал. Андрей тоже иногда приходит сюда. Просто приходит — и все. Или есть что-то в этом болезненном и неосознанном ожидании: а вдруг?..

Наверное, что-то есть.

Холодно, мороз под сорок. Зеки в ожидании почтаря прыгают на месте, толкаются, согреваясь, стучат деревянными колодками, и пар колышется над живой серой массой, и в эти минуты всеобщего ожидания нет тут ни блатных, ни «чертей», ни «мужиков» — все равны, и не услышишь в этот святой час привычной ругани, и любой «черт» имеет право толкнуть хотя бы и самого Бороду.

— Воронцов, третий барак!

Андрей услышал свою фамилию, однако ему и в голову не пришло, что выкликают именно его, и он еще подумал, вскользь так подумал, что в их бараке больше нет никакого Воронцова…

— Воронцов, Племянник! — снова крикнул почтарь, оглядываясь поверх голов.

Нет, Андрей не рванулся вперед со счастливой и заискивающей улыбкой на лице, как это делают другие. Он с достоинством подошел к почтарю и протянул руку. Почтарь нагнулся и подал ему письмо.

Андрей неспешно, с прежним достоинством отошел. Л у самого в горле застрял комок, стучало в висках, в затылке, буквы прыгали и плыли, не складываясь в слова, так что он не сразу и понял даже, что письмо из Койвы.

«Здравствуй, Андрей.

Что же это ты такое натворил, парень, голова твоя пять раз садовая, что тебя посадили в тюрьму? А мыто ждали, ждали от тебя весточки, да не дождались вот. Спасибо, нашелся хороший человек, он в милиции служит, через него и узнали, где ты находишься. Оно, видно, и впрямь, чему быть, того не миновать. Так старые люди говорят. Да уж что там много рассуждать, делу-то все равно не поможешь. А сестра, Валентина Ивановна, совсем засовестилась. С какими, говорит, глазами на могилу к твоей матери теперь идти, если парня обещали поберечь, а не сберегли вот. Это она, видишь ты, такое обещание покойнице-то дала. Ты, Андрюха, отпиши, как и что у тебя, можно ли посылку собрать, и вообще. Учителку твою тут встретил, так уж не сказал ей, где ты ныне обретаешься. Очень она о тебе и твоей покойной матери отзывается, вот и не стал ее расстраивать. Выходит так, что скоро уже твое наказание кончится, так ты прямо к нам и приезжай, стало быть. Денег на дорогу мы пришлем, не волнуйся. А тут вместе-то все и обсудим, и поглядим, что делать и как быть дальше. Да оно и думать-то особо нечего, жить надо, я так тебе скажу. Не забывай, паря, что могила твоей матери здесь…»

Потеплело на душе Андрея, когда он прочитал письмо, хотя никем ведь не приходились ему ни Алексей Григорьевич, ни Валентина Ивановна. Совсем чужие люди, а йог разыскали его, да еще в колонии.

Он ответил им, дал слово, что обязательно приедет, но сначала все-таки съездит в Ленинград. А посылка ему не нужна, ему всего хватает. И деньги на дорогу не нужны — выдадут при освобождении.

Как и положено, он сдал свое письмо, а на другой день его вызвал «кум» и начал допытываться, кто такой Алексей Григорьевич и почему Андрей отказался от посылки.

— Это хозяева. Мы с матерью жили у них, — забыв, что в его деле даже не упоминается Койва, ответил Андрей.

— Какие хозяева, если вы жили в Южноуральске! А это… — «кум» взглянул на письмо, — Койва. Что за Койва?

— Город.

— Темнишь, Воронцов. У меня такие штучки не проходят.

— Мы потом в Южноуральске жили, а сначала в Койве, — сказал Андрей, не сообразив, что если мать похоронена в Койве, то как же они потом могли жить в Южноуральске.

Однако не сообразил этого и «кум». Но его профессиональная подозрительность не успокоилась. Он почуял неладное сразу, как только на имя Андрея пришло письмо. Почему, задался он вопросом, раньше писем не было, а перед освобождением пришло? О какой посылке идет речь? Не бывало в практике «кума», чтобы зек, хотя бы блатной или приблатненный, отказывался от посылки. Тут явно что-то не так. Письмо ведь может быть и зашифрованным. Но, с другой стороны, не его, в общем-то, дело, если связь с Воронцовым, который близок с блатными, кто-то налаживает на потом, на будущее то есть. Стоит ли копать, искать скрытый смысл в этих «учителках», «могилках», которые явно означают совсем иное, стоит ли начинать расследование, если его, «кума», это непосредственно не касается?.. Его дело — зона, а что творится за зоной, ему наплевать. Там пусть работают другие, кому положено.

— Ну что, Воронцов, будем говорить правду или я арестую твое письмецо до выяснения?

— Арестовывайте, гражданин начальник, — махнул Андрей рукой. — Мне все равно.

— Но хозяин-то ждет ответа, а?..

— Напишу с воли.

— На волю еще выйти надо.

— Выйду, скоро уже «звонок».

— А «довеска» не боишься?

— Не за что вроде.

— Это-то всегда найти можно, — сказал, ухмыляясь, «кум», — Организуем заявленьице, что грабишь мужичков, посылки отбираешь, вот тебе и замечательный «довесочек»! — Он даже рассмеялся. — Как сам-то думаешь?

— Вам виднее, гражданин начальник. Я никого не грабил и ни у кого посылок не отбирал. — Разумеется, Андрей отлично знал, что организовывают, если это нужно начальству, и такие дела. Находятся смелые мужики, пишут заявления по наущению того же начальства, а потом, идиоты, жестоко расплачиваются за свою смелость.

— Черт с тобой, Воронцов, — сказал «кум», подумав— Выходи на волю, все равно долго не нагуляешь. А вот письмецо твое я все же на всякий случай попридержу у себя. Освобождаться будешь — верну. И тебе спокойнее, и мне. Если спросит хозяин, почему не ответил на писулю, скажешь, что не получал. — Он поверил письмо в руках. — Или лучше порвать? Порвем. — И он разорвал письмо на мелкие клочки и бросил в корзину. — Но ты все-таки темнишь, Воронцов. Забыл, ты же Племянник! — Вот тут «кум» впервые подумал, что в письме, полученном Андреем, ни разу не упомянуто слово «племянник», хотя было бы в духе блатных называть его именно так, а он — по всем правилам никуда не годной блатняцкой конспирации — должен был бы называть хозяина «дядей» — Ладно, иди, — разрешил он.

Вызов к «куму» не остался незамеченным, и блатные поинтересовались, зачем он вызывал Андрея. Разговор об этом велся вроде бы между прочим, за чайком, но походил на допрос, и Андрей почувствовал это. Впрочем, он не обиделся, не оскорбился, зная, на какие хитрости может пойти «кум», чтобы, не вызывая подозрений у зеков, поговорить с глазу на глаз со «своим» человеком. Правда, для этой цели «кум» обычно вызывает несколько человек, среди которых и «свой», — поди узнай, кто на самом деле стукач. Было однажды, «кум» перетаскал к себе весь барак, выясняя какую-то чепуху, однако блатные все равно вычислили стукача, жестоко избили его, а на другой же день его отправили по этапу в другое место. Но вряд ли это его спасло — со стукачами у блатных разговор короткий.

 

XIX

ВСЕ, что имеет начало, имеет и конец. Не Князем это придумано, но именно от Князя Андрей впервые услышал эту простую и вместе с тем всеобъемлющую мудрость.

Наступил и конец срока.

Накануне освобождения Андрея сфотографировали Он пожалел, что на паспорте, на первом в жизни паспорте, будет фотокарточка, на которой он острижен на голо. Потом его вызвал начальник колонии. Он вызывал для беседы всех или почти всех, кто освобождался. Конечно, начальник отнюдь не тешил себя надеждами, что его нравоучения помогли кому-нибудь вернуться «на путь истинный», да и возвращаться большинству было некуда, а все-таки считал своим долгом сказать несколько напутственных слов. А может, просто исправ но выполнял какие-то инструкции. Или делал это по наивности, часто свойственной людям, живущим среди изощренной хитрости и подлости. Это нечто вроде самосохранения. Бывает же, что среди мутного потока бежит себе чистая струя, не перемешиваясь с грязью. Бог знает, как это происходит, но бывает.

Андрей не слушал вовсе разумных наставлений начальника. Мысленно он был уже в завтрашнем дне, на свободе, и было ему абсолютно безразлично, что талдычит начальник. Лишь бы покороче, а то уши вянут.

От Штыря с Бородой Андрей получил наказ разыскать в Питере Евангелиста и передать ему, что Баламут ссучился, по всем данным, и нужно его «тряхануть».

— Евангелиста найдешь через Крольчиху, — уточнил Штырь. — Запомни адресок, только не записывай. От меня передашь привет. Она и приютит тебя на первое время, а там сам разберешься. Мирское ее имя, — Штырь ухмыльнулся, — Марья Денисовна. — Скажешь Евангелисту, что у нас с Бородой все в порядке. А Баламута, суку, пусть тащит на толковище, сильные против него подозрения. Усек?

— Усек. — По правде говоря, Андрей не собирался выполнять никаких поручений. У него были другие планы.

— Вот гроши. — Штырь вынул из кармана пачку денег. — Прибарахлись сразу, как выскочишь. Чтобы в Питер заявиться чин чинарем.

— Не надо, — сказал Андрей, — Обойдусь.

— Тебе что, начальничек дает?.. — хмуро сказал Борода. — Тебе воры-дают, значит, бери.

Раз воры дают, отказываться нельзя — это Андрей знал, — как нельзя и благодарить, потому что это

само собой разумеется.

И вот наступил момент, когда Андреи шагнул за ворота зоны и за ним с грохотом закрылась тяжелая, окованная железом дверь вахты. Он был свободен. Он мог идти на все четыре стороны. У него в кармане лежал паспорт (временный, на розовом бланке) и справка об освобождении, в которой — увы — было написано, что местом жительства ему назначен город Южноуральск.

День был на редкость солнечный, ясный, жизнь, если разобраться, только начиналась, так что у Судьбы был выбор, куда направить Андрея.

В городе, на толкучке, он купил приличные брюки, парусиновые баретки и «москвичку». Тут же переоделся и стал похожим на обычного юношу. Дав «на лапу» какому-то железнодорожнику, он достал билет и ночью выехал в Ленинград. В вагоне было тесно, душно, но весело — люди все еще возвращались из эвакуации домой охотно знакомились, вступали в разговоры, и Андрей чувствовал себя чужим, лишним среди этих счастливых людей, многих из которых дома вовсе не ожидали большие радости. Он заметил, что его сторонятся, с ним никто не заговаривал, и он корчился на узкой боковой багажной полке, где отыскался кусочек свободного пространства. Время от времени заглядывал проводник Он делал вид, что появляется по служебным надобностям, однако не умел скрыть, что присматривает за Андреем. Похоже, он и пассажиров предупредил, чтобы были осторожнее и внимательнее.

А всю последнюю ночь Андрей проторчал в тамбуре Здесь было прохладно и никто не косился, не мешал строить планы, которые были туманными, зыбкими и никак не связанными с той реальностью, какая ожидала Андрея. Ветер приносил запах паровозного дыма, колючую угольную пыль (стекло в двери. было разбито), а колеса под ногами выстукивали свою бесконечную песню: «Не догонишь, не догонишь…»

Андрей пытался представить, как он приедет в Кол-пино, как Клавдия Михайловна сразу не узнает его, будет долго приглядываться, а узнав, обрадуется и спросит, где же мать — где Женя, спросит она, — и расплачется, когда он скажет, что мать умерла, не повесилась, а именно умерла, скажет он…

В тамбур вошел мужчина лет сорока. Он постоял недолго молчком, как-то воровато, исподтишка приглядываясь к Андрею, и неожиданно, без всяких предисловий, начал рассказывать какую-то историю из своей жизни. Возможно, история была интересная и поучи тельная — в конце концов все истории поучительны, — однако Андрею совсем не хотелось никого слушать, ему хотелось побыть одному со своими мыслями, со своим будущим, которое никак, сколько бы он ни старался, не складывалось в нечто законченное и ясное.

— Все думаешь о чем-то, — проговорил елейным, приторным голоском мужчина. — Молодой, красивый, а задумчивый. Поменьше надо думать. Как говорится, думай не думай, а сто рублей — не деньги. — Он захихикал и пахнул в лицо Андрею одеколоном. — А как их заработать?.. Издалека путь держишь?

— Издалека.

— Я в твои годы не думал. Занимался более приятным и полезным делом. Знаешь, каким?.. Девок щупал. — Он снова хихикнул. — Девки, они любят, когда их щупают. Они и визжат от удовольствия: забирает их, когда мужик щупает. А ты уже щупал или еще нет? — Он вплотную приблизился к Андрею и как бы ненароком погладил его руку.

Андрей резко повернулся. У мужчины были маслянистые глаза и зрачки суетливо бегали из стороны в сторону.

— Вали-ка ты отсюда, дядя.

— Чего это ты такой серьезный? — поджимая губы, прошамкал мужчина. — Я к тебе по-хорошему, со всей душой и лаской… Может, ты пожрать хочешь? У меня и пожрать найдется, и выпить… — Он протянул руку, пытаясь взять Андрея за локоть.

— Вали, говорю, падла рогатая! — крикнул Андрей и схватил мужчину за ворот.

— Да ты что, что?.. — отступая, пробормотал тот.

— Душить вас надо, педерастов! — Андрей сплюнул. — Отвали и закрой плотно дверь с той стороны.

Мужчина юркнул в вагон. Но вскоре вернулся в сопровождении проводника. Показав на Андрея, заискивающе сказал:

— Проверить его надо, наверняка жулик.

— Ты снова здесь? Придется отпилить тебе рога!

— Видите, видите! — взвизгнул мужчина. — Он еще и грозится.

— Шли бы вы на место, гражданин, — сказал проводник, — Этот молодой человек едет с билетом, — И, когда мужчина ушел, разочарованный и посрамленный, спросил Андрея — Ты что в тамбуре-то торчишь всю ночь?

— Не спится, душно в вагоне.

— Это верно. А с этим чего не поделили?

— Педераст он, — брезгливо сказал Андрей.

— Противный тип, — согласился проводник. — А ты освободился, похоже?

— Заметно? — усмехнулся Андрей. — Могу справку

предъявить.

— Зачем она мне? Сам ленинградский?

— Был когда-то.

— Домой, значит, едешь… А направление-то в Ленинград?

— Нет, — признался Андрей. Дружелюбный, спокойный тон проводника подкупал.

— Тогда тебе лучше не ехать до конца. На вокзале сразу задержат, там строго проверяют с дальних поездов. В Малой Вишере выходи, а можно и в Любани. Мы стоим там. Оттуда на пригородном доедешь.

— Мне вообще-то в Колпино нужно.

— Еще и лучше. Это же по пути. А дальние в Колпине все равно не останавливаются.

Проводник вернулся в вагон.

Андрей закурил и уставился в окно. В небе высветилась луна. Она висела, как в раме, и не откатывалась назад, двигалась вместе с поездом, то ныряя в тучу, то вновь появляясь в квадратном проеме.

Доверившись проводнику, Андрей вышел в Любани, а там без хлопот сел в пригородный поезд.

 

XX

КОЛПИНО Андрей помнил цветущим, веселым, а теперь вокруг было запустение и разруха. Он с трудом нашел улицу, где жила до войны Клавдия Михайловна, — таким все казалось незнакомым. Да и домов-то почти не было.

Не было и дома Клавдии Михайловны. И церквушки, которая раньше стояла рядом, тоже не было. На ее месте возвышалась груда битого кирпича, уже поросшего крапивой. Сохранился лишь кусок арки.

Андрей стоял посреди пустынной улицы, стоял растерянный, не зная, что делать, куда идти. Ведь было же, было письмо от Клавдии Михайловны…

Он огляделся по сторонам. От моста, направляясь к бывшей площади, где до войны по праздникам была карусель, шла женщина с двумя молочными бидонами. Андрей бросился к ней:

— Постойте!

Женщина остановилась, поставила бидоны на землю.

— Вы здешняя?

— Нет, молоко сюда вожу. А что?

— Ничего, раз не здешняя, — вздохнул Андрей.

— Ищешь, что ли, кого? — спросила женщина, приглядываясь к нему. — Так я тут всех знаю.

— Бабушку ищу.

— И кто ж такая твоя бабушка?

— Клавдия Михайловна, она рядом с церковью жила.

— Господи, милый! — Женщина всплеснула руками, — Да ведь внуков-то у нее вроде не было…

— Двоюродная бабушка.

— Во-он что!.. Ее племянницы, стало быть, сынок?

— Да. Вы знаете?

— Померла Клавдия Михайловна, померла, царство ей небесное. Еще в прошедшую зиму померла. Муж-то ее, Александр Федорович, в блокаду помер, а она, видишь ты…

— А это точно? — с сомнением и надеждой спросил Андрей.

— Сама была на похоронах. Я ж ей до войны молоко возила. Постой-ка, постой… Не ты ли у них жил одно время?

— Я.

— У-у!.. Вот дела-то какие. Сходи на могилку. Знаешь ли, где их родовая могила? Там она и лежит. И муж ее тоже там.

— Знаю, — сказал Андрей. Он и правда знал — когда-то его водили на кладбище, где были похоронены все предки матери.

Однако он не пошел на могилу. Вернулся на станцию и первым же поездом уехал в Ленинград.

Теперь на проспект Газа. Может быть, там по-прежнему живет Анна Францевна. Добрая, ласковая, почти родная Анна Францевна. Она подскажет она научит, что ему делать дальше. Она и приютит, и обогреет…

Он понимал, что шансов мало, что скорее всего умерла и Анна Францевна, но гнал, гнал прочь эти мысли, так хотелось сохранить хоть маленькую хоть призрачную надежду. Но действительность оказалась безжалостной — на том месте, где стоял их дом, был пустырь. И уже расчищенный.

И тут Андрею сделалось страшно. Он остался один. Совсем один в огромном мрачном городе Никто не ждет его, никому он не нужен, да еще с Документами которые не дают ему права находиться в Ленинграде. Первый же легавый может запросто задержать его, и в лучшем случае — подписку в зубы — и валяй, мальчик, на все четыре стороны…

Он поехал в центр, Набрел на коммерческую столовую, плотно пообедал, и тогда захотелось спать. Пошел в кино и там вздремнул полтора часа. И вроде во сне ему приснилось, что он должен уничтожить или спрятать подальше справку об освобождении в которой указано место его назначения — Южноуральск. Правда в паспорте записано, что он выдан на основании именно этой справки и без нее паспорт недействителен, но ведь можно сказать, что справку потерял. Зато в паспорте также записано, что он родился в Ленинграде и это дает ему какое-то право находиться здесь-при ехал на свою родину. А если повезет…

Рвать справку Андрей все же не стал, а, сложив ее, сунул в носок, на всякий случай.

Он мог пойти по адресу, который дал Штырь. Но это наверняка «малина», а соваться на «малину» не хотелось. Были у него еще кое-какие надежды. Он решил найти Катю. Во что бы то ни стало найти ее. Конечно, сделать это трудно. Она могла и не жить в Ленинграде. Да мало ли что могло случиться за эти годы. Однако это была единственная и последняя зацепка, та самая соломинка, схватившись за которую, можно спастись. Если бы только найти Катю! Как именно он будет ее искать где он не имел понятия. Ведь он не знал ни ее нынешней фамилии, ни даже отчества.

Но то — завтра. А переночевать он решил на Московском вокзале. Гораздо надежнее сесть в пригородный поезд на ту же Любань, проехать туда обратно, скоротав ночь на вагонной полке, благо вагоны самые обычные, пассажирские, однако это не пришло Андрею в голову. Не было у него достаточно опыта. Он купил перронный билет, чтобы пройти в вокзал, нашел в дальнем углу зала ожидания кусок свободной скамьи и прилег, подобрав под себя ноги. Так спали все.

Разбудил его милиционер:

— Вставай, архаровец, приехали!

Андрей сел и протер глаза. Спросонья не сразу сообразил, где находится.

— Куда едем? — спросил милиционер, придирчиво рассматривая его. Одет вроде прилично.

— Приехал уже.

— Документы есть?

Андрей предъявил паспорт.

— А справочка?..

— Сейчас… — Андрей стал рыться в карманах, делая вид, что ищет справку. — Черт, куда же она делась?..

— Справочку держат вместе с паспортом, — усмехнулся понимающе милиционер. — А на вокзале почему ночуешь? Ленинградец же вроде, вот написано… Или нет никого?..

— Должна быть одна родственница. Завтра буду искать.

— Худо дело. А здесь ночевать без билета не положено. Придется освободить помещение, пойдем. — Милиционер вернул Андрею паспорт, и они вместе пошли к выходу.

Дежурная возле двери пробормотала что-то в свое оправдание, объясняя, что без билетов никто не проходил— она строго проверяет всех, однако милиционер не обратил на нее внимания. А на улице он сказал:

— Я тебя понимаю, парень, у самого вот племянник сгинул где-то. Мать его, моя сестра, умерла в блокаду, а он сгинул. Вывезли с детдомом, да так и с концами, — Милиционер вздохнул шумно и полез в кармин за куревом. Андрей быстро достал портсигар и предложил папиросу. Они закурили. — У тебя, как я понимаю, справка-то не в Ленинград, а у нас начальник зверь зверем. Он не будет выяснять, что да как. В Ленинграде сейчас большие строгости. Разве что найдешь родственницу, похлопочет насчет прописки. Или работу с общежитием.

— А это можно?

— Тут как повезет. Ты вот что, ты не встречал где-нибудь Лешку Колтунова? Конопатый такой, заикается маленько…

— Нет, — покачал головой Андрей.

— Страна-то огромная, а вашего брата… Я и в милицию после фронта пошел, чтобы его найти. Думал, полегче искать. Шестнадцатый год парню. — И столько тоски, столько печали было в голосе милиционера, что Андрей искренне пожалел его.

— Найдется, — сказал он.

— Кто ж знает. Ты ладно, ты досыпай до утра, пока я дежурю.

А утро наступило невеселое, хмурое, шел мелкий дождик. День нарождался с трудом, тяжело пробиваясь сквозь плотные, низко нависшие над городом тучи.

Андрей вышел с вокзала, но что делать дальше, решительно не знал. Он просто брел по улицам, разгоняя сонливость и пытаясь как-то сосредоточиться, осмыслить свое положение. Да, Катя. Надо искать ее. Но как?.. Вроде бы она работала на фабрике вместе с матерью. Это неподалеку от их дома на проспекте Газа. Фабрика находилась в бывшей церкви. Но как ее фамилия? И отчество?.. Ивановна?.. Кажется, да. А дальше?.. Екатерина Ивановна — и все. Ни где родилась, ни когда родилась, Андрей, разумеется, не имел понятия. И все-таки в нем продолжала жить надежда, что он разыщет Катю. Он пока не знал, каким образом, но разыщет. В голове шевелилась какая-то мысль-

Дождик унялся, однако задул порывистый, пронизывающий ветер.

Чтобы спрятаться от ветра, Андрей свернул в переулок, и здесь он набрел на закусочную, где не столько закусывали, сколько пили. Таких закусочных, шалманов, после войны в Ленинграде было множество, чуть ли не на каждом углу. В эти «крылья Советов» и «голубые Дунай» забегали случайные прохожие, чтобы погреться, но в основном, в особенности поблизости от барахолки, где Андрей и оказался, в шалманах сходились постоянные посетители — карманники, скупщики краденого, фармазонщики, проститутки, предлагавшие себя за «сто пятьдесят и кружку пива», всякие прочие темные личности. Открывались шалманы рано утром, и уже с утра в них толпился похмельный народ.

Андрей продрог, промок и с удовольствием спустился в закусочную. Он взял сосиски и кружку пива. Едва пристроился за стойкой, как к нему подошла девица. Кокетливо вставляя в рот папиросу, что само по себе было шиком, она вальяжным тоном спросила:

— Замерз, мальчик? А чего же пивом балуешься? Взял бы сто пятьдесят с прицепом, меня бы угостил, я тоже замерзла. Вместе бы и погрелись. Да и головка со вчерашнего бо-бо.

— Катись ты!.. — буркнул Андрей.

— Фьють! — Девица прищурилась. — Ты, кажется, сердитый мальчик. Прямо бука. Нельзя быть таким сердитым, тем более с утра. Вообще с женщинами надо разговаривать культурно и вежливо. «Прошу, мадам. Простите, мадам…» — Она стояла боком к Андрею, облокотясь одной рукой на стойку.

— Кому сказано — катись!

— Ты очень-то широко пасть не разевай, — сказала она, — а то ворона влетит, подавишься. Или хочешь на большие неприятности нарваться? — Она откинула назад голову и рассмеялась, пуская в лицо Андрею дымные кольца.

Он тихо сказал, сжав зубы:

— Отпрянь, сучье вымя, если тебе человек говорит.

— Это кто, это ты человек?

Андрея уже колотило от злости. Если бы перед ним выпендривалась не девица, он не сдержался бы, ударил…

И тут к ним подошел парень. В кепочке-«лондонке», надвинутой на глаза, в расстегнутой до пупа рубахе. На груди у него красовался выколотый орел, смахивающий на курицу, держащий в когтях голую женщину.

— В чем дело, Зайчик? — спросил он, не глядя вроде бы на Андрея.

— Мальчик вот клевый, только сердитый очень.

— Не выспался, может?

— Залетный, видать, — сказала девица и повела плечом.

Андрей понял, что скандала не миновать. Скорее всего, придется драться. Однако отступать он не собирался. Нельзя отступать. Если покажешь слабину, решат, что струсил, и будет только хуже. А парень усмехнулся и теперь уже открыто и с вызовом посмотрел на него.

— Откуда будешь, корешок? — Он взял в руки вилку.

— Оттуда, где меня уже нет. Устраивает?

— Это как подумать…

— А вот и думай. — Андрей отпил пива.

— Шутник, — сказал парень, — Ничтяк, я люблю веселых. С веселыми и самому жить веселее. Им перо под левое ребрышко, а они хохочут, щекотно им!.. Вчера как раз с одним таким познакомились. Ты не из этих, которые щекотки боятся? — Он вилкой почесал орла.

— Перья на своей курице выщиплешь, — усмехнулся Андрей и отпил еще глоток.

— Ха! Травани-ка еще чего-нибудь.

— В цирк сходи, там тебе траванут, — Андрей допил остатки пива, поставил кружку на стойку и сделал

движение, чтобы уйти.

— Один маленький вопросик, — подступая ближе, тихо проговорил парень, — По фене ботаешь?..

— Только по-китайски, — улыбнулся Андрей. Он догадался, что это, по крайней мере, не хулиган. Значит, можно договориться и без драки, — Все? А то спешу на работу.

— И где же ты работаешь? — Парень по-прежнему играл вилкой.

— Положи, — сказал Андрей и, взяв вилку, бросил на стойку. — А работаю я рядышком тут, в уголовном розыске. Забегай, потолкуем. Можно и на фене, если желаешь. Здесь неудобно, фраеров полно. Ну, будь здоров и не кашляй. — Он похлопал парня по плечу.

— Полегче на поворотах! Выскочил, что ли?

— Что-то многовато задаешь вопросов. Сам-то кто такой?

— Пузо я, — сказал парень и протянул руку: — давай пять.

— Кликуха у тебя что надо, в самый раз, — рассмеялся Андрей.

— Посидим? — Пузо кивнул в угол, где стоял единственный столик, — Зайка своя баба. Дает за милую душу, верно, Зайка?.. — Он шлепнул девицу по заду. — Хоть по-французски.

— В другой раз, — сказал Андреи, — Некогда, дельце есть.

— Ну заглядывай, — подмигнул Пузо. — Меня всегда здесь найдешь. Из блатных кого-нибудь в Питере знаешь?

— Привез кое-кому привет.

— Кому? — быстро, настороженно спросил Пузо.

— Тебе докладывать не стану. Ты сам-то кого знаешь?

— Много кого…

— А Евангелиста?

— Тс-с-с!.. — испуганно прошипел Пузо. — Ему, что ли, привез привет?

— Ему.

— Как передать, от кого?

— Я сам зайду, — сказал Андрей. — Пока.

Он вышел на улицу. Здесь текла своя жизнь, и подчинялась она своим правилам, ритму большого города. Никому из прохожих, торопливо снующих по тротуару, не было дела до грязного и прокуренного шалмана, где облюбовали себе место воришки и спекулянты, как не было дела и до Андрея, которого привела в этот шалман случайность. А может, и не совсем случайность. Вот назвал же он Пузу Евангелиста, хотя в этом не было никакой нужды — скандала и драки можно было избежать и так.

И вдруг мысль, которая беспокоила его, когда он бродил по улицам, которая давала надежду, оформилась четко и ясно: поиски Кати нужно начинать оттуда, где они жили раньше, до ареста отца…

 

XXI

СОЛНЦЕ, пробившись к полудню сквозь тяжелое тучи, скользило по окнам, окрашивая их в золотистый слепящий цвет. Большой серый дом стоял на своем месте и выглядел чуточку вычурно и нелепо рядом с другими, неказистыми старыми домами. Высокие узорчатые ворота были распахнуты настежь, и Андрей беспрепятственно прошел во двор.

Возле своей парадной он остановился, понимая, что подниматься в квартиру незачем. И тут ему повезло. Из соседней парадной вышла дворничиха. Он сразу узнал ее — это была та самая, довоенная, дворничиха.

— Можно у вас спросить?..

— Чего еще? — Она недружелюбно, подозрительно смотрела на Андрея. Он был чужой.

— Вы давно здесь работаете? — на всякий случай спросил он.

— А хоть бы и давно, так что?

— Мы когда-то жили в этом доме…

— Не припомню что-то… — Дворничиха внимательно смотрела на Андрея, — В какой квартире жили?

— В девятой.

— В девятой? А фамилия как?

— Воронцовы.

— Воронцовы, Воронцовы… — пробормотала дворничиха, разглядывая Андрея, — Постой-ка, тебя не Андреем ли звать?

— Да.

— Как же, помню. — Она кивнула. — Я всех тут помню. И которые сами съехали, и которых… Господи, жизнь наша грешная. Сколько людей погибло! А вы-то где теперь? Вас вроде выселили?..

— Выселили, — подтвердил Андрей. — А я вот вернулся.

— А родители?

— Отец — не знаю, а мать умерла.

— Царствие ей небесное. Не помню, как ее звали.

— Евгения Сергеевна.

— Так, так. И я одна осталась. Мужик тоже сгинул, а сыночек, помнишь ли его?.. Помер в блокаду. — Дворничиха всхлипнула. — Вместе же озорничали.

— Помню.

— Ох-хо-хо. Сюда-то чего пришел? По делу или так, посмотреть?

— Домработница у нас была, хочу ее найти. А где искать, не знаю.

— Екатерину Ивановну? — воскликнула дворничиха. — Да жива-здорова она. И живут они совсем тут рядом.

— А вы не знаете ее адрес? — Нет, на такое везение Андрей не рассчитывал.

— Да как же не знаю, знаю. За углом. Выйдешь из наших ворот, свернешь налево за угол, так второй дом от угла ихний. Седьмой номер. А вот квартиру не знаю, не буду врать. Парадная-то первая, отсюда если идти. Спросишь, каждый укажет.

— Я не знаю ее фамилии, — признался Андрей.

— Антоновы их фамилия. Ступай, ступай, это у тебя хорошее знакомство.

Никого спрашивать не понадобилось. В парадной висел список жильцов, первым в котором значился С. С. Антонов. Правильно, все правильно, черт возьми, думал радостно Андрей, медленно поднимаясь по лестнице. Катиного мужа зовут Сергей. Все сходится.

Дверь открыла девочка лет пяти-шести.

— Вам кого, дяденька? — спросила она, рассмешив Андрея. Дяденькой его еще никто не называл. А девочка с любопытством смотрела на него.

— Екатерину Ивановну, — сказал Андрей. — Она здесь живет?

— Конечно здесь, это же моя мама. Вам ее позвать?

— Позови.

— Мама, мама, к тебе пришли! — крикнула девочка.

— Кто пришел? — раздался голос из глубины квартиры, и это безусловно был голос Кати. Андрей сразу узнал его.

— Дяденька какой-то, — ответила девочка. С Андрея она не спускала глаз. Но в глазах ее не было страха, только любопытство.

— Пусть войдет.

— Он зовет тебя.

Катя, Екатерина Ивановна, вышла из кухни в прихожую, вытирая фартуком руки, и Андрей понял, что узнал бы ее, даже случайно повстречав на улице, в толпе. Узнал бы и спустя еще много лет. Чуть пополнела, округлилась, а вообще совсем прежняя Катя, которая рассказывала ему сказки и защищала от гнева матери. Она несколько удивленно смотрела на Андрея, то ли не узнавая его, то ли не доверяя своим глазам.

— Андрей, — наконец тихо, почти шепотом проговорила она. — Ну конечно, Андрей. Ты же вылитый Василий Павлович. Откуда ты?

— Приехал вот в Ленинград…

— Да, приехал. Разумеется, приехал. — Они стояли друг против друга, не двигаясь с места, а девочка вовсе уж с нескрываемым интересом разглядывала Андрея, — Как же ты нашел?

— Дворничиха из того дома подсказала.

— Ты был там?

Андрей кивнул. Что-то насторожило его в поведении Кати, но что именно, он не мог понять. Может быть, ее явная растерянность? Но растерянность легко объяснить его неожиданным появлением. Что же тогда?.. Кажется, в ее вопросе «Ты был там?» послышалось удивление, почти испуг…

— Да-да, Полина Андреевна, — проговорила Катя, кивая головой. — Ты, значит, и ее помнишь. Ну проходи, что же мы стоим в дверях. Я рада видеть тебя. Ты стал совсем взрослый. Сколько же тебе?..

— Семнадцать.

— Бежит время. — И вдруг, словно спохватившись, спросила: — Ты один?

— Один.

— А мама?.. — Это был не вопрос, Андреи почувствовал это.

— Она умерла.

— Несчастье-то какое! О Господи. Проходи в комнату, я сейчас.

В комнате Андрей растерялся. Все здесь было большое, солидное, даже картины, которыми были увешаны стены, покоились в массивных, как в музее, рамах.

Катя вошла следом.

— Садись, — пригласила она, показывая на обитый кожей диван с полочкой на спинке, где тесно расположились фарфоровые статуэтки, — Как же это Евгения Сергеевна?..

— И снова Андрею показалось, что известие о смерти матери не новость для Кати. Более того, теперь он был почти уверен, что Катя даже знает, как умерла мать…

И он сказал:

— Она повесилась.

— Что же она наделала?.. Молодая ведь еще, жить и жить. Ах, Евгения Сергеевна, Евгения Сергеевна! И придумала же такое… Ну, а ты как?..

Сомнений не было — Катя все знала о матери. Но откуда? Впрочем, сейчас это не имеет значения. Сейчас важно другое, подумал Андрей: если она знает про мать… И он признался, что сидел и что освободился из колонии. Хотел рассказать, что Енот встречался в лагере с отцом, но почему-то удержался, промолчал.

— Нехорошо получилось, — сказала Катя с сожалением. — В Колпине был?

— Там все умерли, а дом сгорел. И Анна Францевна, наша соседка, тоже, наверное, умерла. И нашего дома тоже нет.

— Анна Францевна, это старушка такая?.. Помню, помню. Приятная была старушка. Выходит, ты один остался. Но ничего, ты уже взрослый, самостоятельный мужчина, в твоем возрасте… Про Олега Кошевого слышал? Какой герой!..

Катя продолжала что-то говорить, задавала какие-то вопросы и, не дожидаясь ответа, говорила снова, и Андрей чувствовал, что разговор у них получается ненужный, пустой получается разговор, что Кате он совсем не интересен, она просто поддерживает беседу — не молчать же, в самом деле, — а сама чего-то напряженно ждет… И когда в прихожей зазвонил телефон, она быстро вскочила, и было заметно, слишком даже было заметно, что звонок обрадовал ее.

— Все в порядке, — сказала она кому-то по телефону. — Вот гость у нас… Андрей… Ну какой Андрей — Воронцов!.. Нет, только что пришел, еще не успели… Будем ждать, пока. — Вернувшись в комнату, она вздохнула с облегчением и сообщила, что звонил Сергей Сергеевич, что он скоро придет. — А ты помнишь его?

— Помню. Он мне конструктор подарил.

— Конструктор? Хорошая у тебя память. Да, ты кроме Колпина был где-нибудь?

— На Газа.

— А больше нигде?

— Нет. Я вчера только приехал.

— Ладно, ты посиди, поскучай, а я займусь обедом.

Неловко чувствовал себя Андрей в этой огромной, но

тесной комнате, заставленной старинной и, должно быть, дорогой мебелью. Он сидел на краешке дивана, зажав коленями ладони, и все сильнее было желание встать и потихоньку уйти. Почему-то казалось, что его появление не только не обрадовало Катю, но озадачило и встревожило.

Напольные часы с ажурными стрелками и бронзовым маятником пробили пять раз. Мелодичный их звон надолго повис в комнате.

Может, действительно уйти?..

Его ждали здесь. Это он понял. Но ждали с надеждой, что он все-таки не придет. А если так, в чем Андрей уже нисколько не сомневался, то и знают о нем все. Конечно, это невозможно — откуда Катя могла бы узнать о нем? Однако интуиция подсказывала, что в данном случае невозможное — возможно…

Интуиция не обманула Андрея. Катя и Сергей Сергеевич, ее муж, действительно знали все. И о самом Андрее, и о том, что Евгения Сергеевна покончила жизнь самоубийством в далекой Койве. Они знали гораздо больше, чем можно было бы допустить, — например, что жив Василий Павлович и находится в лагере на Севере. А дело в том, что Сергей Сергеевич Антонов служил в органах и, будучи в звании подполковника, занимал довольно высокий пост. Его всегда тяготило то обстоятельство, что он был знаком с женой «врага народа» Воронцова, бывал у них в доме, а жена его и вовсе хорошо знала эту семью, и он понимал, что при умелой подаче какого-нибудь недоброжелателя (а их хватает) это обстоятельство может сильно подпортить его карьеру, а может и прервать ее. Ведь он нигде, ни в одной анкете не указывал, поступая в органы, что сам и члены его семьи имели связи с «врагом народа», приговоренным «особым совещанием» к расстрелу и чудом избежавшим смерти, а сокрытие такого факта из биографии — уже, в сущности, преступление. Ибо напрашивается естественный вопрос: почему, с какой целью скрывал?.. Именно поэтому он интересовался судьбой всей семьи Воронцовых, благо получить такую информацию при его положении было несложно. Один-два запроса — и вся информация у него перед глазами.

В сущности, никакой реальной опасности Андреи для подполковника Антонова не представлял, однако, когда приблизился срок освобождения Андрея, Сергеи Сергеевич обеспокоился, логично предположив, что он может объявиться у них. А это было нежелательно, очень нежелательно. Мало того, что сын «врага народа», так еще и сам уголовник, вор.

Он никогда не делился своими опасениями с Катей. На эту тему у них состоялся всего один разговор, давным-давно, когда молодого Антонова пригласили в органы. Он просто сказал тогда Кате, что будет для всех лучше, если она прекратит знакомство с Евгенией Сергеевной и перестанет бывать у нее. Нельзя сказать, что Катя без сомнений и колебаний приняла это условие — она искренне была привязана к Евгении Сергеевне, не говоря уже о Василии Павловиче и Андрее, — но все же приняла, потому что выбирать не приходилось. И время было смутное — никто не мог быть уверен в завтрашнем дне, и, конечно же, хотелось получше устроить свою личную жизнь. А Сергей был молод, красив и к тому же командир.

Второй раз разговор возник за несколько дней до появления Андрея. Антонов рассказал Кате всё, предупредил, что Андрей освободился, а значит, может появиться в городе и разыскать их. Обсудив положение, они решили, что Кате с дочкой надо уехать из Ленинграда к родителям Сергея Сергеевича, в деревню. А потом, когда у него начнется отпуск (через неделю), он тоже приедет к ним. Уже и билеты были взяты, и завтра Катя должна была уезжать. Андрей спутал все карты, явившись слишком быстро и слишком легко разыскав их. А Сергей Сергеевич, между прочим, рассчитывал, что он, прежде чем приехать в Ленинград, побывает в этой Койве…

 

XXII

АНДРЕЙ так и сидел на диване, заложив ладони между коленок, когда пришел сам хозяин. Он долго возился в прихожей, шептался о чем-то с Катей, звонил по телефону — давал какие-то указания, потом переодевался, чтобы не показываться сразу в форме, и все это походило на оттяжку времени.

Наконец Сергей Сергеевич вошел в комнату. На нем была пижамная куртка с замысловато переплетенными петлями для пуговиц и широкие спортивные штаны. Андрей не помнил его, почти не помнил — видел всего один раз, молодого, — но почему-то ему показалось, чтя он сильно изменился. Крупный мужчина, широкий в плечах, схваченные налетом седины волосы, взгляд прямой, уверенный и, пожалуй, тяжеловатый. От такого взгляда не спрячешь глаза.

Андрей встал.

— Прибыл, значит? — сказал Сергей Сергеевич, и это «значит» окончательно убедило Андрея, что здесь про него знают всё. — Ну здравствуй, герой. Садись. Ты не в строю, а в гостях. Вопросов задавать не буду, Екатерина Ивановна доложила. Вчера, говоришь, прибыл?

— Да.

— А где ночевал?

— На вокзале.

— И не задержали?

— Документы проверили — и все.

— Документы, говоришь, проверили — и все?.. Покажи-ка мне документы.

Андрей подал паспорт.

— А где справка об освобождении?

— Она… Сейчас… — Он нагнулся и достал из носка справку.

— Понятно. Город Южноуральск. Почему именно туда дали направление?

— Когда… задержали, я сказал, что мы жили там.

— Видишь, к чему приводит ложь, — назидательно проговорил Сергей Сергеевич, — Одна маленькая ложь порождает другую, побольше, и так до бесконечности. Пока вся жизнь не станет сплошной ложью. Из друзей-приятелей кого-нибудь видел?

— У меня нет в Ленинграде друзей.

— Ну а привет кто-нибудь кому-нибудь передавал?..

— Никто не передавал, — сказал Андреи, пряча глаза.

— Ладно, хорошо, что нет друзей. То есть вообще-то плохо, когда и нет, но в данном случае хорошо. Чем же ты собираешься заняться?

— Пока сам не знаю. Устроиться бы на работу и прописаться, да направление вот…

— В том-то и дело! — Сергей Сергеевич поднял указательный палец, — И судимость у тебя, брат, неприятная. Кража на транспорте. Впрочем, никакая судимость не может быть приятной. — Он вынул из нагрудного кармана расческу и провел по волосам, — И как же ты умудрился попасть туда?..

— Так получилось, — тихо сказал Андрей.

— Но ведь не у всех же так получается?!

— Когда мама… умерла, меня отправили в приемник Оттуда хотели в колонию… Я испугался…

— Испугался! — Сергей Сергеевич усмехнулся и укоризненно покачал головой. — Да, брат ты мои. А был такой хорошенький мальчик. Меня-то помнишь?

— Помню. Вы приходили к нам на проспект Газа…

— На проспект Газа, верно, — И вдруг быстро спросил-Кличка у тебя какая?..

— Племянник, — машинально ответил Андреи.

— Ничего И чей же ты племянник?

— Просто прозвали так, — попытался исправить ошибку Андрей.

— Там, откуда ты явился, просто так ничего не бывает. Хорошо, подумаем, чем можно тебе помочь. Ничего обещать не могу, но попробую что-нибудь сделать. А сейчас-обедать. Ты питался сегодня? Деньги есть?

— Есть еще немного.

— Заработал в колонии или снабдили дружки?

— И то и другое, — ответил Андрей честно. Его, по правде говоря, удивляла осведомленность Сергея Сергеевича, и он чувствовал себя как бы просвеченным насквозь и оттого беспомощным.

— Мылся? Вшей нет?

— Вроде нет.

— Руки все-таки помой перед обедом. Пойдем, покажу где.

Обедали молча, только негромко стучали ложки. Сергей Сергеевич был сосредоточен, хмур, а Катя явно прятала глаза, не поднимая головы от тарелки. Андрей почти ничего не ел, стеснялся. Да и не лез кусок в горло. У него снова пробудилось желание встать и уйти. В сущности, Сергей Сергеевич устроил ему настоящий допрос. И документы проверил, словно легавый какой, про вшей не забыл спросить… Никогда еще, кажется. Андрей не чувствовал себя таким униженным, а шел сюда с надеждой. Правда, Сергей Сергеевич сказал, что попытается помочь… Только это, пожалуй, удерживало его.

— Дядя Андрей, вы к нам насовсем жить приехали? — спросила девочка.

Он чуть не поперхнулся, а Катя строго сказала:

— Быстро доедай — и марш из-за стола!

Этот нечаянный, невинный вопрос окончательно испортил всем и настроение, и аппетит. Сергей Сергеевич отказался от второго, выпил стакан чаю и ушел в комнату. И девочка ушла за ним следом. Андрей и Катя остались в кухне вдвоем.

— Ты не обижайся, все так неожиданно получилось, — заговорила она. — А Сергей очень устает на работе. Это он сегодня пришел рано, а вообще приходит ночью…

— Я не обижаюсь, я понимаю.

— Он только кажется таким строгим, а на самом деле добрый. Он постарается тебе помочь устроиться, мы уже говорили с ним.

— Спасибо. Это, наверно, очень трудно…

— Еще как трудно! — сказала Катя.

— Тогда, может, не надо?..

— А куда же ты денешься? Ничего, попробует, раз обещал. А сейчас тебе нужно принять ванну. Ляжешь в гостиной на диване. Белье-то грязное? И сменного нет?..

— Не очень грязное вообще-то.

— Все равно, я дам тебе трусы и майку Сергея Сергеевича. — Катя почему-то так и не решилась сказать, что она завтра с дочкой уезжает, хотя у них с мужем была договоренность, что скажет об этом именно она.

После ванной, на чистом крахмальном белье, Андрей мгновенно уснул, хотя обычно он засыпал плохо. Особенно на новом месте. А тут словно провалился куда-то.

А вот Катя с мужем не спали долго.

— Ты дала ему чистую постель? — поинтересовался Сергей Сергеевич.

— Конечно.

— Зачем? Могла бы постелить, которая приготовлена в стирку.

— Неудобно, Сережа. Все-таки гость.

— Гость! С этим гостем хлебнем еще. Сказала, что вы завтра уезжаете?

— Не смогла, — вздохнула Катя. — Подумает, что специально.

— Все равно же ехать надо!

— Ты, может, скажешь?.. Мне его жалко. И ничего такого в нем нет, парень как парень.

— Ты думала, что у них на лбу написано, кто они такие? — усмехнулся Сергей Сергеевич, — Я же тебе объяснял, что его подельник — рецидивист, опытный ворюга.

— Ну, судьба так сложилась, Сережа, — сказала Катя, — Ты же знаешь.

— Ему уже ничем не поможешь, поверь мне. Даже если б он и захотел завязать, ему дружки не позволят. А ты лучше подумала бы о своей судьбе и о судьбе дочери…

— Но чем он нам-то может навредить.

— Антонов пригрел уголовника, сына врага — этого тебе мало?! И потом, откуда я знаю, чем он дышит, что у него на уме…

— Ох, не знаю, Сережа, прямо не знаю. Василий Павлович столько сделал для меня…

— Об этом надо молчать, — жестко сказал Сергеи Сергеевич — А лучше всего — забыть раз и навсегда. — Ну позвони хоть кому там… Пусть пропишут, на работу возьмут, дадут общежитие…

— Очень хорошо! Замечательно прямо! Как ты себе представляешь это? Что я могу сказать?.. Объяснить, что прошу за сына врага, что мать его покончила с собой при весьма странных и невыясненных обстоятельствах, когда ею заинтересовались органы, что сам он — уголовник, проходил по делу вместе с рецидивистом? Прекрасная характеристика! И прекрасный вывод для тех кто спит и видит себя на моем месте!.. А вы?.. Но допустим, допустим, я позвоню, поговорю. Ему помогут устроиться, а он завтра попадется на чем-нибудь. Ты это-то понимаешь? Кто принял, кто прописал и на каком основании, если у него направление в Южноуральск?! Ага, Антонов рекомендовал! С какой стати товарищ Антонов это сделал?.. Почему вообще освобожденный из мест лишения свободы Воронцов объявился в Ленинграде и обратился… к Антонову? Какая тут связь? Ты чувствуешь, Катенька, чем это пахнет?.. Начнется служебное расследование, поднимут дело отца, запросят Койву…

— Неужели совсем ничего нельзя придумать?

— Если только в область попробовать? — с сомнением проговорил Сергей Сергеевич. — Это, пожалуй, можно.

— Видишь, не все так плохо, — с облегчением сказала Катя.

— У вас поезд в два?

— В два.

— Пусть вечером приходит, я выясню, какие есть возможности. Дома одного не оставляй.

— Но не выгоню же я его на улицу, Сережа.

— Надо что-нибудь придумать. Пошли его в жакт, например, за справкой с прежнего места жительства. Скажи, что такая справка необходима. А я потом разберусь. Машина придет за вами около часу.

— Ты разве не проводишь нас?

— Если смогу, подскочу на вокзал.

Андрей проснулся поздно, в десятом часу. Тихо вышел в прихожую. В квартире, кажется, никого не было, стояла тишина, а на полу возле двери — чемоданы, которых вчера здесь не было. На вешалке висел китель с погонами подполковника, но эмблемы рода войск не было. Только две звезды и голубые просветы. И тут Андрей понял, что Сергей Сергеевич не просто военный, а служит в органах. Вот почему он все знает и почему учинил настоящий допрос.

А Катя с дочкой ходили в магазин. Вернувшись, они застали Андрея в кухне. Он сидел и курил, пуская дым в открытое окно. Катя догадалась, что он не мог не обратить внимания на чемоданы в прихожей.

— Так получилось, Андрей, не совсем удобно… Мы с Наденькой сегодня уезжаем. Вчера я тебе не стала говорить… Билеты уже взяты. Да билеты-то ладно, но родители Сергея Сергеевича будут нас встречать. А им не сообщить, они в деревне живут, за сорок километров от станции. Ты извини. А тебе Сергей Сергеевич велел съездить в ваш жакт и взять справку, что вы жили до войны на проспекте Газа. Вечером он тебя будет ждать. Сегодня же и переговорит с кем надо. Только сначала, наверное, тебе придется пожить в области. Но это ничего, лишь бы устроиться… Сейчас позавтракаем, и мы будем собираться — в два часа поезд. А ты поезжай за справкой.

— Не хочется есть, — сказал Андрей. Он понял, что ему пора уходить, что его на самом деле боятся оставить дома одного. Однако в тот момент он еще, пожалуй, верил что Сергей Сергеевич хочет ему помочь…

* * *

Наша мать с младшим братом и сестрой вернулась в Ленинград из Тавды в конце сорок шестого года, когда отменили пропуска на въезд. Мы со старшим братом учились в это время в ремесленном. Жили в общежитии.

Трудно сказать, откуда мы с ним, узнали (от родственников, должно быть, от кого же еще?), когда именно и даже каким поездом приезжает мать. Ехали они через Москву — там жила (и теперь еще живет, старушка) единственная родная сестра матери.

Мы с братом встречали их. Причем разделились: старший брат ждал поезда на Московском вокзале, а я — в Колпине. Не знаю, из каких соображений брат отправил меня в Колпино — дальние поезда, вообще-то, там не останавливались. Но чего не случается в жизни — этот поезд как раз почему-то остановился, и таким образом мне посчастливилось встретить мать с младшим братом и сестрой. Я увидел их в окне вагона, а мать увидела меня, и я бежал рядом с замедляющим ход поездом, пока он не остановился.

Вещей у матери было не много, но все-таки были, и мы дождались на станции старшего брата, который, не встретив мать на Московском вокзале, тотчас приехал в Колпино. Он узнал, что поезд останавливался здесь.

Вот так всей семьей (кажется, это был последний раз, когда мы собирались всей семьей) мы и отправились к тетке матери, к ее крестной, к нашей то есть двоюродной бабушке. Понятно, какими счастливыми, радостными мы явились в дом! Пожалуй, мы со старшим братом рассчитывали даже на похвалу — ведь встретили же, встретили! — и как-то не подумали: почему мать не встречал никто из наших многочисленных родственников, почему понадеялись на нас?..

Великое дело — радость, она, слава Богу, хоть иногда заставляет забывать о разных суетных необходимостях и не задавать себе лишних вопросов, ответы на которые жизнь в конце концов дает сама. Увы, слишком часто эти ответы бывают поздними и никому не нужными…

Поздоровавшись с матерью, бабушка, строго глядя на старшего брата, спросила:

— Вы рационы свои получили?

Дело было в воскресенье, а по воскресным дням в училище кормили один раз в день, в обед, а выдавали весь рацион сразу, и горячее тоже. Понятно, нам в тот день было не до рационов (если честно, они были проданы заранее, а деньги потрачены на эскимо), и ми не могли взять в голову, что бабушка в такой день поинтересуется этим. Обычно же, когда мы приезжали на выходной в Колпино, хлеб от рациона непременно привозили с собой. Так было заведено, поэтому ездили мы не часто: нужно было дождаться обеда, чтобы получить рацион, а пригородные поезда ходили редко.

Мы сказали, что не получили рационы (мать приехала утром), что было еще рано…

— Мне нечем вас кормить, — сказала бабушка. — Поезжайте и получите.

— Пусть остаются, крестная. Мы же давно не виделись, — заступилась мать. — У меня все есть.

— Ты все такая же, Евгения!.. Войну пережила, Василия потеряла, а ничему не научилась. Ишь богатеи какие нашлись, рационами разбрасываться!..

Ослушаться бабушку мы не могли и, таким образом, день приезда матери отпраздновали вынужденной голодовкой в общежитии: вернуться в Колпино без хлеба мы не посмели, а откупить обратно свои рационы— не было денег.

Выше я упомянул, что у матери было с собой не много вещей. После оказалось, что зато многое было отправлено из Тавды багажом, и спустя какое-то время мы получили этот багаж. Причем получали опять же мы со старшим обратом, и нам помогал наш друг Ерема. В багаже были в основном продукты: американская тушенка, сгущенное молоко. И кое-какая одежда. Словом, вернулась мать отнюдь не с пустыми руками. Были у нее — это я знаю точно — и деньги.

Поселили ее на чердаке, в комнатке, приспособленной для жилья, у другой тетки (у них был собственный дом, один из немногих, кстати, сохранившихся в войну), там мать и прожила несколько месяцев, а потом вынуждена была съехать. И это еще одна из тайн, похороненная вместе с нею и родственниками старшего поколения… Может быть, ее просто не прописали постоянно в Ленинграде? Не знаю. Но работать она работала какое-то время на Ижорском заводе.

Вот вспомнился эпизод, неприятный эпизод, вряд ли что-нибудь объясняющий, но все же…

Надо сказать, что, предчувствуя скорый арест отца, родители успели кое-что вывезти из дома и поместить на хранение у родственников матери в Колпине. Уже после ее смерти то чайный сервиз появлялся у кого-нибудь на столе в праздничные дни, для гостей, то патефон, который целехонек и сегодня, но нам его не отдают, молчат, словно не знают, чей это патефон (по семейной легенде, которую я слышал в детстве, он был подарен отцу… Ждановым!), то еще какая-нибудь вещь. Однажды, когда мы с женой были в гостях у бабушки, в доме которой и ютилась по приезде с Урала мать, мужчины собрались в палисаднике играть в карты. Вечер был прохладный, и муж двоюродной сестры матери, зять бабушки, пошел в дом одеться потеплее. Вернулся он в накинутой на плечи старой беличьей шубе, и я сразу узнал ее — это была шуба матери. Без всяких задних мыслей, вовсе не имея в виду обидеть дядю (в нашем роду всех называли «дядя», «тетя») — да и человек-то он был прекрасный, — я просто сказал, что это мамина шуба. А была-то она, Господи, вся вытертая уже, совсем лысая. К тому же я не имел и не имею понятия, как она попала к тетке.

— Ты ошибаешься, — сказал дядя. Он не знал ничего, потому что женился на тетке во время войны, в Сибири. — Это Олина шуба.

— Да нет, — возразил я по дурости, — Она была у мамы еще при отце.

Дядя молча повернулся и снова ушел в дом. Его не было долго. Пришел он насупленный, пожалуй что и злой, хотя злым бывал редко, и на нем была «душегрейка». Он не сказал больше ни слова. А мне до самой его смерти хотелось извиниться перед ним. Не извинился, так уж получилось…

Съехав с чердака, мать устроилась на работу в «Лен-лес» и кочевала оставшиеся два года жизни по разным леспромхозам и лесопунктам, жила с младшим обратом в бараках, а сестру вынуждена была отдать в детский дом, иначе вряд ли сестра выжила бы в тех условиях. Да и брат находился больше в школе-интернате во Мге, откуда и сбежал. Как-то я увидел его в поезде. Я курил в тамбуре, а он появился неожиданно на переходной площадке. Я знал, что он удрал из интерната — его искали, — и кинулся к нему, однако он быстро перелез на подножку и спрыгнул на ходу.

Умирала мать в областной больнице. Старший брат жил тогда в Череповце, строил металлургический гигант, нас с младшим братом, увы, также не было в Ленинграде— носила нас нелегкая по стране…

Много позднее я узнал, что мать разыскивали органы, что на нее было заведено какое-то дело, и кто знает, не была ли ее ранняя смерть избавлением— ведь это был печально памятный сорок девятый год.

И все всего боялись.

Все и всего…

 

XXIII

АНДРЕЙ вышел из парадной, на мгновение задержался, раздумывая, куда идти, в какую сторону хотя бы, чтобы поехать в жакт за справкой, увидел тормозящий у остановки трамвай и побежал наискосок через улицу. И нарушил правила — здесь не было перехода. Другие прохожие переходили именно в этом месте, и постовой, торчащий на углу, — накануне, кстати, его вроде бы не было — не обращал внимания на это. Но едва Андрей добежал до середины улицы, как раздался пронзительный свисток, и постовой поманил Андрея пальцем:

— Почему нарушаешь? Правила для кого, для Пушкина? — Виноват.

У постового был чрезвычайно деловой вид. Ему поручили задержать молодого человека, который, по всей вероятности, может здесь появиться, и дали приметы: высокий, семнадцати-восемнадцати лет, в кепке-«лондонке» серого цвета, в коричневых брюках, в коричневых же парусиновых баретках, в серой, с черной кокеткой, в куртке-«москвичке».

Оглядев Андрея, постовой нашел, что все приметы сходятся один к одному, но, чтобы не вышло ошибки, все-таки лучше проверить документы. Тот, которого велено задержать и доставить в отделение, имеет временный паспорт на имя Воронцова.

— Документы, — потребовал постовой. — Андрей не сразу сообразил, для чего понадобились документы. Ведь за нарушение правил просто штрафуют. Впрочем, проверяли же на вокзале, почему бы не проверить и этому легавому? Может, им нравится проверять.

Он предъявил паспорт. Но теперь в паспорте лежала и справка об освобождении: показав Антонову, он не спрятал ее обратно в носок.

— Пройдемте со мной в отделение, — сказал постовой и взял Андрея за локоть.

— Зачем? — Он пытался освободить руку, однако постовой держал крепко.

— Там разберутся.

Нет в тот момент Андрей ничуть не встревожился, не удивился. Постовой вычитал, что направление дано в Южноуральск, вот и решил отвести в отделение. Ничего страшного. Он сошлется на Антонова, они ему позвонят — и все будет в порядке. __

А день был отличный, редкостный для Ленинграда день Прямо картинка. Высокое яркое солнце, небо до опьянения голубое, чистое, словно помытое, ни тучки, ни даже облачка — сплошная золотистая голубизна. Вдоль тротуара росли аккуратно постриженные кусты не то акации, не то жасмина. Андрей не разбирался в этом, он только и мог отличить елку от березы и в школе терпеть не мог ботанику — скучища, спать хотелось на ботанике. Какие-то там тычинки, пестики и прочая галиматья.

Милиционер ослабил хватку. Пальцы, наверно, устали И вообще задержанный вел себя странно, не пытался бежать, не канючил, шел спокойно и улыбался.

Немножко странно было и самому Андрею, что он покорно позволяет вести себя в отделение. Вот взять и рвануть Через кусты, в подворотню — и поминай как звали Но ему не нужно бежать. Сейчас все выяснится, и он поедет за справкой. Заодно и спросит в милиции, как найти жакт. Получит нужную справку, что они действительно жили перед войной на проспекте Газа, вечером вернется к Антонову, к Сергею Сергеевичу…

И все же в нем пробуждалось некое подозрение, предчувствие, что задержали его не совсем случайно, что это не обыкновенное усердие постового, который решил проявить бдительность. Отчего явилось это предчувствие он не смог бы объяснить, но было, было оно…

А вот и отделение. Постовой, довольный, что доставил задержанного без происшествий, в целости и сохранности, вежливо сказал:

— Сюда, пожалуйста. — И толкнул дверь, пропуская Андрея вперед.

— Покорно благодарю, — У Андрея разыгралось настроение ему сделалось весело. Он-то, в отличие от постового, знал, что сейчас позвонят Антонову и потом станут еще извиняться, говорить, что «ошибочка вышла». Но почему же тогда проснулась тревога и это нехорошее предчувствие?.. — Привет, начальник! — Он стащил с головы кепку и помахал ею дежурному, сидевшему за перегородкой.

— Я тебе покажу привет! — огрызнулся дежурный. — В чем дело, Михальчук?

— Как было приказано, доставил, — ответил растерянно постовой. — Приметы сходятся…

— Ступай на пост! — зло взглянув на постового, приказал дежурный.

«Приметы? — подумал Андрей. — Какие приметы, при чем здесь приметы?..»

Постовой выложил на барьер паспорт Андрея и справку об освобождении и, козырнув, вышел.

— Явился не запылился? — проговорил дежурный, заглянув в документы. — Только тебя и не хватало. Зачем приехал?

— Жить.

— Жить! А куда должен был ехать? — Дежурный вдруг вскочил и вытянулся по стойке «смирно».

Андрей оглянулся. В дежурку вошел милицейский майор. Он покосился на Андрея и спросил у дежурного:

— Задержанный?

— Так точно.

— Ага. Фамилия?

— Воронцов.

— Из заключения?

— Да.

— Чего шляешься по городу? — усталым голосом спросил майор, держа в руках документы Андрея.

— По небу я не могу, я не ангел с крылышками.

— Не паясничай, Воронцов. — Майор бросил на стол дежурному документы. — Оформи подписку.

«Значит, дело не в том, что перешел улицу в неположенном месте, — понял окончательно Андрей. — Значит…»

— Почему подписку? — сказал он.

— А что тебе?

— Позвоните подполковнику Антонову…

Майор усмехнулся, вздохнул и молча вышел из дежурки.

Теперь Андрею стало абсолютно все ясно. Его обманули. Обманули, как шелудивого щенка. Выпроводили из дому, якобы за какой-то справкой, а постовому, конечно, было приказано задержать его и доставить в отделение. Здесь подписку в зубы — и мотай из Ленинграда. Пока всё оформляют, Катя успеет уехать. А самого Антонова тоже след простынет, в этом Андрей не сомневался. Скорее всего, они и уезжают все вместе…

Он, не читая, расписался небрежно, взял документы и сунул в задний карман брюк. Там что-то было, какие-то бумажки. Он вытащил их — это были деньги. Несколько красных тридцаток. Андрей удивленно рассматривал купюры, не понимая, откуда они взялись в его кармане. Не было у него здесь денег, это он хорошо помнил…

— Столько грошей, что даже не знаешь, где лежат? — сказал дежурный.

Андрей как-то отрешенно взглянул на него и вдруг догадался, что деньги положила Катя. Больше некому. Явилась было мысль отдать их дежурному и попросить, чтобы передал подполковнику Антонову, с благодарностью однако понял, что тот наверняка не знает о деньгах, а подводить Катю совсем не хотелось. Она не участница в этом деле.

— До скорого, начальник, — спрятав деньги и документы, сказал Андрей и пошел прочь.

Выйдя на улицу, он зажмурился. В чистом небе плавало жаркое солнце и било прямо в глаза. Он постоял, подумал недолго и направился к дому, где жили Антоновы Он надеялся, что еще успеет застать Катю — было около часу. Ему нужно задать ей один, всего один вопрос. И вернуть деньги. Он не нуждается в подачках.

Постовой по-прежнему торчал на углу.

Андрей вошел в парадную, поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру. Тишина. Позвонил снова. За спиной послышался шум, открылась дверь квартиры напротив. Андрей обернулся. На него исподлобья смотрел здоровенный мужик.

— Ну, чего раззвонился? — сказал он. — Там никого нет.

— Благодарю.

«Не успел, — разочарованно подумал Андрей. — Жаль, очень жаль…»

Он спустился вниз и вызывающе пошел через улицу в том же месте, где переходил утром. Постовой не мог не видеть его, но не свистел. Сделал вид, что не замечает И тогда Андрей сам подошел к постовому:

— Охраняем мирный покой ленинградцев?

— Шел бы своей дорогой, парень.

— А у нас у всех одна дорога, — рассмеялся Андрей и показал на плакат, висевший на фронтоне дома: «МЫ ЖИВЕМ В ТАКОМ ВЕКЕ, КОГДА ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ К КОММУНИЗМУ!» — Видал?..

— Шутник ты, парень, — заулыбался постовой. Но тотчас сделал серьезное лицо и строго проговорил — Ты смотри с такими шуточками…

— Да я кладбище имел в виду. Там и будем строить коммунизм.

— Но-но!..

— Не бзди, никто не слышал. И будь здоров.

 

XXIV

ТЕПЕРЬ у Андрея и в самом деле была одна дорога. А впрочем, все-таки две: в шалман, где познакомился с Пузом, или на «малину» к Крольчихе. Однако обе эти дороги вели в одну сторону…

«Ладно хоть не на кладбище пока», — усмехнувшись, подумал он.

Для начала Андрей решил наведаться в шалман. Заодно и выпить, гори оно все синим пламенем.

Ему казалось, что в трамвае все внимательно смотрят на него, и он в ответ нахально и небрежно разглядывал немногочисленных в этот час пассажиров. Наплевать ему было на всё и вся, в гробу он всех видел, фраеров и асмодеев, и он готов был на любой самый отчаянный шаг, ничего не опасался, уверенный в том, что по крайней мере сегодня, то есть до истечения суток с момента подписки, застрахован от неприятностей с легавыми. И потому, что ему законно установлен срок, когда он должен покинуть Ленинград, и потому еще — это главное, — что наверняка дежурные всех отделений милиции уведомлены о том, что гражданина Воронцова А. В., по паспорту двадцать девятого года рождения, уроженца города Ленинграда, освобожденного из заключения, задерживать сегодня не надо, а если все-таки он будет случайно задержан и доставлен в отделение, его следует отпустить с миром. Завтра — другое дело. Завтра в первом часу дня истекут отпущенные по подписке двадцать четыре часа…

В шалмане он сразу увидел Пузо. Тот сидел за столиком в углу, но, как только вошел Андрей, вскочил и бросился ему навстречу:

— Привет. А я тебя поджидаю.

— Зачем это я тебе понадобился?

— Видел Евангелиста, — шепотом сказал Пузо, — толковал насчет тебя…

— А кто тебя просил?

— Ты же сам кричал, что привет ему привез.

— Ладно, — Андрей кивнул и огляделся по сторонам. И встретился глазами с Зайкой. Она улыбнулась ему.

— Ты жива еще, моя старушка? — спросил он и подмигнул.

— А что мне сделается, пока мужики не перевелись? — хихикнула она и подошла к столику.

— Угостить, что ли?

— Во сегодня ты совсем другой человек, — сказала Зайка — Угости, если гроши есть и не жалко. — Она повела плечами. У нее был жирно намазан рот. Карандаш заехал далеко за границы губ, и оттого рот казался непомерно большим.

— Садись, — пригласил Андрей.

— Слушай, валила бы ты отсюда, — поморщился Пузо. — Нам потолковать нужно.

— Пусть сидит, — возразил Андреи — Успеем, натолкуемся.

— Она нажрется и чего-нибудь захочет. Потом от нее не отвяжешься.

— Подумаешь, фраер, — фыркнула Зайка, — Может он мне понравился, — Она откровенно оглядела Андрея с головы до ног, — Может, я с ним хочу потрахаться. Тебе-то какое дело?

Андрей смутился, но вместе с тем его охватило желание он готов был прямо сейчас, прямо здесь схватить Зайку, или как там ее на самом деле зовут, сдавить так, чтобы хрустнули косточки, если они у нее есть — такая она была пухлая, мягкая, — и срывать с нее одежду… Его бросило в жар, застучало в висках, ноги стали ватными. Он никогда еще не обнимал женщину. Он не без труда встал, подошел к стойке, за которой распоряжался не то грузин, не то армянин, взял триста граммов водки, три кружки пива и сосиски. Буфетчик с явным интересом смотрел на него.

— Пузо, помоги! — позвал Андреи.

— Садись, дорогой, я принесу, — сказал буфетчик. Он сам поставил на стол выпивку и закуску и подмигнул Пузу. Тот пробормотал что-то невнятное и ушел. Андрей, проводив его взглядом, усмехнулся. Он не сомневался, что Пузо побежал докладывать о нем Евангелисту, А буфетчик, похоже, у них свой человек и дал знать, что Евангелист ждет где-то поблизости.

— Ну что, выпьем с горя? — сказал Андрей Зайке.

— А какое у тебя горе?

— Вообще, так говорится. — Он налил ей в стакан водки, а себе наливать не стал, подумал, что с Евангелистом лучше встретиться трезвым.

— А ты что? — удивленно спросила Зайка.

— Я пока воздержусь, пивка вот выпью. Не знаешь; куда это Пузо смылся?

— А черт его знает. — Она передернула плечами, выцедила полстакана водки, поморщилась, отчего губы у нее сложились бантиком, и занюхала корочкой хлеба с горчицей.

— Даешь стране угля, — сказал Андрей. — Мелкого, но… — Он выпил пиво и поднялся, — Пойду и я. — Нет, никуда он не собирался уходить, он просто решил, что Пузо наверняка велел девке задержать его, если что, и захотел проверить свою догадку. Что его отсюда так просто не выпустят, он понимал.

— Куда тебе спешить, — сказала Зайка и — заметил Андрей — покосилась на буфетчика, — Посидел бы со мной, поговорил по-человечески. Все мужики с ходу лапать лезут и под юбку, а ты такой симпатяга и культурный. Сразу видно, что воспитанный… — Она протянула руку, хотела погладить его.

Андрей оттолкнул ее.

— Только похвалила тебя, а ты снова грубишь, фи! — Она надула и без того толстые губы.

— Сначала руки помой, — сказал Андрей. Краем глаза он следил за буфетчиком. Тот, в свою очередь, с нетерпением поглядывал на дверь.

— Руки у меня всегда чистые, — с наигранной обидой проговорила Зайка. — А ты злой, оказывается.

— Мама с папой поругались, когда делали меня.

— Это стихи?

За спиной Андрея хлопнула дверь. Буфетчик, кажется, вздохнул облегченно. Значит, вернулся Пузо. Так и есть: он подошел к столику, наклонился и шепнул:

— Тебя люди ждут.

— Сено к лошади не ходит, — сказал Андрей и взял вторую кружку с пивом, как будто собрался пить. — Верно, Зайка?

— Евангелист ждет, — снова шепнул Пузо.

— Пусть идет сюда.

«Интересно, что он из себя представляет, — подумал при этом Андрей. — Борода и Штырь говорили, что авторитетный вор…»

— Сюда ему нельзя. — Пузо положил руку на плечо Андрею.

— Тогда другое дело.

Они вышли из шалмана, прошли пол квартала и свернули за угол. Здесь, перед кинотеатром, был небольшой сквер. Андрей тотчас засек «людей»: один из них, довольно пожилой, сидел ка скамейке с газетой в руках, а второй, помоложе, с беспечным видом прогуливался по дорожке, делая вид, что кого-то ждет. Пузо подвел Андрея к пожилому, кивнул, а сам отошел в сторону.

— Присаживайся, сынок, — велел мужчина, не глядя на Андрея, а но-прежнему уткнувшись в газету. — Толкуй, откуда знаешь меня?

— А я тебя не знаю, — ответил Андрей.

— Хорошо отвечаешь. А Пузо вот толкует, что ты на меня ссылался. Врет, блядища?

— Смотря кто ты такой.

— Хм, и это верно. — Он сложил газету и сунул в карман. — Допустим, Евангелист я…

— Чем докажешь?

— А вон сейчас Пузо с Балдой тебе докажут. Толкуй, мальчик, откуда знаешь обо мне?

— Штырь с Бородой привет велели передать, — сказал Андрей.

— Штыря — знаю, — кивнул одобрительно Евангелист. — А Борода… Какой Борода?.. Никола, что ли?..

— Да, Никола Борода.

— Другое дело. Где ты их видел?

— В зоне вместе были.

— Выскочил только?

— Ага. Велели еще передать, что Баламут вроде ссучился. Сказали, что на толковище его надо.

— Баламут ссучился?! — вскричал Евангелист.—

Не может быть!

— Я передаю, что меня просили.

— Это точно?

— Что?

— Ну что он ссучился?

— Штырь толковал, что у него сильные подозрения, — сказал Андрей.

— Неужели, а?.. — Евангелист покачал головой,—

Ох-х ты, гад подлючий! Ладно, разберемся. Как на Пузо вышел?

— Случайно в общем-то. Зашел в шалман — и познакомились.

— Не люблю я всяких случайностей… — прищурившись, проговорил Евангелист. — Случайно бабы рожают.

— У меня есть адресок Крольчихи, Штырь дал.

— Помнит, старый хрыч, — ухмыльнулся Евангелист. — Кого в Питере знаешь?

— Никого. Только Пузо.

— Ванькино пузо просит арбуза. Шестерка он.

— Я понял, — кивнул Андрей. — Князя, правда, знаю. Бегали с ним.

— Князюшку знаешь? Бегал с ним?.. — удивился Евангелист. — Он, толковали блатные, сгорел?

— Мы вместе и сгорели. Мне два года дали, а ему семерик по совокупности влепили.

— А я не верил, что Князь сгорел. Счастливчик он, интеллигенция. Но вор в авторитете… Так случайно, говоришь, загреб в этот вшивый шалман?

— Случайно.

— Давай тогда снова загребем,'— сказал Евангелист. — Посидим, потолкуем, обдумаем, что и как. Кличут-то тебя как?

— Племянником.

— Князев племянник, что ли? — рассмеялся Евангелист и обнял Андрея за плечи. Руки у него были сильные и цепкие.

Они вернулись в шалман. Пузо и второй, которого Евангелист назвал Балдой, шли сзади. Зайка по-прежнему сидела за столом, точно караулила место. Увидев Евангелиста, она расплылась в улыбке,

— Что пасть разинула? Видал, Племянник, что за чудище? Ночью приснится — со страху дуба дашь. А за кружку пива продаст легавым вместе с потрохами. Выгребайся отсюда! Допивай и топай.

— Мне все не допить… — Зайка часто моргала и смотрела на Евангелиста с откровенным испугом.

— Допьешь. — Он слил водку в кружку с пивом и придвинул Зайке. — Давай.

— Я умру…

— Пей, сука… Считаю до трех, а потом вылью все в одно место и солью присыплю. Раз…

Зайка дрожащими руками взяла полную, с краями, кружку и стала пить. Зубы ее стучали по стеклу, глаза закатились, но она пила, и жидкость, похожая на мочу, стекала по подбородку. Зрелище было противное, и Андрей отвернулся. А Пузо громко захохотал, приседая.

— Смешно? — спросил его Евангелист.

— Спрашиваешь! Аж в животе колет.

— Тогда все вместе посмеемся, дружно, как смеются пионеры и школьники. Алло, Степа, подь-ка сюда! — Евангелист подманил пальцем буфетчика, тот подошел— Тебе не кажется, Степа, что твою лавочку пора закрывать на переучет? Нам нужно спокойно потолковать…

— Понял, будет сделано, — сказал буфетчик и стал поторапливать с выпивкой немногих посетителей.

Через пять минут шалман был пуст. Остались Евангелист, Андрей, Пузо, Балда и Зайка, совсем одуревшая от выпитого.

— Таким, значит, макаром, Степа, — подумав, сказал Евангелист. — Организуй выпить и закусить. И чтобы все прилично, как в лучших домах Филадельфии. Накрой на троих, — добавил он — А Пузу нацеди пятнадцать кружек пива, и пополнее, без туфты. Высосешь, — обратился он к Пузу, — получишь полкуска, а не высосешь _ за шиворот вылью все остатки. Понял?.. Это чтобы нам веселее было закусывать, а ты чтобы не

смеялся над другими.

— Да ты что, Евангелист, мне же в жизнь столько не выпить, — заскулил Пузо. — Я больше трех кружек не могу, век свободы не видать… Скости хоть половину…

— Господь скостит. Слыхал афоризму: смеется тот, кто смеется последним? Вот мы с Племянником и Балдой и хотим быть последними, а ты со своим свиным рылом сиди в сторонке и жри это ссаньё.

Тем временем Степа тщательно вытер столик, принес водку, бутерброды с колбасой и с сыром и даже селедочку, украшенную луком.

— Нормалеус, — похвалил Евангелист, оглядев стол и шумно со вкусом принюхиваясь. — Садись, Племянник. Балда, ты тоже садись. Да за Пузом присматривай чтобы не фармазонил. — Он аккуратно, с уважением разлил водку по стопкам, которых вроде бы и не водилось в шалмане, — Ну, ворье, за тех, кто в море, на вахте и на харчах у начальничка! — произнес он торжественно и опрокинул стопку в рот. — Хор-роша, стерва! Балда, кто наш главный враг?

— Водка, — с готовностью ответил Балда.

— А с врагами что нужно делать?

— Их нужно уничтожать.

— Правильно. Наливай по второй, — Евангелист взял стопку и пристально посмотрел на Андрея: — Теперь ты, Племянник. Ответь мне на вопрос; почему водку пьют?

Андрей не раз слышал эту «загадку» от Князя, знал ответ и понял, что Евангелист его проверяет. Должно быть, он тоже знал эту «загадку» от Князя.

— Жрать нельзя, потому и пьют, — сказал он. — А неплохо бы кусочек отрезать!

— За Князя! — удовлетворенно улыбнувшись, сказал Евангелист. — Князь — голова!

— Дом Советов, — уточнял Балда.

— Мавзолей, — поправил Евангелист.

А Пузо пил пиво. Первые две-три кружки он выпил легко, не переводя дыхания. Евангелист не смотрел в его сторону. Он смачно закусывал, приговаривая: «Люблю повеселиться, особенно пожрать».

— Чего сразу не пошел на хату к Крольчихе? — неожиданно спросил он.

— Как-то не получилось, а потом Пузо встретил…

— Гляди-ка, шестую лупит! Вылупит все, как думаешь?

— Вряд ли, — сказал Андрей. — Лопнет.

— Не лопнет, — возразил Балда. — В его брюхо бочка влезет.

— Если как следует утрамбовать — и две влезет, — усмехнулся Евангелист. — Ты когда в Питер приехал? — снова спросил он без всякого перехода.

«Подловить хочет», — подумал Андрей.

— Вчера, — ответил он.

— Искал кого-нибудь?

— Искал.

— Ну и?..

— Никого.

— А ночевал где?

— На «бану».

— Нашел место. — Евангелист посмотрел на Зайку, которая сползла уже на пол. — Трахнуть эту сучку хочешь?

— Нет. — Андрей покачал головой. Сейчас Зайка вызывала в нем не желание, как раньше, а отвращение и брезгливость.

— Правильно. Ее только по приговору вместо червонца сроку можно трахать. И то с закрытыми глазами.

Пузо поставил пустую кружку на стойку, отфыркался и тяжело спросил у Евангелиста:

— Отлить можно?

— Дуй прямо здесь, все равно свинарник.

Пузо отошел в угол у двери и помочился. Буфетчик спокойно и равнодушно наблюдал за этим.

— Не могу больше, сука буду, не могу! — взмолился Пузо, заискивающе глядя на Евангелиста.

— Лей за шиворот. Как там Штырь с Бородой?

— Нормально, — сказал Андрей.

— Ты в законе?

— Нет пока, но кушал с ними.

— На толковище стащу. Раз Штырь с Бородой рекомендуют и с Князем бегал, уладим.

Пузо, пошатываясь, подошел к столу!

— Убей, не лезет больше!

— Убивать не стану, живи. А наперед наука. Она, как и искусство, требует жертв. Проси Зайку. Простит — черт с тобой. Эй, баба, проснись! — Евангелист толкнул ее ногой.

Она пошевелилась, промычала что-то и приподняла голову.

— Вот Пузо у тебя прощения просит. Прощаешь?

— Н-не, н-не п-прощаю, — пробормотала она и снова уронила голову.

— Дама не прощает, сам видишь, — разводя руками как бы сожалея об этом, сказал Евангелист. — Вставай на колени. Балда, тащи пиво.

— Ну, Евангелист, ну пожалуйста!.. — Пузо едва не плакал.

— На колени, отрок! — Он взял из рук Балды кружку и медленно тонкой струйкой стал лить пиво Пузу за ворот рубахи. Вылил целую кружку, поморщился, достал носовой платок, вытер руки и бросил платок в пустую кружку. — Поднимайся, а то ревматизм схватишь — велел он. Пузо шустро вскочил на ноги-Больше не будешь издеваться над слабой женщиной?

— Гад буду!

— Смотри, узнаю-башку откручу, а вместо башки Зайкину жопу поставлю. Выпей водяры, легче станет. И не смей Зайку трогать. — Евангелист вытащил из кармана пачку денег и положил на стол, — Эй, Степа, хватит?..

— Без делов, — отозвался буфетчик. — И на похмелку кое-кому останется.

— Тогда мы пошлепали. — Евангелист поднялся. — Его запомнил хорошо? — Он показал на Андрея.

— Сфотографировал еще вчера, будь спок.

— Лады. Это мой кореш, в законе. Имей в виду. Ну, пошли отсюда, Племянник. А ты, Пузо, никогда не ржи над чужим несчастьем, ибо, — тут Евангелист поднял указательный палец и закатил глаза, — пожнешь свое! И не торчи здесь долго. Убери за собой ссаньё, возьми девку и доставь на хату. А то легавые подберут. Да, Степа… Вот Племянник нехорошую весточку привез от Штыря. Толкуют люди, что Баламут того, ссучился. Надо бы проверить и разобраться с ним. Штырь зря не скажет. Валяй.

 

XXV

СОЛНЦЕ заканчивало свою дневную работу. Дописывая в небе суточную параболу, оно медленно, но неуклонно скатывалось за черные, закопченные крыши таких же закопченных домов. Вдоль улицы тянул предвечерний холодок.

Евангелист с Андреем дошли до Обводного, прошли немного по набережной и свернули в какой-то мрачный переулок, где, кажется, никто не жил — полуразвалившиеся дома выглядели заброшенными, оставленными на откуп времени и сырости. Наконец уперлись в кирпичную стену-забор. Здесь снова свернули в узкую щель между этим забором и деревянной развалюхой, окна которой были наглухо заделаны ржавыми листами жести, и оказались в замкнутом тесном дворике. Тут их опередил Балда, шедший до этого сзади. Он своим ключом открыл один из сараев, которые замыкали дворик со всех сторон, и юркнул внутрь. Не прошло и минуты, как он высунул из сарая голову и позвал:

— Можно, все чисто.

Тогда Евангелист с Андреем тоже вошли в сарай. Раздвинув в задней стенке две доски, они пролезли в дыру и оказались в щели между сараем и поленницами дров, уже в другом дворе и на другой улице. Балда вернулся назад.

— Я бы не нашел хату, — сказал Андрей.

— Нашел бы, только с другого конца, — ответил Евангелист.

Они проторчали в щели минут десять — пятнадцать. Раздался свист.

— Балда зовет, — кивнул Евангелист. И Они вышли из-за поленницы.

Двор-тоже был тесный, заброшенный. В глубине его стоял мрачный двухэтажный кирпичный дом. Балда стукнул в крайнее окошко. Шевельнулась занавеска, и за стеклом появилось женское лицо. Разглядев Балду, женщина показала рукой, что можно проходить, и все трое пошли к двери.

В коридоре было темно, пахло плесенью, отбросами и кошачьей мочой. Эти острые и неприятные запахи напомнили Андрею их дом на проспекте Газа, который был где-то неподалеку. Раньше был, до войны.

Открылась дверь в квартиру.

— Кто с тобой? — спросила женщина Балду.

— Евангелист.

— А третий?

— Кореш один, — выступая вперед, сказал Евангелист. — Племянником кличут. Свой человек, не волновайся. Привет вот тебе привез от Штыря.

— От Штыря? Живой, значит, старый хрен, — проговорила женщина (это и была Крольчиха) с улыбкой. И внимательно, с недоверием все же прощупала Андрея глазами, — Сколько же я его не видала, обалдуя?! После ББК завалился всего пару раз — и с концами. Я думала, дуба давно врезал старик или «вышку» схватил. Где он, пыхтит?..

— Да, у начальника, — ответил Евангелист.

— Хоть отдохнет перед смертью, — усмехнулась Крольчиха. — Пора ему уже о душе подумать.

— Всем нам пора, — сказал Евангелист. — От самого рождения пора.

А в квартире было на удивление чисто и тихо. То есть квартира совсем не была похожа на «малину», какой представлял ее Андрей. Любин дом он не считал «малиной». Немного темновато, потому что окна выходили в тесный, мрачный двор, к тому же были наглухо зашторены, но было в этой сумеречности и что-то располагающее, по-настоящему домашнее.

Евангелист плюхнулся в большое зачехленное кресло и развалился в нем, закинув ногу на ногу.

— Вот так бы и дожить до конца дней, а? — сказал он. — Еще бы кошечку, собачку… Завязывать не собирался? — вдруг спросил он, в упор глядя на Андрея.

Взгляд у Евангелиста был тяжелый, давящий, такой взгляд выдержать трудно, и он, разумеется, все прекрасно видит и понимает. Его не проведешь, ему лучше не врать. Да и зачем?.. Назад пятками не ходят. И прав Евангелист в своем недоверии. Он должен быть убежден, что Андрей свой, раз привел его сюда…

— Было дело, — сказал Андрей.

— У каждого из нас когда-то шевелилась в мозгах эта мыслишке, — кивнув, произнес Евангелист. Он вздохнул, и Андрею подумалось, что сейчас он перекрестится. Однако Евангелист не перекрестился. — И у меня была. Вот у Князя, пожалуй, нет. Он идейный вор. А ты молоток, не стал лепить горбатого. За это хвалю. Перед людьми надо быть честным.

В прихожей кто-то топтался, скрипели половицы. Скорее всего, решил Андрей, Балда возле двери стоит не стреме.

Андрей молчал, провожая глазами муху, которая оторвалась от липучки и теперь ползла, спотыкаясь, по столу. Она не могла уже взлететь, и, наверное, чудом обретенная свобода была ей не в радость, лишь увеличивала агонию, продлевала ее, а жить-то она все равно не сможет, потому что главное — крылья, а они сделались ненужными и даже лишними. Андрей аккуратно взял муху двумя пальцами и вернул на липучку, висевшую над столом.

— Спасение является нам через смирение, — проговорил Евангелист. — Смиривший гордыню свою обретает счастье незнания. — Он поднялся с кресла и подошел к окну. — Ни одна тварь не возьмет в рот то, что однажды выплюнула. Отрезанный ломоть к буханке не приклеишь. Так было и так пребудет во веки веков.

Андрей удивленно смотрел на Евангелиста. Он почему-то не ожидал от него ничего подобного, да и не улавливал в его словах ни смысла, ни связи со своим признанием.

— Думай, шевели извилинами, — сказал Евангелист. — Человекам для того и дадена башка, чтобы они иногда шевелили извилинами… Посмотри на эту жертву собственного любопытства. — Он повернулся и показал пальцем на затихшую муху. — Была и нет. И не нужна своим товарищам по… классу, а? Или нужна, как почившему в бозе согревающий компресс на жопу.

Вон, ее родичи жужжат в не заметили даже, что их стало на одну меньше. В этом и есть вся великая тайна бытия: каждый умирает в одиночку. Хотя бы в на миру подыхал, а все равно в одиночку. Молоток, что честно признался насчет завязки, — снова похвалил он. — Точность — вежливость королей, а честность — лицо вора.

Хлопнула дверь, в прихожей послышались голоса.

— Сейчас сообразим маленький торжественный ужин в честь обнародования Указа,— потирая руки, ухмыльнулся Евангелист. — Все правильно: наше дело выжить, а их дело — нас уничтожить. Борьба противоположностей. А мы с тобой и есть противоположность.

— Не добавили бы Князю, — обеспокоен но сказал Андрей.

— Не добавят. Закон обратной силы не имеет. Хотя… — Он поцокал языком. — Закон как дышло: куда повернул, туда и вышло. Это для них. А для нас — как телеграфный столб: перешагнуть нельзя, но обойти можно. Покажь-ка свои ксивы.

Эта манера Евангелиста задавать неожиданные вопросы и говорить о вещах, не имеющих отношения к разговору, обескураживала Андрея. И даже злила немного. Впрочем, он понимал, что доверие, полное доверие, нужно заслужить и что Евангелист вправе подозревать в нем кого угодно. Мало ли, что бегал с Князем, что привез привет от Штыря с Бородой. Поди проверь! А легавые и не на такие штучки способны, если им надо.

Он отдал Евангелисту документы. Тот едва взглянул и разорвал на мелкие части.

— Залетишь с такими ксивамн. Сделаем нормальные.

Открылась дверь. В комнату вошли две девицы. Одна лет двадцати пяти, а вторая совсем молоденькая, не старше Андрея.

— Приветик, — сказала та, которая была постарше.

— Приветик, приветик, киска, — заулыбался Евангелист и поманил девиц пальцем. — Вот, красотульки вы мои ненаглядные, прошу любить и жаловать — это Племянник, в миру же Андрей. Прочие анкетные данные только для служебного пользования. А вы ведь, хорошие моя, в уголовке не служите, верно?.. — Он чмокнул их по очереди в щечки.

Девицы с интересом смотрели на Андрея. Молоденькая особенно пристально и внимательно, так что он почувствовал смущение, какое-то даже неудобство. И не находил места рукам, они мешали ему, и он вдруг вспомнил, как однажды Люба объясняла, что умение владеть руками, когда ими ничего не делаешь, очень важно для актера.

Старшая назвалась Верой, а молоденькая, тоже чуточку смущенная, сказала тихо:

— Татьяна.

Андрей решительно не знал, что делать. Татьяна же, быстро справившись с легким смущением, смотрела на него ласково, и на губах ее светилась улыбка. Она была очень красивая. Глазищи огромные, голубые, каким было утреннее небо над городом. Мысли, путаные и глупые, роились в голове Андрея, он переминался с ноги на ногу, пряча руки то в карманы, то за спину…

— Танька, — сказала со смехом Вера, — ты что, ослепла? Не видишь. Племянник втрескался в тебя с первого взгляда?

— Ну и что? — Татьяна пожала плечами, — Ну и втрескался, ну и я, может, в него втрескалась. Возьмем вот и закрутим с ним безумную любовь. Как в кино. Хочешь? — спросила она Андрея, взяла его руку и прижала к своей груди. Он ощутил дрожь в коленках. — Вот, послушай, как бьется сердце. Слышишь?..

— Да, — едва слышно пробормотал он, с трудом шевеля сухим языком.

— Давай сядем, — предложила она, и они сели на один стул. Татьяна примостилась на самом краешке и тесно прижалась к Андрею. — Я тебе нравлюсь? — Она положила голову ему на плечо.

— Очень.

— И ты мне нравишься, — шепнула она прямо в ухо и провела нежно своей мягкой ладошкой но его лицу.

В голове Андрея зашумело, в глазах поплыли радужные круги.

Пришла Крольчиха, стала накрывать на стол. Татьяна взялась помогать, то и дело — поглядывая на Андрея и улыбаясь ему обещающе. Они с Крольчихой носили посуду, бутылки, закуски, а когда все было на столе, появился и Балда с еще одной девицей, чем-то похожей на Зайку. Присмотревшись, Андрей понял, что у нее, как у Зайки, слишком жирно, до безобразия, накрашены губы. А вот у Татьяны губы были подкрашены аккуратно, почти незаметно.

Евангелист кивнул, и Балда разлил водку по стопкам;

— Поехали? — сказала Крольчиха.

— Погоди, мать. Я вот смотрю на Танюху и думаю: как жаль, что она родилась не в каком-нибудь прошлом веке: С такой красотой была бы она графиней Помпадур, например…

— А ты ее любовником? — фыркнула Вера.

— Дура. У нее хватило бы любовников и без меня. Племянник, например.

— Он мужем моим был бы, — сказала Татьяна, прижимаясь к нему.

— Граф Помпадур! — расхохотался Балда. — Во сила!

— Заткнись, — спокойно сказал Евангелист, — Так выпьем, друзья мои, за нашего нового товарища, и, как говаривал мой покойный дедушка, дай-то Бог не по последней! За тебя, Племянник, за мудрых дедушек и прекрасных девушек! Поцелуй Танюху.

— Где ему, — усмехнулась злорадно Вера. — Танька, придется тебе самой проявить активность.

— Ну и что, ну и поцелую, ну и подумаешь! — Татьяна тряхнула головой, отчего волосы ее рассыпались по плечам, повернулась лицом к Андрею, пристально посмотрела на него, не посмотрела даже — всмотрелась, как бы оценивая, достоин ли он ее любви, потом обхватила его за шею и впилась в губы.

И Андрей почувствовал, что взлетает. Тело сделалось невесомым, вроде это было и не его тело, и приятно кружилась голова, а от Татьяны исходил дурманящий запах не то хороших духов, не то просто молодой женщины…

— Хватит вам лизаться, лизуны херовы, — поморщилась Крольчиха.

— Эх, мать, стара ты стала, забыла уже, как сама лизалась, — с укоризной сказал Евангелист. — Это же святое.

— Только не с тобой, — огрызнулась Крольчиха.

Наконец Татьяна разжала руки, опустила их безвольно и откинулась на спинку стула. Она часто и глубоко дышала, глаза ее были полузакрыты. Андрей дрожал весь, только что не стучали зубы.

— Ха, — сказал Балда. — Их забрало!

— Заткнись, говорю! — прикрикнул на него Евангелист. — Разве тебе понять, что такое любовь?! Ну, пошла душа в рай!

Андрей выпил водку одним глотком, чтобы успокоиться. Поставив стопку, незаметно — так ему казалось — покосился на Татьяну. Она допивала маленькими глоточками, и у нее был до странности сосредоточенный вид, словно была она занята крайне важным делом. Выпив, она приоткрыла рот и потянулась к Андрею. Он поймал вилкой шпротину и подал ей. Татьяна аккуратно сняла шпротину губами и, прикрыв глаза, изобразила поцелуй.

Пили много, с каким-то тупым ожесточением, и Андрей, скорее всего, тоже пил бы наравне со всеми, такое у него было настроение — не ударить лицом в грязь, не показаться слабаком и фраером, — однако Татьяна удерживала его. Никто не замечал этого, или никому не было до них дела. Кроме, как оказалось, Крольчихи, которая видела все и смирилась в конце концов с тем, что они воркуют, точно голубочки. А может, вспомнила свою далекую молодость, кто ее знает… В какой-то момент она встала, на удивление трезвая, подошла сзади и, обняв Андрея и Татьяну, тихо спросила:

— Пойдете, что ли? Ишь как Танька тебя бережет, для себя. — Она похлопала Андрея по плечу. — Правильно делает, с пьяного мужика мало проку.

— Мать, — позвал Евангелист, — оставь ты их в покое, сами разберутся. Ты лучше рвани-ка что-нибудь, чтобы душу навыворот. Балда, тащи гитару.

— Надумаете, — сказала Крольчиха, — идите в мою комнату. — И вернулась на свое место.

Балда принес гитару, отдал Крольчихе. Она долго настраивала ее, а потом как-то незаметно, без обычной блатной натуги, спокойно, вполголоса запела, и Андрей, едва услышав первые слова, вздрогнул от неожиданности…

— Утомленное солнце нежно с морем прощалось. В этот час ты призналась, что нет любви…

Это была одна из песен, что пела мать, и голос Крольчихи был похож на голос матери — такой же чистый, глубокий, наполненный щемящей тоской. Все, даже Балда, сидели тихо, не шевелясь.

Грустные, будоражащие душу песни сменяли одна другую, но были они одинаково печальными, потому что рассказывали о потерянном счастье, о сломанной судьбе, о смерти…

Посмотри, там, вдали, холм зеленый стоит. Весь поросший он мохом-травою. А под этим холмом эта девушка спит, Что взяла мою песню с собою.

Татьяна прижалась к Андрею и положила голову на его плечо, и он не двигался, боялся глубоко вздохнуть, чтобы не вспугнуть ее, не нарушить сладкую благодать. Ему было хорошо, но и чуть жутковато. Они пили из одной стопки, по капельке. Андрей сначала давал глотнуть Татьяне, потом остатки допивал сам. В голове шумело то ли от выпитого, то ли от пения Крольчихи, а скорее, от близости Татьяны. Она взяла его руку и положила на свое бедро, под платье, и комната поплыла куда-то, раскачиваясь, и лица сидящих за столом сделались неясными, смазанными, словно Андреи видел их через запотевшее стекло.

— Хватит тебе гнусавить, мать, — хмурясь, проговорил Евангелист. — Рвани-ка что-нибудь веселенькое, а то своими псалмами всю душу вытянула.

Крольчиха обвела застолье осоловевшими глазами, схватила полную стопку, опрокинула в рот и, тряхнув головой, ударила по струнам:

А на дворе хорошая погода, В окошко светит месяц золотой. А мне сидеть еще почти три года. Душа болит, как хочется домой. Уж скоро год попал я в слабосилку Из-за того, что ты не шлешь посылку. Я не прошу посылку пожирнее — Пришли хоть черных черствых сухарей. Сходи к Егорке, нашему соседу, Он по свободке должен шесть рублей. На два рубля купи ты мне махорки, А на четыре — черных сухарей. Да не сиди с Егоркой до полночи, А то Егор обнять тебя захочет. Что будешь делать, куда будешь деваться? Пускай пришлет хоть пачку папирос. Писать кончаю, целую тебя в лобик. Не забывай, что я живу как бобик. Привет из дальних лагерей И от меня, и от друзей. Письмо писал любимый твой Андрей…

— Про тебя, Племянник, а? — хохотнул Балда, подмигивая. — Это как будто ты Таньке пишешь, ха!..

— Да уж ты бы не написал, это точно, — устало сказала Крольчиха.

— Почему?

— Ума не хватило бы, в буквы не все знаешь,

— Да если хочешь знать…

— Сиди, — махнула Крольчиха рукой.

— Пойдем отсюда, — шепнула Татьяна. — Сейчас спорить начнут.

Андрей послушно встал и пошел за ней. Она привела его в маленькую комнатку в конце коридора, большую часть которой занимала широкая кровать. Татьяна накинула на двери крючок и бросилась на постель. Покачиваясь на стонущих пружинах, она протянула руки и позвала:

— Иди ко мне!..

Он сел на край кровати. Татьяна уронила его, навалилась сверху и, всасываясь в губы, просунула в рот острый и крепкий кончик языка. Он услышал, как стукнули, падая на пол, ее туфли.

Она раздела Андрея и разделась сама.

У нее было гладкое, как шелковое, тело, маленькие, тугие, словно детские мячики, груди и нежные, бархатные руки, которыми она ласкала Андрея.

И он погрузился в небытие.

 

XXVI

СРЕДИ ночи Андрей проснулся.

Гудела голова, во рту было сухо и горько. Тело казалось тяжелым и чужим. Рядом пошевелилась Татьяна. Она что-то бормотала во сне, причмокивая губами. Одеяло, скомканное, валялось в ногах. Андрею сделалось стыдно. Он накинул одеяло на Татьяну, осторожно сполз с кровати, надел трусы и вышел на цыпочках из комнаты. Нестерпимо хотелось пить.

Выйдя в прихожую, он увидел свет в кухне и направился туда. Между прочим подумал, что идти в трусах неудобно — вдруг там Крольчиха, или Вера, или девица, имени которой он не знал. Однако возвращаться не стал.

А в кухне, и тоже в трусах, сидел Евангелист. Все тело его было испещрено наколками. Кажется, чистого места не было. На груди — распятый Иисус Христос, а на одном плече, на левом, — Маркс, Энгельс, Ленин и Сталин.

— Заходи, Племянник, — кивнул Евангелист. Голос у него был глухой, хриплый, словно простуженный. — Трещит котелок?

— Аж разламывается, — поморщился Андрей.

— И кто ее только выдумал, водяру Памятник бы ему поставить. Похмелиться надо.

— Квасу бы сейчас или морсу. — Андрей поискал глазами какую-нибудь посудину, чтобы налить воды из-под крана.

— Тут морс не поможет, — сказал Евангелист и помотал головой. Он взял наполовину опорожненную бутылку и прямо из горла сделал большой глоток. — Глотни, полегчает. — Он протянул бутылку Андрею.

Поборов отвращение и подступившую к горлу тошноту, Андрей выпил. Его чуть не вырвало. Евангелист сунул ему малосольный огурец.

_ Зажуй.

И правда стало легче. Как-то сразу вдруг и полегчало. Исчезла сухость во рту, и уменьшился в голове гул.

— Клин вышибают клином, — проговорил евангелист— Ну, как тебе Танька?.. Чудо-девка! Ел бы сам. да деньги надо. Эх, где мои семнадцать лет!..

Андрею отчего-то сделалось неприятно, чувство гадливости, омерзения шевельнулось в нем. А более всего он был сейчас противен сам себе.

Он потянулся к бутылке.

— Совесть гложет? — насмешливо, с прищуром спросил Евангелист. — А ты ее за рога, совесть свою. За рога и на солнышко, на просушку. Или можно еще башкой об стенку — помогает. Только не забудь подушку подложить, чтобы не было больно. Первый раз, что ли, с бабой трахался?.. Тогда ясно. — Евангелист кивнул понимающе. — В этом деле нужно во вкус войти. Наука!..

Андрей молчал. Хотелось схватить бутылку и запустить в башку Евангелиста. И все, все было мерзко, противно.

Он глотнул еще водки, отфыркался и уже помутневшими глазами посмотрел на Евангелиста. Тот сидел на табуретке, подсунув ноги под себя и сложив руки на груди.

— Ничтяк, Племянник, все перемелется — мука будет. — Андрей подумал, что он снова заговорит о Татьяне и приготовился ответить какой-нибудь грубостью, послать его подальше, однако Евангелист заговорил о другом. — Я тоже после первого срока хотел завязать. А мне в душу нахаркали. Теперь я харкаю в их подлые душонки, если они у них есть. Пусть облизываются. Ты свободен, можешь идти к этим честным сволочам. Покайся, пообещай, что исправишься, встанешь на путь истинный, — простят, глядишь… Только учти: даром ничего не делается. Даром — за амбаром!..

Серый рассвет вползал в окно. И таяли, убывая вместе с уходящей ночью, остатки сомнений, которые еще чуточку тревожили душу, и наступала апатия, наступало то сумеречное, почти ирреальное состояние, когда все делается безразличным. Не видеть ничего, не слышать, не двигаться, уйти в пустоту, в мир туманных иллюзий, где, в отличие от живого мира, всегда бывает хорошо, хорошо и спокойно, и нет никаких проблем.

Хочется спать. Ужасно хочется спать.

И наступает утро. И тихо, неслышно дышит туман над рекой, и улыбается, осторожно розовея, небо и пробуждаются птицы, и налетает из далекого далека легкий ласковый ветерок и шепчет шелестом трав, цветов, листьев на деревьях: «Спать, спать, спать…»

Как сказочная птица Феникс.

«Спать, спать, спать…» — выстукивают колеса на стыках рельсов, и поезд плавно, без рывков и передергиваний, мчится к солнцу, которое всплывает над белесым горизонтом. Хороший машинист ведет поезд, так что из полного до краев стакана, оставленного на столике, не выплеснется ни одна капля…

«Кап, кап, кап…» — падает вода из крана, и в этих простых, однообразных звуках тоже живет своя музыка. Она живет во всяком звуке, только надо уметь ее слушать и слышать…

— А ты исповедуйся, легче станет, — сказал Евангелист, выводя Андрея из оцепенения.

— Что?

— Исповедуйся, говорю, легче станет. Родных искал?

И что-то накатило на Андрея, какой-то приступ откровенности, а может, и правда была у него нужда исповедаться, раскрыть кому-то больную душу, снять с нее тяжкий груз отчаяния, рухнувших надежд, и он рассказал Евангелисту все: как приехал в Ленинград, как не нашел ни бабушки, ни Анны Францевны — не осталось даже домов, где они жили, как отыскал Катю, и про ее мужа, подполковника Антонова, тоже рассказал.

— Легавый? — настороженно спросил Евангелист.

— Да нет вроде, форма другая.

— Госбезопасность, — уверенно сказал Евангелист. — Ничего себе у тебя знакомства!

— Катя мне сказки рассказывала, когда я был маленькй, — почему — то вспомнил Андрей.

— Это уже не сказочки, — проговорил Евангелист, играя желваками. — Сказки, они всегда хорошо кончаются. А отец, выходит, политик? — Он почесал грудь с распятием, — А струхнул твой подполковник. Сильно струхнул. Если госбезопасность, значит армейский генерал. У них разница на два звания. Высокая шишка!.. Подписочку он тебе организовал, нема делов. Нельзя, Племянник, тебе оставаться в Питере. Рвать когти надо. Ты ему как кость поперек горла, пока на свободе. Все равно прихватит… А я-то хотел тебя на «дело» взять. Есть приличная хата… — Евангелист пристально и долго смотрел на Андрея, — Нет, рвать тебе надо. Во, напиши ему письмо, а после рви когти. Такое нужно сочинить, чтобы он жил в вечном страхе, сука! — Он слез с табуретки, пошел в комнату и привес тетрадь и карандаш. Сдвинул на столе посуду, освободив место, положил тетрадь и сказал: — Садись, пиши.

— Что писать?

— Письмо твоему генералу. Я буду диктовать.

Евангелист стоял посреди кухни, заложив за спину руки, и диктовал, тщательно обдумывая каждое слово. Ему нравилась эта игра. По правде говоря, понравилась и Андрею — хотелось отомстить Антонову. И еще Андрей был почему-то убежден, что Антонов обижает Катю — не зря же она сунула ему деньги в карман, не зря же Антонов отправил ее с дочкой в деревню и у нее был такой растерянный вид, когда она выпроваживала Андрея Она наверняка ничего не подозревает. А он, Антонов, после скажет ей, что Андрей куда-то исчез, не пришел.

— «Спешу-высказать свою искреннюю глубочайшую признательность Вам…» Здесь с большой буквы, — уточнил Евангелист, — «…признательность Вам за ту неподдельную душевную заботу и помощь которую Вы оказали мне, проявив чуткость и доброту…» Так, доброту. Дальше: «Я также считаю своим долгом заверить Вас что готов по первому Вашему зову откликнуться и отплатить добром за добро, ибо доброта взывает Чувство взаимности. Возлюби ближнего своего призы-вал Господь, а все мы Его, — тоже с большой буквы, — паства» — Евангелист взял тетрадь и прочитал напитанное. — Годится. Тут самое главное-вежливость грубостью сволочь не прошибешь. Давай дальше. — Он прикрыл глаза. — «К сожалению, непредвиденные обстоятельства и крайняя занятость — это здорово! — не позволили мне лично засвидетельствовать Вам мое нижайшее почтение, посему примите от меня лично…» Зачеркни «лично», — сказал Евангелист. — Просто: «…примите от меня самые искренние пожелания успехов по службе и здоровья…» — Он снова взял тетрадь, — Неплохо, очень неплохо. Но что-то нужно еще в конце. Что-то такое… Валяй постскриптум: «Второй экземпляр письма посылаю в Министерство государственной безопасности на предмет представления Вас к очередному званию». Теперь все, точка.

— А зачем про второй экземпляр? — недоуменно спросил Андрей.

— В этом вся соль! Его от страха прошибет желтая лихорадка. А уж в галифе обязательно наложит. Чем подлее человек, тем больших подлостей он ждет от других и тем больше трус. Мастырь треугольник, конверта нет. И пошлем доплатным, чтобы уж точно вручили.

Андрей понимал, что это письмо — последний мостик, который он сжигает за собой. Ничто уже больше не будет связывать его с тем миром, в который он честно хотел вернуться и который отринул его, с миром, где благоденствует подполковник Антонов, подаривший когда-то конструктор, а теперь оттолкнувший. Они не просто разошлись, нет — они стали врагами. И если до последней минуты у Андрея были какие-то сомнения, они окончились, испарились, когда он соорудил «треугольник» и надписал адрес. Он не жалел, что сделал это. Он имел право поступить так. У него было одно желание — мстить. Мстить всем подряд, кто живет в том мире, ставшем окончательно и уже навсегда враждебным и чужим. Может быть, когда-то и придет час и он все же пожалеет, что сжег последний мостик, поддавшись чувству обиды, безысходности, поймет, может быть, что была, была возможность начать все сначала — не сошелся свет клином на Антонове, да и на Ленинграде не сошелся, — но не сейчас, когда обида была свежа, когда мозг был отравлен водкой, а рядом сидел Евангелист, подавивший его волю. Сейчас в нем просыпался зверь, опасный, злобный и расчетливый зверь, и он подумал со злорадством, как Антонов прочтет письмо, какое негодование оно вызовет в нем, негодование и, конечно, страх. Евангелист прав. Так и должно быть впредь, он должен вызывать страх. Его должны бояться. Правда, была еще Катя, которая вовсе не вызывала в нем чувства мщения, но Андрей успокоил себя тем. что она не узнает о письме. Антонов ни за что не решится показать его Кате.

— Возьми на «дело», — сказал он Евангелисту.

— Ходил с Князем на «скачки»?

— Пару раз. Мне гроши нужны. Хочу на Урал съездить, к матери на могилу.

— Это надо, — кивнул Евангелист. — Мать — святое. — И прохрипел глухим, похмельным голосом:

Под тем крестом, землей зарыта, Лежишь ты, превратившись в прах. А над твоею сырой могилой Стоит преступный сын в слезах. Пришел я, мать, просить прошенья. Я вновь работой занялся. Но вдруг могила задрожала, Загробный голос раздался: «Уйди, уйди, сын, от могилы…» —

— Гады! — выкрикнул Евангелист и снова приложился к бутылке. — Покумекаем. Сейчас иди досыпай. Танька там, наверное, икру мечет. Вечером будем брать хату.

Андрей вернулся в комнату. Татьяна спала, накрывшись с головой. Он прилег рядом осторожно, чтобы не разбудить ее. Однако она проснулась.

— Это ты?. — спросила она сонным голосом и высунула из-под одеяла голову. — Иди скорее ко мне, я замерзла.

Он лег. Она ногами стащила с него трусы.

— Обними меня. Сильнее, еще сильнее!

От нее пахло перегаром, потом, по лицу была размазана краска с ресниц, а руки, которые скользили по голому телу Андрея, вовсе не были мягкими и нежны-ми! как показалось вечером, и он вдруг подумал — о вот так же она кого-то ласкала до него и будет ласкать после, а подумав, представил, как это было с другими, и ему сделалось противно, пропало всякое желание, и он, отбросив ее руки, сказал зло.

— Дай поспать.

— Ты не хочешь меня?

— Я хочу спать. — Он отворачивал лицо, чтобы не слышать запаха.

— Ну спи, спи, — прошептала она. — Ты спи, не обращай на меня внимания, ладно? Я сама я все сделаю сама… — И руки ее снова заскользили по его телу и он, против желания, возбуждался постепенно, рука его легла на ее бедро, а она, извиваясь, все шептала: — Я хочу тебя… О, как я хочу тебя, милый… Ты такой сильный, такой вкусненький…

И опять во рту сделалось сухо, застучало в голове, по всему телу прошла дрожь, и Андрей схватил Татьяну, стонущую, и навалился на нее…

 

XXVII

КОГДА Андрей проснулся, Татьяны рядом не было. Он быстро оделся и вышел из комнаты. За столом, где вчера была пьянка, чинно и благородно, почти по-семейному пили чай Евангелист, Балда и Крольчиха.

— Живой? — усмехнулась Крольчиха.

— Шатается, — сказал Балда, — Тонкий, звонкий и прозрачный.

— Испей чайку, — позвал Евангелист.

— Кипяточку не попьешь, откуда силы возьмешь, — подхватил Балда. — Танька, наверно, всё высосала?

— Не тарахти, — сказала Крольчиха. — Танька — не твоя шалашовка. Садись, Племянничек. На «дело», говорят, хочешь пойти?

— Да. — Андрей сел и налил себе чаю.

— Лишний, вообще-то, будешь… — Она поставила блюдце, из которого пила, держа его пальцами за донышко, как купчиха.

— Пущай со мной на шухере постоит, — предложил Балда.

— Посмотрим, — проговорил Евангелист. — Возьмем, мать? Ему гроши нужны, на могилу к матери собрался съездить, а дело-то святое. Пусть честно заработает свою долю.

— Ладно, хрен с тобой, — согласилась Крольчиха, — Нравишься ты мне, и Таньке понравился. А Таньку я люблю, она вместо дочки мне, учти. И не обижай ее.

А дело было заманчивое и обещало в случае успеха хороший куш. Собирались взять хату одного еврея, очень богатого еврея. Когда-то, еще в тридцатые годы и даже раньше, в воровском мире он был известен как барыга, скупщик краденого, потом ушел в тень, его потеряли из виду, а после войны его случайно засекла Крольчиха. Она выследила его хату, сумела познакомиться с домработницей и втерлась к ней в доверие. От нее узнала, что живет Лева одиноко, почти не выходит из дому, не уезжал из Ленинграда даже в блокаду, и это навело Крольчиху на мысль, что он боялся уехать — за богатство хвое дрожал. Мало-помалу ей удалось вызвать, что во время блокады Лева не терялся, обирая умирающих от голода. У него всегда имелись продукты, и он менял их на драгоценности, картины и прочие антикварные цацки.

Домработница была не очень-то довольна хозяином. Она жаловалась Крольчихе, что Лева жадный до невозможности, что она с удовольствием ушла бы от него, вернулась бы в деревню, чтобы там спокойно умереть, да только не с чем возвращаться — ничего так и не скопила, работая у Левы…

И Крольчиха решила проникнуть к нему в дом.

Разок-другой она специально показалась Леве вместе с домработницей, и он, разумеется, поинтересовался из осторожности, кто она такая (слава Богу, Крольчиху он раньше не знал), и домработница, по наущению Крольчихи, объяснила, что это ее землячка, тоже была в домработницах, а теперь работает на фабрике. В конце концов Крольчиха сумела внушить «приятельнице», что ей в самом деле лучше вернуться в деревню. Не быть же в услужении до самой смерти! А уж помирать и подавно нужно на родине…

И тут как раз подвернулся счастливый случай, выгуливая утром хозяйскую овчарку, домработница нашла бумажник, набитый деньгами и без документов. Ей конечно, и в голову не могло прийти, что бумажник подбросила Крольчиха, а когда она рассказала Крольчихе о своей находке и о своих сомнениях — нести или не нести в милицию? — Крольчиха даже руками замахала:

— Да ты что, дуреха?! Счастье, можно сказать, подвалило а ты — в милицию!.. Все равно деньги не вернут заберут себе. Думаешь, они там искать будут, кто потерял? Как бы не так!.. И вообще неизвестно еще, кто владелец денег — может, жулик, а ты, — сказала она, — с этими деньгами можешь вернуться в деревню…

Лева этот старый жук и пройдоха, на этот раз проморгал хитрый ход Крольчихи, не сообразил, что его опутывают, или понадеялся, что навсегда исчез из поля зрения блатных, и, когда домработница объявила ему, что уходит от него, совсем уезжает из Ленинграда, он сам пригласил Крольчиху. Такой скромной, провинциальной бабой показалась она ему, что он порадовался даже.

Крольчиха почти год тихо — мирно прожила у Левы. Ничего не трогала, терпеливо искала тайник, где он хранил драгоценности, — а что драгоценности у него были, она не сомневалась. Как не сомневалась и в том, что хранит он их в доме.

Она обнаружила тайник совершенно случайно, и там, где меньше всего ожидала, — в старом патефоне, который и стоял-то на видном месте, на шкафу в спальне. Едва ли не через день, а уж раз в неделю обязательно, Крольчиха вытирала с него пыль. Она даже открывала его, но ничего не заподозрила. Патефон и патефон. Но однажды пришла в голову мысль, что в доме нет пластинок. Ни одной пластинки. И тогда Крольчиха догадалась…

Проще всего было взять патефон и смыться — ищи ветра в поле. Однако Крольчиха не была дурой и прекрасно понимала, что повсюду в квартире остались ее пальчики, а они имеются в коллекции уголовного розыска. Навести на хату кого-нибудь из воров сразу она тоже не решилась. Уж очень хотелось сляпать это дельце чисто, не наследить. Пахло огромными деньгами, а Крольчиха втайне мечтала уехать из Питера, купить домик на берегу озера — почему-то именно на берегу озера, а не реки, — взять с собой Татьяну (она в самом деле любила ее и жалела), выдать замуж за обыкновенного мужика, пусть бы Татьяна родила, а она нянчилась бы с ребеночком. С возрастом вообще все настоящие воры делаются сентиментальными, мечтают о спокойной, тихой старости, а Крольчиха все-таки была женщиной…

И вдруг у Левы объявилась племянница, довольно молодая красивенькая жидовочка (Крольчиха была уверена, что никакая она не племянница, а любовница и что ее подсунули Леве его же соплеменники, торгаши, чтобы не пропало богатство, когда он загнется или когда ему помогут загнуться), так что услуги домработницы стали не нужны, и Крольчиху рассчитали, заплатив, между прочим, копейки. Лева действительно был жаден.

Лучшего варианта, сообразила Крольчиха, не придумать. Потому что, если бы она ушла от Левы сама, это могло бы вызвать подозрения, а так — он уволил. Она продолжала следить за Левой и его «племянницей» и скоро обнаружила закономерность: регулярно, по средам, они ходили в театр, в оперу. Тут Крольчиха всполошилась, предположив, что кто-то уже подготовил это дельце. И рассказала Евангелисту: они были необходимы друг другу — он специалист по замкам, а Лева менял время от времени замки и уж наверняка сменил после ухода Крольчихи, как и после той домработницы — она же хорошо знала квартиру, и главное, ее знала овчарка. Привязанность собаки Крольчиха обеспечила заранее.

Андрея С Балдой отправили наблюдать задолго до предполагаемого ухода Левы из дому. Около семи часов он и «племянница» вышли из парадной и направились к трамвайной остановке. Балда проследил их до самого театра и, только когда вернулся, дал знать Евангелисту с Крольчихой, что все в порядке.

По плану, Андрей должен был остаться с Балдой, стоять на шухере. Случись накладка (вернулись бы, например, раньше времени Лева с «племянницей»), Андрей должен был предупредить Евангелиста и Крольчиху, а Балда — задержать Леву. Для этого годился даже скандальчик. Однако в последний момент Евангелист обеспокоился, что кто-нибудь может оказаться дома.

— Всякое бывает, — сказал он. — Подозрительно мне, что Лева оставляет пустую квартиру.

— Там собака, — возразила Крольчиха.

— Что собака! Давай так. Пусть Племянник идет вперед и позвонит. А мы обождем внизу. Если что, он скажет, что ошибся. Тебе звонить нельзя…

Сам Евангелист «светиться», понятно, не хотел. Андрей звонил долго. За дверью было тихо. И собака не лаяла.

— Она никогда не лает на звонок, — объяснила Крольчиха. — Сейчас стоит, сука, у двери и прислушивается, ждет.

Евангелист быстро управился с замками. Крольчиха, чуть приоткрыв дверь, ласково позвала:

— Джудди, это я.

Овчарка несколько недоверчиво посмотрела на Крольчиху и принюхалась.

— Свои, свои, — сказала Крольчиха и погладила овчарку. Та заскулила. Крольчиха взяла ее за ошейник, отвела в уборную и закрыла.

— Зверюга, — процедил Евангелист. — Кокнуть бы ее. Где патефончик?

Они прошли в спальню. Патефон стоял на своем обычном месте. Евангелист взял его, поставил на кровать и открыл.

Патефон был пуст.

— Где же твоя шкатулка? — зарычал Евангелист.

— Здесь была, — растерянно пробормотала Крольчиха. — Вот жид пархатый! Да вот же она!.. — И показала на трюмо.

Там стояла шкатулка красного дерева. Она была закрыта, и Евангелисту пришлось порядочно повозиться, прежде чем он справился с хитрым замочком.

— Да бери ты, и валим отсюда, — поторапливала его Крольчиха, прислушиваясь, как беснуется в уборной овчарка.

Однако Евангелист во что бы то ни стало хотел посмотреть, что в шкатулке. Интуиция и опыт уже подсказывали ему, что там ничего нет. К тому же она была подозрительно легкой. Так и вышло — в шкатулке сиротливо лежали одно колечко с явно поддельным камешком и дешевенькие сережки.

— Для таких идиотов, как мы, и оставил! Неужели уплыло все? — разочарованно сказала Крольчиха, оглядываясь.

— Не уплыло, — уверенно сказал Евангелист. — Просто перепрятано. Колонул, наверно, тебя.

Квартира состояла из двух комнат и была забита старинной мебелью, коврами, картинами. Огромный шкаф между тем был почти пустой: три-четыре платья, изрядно поношенный костюм и шуба. На тряпки Лева тратиться не любил. На полочках, на столиках, на секретере — повсюду стояли всякие безделушки, дорогие, должно быть, но Евангелист искал драгоценности. Он был уверен, что они где-то в доме. Крольчиха время от времени поглядывала в окно. Балда торчал на месте.

Перетряхнули все, что можно было перетряхнуть. Трижды обыскали комнаты, кухню, ванну — ничего. Андрей высказал предположение, что драгоценности могут быть спрятаны в сливном бачке, но в уборную заглянуть было невозможно: овчарка буквально взбесилась там.

Всем было ясно, что найти драгоценности можно разве случайно. Лева мог спрятать их где угодно. Или у него есть потайной сейф. Но тогда почему он хранил их в патефоне?.. Проверили за картинами, отодвинули диван. Пусто.

— Берем хоть эту дребедень, — презрительно сказал Евангелист, показывая на безделушки, — и рвем когти. — Он взял маленькую серебряную статуэтку. — Дон-Кихот на своей кляче, — повертел ее, хмыкнул и сунул в портфель. — Давай, Племянник, складывай что приглянется. С паршивого жида хоть шерсти клок.

Они набили портфель и пошли к выходу. Дверь в спальню была открыта настежь. Андрей машинально заглянул туда. Какая-то несообразность остановила его, задержала внимание.

— Постойте-ка… — Он понял, в чем дело. Кровать, на которой валялся перевернутый вверх дном патефон, была не прибрана, как будто с нее только что встали. Поверх одеяла лежало скомканное покрывало. А вот подушки почему-то не примяты, а, наоборот, взбиты. Похоже, постель нарочно привели в беспорядок…

Андрей шагнул в спальню, снял с кровати патефон и откинув одеяло, увидел чем-то набитую наволочку.

— Ну молоток! Ну голова! — выдохнул Евангелист. — А Лева не дурак, — повернувшись, сказал он Крольчихе. Он вывалил из портфеля на кровать безделушки и запихал туда наволочку с драгоценностями.

Андрей, уходя, все-таки положил в карман Дон-Кихота, уж очень он был симпатичный, смешной.

Евангелист, выйдя из парадной, перешел улицу и направился к трамвайной остановке. Балда шел следом в некотором отдалении, прикрывая его. Крольчиха, а за нею и Андрей пошли в противоположную сторону. За углом сели в троллейбус, однако ехали врозь, каждый сам по себе, и лишь когда через несколько остановок вышли из троллейбуса и нырнули в темный переулок, Крольчиха задержалась и дождалась Андрея.

— Умница, — сказала она. — Князева наука, сразу видно. Но как ты допер?

— Сам не знаю. Подозрительно показалось, что постель разобрана, а подушки не смяты. И покрывало лежит…

— Все видели, а допер один ты.

Где-то поблизости раздались громкие шаги. Так могли стучать по мостовой только подкованные сапоги. Крольчиха вмиг преобразилась, схватила Андрея за руку и закричала:

— Шалопай! Бандит! Сколько раз я тебе говорила, чтобы не шлялся по ночам!.. Вот был бы отец живой, он показал бы тебе!.. А ну пошли сию минуту домой!.. — Она тащила Андрея, а он делал вид, что упирается.

— Не пойду…

— Пойдешь, я еще с тобой справлюсь!

Рядом появились два легавых:

— В чем дело?

— Вот, заберите его! — сказала Крольчиха вроде даже с радостью. — Мать с ума сходит, день, и ночь работает, чтобы накормить эту ораву, а он!.. У-у.. — Она замахнулась на Андрея, но не ударила и почти натурально всхлипнула: —Лучше пусть в тюрьме сидит. Где ты шлялся, я тебя спрашиваю, уродина ты проклятая?..

— В кино был.

— В кино! Знаю я твое кино. Дошляешься…

— Что же ты мать обижаешь? — укоризненно покачал головой один из легавых с сержантскими лычками на погонах. — Нехорошо, парень.

— Честное слово, я был в кино.

— Уж я тебе покажу дома такое кино!.. — выкрикнула Крольчиха и снова потянула Андрея за руку.

Легавые постояли, посмотрели им вслед, обменялись мнениями насчет того, что страшное это дело — безотцовщина, совсем подростки распустились, и пошли продолжать обход, охранять спокойствие и безопасность граждан. Их дело ловить хулиганов, жуликов, задерживать подозрительных, а мать с сыном сами как-нибудь разберутся, тут ничем не поможешь.

Когда Крольчиха и Андрей вернулись на хату, Евангелист с Балдой были уже там. Содержимое наволочки валялось на столе. Золотые монеты, кольца, брошки, кулоны, крестики, браслеты… Все это богатство сверкало, переливалось, завораживало.

— Кусков на сто, гад буду! — восхищенно сказал Балда. — Смотри-ка, царь! — Он взял монету и долго разглядывал ее.

— Тут пахнет не ста кусками, — проговорил Евангелист. — Тут раз пять по сто кусков. Думать, кореша, надо, куда загнать. В Питере нельзя, сгорим без дыма и огня. Жидовня сейчас забегает, замечет икру.

— Был в Москве один барыга, — сказала Крольчиха, — но хрен его знает, может, загнулся давно. Старик уже.

— Они не загибаются, — усмехнулся Балда. — Им страшно.

— Надо выяснить.

Андрей не принимал участия в обсуждении. И на драгоценности, рассыпанные по столу, смотрел равнодушно. Что-то сломалось в нем. Он не испытывал ни гордости за себя — ведь он же, он нашел! — ни чувства удовлетворения. Ему было безразлично. Он полез в карман за папиросами и — вытащил статуэтку Дон-Кихота. Нет, он понятия не имел, что это очень ценная вещь — статуэтка просто нравилась ему.

_ Покажь, что за штуковина. — Балда протянул руку. Повертел Дон-Кихота и, покачав головой, сказал: — Во гад, как настоящий. Прямо комик жизни, злодей на сцене.

Ну, у кого какие мыслишки имеются? — спросил Евангелист.

— А Леве и толкнуть, — неожиданно предложил Андрей.

— Чокнулся, что ли?! — испуганно воскликнул Балда и вскочил. — Во дает Племянник!.

— Сиди смирно, — сказал Евангелист. — Сдается мне, что Племянник дело толкует… К легавым Лева не побежит — это факт, и гроши ему до фени. А за эти вещички он удавится. А ты как мыслишь, мать?

— Тут покумекать надо, — с сомнением ответила Крольчиха.

— Надо, — согласился Евангелист. — Хорошенько надо. Присмотрим за Левой и за его жидовней и тогда решим. А пока ложимся тихо на дно. Племянник, ты рвешь когти?

— Да, — кивнул Андрей, — Поеду.

— Валяй. Через месячишко приваливай обратно, к тому времени толкнем это барахлишко, получишь свою долю.

Андрей, глядя на «барахлишко», подумал вдруг, что неплохо бы подарить что-нибудь из этого Валентине Ивановне, а то с пустыми руками и ехать неудобно. Ему приглянулась камея, оправленная в золото.

— Можно, я возьму? — спросил он, беря камею. — Подарю хозяйке, у которой жили. Она за могилой присматривает… 

— Бери, какие дела, — разрешил Евангелист. — здесь всем хватит и еще останется. — Он усмехнулся. — Еще какую-нибудь хреновину возьми, загонишь на Урале. А гроши-то у тебя есть?

— Немного есть.

— Я могу куска два дать, — сказала Крольчиха. — Потом сочтемся.

— На том свете пирожками с ливером, ха-ха! — рассмеялся Балда.

Евангелист молча ударил его ладонью в лоб.

— Ты чего, я же пошутил…

— И я пошутил, — сказал Евангелист.

Андрей оставил у себя камею и Дон-Кихота.

 

XXVIII

НИЧЕГО на первый взгляд не изменилось на станции в Койве. Тот же вокзал, покрашенный в грязно-коричневый цвет, как почти все провинциальные вокзалы России, тот же кипятильник с сохранившейся надписью: «Бесплатно», та же торговая палатка, которая никогда, кажется, не открывалась. И в зале ожидания, куда Андрей заглянул любопытства ради — делать ему там было нечего, — тоже все осталось по-старому: скамейки с. вырезанными навечно буквами «НКПС» (теперь Андрей знал, что означают, а вернее — означали эти буквы), гофрированная «голландская» печка, чистая до уровня, куда уборщица могла дотянуться рукой, бачок с не меняемой неделями водой, отчего вода пахла, болотом, помятая кружка на цепочке…

Впрочем, приглядевшись повнимательнее, Андрей все-таки обнаружил и кое-что новенькое. Например, расписание единственного поезда было не на обыкновенном листке бумаги, а на куске фанеры, и аккуратно написано краской, а вместо военных плакатов и лозунгов, призывающих «отдать все силы для победы над врагом», новые лозунги призывали «отдать все силы на восстановление разрушенного войной народного хозяйства». На одном из плакатов здоровенный молодой мужик в рабочей спецовке, вытянув руку с огромным указательным пальцем, спрашивал: «Ты подписался на заем?»

На всякий случай Андрей заглянул в окно дежурки — вдруг Алексей Григорьевич на работе, — но там сидела женщина.

Он пошел напрямик, по шпалам. «Паровоз набит битком, а я, как курва, с кипятком — по шпалам, по шпалам..» — усмехнулся он, припомнив слова дурацкой, но веселой песенки. Так дорога в поселок была заметно короче, и, хотя через каждые полсотни метров официальные предупреждения грозились штрафом «за хождение по путям» и пугали неотвратимой смертью под колесами поезда, ходили здесь все, в том числе и железнодорожники.

А вот и, школа, где Андрей учился. Она смотрит окнами на железную дорогу. У одного из этих окон, на втором этаже, сидел когда-то Андрей. Но у которого именно?.. Ему вдруг стало это интересно. Пятое справа, если встать к школе лицом?.. Нет, скорее — шестое…

Он подавил в себе глубокий вздох. И в голову явилась неожиданная мысль, что прошло ведь совсем немного времени и наверняка в школе работают прежние учителя. И Надежда Петровна, может быть, работает. Он подумал, что в таком случае его могут узнать, и прибавил шагу. Почему-то не хотелось быть узнанным, хотя Андрей понимал, что в этом нет ничего страшного. На нем не написано, слава Богу, кто он, да и одет он вполне прилично, даже хорошо одет, если разобраться, и все же он прибавил шагу, чтобы скорее миновать школу.

Только возле дома он позволил себе маленькую передышку. Ему нужно было успокоиться и прийти в себя, собраться с мыслями — ведь он знал, что сейчас ему придется лгать…

Калитка была не заперта, да она и не запиралась никогда, и Андрей вошел во двор. Было тихо. У забора, разделявшего двор и огород, копошились куры, охраняемые бдительным старым петухом, который, подергивая шеей, внимательно приглядывал за котом, спящим на крыльце. У стены, под водостоком, стояла бочка с водой, подернутой зеленой ряской. Протяжно скрипнула дверь. На крыльцо вышел Алексей Григорьевич. Они встретились взглядами. Кот, словно почувствовав свою непричастность к происходящему, неохотно поднялся, выгнул спину, потягиваясь, и не спеша отправился по своим делам.

— Приехал, паря?.. — сказал Алексей Григорьевич. Он узнал Андрея, когда тот еще только входил в калитку — в окно узнал, — и вышел встретить.

— Я, — зачем-то ответил Андрей.

— Вижу. А чего ж стоишь посреди двора? Проходи в дом. — Он шагнул навстречу Андрею, они обнялись. — Хорош, совсем взрослый стал.

Они вошли в дом. Валентина Ивановна, сидевшая у стола — она перебирала пшено, — подняла голову и, признав Андрея, захлопотала, говоря какие-то ласковые слова, и от ее слов дрогнуло в груди, он почувствовал и радость, какую люди испытывают при встрече после долгой разлуки, и горечь, от которой спазм сдавил горло потому что он не мог сказать этим людям правду… И он подумал, что сделал, пожалуй, ошибку, приехав сюда. Лучше бы не приезжать или хотя бы не приходить а пойти прямо на могилу матери и сегодня же уехать назад, не тревожить хороших людей, которые были искренне рады его приезду. А ведь он для них совершенно чужой. Всегда был чужим, а теперь-то и вовсе. И нечем, кроме лжи, ответить на их искренность и радость…

Он поставил чемодан {купил специально в Свердловске) на табуретку, открыл его, чтобы достать подарки. Алексей Григорьевич положил ему руку на плечо:

— Успеется с этим. Рассказывай, что и как у тебя.

Андрей был готов к такому вопросу, а все же растерялся немного. Пряча глаза, ответил неуверенно:

— Нормально, в общем. В Ленинград съездил…

— Что там? Своих-то кого разыскал?

— Катю только, — вздохнул Андрей. — Она домработницей у нас была.

— Видишь ты, какое дело!.. — Алексей Григорьевич покачал головой. — Война, брат. Устроиться не успел?

— Прописался только. Катин муж в милиции работает, у них и прописали.

— Тогда ничего, раз так. А мы ждем тебя.

— Уж и заждались совсем, — сказала Валентина Ивановна. — Уж думали, что и не приедешь…

— Главное, что прописался, — перебил ее Алексей Григорьевич. — Остальное-то как-нибудь, устроится все. Письмо наше получил?

— Получил, спасибо.

— Я для верности спрашиваю, а не для спасиба. А сам не мог написать?

— Не мог, — солгал Андрей.

— Туда, выходит, можно, а оттуда нельзя, — понимающе кивнул Алексей Григорьевич. — Учителку-то свою помнишь?

— Помню.

— Нет ее. Забрали. Такие у нас тут дела.

— Как забрали, за что?..

— А за что и других забирают. Нам, видишь ты, какое дело, не докладывают, когда забирают. — Алексей Григорьевич вздохнул шумно, а Валентина Ивановна, отвернувшись, перекрестилась на образа. — Ну, показывай, что у тебя в чемодане, раз привез. Обратно же не повезешь.

Андрей достал шелковую мужскую рубашку, купленную тоже в Свердловске на барахолке:

— Это вам.

— Спасибо, паря! Угодил. Женихом теперь буду.

— А это вот вам. — Андрей протянул Валентине Ивановне камею.

Она убрала руки за спину и отступила:

— Господь с тобой!.. Не барыня я. чтоб такие-то брошки носить. Она же большие тыщи небось стоит…

— Я не покупал, — нашелся Андрей. — От бабушки осталось кое-что.

— Она померла, а вещи, выходит, сохранились!.. — недоверчиво проговорил Алексей Григорьевич..

— Да, соседи отдали.

— Есть, значит, еще люди на свете, не все перевелись. Бери, Валентина, раз такое дело. Не обижай парня, он же с чистым сердцем.

— Уж и не знаю прямо, — с сомнением сказала Валентина Ивановна — Куда я ее одевать-то стану?

— Пусть лежит, — сказал Алексей Григорьевич, — Память будет.

Незаметно за разговорами день пролетел, выпили малость самогону, и вроде не проговорился Андрей, вроде не дал повода к недоверию, а тем не менее Алексей Григорьевич почувствовал что-то неладное, а скорее всего, камея навела его на подозрения.

Он поделился своими сомнениями с Валентиной Ивановной.

— С чего ты взял? Парень как парень, культурный, смотри-ка, обходительный. На мать похож. Показалось тебе…

— Дай-то Бог, — сказал Алексей Григорьевич, — а только есть у него что-то такое на уме…

— Мерещится тебе.

— Мучит его что-то, беспокойный он какой-то. Прямо как на иголках все время. И глядит все в сторону… Брошка эта опять же смущает меня, Валентина. Это непростая вещь. Давай-ка я положу ее в чемодан ему, мало ли.

— Брошку-то положи, и то верно.

На другой день с утра все вместе отправились на кладбище.

Могила была в порядке. Крест недавно покрашен белой краской, скамеечка поставлена, как почти у каждой могилы, вокруг песочком присыпано. И не поймешь уже, что похоронена мать была вне кладбища, за его пределами — могил заметно прибавилось…

Алексей Григорьевич с Валентиной Ивановной постояли недолго и отошли, вроде как навестить родных, похороненных тут же, и Андрей остался один. Он присел на корточки и погладил взрыхленную землю. ему показалось, что снизу, изнутри, идет тепло.

Комок подкатил к горлу, Андрей сглотнул его. На память пришли слова песни, которую пел Евангелист. Их страшный смысл только сейчас дошел до сознания Андрея. Он вздрогнул и ощутил в груди пугающую пустоту. Ему почудилось, что в самом деле зашевелилась земля и едва заметно качнулся крест…

Он испуганно вскочил на ноги и огляделся. Нет, ничего не произошло, не изменилось в окружающем его мире. Ветер, путаясь в ветвях, свистел, и гудели, протяжно и глухо, словно стонали, старые сосны, чьи корни, прорастая в глубь земли, чтобы набраться жизненных сил, тревожили там, в вечной темноте, прах когда-то живших на этой земле людей.

Далеко на станции пронзительно, высоко прогудел

паровоз, и Андрей снова вздрогнул…

* * *

Я легко прихожу к могиле матери, не испытывая никаких особенных ощущений. Грешно, наверно, говорить об этом, но это так — для меня ее могила только одна из многих могил.

А вообще я боюсь кладбищ. До сих пор не знаю, как я прожил — целых пять лет! — возле кладбища. Что там возле — через дорогу от его ворот, в каких-нибудь двадцати метрах от могил. Однако и это не все. Работал я в две смены, а путь на работу и с работы один — вдоль кладбищенской ограды. И вот неделю я по ночам ходил вдоль ограды с работы, неделю — из вечерней школы. Господи, чего мне стоили эти две сотни метров от железнодорожного переезда до дому!.. И не было рядом других домов — ни одного.

А первого покойника, как уже упоминал, я увидел 22 июня 1941 года.

Не ищу никаких аналогий и символов. Так случилось, что дед Македон — один из братьев моего родного деда Самсона — умер за два дня до начала войны.

22 июня его хоронили.

Он лежал в гробу в тесном флигеле, где они с бабой Лилей прожили всю жизнь, снимая «угол» (своего жилья никогда не имели), и гроб занимал почти все помещение, так что втиснуться туда можно было едва-едва двоим или троим.

— Иди, — подтолкнула меня мать, — поцелуй дедушку Македона.

Мои родители любили его.

Взрослые наклонялись над гробом, прощаясь, а мне пришлось привстать на цыпочки. Я ткнулся, скорее, носом, чем губами, в усы покойного. Они были ужасно колючие, а щека — холодная.

Мне часто снятся покойники. Кажется, снились все, кого я видел мертвым, но дед Македон — никогда. С приближением собственной смерти начинаешь понимать, что с умершими надо прощаться. Это ведь правда, что смерть — продолжение жизни. Не бытия, нет, но именно жизни…

* * *

— Ну что, паря, поговорил с матерью? — спросил Алексей Григорьевич, осторожно трогая Андрея за плечо.

А у него в глазах стоял туман, и он никак не мог разобрать буквы, неровно выведенные черной краской на простой белой жестянке:

Е. С. Воронцова

1907–1944

Мир праху твоему

— Отзаботилась, Господи, прости, — молвила Валентина Ивановна и перекрестила могилу. — Мало пожила, сердешная, на белом-то свете. Судьба такая вышла.

— Прощайся, да пойдем, а то вон дождик собирается — сказал Алексей Григорьевич. — Как бы не застал по дороге. А за могилку не волнуйся, сохраним в порядке.

— Пойдемте, — кивнул Андрей, — Я попрощался.

Когда свернули на другую дорожку, к выходу с кладбища, он оглянулся и среди янтарных стволов увидел белый крест.

— Навещать-то мать надо, — произнес Алексеи Григорьевич. Не было в голосе его ничуть осуждения, но был какой-то скрытый смысл, была какая-то недоговоренность.

Андрей хотел сказать, что теперь будет часто приезжать, однако вздохнул только, понимая, что, быть может, никогда больше не приедет сюда и, значит, не придет на могилу матери.

— Покойники-то любят, когда к ним приходят, — проговорила Валентина Ивановна. — Им тогда лежится спокойнее. А так-то, когда одни да одни, неспокойно им, все думают, как мы тут без них живем, все ли ладно у нас…

— Хватит тебе, Валентина, — возразил Алексей Григорьевич. — Ничего они не могут думать, потому как и есть покойники. А навещать надо, от веку так заведено.

— Кто там знает, думают или не думают. Мы-то с тобой не были там, где они.

— Будем.

— На то воля Божья.

— Это что же получается, что мать его, — Алексей Григорьевич показал на Андрея, — по воле Божьей сорока годов не прожила? Тут, Валентина, другая воля. Воля, да не вольная.

За обедом он продолжил разговор, даже спор затеял с Валентиной Ивановной, все доказывал, что никакой загробной жизни вовсе нет, что это выдумки темных людишек, которым хоть что пообещай, они всему поверят — лишь бы какая-никакая надежда блеснула, а вот судьба, говорил Алексей Григорьевич, она есть, это верно. Но и судьбой, однако, распоряжаются люди же, а не Бог, так что и судьбу, если разобраться да подумать как следует, можно повернуть в любую сторону…

— Мели-мели, Емеля, — незлобиво ворчала Валентина Ивановна. — Только уж не забывай, что после тебе попомнятся эти твои слова.

— А, что там! Лишь бы жить, — отмахнулся Алексей Григорьевич, подмигнув Андрею. — Но и то правда — как жить…

— Вот оно и есть, что без Бога никуда-а.

— Э-э, Валентина!.. — Он пристально посмотрел на Андрея и неожиданно предложил — Оставайся-ка ты, паря, жить у нас. Что тебе в том Ленинграде, если никого нету?.. А здесь мать твоя лежит. Мать, паря, это все равно что ты сам, плоть же ее, подумай-ка… Выходит так, что жить надо там, где помер. Потому люди и возвращаются к могилам предков своих. К себе вроде получается. Из матери вышел, к матери вернулся…

И Андрей понял, что Алексей Григорьевич обо всем догадался. Не поверил, скорее всего, ни одному его слову. И сделалось ему нестерпимо стыдно, и он подумал даже, что, может, и в самом деле остаться в Койве. Но тогда придется признаться, что врал, а признаться в этом Алексею Григорьевичу с Валентиной Ивановной он не мог. Это было выше его сил. И потом… У него же нет документов, фактически он как бы никто.

Хуже, чем никто, — сын «врага народа» и бывший зек, вор.

В тот же вечер он уехал.

 

XXIX

В СВЕРДЛОВСКЕ на привокзальном «толчке» Андрей покупал папиросы и обратил внимание на мальчишку лет двенадцати, который вертелся возле него. Он поймал мальчишку за воротник:

— Ну что, шпингалет, щиплешь помаленьку?

— Ты чего, ты чего, отпусти! — Мальчишка попытался вывернуться.

— Цыц, воробей! — сказал Андрей. И тихо добавил: — Я не легавый, не бойся. Пошли со мной.

— Куда?

— Узнаешь. И не брыкайся, а то пенделя дам.

— Пенделя, пенделя!.. А пожрать у тебя есть?

— Найдем и пожрать.

Может, ему в тот момент вспомнилось, как самого выловил когда-то Князь, и он теперь подражал Князю, не отдавая себе в этом отчета. А может, просто было смешно, как вертелся мальчишка возле него, увидев, наверное, что Андрей сунул деньги в задний карман брюк. Или накатило что-то, захотелось вдруг проявить душевность, доброту. Он видел, что мальчишка голодный.

— Тебя как звать?

— Серега.

— Не знаешь, есть тут поблизости какая-нибудь забегаловка?

— Рядом совсем.

В забегаловке было полным-полно народу, из-за густого табачного дыма не видно было лиц. Все пьяно гудели, матерились громко. Андрей протолкался к буфету, взял себе сто пятьдесят граммов водки, кружку пива и кучу бутербродов, чтобы накормить Серегу. Самому есть не хотелось. Серега накинулся на бутерброды, как будто не ел по крайней мере неделю.

— Куда ехать собрался? — спросил Андрей.

— Сам не знаю. Где потеплее.

— В Среднюю Азию? — Андрей улыбнулся.

— Не, там чичмеки, — с серьезным видом сказал Серега. — Лучше в Одессу.

— В Одессе тебя ждут с нетерпением. А сюда как тебя занесло?

— А чего ты все выспрашиваешь, как легавый?..

— Похож на легавого?

— Вроде нет…

— Меня зовут Андрей. Или Племянник еще.

— Ты что, вор? — спросил Серега.

— Все тебе расскажи! Сам-то воровать научился?

— Не очень. Страшно, если по-честному. Если только в «верхах».— Он доел последний бутерброд и вытер грязным рукавом губы.

Они выбрались из забегаловки, свернули в скверик, сели на скамейку.

— Ну, рассказывай, Серега. Из приемника удрал?

— Из дому. — Он насупился. — Мать умерла в прошлом году, а отец другую привел. Стерва такая попалась… Свою доченьку и так и эдак, а меня только и знает, что по углам шпынять, всей ей нехорошо. А чуть что — за ремень хватается. Какое она имеет право?..

— А что же отец?

— Отец-то жалеет меня, а слушается ее. Она наговорит ему сто бочек арестантов, он и верит. Ничего, как-нибудь сам проживу. — Серега вздохнул, — А то к тетке махну, к материной сестре, она в Харькове живет. А ты куда?

— Я далеко, — сказал Андрей. Он покосился на Серегу. Тот сидел нахохлившийся, действительно похожий на воробья, тощий, в изрядно уже оборванной одежонке. И такая тоска навалилась вдруг на Андрея, хоть волком вой, и вспомнил он приемник, который, кстати, был недалеко от вокзала, вспомнил Машку и как бежал с ним, и бегство это сейчас казалось ему бессмысленным, с него началось все, и встречу с Князем вспомнил, и многое другое, чего лучше бы не было. И он подумал, не пойти ли в милицию. Сказать, что освободился, потерял документы, что направление у него в Южноуральск… «Вот и мотай в Южноуральск», — скажут ему. А что там?.. Там его ждут так же, как Серегу в Одессе.

— Ехал бы ты домой, — сказал он, похлопав Серегу по спине.

— А что я не видел дома, порки? — Он шмыгнул носом.

— Отец больше не позволит тебя бить. Он же с ума сходит, а ты шляешься неизвестно где. Я тебе дам денег на дорогу, билет куплю. Далеко ехать?

— Не очень, в Южноуральск, — сказал Серега, опять вздохнув.

— Куда? — переспросил Андреи.

— В Южноуральск, а что?..

— Да нет, ничего. Просто нам с тобой по пути. Вместе поедем.

— А тебя не подослали ко мне? — недоверчиво сказал Серега и чуть отодвинулся.

— Кому ты нужен, чтобы к тебе подсылать. — Андрей обнял его. — Никому ты не нужен, кроме отца. Вернешься, он все простит.

— А эта его стерва?

— Ты ей скажи, что, если будет бить, совсем убежишь и не вернешься больше.

— Ей же и лучше еще.

— Ей, может, и лучше, а отцу-нет. Слово даю, что он не позволит тебя бить.

— Не знаю. Вообще-то, конечно, отец у меня добрый — Он прижался к спинке скамьи и долго, с упоением чесался — Во заразы эти воши. Кусаются, как свиньи.

— Свиньи разве кусаются? — машинально спросил Андрей. Он думал: нет ли в этой истории перста судьбы?.. Надо же, у него было направление в Южноуральск, а Серега живет в Южноуральске! Пожалуй, что так и не бывает, это уж слишком…

— Еще как кусаются! У них зубищи будь здоров! Хватит и пальца нет. А у нас хорошо, хоть летом, хоть зимой… — мечтательно проговорил Серега. — и Люська если разобраться, девчонка мировая и красивая. Задавала Немного. Так девчонки все задавалы.

— Ага, — кивнул рассеянно Андрей. Какая-то мысль не давала ему покоя, мешала сосредоточиться.

— Слушай, поехали к нам, а?! — вдруг предложил Серега, дергая его за рукав. — Можешь даже влюбиться в Люську, не думай. У нас женихов совсем почти нету, а ей хочется жениха, я знаю.

— Кто такая Люська?

— Дочка, кто же еще.

— Мачехи дочка?

— Ну. С ней-то мы ладим.

— Вот видишь, не все так уж и плохо, как тебе кажется.

— По-всякому бывает. Поедем, а?.. Домой-то правда хочется.

— Поедем, — сказал Андрей.

Бог знает, что двигало им в ту минуту, какие благородные и светлые мысли бродили в его голове. Он решил, что, по крайней мере, отвезет Серегу домой, а там будет видно. Будет видно. Может, и в самом деле «приземлиться» в этом Южноуральске?.. Поступить на работу и жить, как живут все. Документы вот только. Могут запросить колонию. А могут — и нет. «Посмотрим», — решил Андрей. Он взял билеты и отправил Серегиному отцу телеграмму, чтобы встречали беглеца.

И отец встречал. А чуть поодаль стояли женщина с девушкой. Андрей догадался, что это и есть мачеха с дочкой.

Серега бросился к отцу и повис у него на шее.

— Ну-ну, — сказал отец и поставил его на землю. — Потом поговорим. А вы… — Он с любопытством посмотрел на Андрея.

В голосе Серегиного отца была настороженность, да и смотрел он, пожалуй, не столько с любопытством, сколько с подозрением.

— Это Андрей, — сказал Серега. — Он уговорил меня вернуться домой и билет даже купил.

— Вот оно что. Спасибо, молодой человек. Сколько я должен вам за билет и хлопоты? — Он полез в карман.

— Ерунда, — махнул Андрей рукой. — Жалко стало парня, пропадет.

— А вы откуда будете, кто? — Определенно в голосе его было недоверие, и как-то странно он косился по сторонам, словно высматривал кого-то.

— Я? — Андрей на мгновение растерялся, — Я эвакуатором в приемнике работаю. Развожу таких, как ваш сын, по домам.

— Да врет он, папа! — сказал Серега. — Он нигде не работает и не живет. Но теперь останется у нас жить, ладно?

— Это так? — спросил Серегин отец.

— Примерно…

— Вот оно что. Документы у вас имеются?..

— Документы?..

Нет, не нравилось все это Андрею. Решительно не нравилось. И вдруг он обратил внимание, что брюки на Серегином отце с кантами, с голубыми кантами… «Легавый!» — мелькнуло в голове. А паровоз уже дал гудок к отправлению. В это время из вокзала на перрон вышел милицейский капитан. Увидев Серегиного отца, он отдал честь, а тот поманил его пальцем. Капитан, придерживая шашку, быстро направился к ним. Серегин отец взял Андрея за руку. И тогда Андрей, уже ни о чем не раздумывая, рванулся и побежал. Поезд как раз тронулся. Он схватился за проплывающий мимо поручень и вспрыгнул на подножку. Чувство опасности подсказало, что надо бежать. Правда, за ним ничего не числится, бояться вроде и нечего, а все же лучше держаться подальше от легавых. И потом… Да, письмо. Письмо, которое он написал Антонову под диктовку Евангелиста. Антонов этого не простит. А останься Андрей в Южноуральске, пришлось бы рассказывать, кто он, откуда, запросили бы Ленинград, а там…

Все правильно. Дороги назад нет.

Он понимал, что на него устроят облаву. Он посмотрел назад. Так и есть: легавый тоже успел вспрыгнуть на подножку последнего вагона. Сейчас он найдет начальника поезда, и они сообщат на следующую станцию его приметы, а там уже будут встречать. В сущности, в этом нет еще никакой реальной опасности для него — он чист. Подержат день-другой, возьмут подписку — и на все четыре стороны, вот разве что пальчики подведут (отпечатки-то снимают обязательно). И тут он вспомнил, что и не совсем чист — при нем камея, которую он обнаружил в чемодане, когда уехал из Койвы. Чемодан он оставил на перроне в Южноуральске, на память Серегиному отцу, а камея лежит в кармане. И Дон-Кихот. Это посерьезнее пальчиков! К этим вещичкам легавые прицепятся. А хрен его знает, откуда эта камея была у Левы. Вдруг она числится в розыске?.. Или Лева от жадности все-таки заявил о краже? Тогда — горение. Конечно, проще всего было бы выбросить и камею, и Дон-Кихота, избавиться от улик, однако выбрасывать такую вещь жалко. Да и деньги у Андрея кончались, а камею можно выгодно загнать.

Андрей влез на крышу и, низко пригнувшись, побежал к началу состава. Бежать против ветра было трудно. Тем более перепрыгивать с вагона на вагон. Так он пробежал четыре вагона, и до паровоза оставалось три (он решил, что на станции его встречать будут в середине состава), когда впереди над крышей высунулась голова в малиновой фуражке. Он оглянулся. Милицейский капитан тоже был на крыше.

Его обложили с двух сторон.

Выход был один — прыгать. Он добежал до конца вагона и спустился на подножку. Насыпь была высокая, песчаная. Андрей встал на левое колено, правую ногу опустил, так что ступня почти касалась насыпи, закрыл глаза — все-таки страшновато было — и, сильно оттолкнувшись, прыгнул. Полет был недолгим, но дух захватило. Приземлился он удачно, скатился вниз, увлекая за собой потоки сухого, рыхлого песка. Когда открыл глаза, поезд был уже далеко…

Андрей поднялся и отряхнулся. Ничего не болело. А вокруг был лес. И он понял, что все равно уйти будет трудно. Легавые примерно знают, где его искать, а он совсем не знает местности, не представляет, в какую сторону податься. Не идти же в тайгу.

И тут ему снова — в который раз — пригодились уроки Князя. В таких случаях, учил Князь, уходить нужно в ту сторону, откуда ехал, где тебя засекли, потому что именно там скорее всего искать не будут. У легавых простая логика — ищут в том направлении, куда ты намылился. А ты внаглую дуй назад, где, по их логике, не должен появляться в ближайшие сто лет.

Андрей так и поступил.

Было тихо, до звона в ушах тихо. И даже не верилось, что такая тишина может быть возле железной дороги, по которой часто ходят поезда.

Андрей обошел станцию лесом (город, к счастью, находился с другой стороны железной дороги), не углубляясь далеко, чтобы не заблудиться. Километров через пять вышел к разъезду. Здесь было пустынно, разъезд выглядел заброшенным. Стояли будка и два барачного типа дома. Возле них играли мальчик и девочка. И еще паслась корова. Из будки вышел мужчина в красной фуражке, огляделся, постоял в раздумье, потянулся и вернулся в будку.

Андрей устал и решил передохнуть. А заодно и обдумать, что делать дальше. Поезда здесь вряд ли останавливаются. Хотя, сообразил он, если есть разъезд, значит, должны останавливаться. Иначе зачем разъезд?.. Тем более колея была одна. Он лег на спину, уставившись в чистое осеннее небо, и незаметно уснул. Проснулся под вечер, стало зябко. На путях стоял товарняк. Наверное, пережидал встречный, пассажирский.

Андрей перебежал пустое пространство — между лесом и путями, еще на бегу наметив полувагон в середине состава, и быстро вскарабкался наверх. Полувагон был загружен щебнем, наваленным горой, так что можно было укрыться от ветра с подветренной стороны. А при нужде в щебень можно и зарыться на некоторое время.

Куда шел товарняк, он, разумеется, не знал. Главное сейчас — отъехать подальше, вырваться за границы поиска. Да особенно его и не станут искать. Видимо, Серегин отец какой-то начальничек, вот и погнались. Ну да, вспомнил Андрей, Серега же говорил что-то насчет того, что его отец «большая шишка»…

Встречный ветер, закручиваясь, словно смерч, поднимает пыль и даже мелкие камешки, колеса отстукивают свою бесконечную мелодию, мчится товарняк в неизвестность, и текут, текут в голове мысли ни о чем и обо всем сразу.

Снова Андрей остался один на один с жизнью, в которой нет ему места, в которой он оказался лишним, никому не нужным. Но разве бывает так, чтобы живой человек был никому не нужен?.. Каждого кто-то любит, кто-то ждет. И последний гад дорог кому-то, и, когда он умирает, кто-то оплакивает его… А вот исчезни сегодня Андрей — и никто не заплачет, никто не заметит, что его не стало, и ничего не изменится в этом мире, как будто и не было его вовсе…

Мысли эти не вызывали жалости к себе. Андрей уже не тот, каким был еще недавно. Совсем не тот. Он не простачок какой-нибудь и не станет дрожать перед каждым встречным. Пусть перед ним дрожат фраера и всякие болотные черти. В его душе поселились ожесточение и ненависть к нормальным, как они сами о себе думают, людям, и ненависть эта не знает ни страха, ни укоров совести. Зуб за зуб. Око за око. Нормальные отвергли его — он отвергает их. Баш на баш, квиты. Жить все хотят, а за жизнь надо бороться. И он будет бороться. И победит, чего бы ему это ни стоило, потому что готов заплатить любую цену за свою жизнь, а на чужие жизни ему плевать. Плевать на всех, раз всем плевать на него.

Закон — тайга. Побеждает сильнейший…

Главное — он свободен. Он абсолютно свободен и никому ничем не обязан. И все дороги огромной страны открыты ему — езжай, куда душа запросится…

 

XXX

УТРОМ продрогший, насквозь пропыленный, Андрей выбрался из полувагона. Отошел подальше от станции, вытряхнул как следует одежду, помылся в канаве и только после этого решился пойти на вокзал. Через эту станцию ходили поезда на Куйбышев. Андрей понял, что поедет туда, к Любе. Или, скорее, признался себе, что, уезжая из Койвы, уже знал, что едет именно к ней. А по правде сказать, мысль об этом тревожила его со дня освобождения. И он знал, что рано или поздно сделает это. Теперь же получалось, что так распорядилась сама судьба.

И в кармане лежала роскошная камея.

Люба удивится, конечно. Возможно, вовсе и не обрадуется его появлению. Но это ничего, ничтяк. У него есть причина заехать к Любе — он должен рассказать о Князе…

А она нисколько не удивилась.

— Это ты, — сказала она как-то потерянно. — Проходи. — У нее были печальные глаза, она нервно покусывала нижнюю губу. — Освободился, значит?

— Освободился.

— Это хорошо. А у меня мама умерла. Отмучилась.

— Когда? — глупо спросил Андрей.

— В прошлом году еще. А ты откуда в таком виде?

Андрей смутился:

— В товарняке пришлось ехать. Ты не против, если я пару дней побуду у тебя? В порядок надо себя привести…

— Что ты спрашиваешь, Андрюша? Мне все равно… Теперь уже все равно. — Она опять вздохнула, — Не обращай на меня внимания.

— Это ты из-за матери?

— Нет — Люба покачала головой, — Это прошло уже. Да и страдала она сильно, так что… А вот Паша. — Она тоскливо посмотрела на Андрея. В глазах появились слезы. — И зачем ты только связался с ним! Он же…

— Да что случилось-то? — обеспокоенно спросил Андреи.

— А ты разве ничего не знаешь?

— Нет.

— Паша проиграл все. Все-все, понимаешь?

— Как это, проиграл?

— В лагере проиграл пятьдесят тысяч, а я должна за него расплачиваться. Иначе… — Она всхлипнула.

— Он что, на тебя должок перевел?

— Да, перевел. А где я возьму столько денег? Что он оставил, давно кончилось. Мама же болела, ты знаешь, потом похороны… Придется продать все.

— Постой, — сказал Андрей, начиная соображать, в чем дело. — Объясни по порядку.

— Господи, что тут объяснять?.. Явился какой-то Никола, противный такой тип. Говорит, Князь, Паша то есть, проиграл ему пятьдесят тысяч и перевел долг на меня. Вот и все.

— А это точно?

— Наверно. — Люба пожала плечами — Он приходил вместе с этим Хрящом. Припугнули, что если я не расплачусь в течение недели… Ты же лучше меня знаешь, что бывает за это.

Андрей знал. Любу-то не тронут, она ни при чем. А вот Князю придется кисло. Очень кисло. «Приземлят», как минимум. Но могут и «пришить». Пятьдесят кусков — сумма, а у Князя врагов-завистников навалом. Сначала, как водится, «приземлят», а потом продуют в карты …

— Неделю, говоришь, дали?

— Да. Как раз сегодня явятся.

— Дела-а. Ну ладно, посмотрим — Андрей подумал, что, может быть, этот Никола обождет еще день-два, пока он толкнет камею. Среди знакомых Любы наверняка найдется покупатель. Только опасно продавать через нее… И пятьдесят кусков вряд ли за нее дадут. Но Князя нужно вытаскивать из этого дерьма. И Любу выручать. Она хоть и ни при чем, но кто же станет считаться с бабой «приземленного», да к тому же двинувшего фуфло?! Пустят по «кругу», как пить дать пустят. Хрящ давно на нее зуб точит…

А если Никола не согласится ждать? Это его законное, между прочим, право. Ничего не скажешь.

Они пришли к вечеру, Хрящ и Никола.

— О! — сказал Хрящ, увидев Андрея, — Кого я вижу, сам не рад! Привет, двоюродный племянник троюродного брата моей неродной бабушки от первого брака. Откуда дровишки?

— А все оттуда же, из леса, — сказал Андрей, приглядываясь к Николе.

Видок у Николы был, что называется, бандитский, почти как в кино: низкий лоб, до бровей закрытый челкой, близко посаженные глаза-щелки, почти приросшие к голове уши, широкий, с раздувающимися ноздрями нос. И полный рот золотых зубов. Он тоже покосился на Андрея, кивнул и обратился к Любе, которая стояла, комкая в руках носовой платок. На Николу она не смотрела.

— Как насчет грошей, приготовила? — спросил он, потирая руки.

— Не спеши, — сказал Андрей и тронул его за локоть. — Знаешь, поспешишь — людей насмешишь, а они и так смешные. Потолковать бы надо. Давай сядем рядком…

— Кто такой?! — Никола резко повернулся, отступил чуть в сторону и назад и быстро сунул руку в карман.

— Свой, не бзди, — сказал Хрящ. — Кореш Князя. Они «бегали» вместе и вместе сгорели. Только что выскочил? — спросил он Андрея.

— Недавно.

— Это другое дело. — Никола вытащил руку из кармана. — После с тобой потолкуем, если надо. Тут, понимаешь, дельце такое… Князь-то залетел на пятьдесят кусков, не слыхал?.. Перевел вот на Любку. Сегодня последний срок.

— Тебе залетел? — спросил Андрей.

— Ну… Или тебе не нравится? Можешь добавить. — Никола дико заржал, показав полный рот золотых зубов. А сам маслеными глазами пожирал Любу.

— Слушай, обождешь пару дней еще?

— В гробу и в белых тапочках.

— В натуре тебе толкую. Я рассчитаюсь.

— И я в натуре. Если хочешь заплатить за кореша — гони монету. А если денег нету…

— Но два-то дня можешь потерпеть?!

— Не пойдеть, — сказал Никола и осклабился. — Мы сами с Любкой столкуемся. — Он посмотрел на нее и громко сглотнул.

— Будь человеком, — сказал Андрей.

— А ты не при на меня, как на собственный буфет! Хочешь, попробуй отмазаться…— Он подмигнул, вынул из кармана колоду карт — самодельных — и стал тасовать их.

Андрей, глядя на его руки, понял, что это — игрок. Может быть, исполнитель. Иначе не колонул бы Князя. Князь — тоже игрок настоящий. Андрей и сам играл вполне прилично, однако, подумал он, это случай особенный и риск, конечно, тут большой. Но и делать нечего. Иного выхода, чтобы спасти Князя, нет. А скорее, спасать надо даже не Князя, а Любу. Ей ведь ничего не остается, и она согласится на все… Никола не будет ждать, пока она распродаст вещи. Он потребует либо деньги, и сегодня же, сейчас, либо расплатиться натурой. По его роже видно.

И Андрей решился.

— Давай подделим,— сказал он.

— Играешь наличные. Казать пушнину!

Ох как не хотелось Андрею показывать камею! Он рассчитывал играть, имея в кармане всего три сотни. Может, и повезло бы. Но Никола не станет рисковать пятьюдесятью кусками из-за каких-то трех сотен.

И Андрей положил камею на стол.

— Тю-тю-тю!.. — присвистнул Хрящ и потянулся за камеей.

— Не лапай, — сказал Андрей.

У Николы вспыхнули глаза. Он сразу сообразил, что вещичка эта стоит больших грошей. Если ее выиграть и кинуть Князевой бабе, да еще скостить должок, то эта недотрога никуда не денется, как миленькая уляжется с ним в кроватку. Да за такую штуковину любая шалава, хоть бы и самая честная, что угодно сделает… Вон у нее уже глазки вспыхнули, а только что ревела!..

Люба действительно с восторгом и удивлением смотрела на камею. Она-то знала ее настоящую цену.

— Во сколько ставишь? — спросил Никола. Руки у него дрожали.

— Баш на баш, — сказал Андрей.

— В пятьдесят кусков?

— А ты думал!

— Эта камея стоит гораздо дороже, — тихо проговорила Люба.

— Какая еще… камлея? — недоверчиво спросил Никола. — Вот эта брошка, что ли?

— Да, — вздохнула Люба. — Только она называется камея.

— Толкуй!.. — Никола почесал в затылке. — Идет за половину?

— Ну и гад же ты, — сказал Андрей.

— За гада и ответить можешь.

— Ладно, хрен с тобой. Игра воровская.

— А ты что, в законе? — прищурился Никола.

— Толкую же — кореш Князя! — сказал Хрящ.

— Стос имеешь? А то возьми у Хряща, чистый.

— Смотри, — сказал Андрей.

А игра у него пошла как-то сразу. Бог правду любит, думал он, боясь только, как бы не сглазить и как бы Никола не стал давить кушем. А тот явно психовал, у него игра не заладилась. Но вот наконец повезло и ему — он угадал полуцветного валета. После этого долго выбирал карту, заставляя Андрея снова и снова тасовать.

— Полтора куска!

Андрей понял, что Никола летерит. Он задумался, сомневаясь, отпускать ли Николу. И все же решился, отпустил.

Во лбу был валет пик. Никола, побелев, завопил:

— Сучий потрох, в рот тебя…..! — И схватился за голову.

Хрящ, внимательно следивший за игрой, ухмыльнулся и пропел:

Свалися, дама пик, налево. Свалися в жизни один раз. А дама пик не захотела, И вышла в лоб ему как раз…

— Заткнись, падаль! — заорал на него Никола. — Не рви душу, она у меня не железная. А ты что, — он злобно смотрел на Андрея, — говно маленький ел?

— Вместе с тобой, разве не помнишь? Только ты палец с говном в пасть себе пихал, а я мимо проносил.

— Во Племянник дает, во артист! — хохотал Хрящ.

— Ну ставь, — процедил Никола сквозь зубы. — У тебя карточка идет раздевайсь…

Андрей поставил семерку треф.

— Угол!

Никола подумал и снова перетасовал карты. Однако Андрей не ушел с семерки: чутье подсказывало, что это — верная карта.

Он угадал, и Никола уже выходил из себя. Похоже, он в самом деле готов был рвать на себе волосы. Андрей с облегчением подумал, что теперь — порядок, теперь инициатива в его руках, потому что играть, если не хочешь залететь, нужно спокойно. Нужно следить за картой, а не тащить «за хвост», как это сделал Николай со злости. Да еще поставил сразу шесть кусков и, конечно, «убился».

К пяти утра все было кончено.

— Амба, — сказал Андрей, бросил карты на стол и потянулся. Князь был спасен, и Люба — тоже.

— Еще одну карточку, — попросил Никола. Он никак не мог успокоиться.

В другой бы раз Андрей не отказал себе в удовольствии наказать его, выиграть все, что у него есть, что называется — раздеть, но сейчас это было лишнее.

Нельзя дважды подряд искушать судьбу.

— Хватит, — решительно сказал он. — Все по закону, Хрящ свидетель. Князь с тобой квит.

— Это точно, по закону, — одобрительно подтвердил Хрящ.

— А ты не лезь, тебя не спрашивают! — выкрикнул Никола.

— Осторожнее на поворотах, — скрипнув зубами, выдавил из себя Хрящ. — А то уделаю, как бог черепаху, так что мама родная не узнает.

— Да я из тебя, бес с Молдаванки, ливерную колбасу сделаю!..

— Рылом не вышел!

— Это кто, я рылом не вышел?!

Они вскочили и были готовы, кажется, вцепиться в горло один другому, но Андрей знал, что все так и кончится руганью, взаимными оскорблениями, и на этом они разойдутся, а скорее всего — уйдут вместе, как и пришли. В конце концов, не очень-то Никола и жалеет, что проигрался, тем более что он не видел этих денег.

Сегодня — выиграл, завтра — проиграл. Обычное дело. А злился он, что Любу упустил.

— Сильно тебя Племянник сделал, — не унимался Хрящ, — Это тебе не фраеров щипать.

И тут неожиданно вмешалась Люба.

— Хватит вам, — сказала она. — Все вы хороши.

— А ты не встревай! — процедил Никола.

— А ты не гоношись, — сказал Андрей. — Получил должок — и вали отсюда, пока трамваи ходят.

— Во, точно! Получил должок! — расхохотался Хрящ.

— Блатного гонишь?.. — прищурившись, спросил Никола.

— Во-первых, я тебя не звал, — ответил Андрей. — Во-вторых, у меня дело. Да, если встретишь кого из воров, не забудь сказать, что Князь с тобой в расчете.

— А, чего там! — Никола махнул рукой. — Проиграл— значит, проиграл. Претензий не имею, давай пять.

Хрящ похлопал Андрея по плечу:

— Увидимся?

— Наверно.

— Валим, Никола. С тебя сегодня причитается. — Хрящ опять захохотал, обнял Николу, и они ушли, дуэтом напевая: «Игрались хлебные припасы, добыты потом и трудом…»

Люба пошла закрыть за ними дверь. Вернувшись, тяжело опустилась на стул, закрыла руками лицо и какое-то время сидела молча, не двигаясь. Андрей тоже молчал. Недавнее напряжение отпустило его, он чувствовал себя опустошенным. На Любу старался не смотреть, но краем глаза все-таки видел, как она уронила руки на колени и обвела комнату отсутствующим взглядом.

— А если бы он и тебя обыграл? — шумно вздохнув, спросила она.

— Не знаю, — сказал Андрей.

— Представляешь, что тогда было бы?.. Ужас, дикий ужас!.. Я бы не смогла, ни за что не смогла бы продать все это… А Пашу могли… убить?..

— Чего теперь, — сказал Андрей. — Забудь и не бери в голову.

— Я как представлю… А рожа у этого Николы!.. Бр-р-р. — Люба протянула руку и взяла камею, которая так и лежала на столе. Долго рассматривала ее, лаская глазами. — Прелесть какая! Откуда она у тебя?

— Неважно. Это тебе на память.

— Мне?!

— Да. Я все равно тебе ее вез, — солгал Андрей. А может, и не солгал. Найдя ее после Койвы в чемодане, он, пожалуй, действительно хотел подарить камею Любе. Просто боялся себе признаться в этом. Иначе почему не загнал ее еще в Свердловске, а носил в кармане, хотя понимал ведь, понимал, что рискует, что это возможная улика?..

— Такой подарок, Андрюша…

— А вот еще. — Он поставил на стол Дон-Кихота.

— Господи… А это не Фаберже?

— Понятия не имею. — Андрей пожал плечами. Он не знал, что Люба имеет в виду.

— Нет, все-таки не Фаберже, — с легким разочарованием проговорила она. — Но все равно очень мило. Очень.

Андрей отошел к окну.

Он слышал, как Люба встала, как подошла к нему сзади (дышать стало трудно, и опять дрожали коленки), однако не шевельнулся даже, застыв в каком-то тревожном, но сладостном ожидании.

Она погладила его по голове и, обнимая, прошептала:

— Милый ты мой мальчик… Повернись ко мне.

Он повернулся. Она медленно, скользя руками по его телу, опустилась на колени:

— Ты мой спаситель.

— Не надо. — Андрей попятился, но Люба крепко держала его ноги, обняв их.

— Я знала, что ты не такой, как… как все… как эти. Ты не их, Андрюша!.. Ты мой. Теперь ты мой. Я никому не отдам тебя, слышишь?.. А я твоя раба. Делай со мной что хочешь…

— Встань, — выдавил Андрей.

Люба встала. Они смотрели друг другу в глаза. Андрей не выдержал, отвел взгляд.

— Ведь ты любишь меня, да?.. — сказала она. — И тогда, раньше, любил, я знаю. Я все знаю. Молчи!.. — Она закрыла его рот ладошкой. — Это хорошо, что ты такой… У нас сегодня будет праздник, большой праздник.

Люба собрала на стол. Андрей, увидев на столе две бутылки — полную с вином и чуть начатую с водкой, — с легкой ревностью подумал, откуда они у Любы, а она, словно угадав его мысли, сказала, улыбнувшись:

— Поверишь, с прошлого года стоят, с поминок. Вот и пригодились. Были для похорон, а пригодились для праздника… — Она покачала головой. — И все это жизнь…

— Приколи брошку, — вдруг сказал Андрей.

— Это называется не брошка, а камея, — ласково улыбнулась Люба.

— Все равно.

— Потом, Андрюша. Она не подойдет к этому платью. Для такой вещи нужно одеться. А ты не думай, у меня есть десять тысяч, я кое-что успела продать…

Андрея начинал бить озноб. Он налил себе водки и выпил.

— Я красивая?.. — спросила Люба.

— Сама знаешь.

— Красивая, знаю. А ты никогда не говорил мне об этом. И зря. Женщинам надо говорить, что они красивые. Мы это любим. Может быть, больше всего любим. Наша красота ведь существует для вас, мужчин. А вы не замечаете… Давай выпьем с тобой!

Она сама наполнила стопки, а когда они чокались, коснулась руки Андрея. Его будто ударило током. Это было похожим на то, как было и с Татьяной. Тогда его тоже бил озноб и было стыдно поднять глаза… Нет, все-таки не совсем то. Татьяну привели для него. А Люба… Люба совсем другое. Люба — женщина Князя, она старше Андрея. И лучше ему уйти. С Любой не может быть так, как было с Татьяной. Она не позволит себе этого. И он не имеет права.

Но уйти Андрей не мог. Это было выше его сил.

— Ты знаешь, сколько мне лет? — спросила Люба.

— Нет.

— Мне же всего двадцать четвертый пошел, Андрюша. Я ведь молодая совсем. А Паша… Я любила его, ох как я любила его!.. А потом… Мечтала стать актрисой, а вместо этого… Но еще не все потеряно, верно? Я теперь свободная… Паша ведь записку передал… Просил отдать долг и считать себя свободной… Господи, что я такое говорю?.. Главное — я сама чувствую себя свободной… Совсем забыла! — спохватилась она. — Я ванну тебе приготовила.

Андрей знал, что в доме была ванная с дровяной колонкой.

— Когда ты успела? — удивился он.

— Успела вот. Иди мойся. Грязное белье брось там, я дам чистое.

В ванной Андрей протрезвел и немного пришел в себя. Он твердо решил, что помоется и уйдет. Нельзя оставаться. Он уже понимал, что может, если захочет, остаться — Люба не прогонит, да и зачем бы она стала топить ванную! — но это подтвердило бы, что она такая же, как другие, как Татьяна, а он не мог, не хотел так думать…

А как быть с бельем? Сразу почему-то Люба не дала чистое. Он надел грязные трусы и вышел в комнату.

Люба стояла возле стола. На ней был теперь халат, в котором Андрей видел ее и раньше, когда жил здесь. Он был короткий, не закрывал даже коленки, к тому же была расстегнута нижняя пуговица и видны голубые резинки, державшие чулки. Этот халат и прежде вызывал в Андрее смущение, а сейчас смотреть на Любу было просто невыносимо.

— Дурачок, — нежно сказала она. — Какой же ты еще дурачок у меня!.. Ну, иди же ко мне. — Она вытянула руки, и он не выдержал, шагнул вперед. Чуть приподнявшись на цыпочках, она поцеловала его в лоб.

— Не надо…

— Ты мне сразу понравился, — шептала Люба. — Как появился, так сразу и понравился. Молоденький, чистенький… Господи, а дрожишь-то как осенний листочек. Глупышка. Ты же мужчина!.. Сядь, успокойся, выпей немножко… — Стопка была уже налита, и Андрей послушно выпил.

Он убеждал себя, что не должен больше пить, что должен уйти, а Люба все подливала ему, говоря при этом нежные слова. И он снова незаметно пьянел, и всякие сомнения понемногу исчезали, растворяясь в хмельном тумане, и Люба, молодая и очень красивая, была рядом, и от нее истекал тонкий, едва уловимый аромат хороших духов, и все это кружило голову не меньше, чем водка…

— Дай мне твою руку. — Люба взяла его руку в свою и просунула под халат, себе на грудь. Андрей ощутил почти ожог. — Погладь, — тихо сказала она. — Не бойся, ну!..

И он стал гладить ее грудь, а она, расстегнув халат совсем, высвободилась из рукавов и встала. На ней был бюстгальтер, корсет и чулки. А вот трусиков не было…

Потом они лежали на кровати, и Люба снова и снова разжигала в нем желание, доводя до безумия, и все это было похожим на какой-то бред.

— Мальчик ты мой, — шептала она. — Ты же ничегошеньки еще не знаешь и не умеешь… Молчи, молчи!..

Это даже хорошо, что ты такой. Я сама, сама научу тебя, всему научу… Ты будешь доволен. И тобой будут довольны. Ты хочешь быть сильным и уметь все?..

Он хотел, разумеется, он хотел и сильным быть, и уметь все. Ему было несказанно приятно в жарких, но чуточку стыдных объятиях Любы. Ничего подобного он не испытал с Татьяной, хоть тогда и думал, что лучше уже не бывает…

Минуло две недели, и все это время Андрей был словно в бреду. А однажды, проснувшись утром, он вдруг осознал, что на этой же кровати любил поваляться и Князь, когда Люба уходила куда-то или занималась домашними делами. И ему сделалось неприятно. Он представил их вдвоем — Князя и Любу — и почувствовал почти ненависть к ним. Его бросило в жар.

Он соскочил с кровати, торопливо оделся и вышел из спальни. Люба готовила в кухне завтрак.

— Спал бы еще, — улыбнувшись, сказала она и подставила для поцелуя губы.

Он сделал вид, что не заметил этого.

— Хватит спать. Так можно проспать и царство небесное.

— Что с тобой? — настороженно спросила Люба.

— Ничего. — Андрей пожал плечами. — Ехать надо.

— Куда?..

— В Питер. У меня там важное дело.

— Опять важные дела. Господи, как мне все это надоело!.. — устало проговорила Люба. — Зачем тебе ехать?..

— Надо, — повторил он.

— У нас же все есть, Андрюша! Нам с тобой всего хватит…

— У меня другое дело, — сказал Андрей. — Совсем не то, что ты думаешь.

— Правда?.. И ты сразу вернешься, да?

— Вернусь.

Возможно, Андрей и сам верил, что съездит в Ленинград, заберет свою долю и вернется. Во всяком случае, в глубине души ему хотелось этого. Он смотрел на Любу и с нежностью думал, что с ней всегда ему было бы хорошо. Хорошо и спокойно. С ней он даже забывал, что он чужой в этом мире. В сущности, никто. Без документов, без места жительства и — сын «врага народа». Но — Князь. Ведь был же Князь, а он, если разобраться, предал его. Воспользовался моментом и — предал. А это подло. Правда, и Князь…

— Ты думаешь о Паше? — тихо спросила Люба. — Ты не бойся, он все поймет. А я, если захочешь, рожу тебе ребеночка…

«Какой, к черту, ребеночек!» — хотелось крикнуть Андрею, однако он сдержался и промолчал. И вдруг в голову пришла мысль, что эти две недели бредового счастья были всего лишь платой за спасение… Нет, не может этого быть, не может… Но опыт, уже обретенный им, подсказывал, что все-таки может. Поверить бабе, говорил Князь, все равно что поверить козлу.

— Ты не веришь мне, — проговорила Люба с печалью в голосе. — Я чувствую, что не веришь… — Она села на табуретку и заплакала, и Андрею стало до бесконечности жаль ее…

«Там будет видно, — подумал он. — Время покажет».

Откуда ему было знать, что времени у него уже нет.

 

XXXI

В ЛЕНИНГРАДЕ шел дождь.

Андрей не был уверен, что сам найдет хату Крольчихи, да и нельзя было соваться туда вот так сразу. Мало ли что! И он отправился в шалман, где надеялся встретить Пузо. А кроме того, там был Степа, который тоже наверняка все знает.

Была середина буднего дня, и у стойки толклись пять-шесть жаждущих, а Степа заряжал новую бочку с пивом.

Андрей подошел к стойке сбоку.

— Приветик, — сказал он.

Степа вскинул голову и, узнав Андрея, кажется, растерялся:

— Ты, Племянник?!

— Как видишь.

— Не ожидал. Эй, мужики, — разгибаясь, крикнул он, — пива пока не будет. Насос что-то хандрит.

Мужики заворчали недовольно, их организмы требовали опохмелки, однако Степа был непреклонен. Он вышел из-за стойки, подошел к двери и распахнул ее.

— Всё, приходите через полчасика. Тогда всех ублажу.

Спорить со Степой никто не решился. Здешние завсегдатаи боялись его. Но и уважали — многие пользовались у него кредитом.

Закрыв дверь, он спросил:

— Выпьешь?

— Не хочется, — отказался Андрей.

— Бросил пить, что ли?

— Ага.

— С утра или со вчерашнего дня? — Степа ухмыльнулся, и Андрею не понравился его бегающий взгляд и явно настороженный вид. — А вообще правильно делаешь. Я тоже со вчерашнего дня капли в рот не брал. Откуда прибыл?

— С Урала, — Андрей почему-то не назвал Куйбышев.

— «Урал, Урал-река, глубока и широка…»— просипел Степа. — Никого не встречал?

— А кого я должен был встретить?

— Ах да, ты же на кладбище ездил. В Питере давно?

— Прямо с поезда сюда.

— Значит, ты не в курсе. — Степа покивал головой.

— Что-то случилось?

— Случилось. Ты куда намылился?

— К Крольчихе надо бы. Решил сначала разведать, как там, на хате. И Евангелиста повидать надо.

— Сгорели они, и Балда с ними, — сказал Степа и пристально так, с нехорошим прищуром посмотрел на Андрея. — Всех троих повязали разом.

— Как?

— Просто. Схватили на хате, и золотишко при них было. Получается, что с поличным.

— Когда?

— Ты уехал, а тут легавые и заявились. Повезло тебе. — Он снова вцепился глазами в Андрея.

— Но там же все было чисто…

— Выходит, что не совсем. Да чего теперь толковать! Вор всегда готов, что рано или поздно сгорит. Дело вора — бегать, а дело легавых — ловить. Оно баш на баш и получается. Теперь тебя ищут. Так что тебе светиться нельзя, на дно надо уходить. На дно. Но сначала потолковать бы нужно, выпить с горя. Ты вот что, ты сейчас дуй на хату — я дам адресок, — а вечером свидимся. Потом смотаешься из Питера.

Все было логично, правильно, и, когда бы не бегающий взгляд Степы, не его настороженность, которая была слишком заметна, чтобы ее не заметить, Андрей воспользовался бы его советом не задумываясь. Но тут что-то было не так. Что же?.. Неужели Евангелист с Крольчихой решили его фраернуть, а Степе поручили сделать так, чтобы его, Андрея, не было видно?.. Не похоже это на Евангелиста. Он авторитетный вор и не пойдет на такую подлянку…

А что, если… Что, если его заподозрили в том, что он продал всех?.. Их взяли, а он-то ведь ушел! Не потому ли и успел уйти вовремя, что продал?..

От этой догадки сделалось страшно. Андрей представил, что его ожидает, если на него действительно пало подозрение. Но это же чушь, успокаивал он себя. Чушь собачья!.. Он же был вместе с ними на деле, и Евангелист сам посоветовал ему на время исчезнуть из Питера. Именно сам!.. Но каким образом легавые вышли на хату?.. Если вообще подозревать его, то нетрудно заподозрить, что он и навел легавых. И что там Степа толковал насчет того, что надо бы… потолковать?.. Что он имел в виду?..

Уехать? Взять и уехать. Прямо сейчас пойти на вокзал — благо рядом, — купить билет на ближайший поезд… А дальше? Что будет потом?.. Это только убедит того же Степу, да и других, что он действительно продал Евангелиста. Вор не имеет права не явиться на толковище, даже если знает, что ему грозит смерть. Да, он обязан пойти. И доказать, что никого не продавал. Иного пути нет и быть не может.

— Андрей?! — окликнул его кто-то.

Он резко повернул голову. На него смотрела Татьяна.

— Ты?.. — удивился он.

— На хату идешь?

— Да.

— Степан послал?

— Ага.

— Не ходи! — сказала Татьяна. Она схватила Андрея за руку и потащила прочь.

— Да в чем дело, куда ты меня тащишь?

— Скорее! Он наверняка позвонил, там есть телефон. Они выйдут тебя встречать. Это же совсем рядом, за углом.

— Кто выйдет встречать?

— Потом, потом. Вон трамвай, бежим, успеем догнать.

Они догнали трамвай и уехали аж на Троицкое поле. И только тогда Татьяна рассказала Андрею то, что знала сама.

Так оно и было, как он предположил: тотчас после его ухода с хаты Крольчихи ввалились легавые и взяли всех троих — Евангелиста, Крольчиху и Балду. Взяли с драгоценностями. Евангелист передал на волю, что легавых на хату навел Племянник и что сделал это будто бы не случайно, а по поручению какого-то своего родственника, который тоже легавый и даже большой начальник…

— Да никакой он не родственник! — возмущенно воскликнул Андрей.

— Все равно, — вздохнула Татьяна. — Туда тебе нельзя, они тебя убьют. Я знаю.

— Но я докажу!

— Ничего ты не докажешь.

— На толковище докажу.

— Никакого толковища не будет. Было уже, я сама слышала. И порешили тебя убить. Степа это сделает. И помощники у него есть.

— Так не бывает, — возразил Андрей. Но тут вспомнил, как сам же передавал Евангелисту, со слов Штыря и Бороды, что какой-то Баламут ссучился, и как Евангелист велел разобраться именно Степе, и это означало— просто убрать Баламута. Для того и держат Степу. Должен же кто-то делать грязную работу, а блатной сам на «мокруху» не пойдет. Ну а с ним, понимал Андрей, и вовсе чикаться не станут: он пока для них — чужой и не в законе. Выходит, Татьяна права — толковища не будет. Пришьют — и концы в воду…

— Ты Баламута знаешь? — спросил он.

— Баламута?! — испуганно переспросила она. — Его же…

— Степа?

— Наверно. Говорят, он ссучился. А ты беги, Андрей! Я не верю, что это ты продал, но все равно беги. — Татьяна приподнялась на цыпочки и поцеловала его в щеку. — Почему всё так?.. — с грустью проговорила она. — Не поминай лихом!.. — И побежала на трамвай.

Легко сказать — беги. А куда? И далеко ли убежишь от блатных, если порешили тебя убрать, если такой авторитетный вор, как Евангелист, обвинил тебя в том, что ты продал его легавым. Пожалуй, есть единственный шанс доказать свою невиновность — пойти по этому делу вместе со всеми.

Это было настолько очевидно, что Андрей готов был прямо тут же подойти к легавому, к первому попавшемуся легавому, и сдаться. И он сделал бы это, но поблизости не было ни одного милиционера, а уже спустя несколько минут он понял, что этого делать нельзя. Сейчас нельзя. Он ведь не знает, раскололись ли Евангелист и остальные… Если раскололись — одно, а если нет?.. А если нет, тогда получится, что он теперь продаст их с потрохами. Признавшись сам, продаст их…

Но должна же быть какая-то зацепка, неужели уже ничто не может его спасти?..

Итак, Евангелиста, Крольчиху и Балду взяли на хате. Что же из этого вытекает?..

Вряд ли Лева заявлял о краже. По крайней мере, сразу. Он искал бы свои камешки и свое золотишко по своим же каналам, чтобы выкупить. Это наверняка. Ему ни к чему «светиться», а легавые у него обязательно спросят, откуда такие ценности… Спросят и у Евангелиста, и у Крольчихи, и у Балды. А они будут кричать, что нашли. Нашли, и все! Попробуй доказать обратное, то есть попробуйте, граждане легавые, доказать, что золотишко украдено ими, если даже заявления о краже у вас нет!.. С неба свалилось богатство. Бог послал. А хоть бы Лева и заявил, ну и что?.. Все равно они-то нашли. Кто-то украл, но почему-то бросил, а тот же Балда шел по улице, глядит — портфельчик валяется, поднял, принес на хату, открыли, а там… Мама родная!.. Не пойман — не вор. Да, скорее всего, именно этой версии они и будут держаться. Евангелиста легавым ни за что не расколоть. А раз так, им не намотают дело, и с него, с Андрея, снимется обвинение. В чем его можно обвинить, если дела не будет?..

Выстроив эту логическую цепочку, Андрей немного успокоился. Значит, сейчас главное для него — действительно уйти на дно, то есть от Степы, который не станет ни в чем разбираться. Он у блатных на подхвате, и только. Его дело исполнять, решает не он. А когда Евангелиста выпустят, все само собой разъяснится…

Андрей сел в Обухове на пригородный поезд, доехал до Волховстроя, оттуда — в Вологду, потом — в Ярославль, рассчитывая там пересесть на поезд, идущий на восток, куда-нибудь подальше. А может быть, и в Среднюю Азию. Воры не особенно жалуют Среднюю Азию. Они разве что к зиме собираются там, где потеплее. Да и то все предпочитают Кавказ и Крым.

В Вологде Андрей на последние деньги взял билет в плацкартный вагон до Ярославля. И тут ему как будто повезло: в соседнем отделении ехал очень прилично одетый мужчина с редкостным по тем временам кожаным чемоданом, который и сам по себе представлял немалую ценность. Весь вечер мужчина пил то ли с друзьями, то ли просто с попутчиками. Ночью, когда вагон превратился в спящую казарму, Андрей слез с полки. Никто не обратил на него внимания. И никого не было видно в проходе — все, кажется, действительно спали. А мужчина — еще удача! — занимал нижнюю боковую полку. Чемодан стоял «на попа» у него в изголовье, а сам он дрых и пускал пузыри. Андрей, покачнувшись якобы от толчка, навалился на мужчину. Тот не шелохнулся, лишь пробурчал что-то во сне. Тогда Андрей, попридержав его голову, вытащил чемодан и спокойно направился в нерабочий тамбур. Обе двери оказались запертыми на ключ. Андрей чертыхнулся и решил перейти в соседний тамбур, попробовать оттуда залезть на крышу или спрыгнуть. С переходной площадки ни на подножку, ни на крышу было не попасть- она была закрыта «гармошкой».

Но все произошло не так, как спланировал Андрей.

Едва он вошел в соседний тамбур, из вагона вышли ревизор и легавый.

— Билетик попрошу, — сказал ревизор.

А легавый, оценив обстановку, прикрыл собой путь к отступлению.

Андрей предъявил билет.

— Почему не в своем вагоне? — спросил ревизор. — Вы что, собрались выходить?.. — Он смотрел на чемодан.

— Я?..

— А кто же еще?

— Нет, — сказал Андрей. — Я в уборную вышел, а там занято. — Он даже поморщился, как будто действительно ему было невтерпеж.

— В уборную с чемоданом? — усмехнулся легавый.

— С каким чемоданом? — Андрей сделал удивленные глаза. Он успел все-таки поставить чемодан в угол.

— Вот с этим. Ваш?

— Этот?.. Первый раз вижу. Нет, кажется, он стоял, когда я вошел сюда…

— Документы, — потребовал легавый.

Андрей начал рыться в карманах. И лихорадочно думал, что же делать, как выкрутиться из этого положения?.. Если бы дверь на подножку открывалась наружу, можно было бы попробовать спрыгнуть…

— Дома на комоде забыл документы? — усмехнулся легавый.

— Сам не знаю… Вроде были. Куда же они подевались?..

И тут в соседний тамбур, откуда Андрей только что перешел в этот, выскочил хозяин чемодана, а за ним и проводник. Они увидели Андрея, и потерпевший, распахнув двери, заорал:

— Вот он! — и замахнулся.

Легавый оттеснил его:

— В чем дело, гражданин?

— Как в чем?.. Вот он, — потерпевший ткнул в Андрея пальцем, — украл мой чемодан.

— Этот? — спросил легавый, показывая на чемодан.

— Он самый!

Строго говоря, доказать без свидетелей, что Андрей украл чемодан, было очень трудно. Или невозможно вообще. Однако оказалось, что какая-то женщина все же видела, как Андрей шел по вагону с чемоданом, и заподозрила неладное. Она хорошо запомнила этот желтый чемодан и его хозяина — они вместе садились в поезд, и она еще позавидовала такому чемодану… Как только Андрей прошел мимо нее, она быстро слезла с полки и сообщила проводнику.

Таким образом, свидетель был налицо.

Капитан, который допрашивал Андрея, был настроен благодушно, или просто у него было хорошее настроение. Впрочем, и Андрей не запирался, понимая, что это бесполезно. Он даже подумал, что, может, и к лучшему, что сгорел, — скроется от Степы.

В чемоданчике, который он оставил на своей полке и который изъяли после задержания, не было ничего ценного. Мыло, полотенце, зубная щетка — к этому его приучил Князь — и книга. Она-то и заинтересовала капитана.

— Смотри-ка, — сказал он удивленно, — Федор Михайлович Достоевский! Твоя?

— Моя.

— И на кой она тебе?

— А на кой все книги? — Андрей пожал плечами. — Читать, разумеется.

— Ты что же, читаешь Достоевского?

— А это запрещено?

— Да нет, это не запрещено, — сказал капитан. Он захлопнул книгу и аккуратно положил ее на стол.

В открытую форточку вместе с ветром ворвался громкий и хриплый, как на всех станциях, голос диктора, который объявил о скором отправлении поезда и просил пассажиров занять свои места. При этом он говорил «граждане пассажиры», и Андрей некстати подумал, что вот он-то обязан называть капитана «гражданин», а диктор должен бы называть пассажиров «товарищи», но почему-то называет «граждане»…

— Любопытный ты, однако, фрукт — проговорил капитан. — Книги вот серьезные читаешь…

— Каждому свое, — сказал Андрей.

— Э-э, нет. Ты хоть знаешь, что именно эти слова фашисты писали на воротах концлагерей?.. Каждому свое!.. — Он усмехнулся, — Это не игра в слова, а очень серьезно. Влепят тебе лет восемь, а вот жизнь у человека действительно одна. Хоть лопни — одна. Дважды ее не проживешь. А говоришь — ленинградец!..

— А это при чем?

— Да так. Для тебя, может, и ничего. А я думаю, что ленинградец — как звание. Почетное звание.

— Замысловато.

— Почему замысловато? Все просто. Я вот защищал твой Ленинград. Его вся страна защищала, весь народ, значит, потому что… — Капитан не нашел нужных слов и махнул рукой, — Объясни мне: ты воруешь у людей последний кусок, я веду с тобой борьбу…

— У нищих не ворую.

— Брось, сказки это. Берешь ты там, где ближе лежит. Да и не в этом даже дело. Никто не давал тебе права и у богатых брать. Не твое! Выходит, мы с тобой враги, а ты мне почему-то симпатичен… А-а, ладно, Воронцов. Ступай в КПЗ, там будет время подумать.

— Думай не думай, сто рублей — не деньги, — сказал Андрей.

— А это для кого как. Ты украл, а другому их заработать надо.

И вот Андрей в камере. За дверью в коридоре раздаются бухающие шаги дежурного. Он проходит из конца в конец коридора и снова пристраивается возле тумбочки вздремнуть, вытянув длинные ноги и привалившись спиной к холодной бетонной стенке.

В узкую щель намордника Андрею виден крошечный кусочек ночного неба. Как клочок ткани с рисунком. Три звездочки на почти черном фоне. Две рядышком, тесно прижавшись друг к другу, а третья в сторонке, словно охраняет их нежность. Луны не видно, только угадывается ее свет. Расширить бы чуточку щель, чтобы луна тоже вместилась в этот рисунок, и тогда мир увеличится, полнее войдет в камеру и, может, исчезнет ощущение полной отрешенности, изолированности от жизни и чувство глубокого, тоскливого одиночества.

Андрей стоит на нарах. Ему хочется приблизить этот кусочек нарисованного неба, кусочек далекой-далекой жизни, а звездочки дрожат, точно подмигивая, и Андрей тоже подмигивает им. «Ничтяк, — говорит он звездочкам, — прорвемся. А вы светите, светите…» Но вот приплыла темная туча — она темнее даже почти черного неба, — медленно наехала на звездочки и сглотнула их…

 

XXXII

СЕГОДНЯ выходной.

Кто-то валяется на нарах, отсыпаясь за всю неделю, кто-то режется в карты, кто-то варит чифир. Дневальный торчит возле двери на шухере и гнусавит песню, дико фальшивя при этом:

Служили мы с товарищем на мельнице вдвоем. Он был председателем, а я — секретарем. Он взял жене на платье, а я — на портсигар, Он — как председатель, а я — как секретарь…

— Хватит тебе скулить, и без тебя тошно, — сказал Андрей.

Он лежит на нарах и внимательно следит за ржавой каплей воды, повисшей на оконной решетке. Капля долго вытягивается, дрожит, точно живая, и ей страшно оторваться, но в конце концов не выдерживает собственной тяжести, обрывается и падает вниз. И тотчас на ее месте рождается новая капля, и все повторяется в том же порядке. Кап, кап, кап…

Ночью прошел дождь.

Капли падают реже и реже. Крыши бараков уже почти сухие, но на земле по всей зоне долго еще будут стоять мутные лужи — глина. Какой-то докембрий, как говорит Князь. Может, и докембрий, хрен его знает, что это такое. Но все равно глина, и поэтому вода не уходит в землю. И стены в БУРе никогда не просыхают.

Осенью, когда идут затяжные дожди, по углам барака даже растут грибы. А зимой стены покрываются инеем. Зеки жаловались начальнику лагеря, а он отмахивается и смеется, падла рогатая, чтоб его на том свете вши зажрали — в гробу не очень-то почешешься. Ему что, псу бесхвостому, он живет в новом кирпичном доме, который зеки же и строили, и у него не растут в углах грибы и зимой не бывает инея. А в общем-то, и у него житуха — не позавидуешь. Даром что подполковник, чин! Загнали в эту гнилую дыру, и черт его знает, когда удастся выбраться отсюда, и удастся ли когда-нибудь. «Ни тебе ни бабы, ни пивной…» — усмехнулся Андрей. Впрочем, пивная-то как раз в поселке есть. Во всяком случае, граждане начальники хлещут водяру за милую душу, оттого и рожи у всех сизые. От начальника лагеря, толкуют, сбежала жена, поэтому он и озверел совсем. Но тут, в этой помойной яме, озвереешь и с женой. Только и остается что пить.

Иногда перепадает выпить и блатным — бесконвойные протаскивают на объект. Но это бывает редко. Чифир — да, с чифиром на зоне все нормально. Чайком блатные обеспечены. И ларек неплохой, иногда подбрасывают и маслица…

Сегодня дали выходной. Первый за полгода. Наверное, готовят новый объект для штрафной бригады. Или Рекун, начальник конвоя, сам решил отдохнуть, или нажрался вчера. А может, и заболел. Сдох бы, что ли, скотина, думает Андрей. Бывают и начальники конвоя нормальные люди, а этот!.. И откуда их берут, таких сволочей. Каждое утро, принимая на вахте бригаду, он толкает речугу, которая заканчивается обязательными словами: «Шаг вправо, шаг влево — считается побег. Стреляю без предупреждения. Девять грамм в жопу и осиновый кол на могилу. Желающие есть? Желающих нет, принято единогласно. Па-ше-ел!..»

И пристрелит, как дважды два пристрелит. За ним не заржавеет. На его совести четыре трупа. Последний был дядя Миша, тихий, немногословный мужик. Он никого не трогал, и его — никто. Даже блатные относились к нему с уважением. Он полтора года провел в Освенциме и чудом остался жив. На фронте был шофером, возил генерала, они вместе и в плен попали. Генерала — к стенке, а дядю Мишу пощадили. После войны он тоже работал шофером, возил какого-то районного начальника. Однажды застряли и целую ночь просидели в поле, пока их не вытащил случайный «студебекер». Когда выбрались на шоссе, дядя Миша неосторожно сказал, что вот «студебекер»— это машина, а наши — дерьмо. Начальник, которого он возил, донес на него, и за эти слова дяде Мише влепили десять лет, чтобы не преклонялся перед иностранной техникой и не пропагандировал идеи космополитизма. Да еще и плен припомнили. Уже в лагере дядя Миша не выполнил распоряжения коменданта, такого же, между прочим, «политика»: отказался чистить выгребную яму в конторе, сказал, что пусть начальники сами за собой убирают собственное говно. За это его перевели в БУР. Так дядя Миша и оказался в штрафной бригаде. А тут они взаимно возненавидели друг друга с Рекуном. Рекуна-то ненавидели все, но помалкивали (блатных он не задевал), а дядя Миша молчать не умел — накатал жалобу прокурору. Приехала комиссия, разбирались. Легче никому не стало, потому что в действиях Рекуна не нашли ничего незаконного — еще бы нашли! — а он перед всей бригадой поклялся, что «сотворит из этого космополита вареник», однако на некоторое время притих, так что зеки решили, что его все же наказали за превышение власти, а самого дядю Мишу он как бы перестал замечать. Месяца три прошло, все уже и думать забыли про жалобу и про комиссию, а бригаду перебросили на новый объект — копать котлованы. Место голое, и начали обживать объект с сооружения времянки, где можно было бы укрыться от дождя. Вот тут-то Рекун, ежа бы ему под хвост, и подловил дядю Мишу. В сторонке, за оцеплением, торчал какой-то столб, и Рекун послал дядю Мишу посмотреть, что это за столб и нельзя ли его вытащить и приспособить для стояка. Не заподозрив подвоха, дядя Миша пошел выполнять распоряжение, хотя вообще-то распоряжаться по работе не входит в обязанности конвоя. Но так уж случилось, никто не сообразил, что задумал. Рекун, и никто поэтому не остановил дядю Мишу. Он и сделал всего десяток шагов за оцепление… Один из конвоиров вскинул винтовку и выстрелил. То ли не предупредил его Рекун, что сам послал зека за оцепление, то ли, наоборот, предупредил… Дядя Миша странно как-то вздрогнул, даже подпрыгнул чуть, н медленно осел в грязь. Все понимали, что это самое настоящее подлое убийство, что Рекун отомстил за жалобу, выполнил свою угрозу, а когда примчался вызванный срочно «кум», Рекун доложил, что заключенный «номер триста девяносто семь» убит при попытке к бегству. Зеки зашумели, стали орать, что это убийство, что начальник конвоя сам же и послал дядю Мишу за оцепление, но разве докажешь что-нибудь начальству, если оно не хочет этого! Да и стрелял ведь не Рекун. Так и погиб хороший человек, когда-то неосторожно похваливший американскую машину, которая конечно же хуже наших машин… И бригада пострадала: в отместку за шум Рекун еще неделю не разрешал строить времянку и разжигать костер, пока блатные не дали ему понять, что он тоже ходит под Богом…

А стрелял в дядю Мишу самоохранник.

* * *

Трудно изобрести что-нибудь более изуверское, более аморальное и бесчеловечное, чем самоохрана. До недавних пор я думал, что о существовании самоохраны знают все, кто имеет хотя бы самое отдаленное представление о лагерях тех времен. Оказалось, что знают немногие. Да и в литературе мне не приходилось ничего об этом читать. (Пишу эти строки, еще не прочитав «Архипелаг ГУЛАГ» — боюсь браться за чтение этой книги, пока не завершил свою. А там наверняка есть и о самоохране.)

Самоохрана — это заключенные, которые не просто расконвоированы, что в те годы было не редкостью (похоже, начальство отлично знало, что многие отбывают «ни за что»), но которым доверено оружие наравне со штатными конвойными и которые несут ту же службу, то есть охраняют, конвоируют заключенных. (Была песня: «Там же, братцы, конвой заключенных, там же сын охраняет отца…») Они, разумеется, и жили за зоной, в общежитиях вместе с конвойными — иначе их поубивали бы немедленно, — так что были тоже почти как вольными. Разве что не имели права никуда уезжать. Чаще всего в самоохрану брали так называемых «бытовиков», то есть осужденных за бытовые преступления. Это — прогульщики, семейные скандалисты, но и растратчики, и расхитители госимущества, и — случайные убийцы (по неосторожности, в состоянии аффекта, на почве ревности и т. д.). Иногда в самоохрану попадали и «чистые» уголовники из числа «ссученных», а бывало, что и политические. Политические, правда, особого рода. Я знал такого. У него было десять лет сроку по 58-й статье.

Но за что?..

На воле он был профессиональным ассенизатором. Работал в одном провинциальном городе в специальной конторе, по найму, на собственной лошади. Само собой разумеется, немножко «левачил», то есть продавал огородникам «добро», хотя обязан был, по договору, вывозить все на колхозные поля. «Левые» ездки он обычно делал вечером, когда меньше риска попасться. И вот однажды он рискнул ночью проехать с полной бочкой «добра» через центр города, что было запрещено. Когда пересекал площадь, сломалась рессора. Бочка накренилась, часть содержимого вылилась на мостовую. Случилось же это, как нарочно, накануне праздника Первого мая, и как раз возле памятника Ленину…

Можно сказать, что это анекдот, смешная история. В другое время незадачливый золотарь отделался бы штрафом — и поделом: не езди, где не положено, — но в те времена штрафы брали разве что за переход улицы в неустановленном месте. А тут — осквернение святыни, и, разумеется, не случайно в ночь перед таким праздником. И получил он свои десять лет. И стал в лагере самоохранником. И найти второго такого зверя, каким был этот ассенизатор с винтовкой, вряд ли было возможно.

Надо сказать, что, за редким исключением, самоохранники отличались особенной жестокостью и усердием. (Не потому ли никто не хочет признаваться теперь, что был самоохранником? Опросите всех, кто побывал в заключении, — все пережили страшные ужасы, издевательства, однако никто не участвовал в этих издевательствах. А ведь кроме самоохраны были еще и коменданты, также люди отобранные, доверенные…) Начальство умело найти среди зеков людей, которые вполне соответствовали этой запредельной роли. Но есть и другие причины их усердия и жестокости — они тоже по-своему боролись за выживание, ибо им-то и не оставалось ничего иного, как только угождать начальству, — выбора у них, увы, не было, потому что в любой момент любого из них могли вернуть в зону, а это означало — почти наверняка — смерть.

Скажите, можно ли придумать что-нибудь более страшное?..

Можно ли представить, хотя бы только представить и хотя бы только в кошмарном сне, что «врагов народа» (не говорю об уголовниках) охраняли в том числе и… бывшие полицаи, и подлинные — были, были и такие— изменники Родины?..

Нет, это уже не издержки системы, но сама система во всей ее сути. Продуманная, изощренная система. Как и то, что лагерное начальство специально натравливало уголовников на политических. Все делалось по принципу «разделяй и властвуй», а когда уголовнику, потерявшему, скажем, на фронте отца, показывали пальцем на «политика» и говорили, что это — «враг народа», предатель и прочее, как мог этот уголовник относиться к «врагу»?.. Тут надо заметить, что в уголовном мире считалось дурным тоном не любить Советскую власть. Антисоветчиков блатные просто презирали.

Впрочем, это требует отдельного разговора.

Вернемся к ассенизатору.

Можно, не очень сильно напрягая фантазию, додумать судьбу этого несчастного человека (именно несчастного), который, «осквернив» памятник вождю, после несколько лет поистине осквернял свою совесть и душу, а теперь доживает свой век, если уже не умер, рассказывая, каким мучениям подвергался в лагере. Ему-то выдумывать ничего не надо — он действительно всё видел своими глазами, ибо был в едином лице и жертвой, и подручным палачей. За миску ячневой похлебки. За кусок акульего мяса. За право иметь власть над другими.

Иное дело, сколько в этом его вины…

* * *

Вообще-то лучше б\х выходного не было. На объекте повеселее, и время проходит незаметно. Туда-сюда — и день кончился. К тому же Андрей не очень-то напрягается с лопатой, есть и без него кому вкалывать на начальника. Так, ради разминки можно немножко покопать, чтобы суставы не склеились. А в бараке тускло, скучно и промозгло. В зону не выйдешь, когда хочется, — БУР есть БУР, он всегда на запоре и от общей зоны отгорожен колючкой.

Скучно.

— Племянник, — зовет Князь, — иди сыграем.

— Не хочется.

А все-таки мир ужасно тесен, тесен до невозможности, до неправдоподобия. Они встретились с Князем на пересылке в Кирове. Андрей едва переступил порог огромной камеры — не камеры, а целого зала — и услышал знакомый голос:

— Привет, Племянник! — Князь сидел на нарах и жрал французскую булку с маслом. — Я же говорю, что гора с горой не сходятся, а человек с человеком обязательно сойдутся. Железный закон, почти дарвинизм. Даже диамат.

Он получил «довесок» за побег и теперь шел по этапу в другой лагерь.

— А ты? Ты же вроде должен был освободиться…

— Снова сгорел.

— И сколько отвалили?

— Семерик.

— Это больше, чем пять, но меньше, чем десять, — философски заметил Князь. — Садись жрать. Сейчас чайку подадут. Эй, кто там?.. Чаю нам!

На этап они попали вместе. И теперь в одной бригаде и в одном бараке. «Жизнь, — смеется Князь, — продолжается!» Он вообще не унывает никогда. «Ибо, — говорит он, — кому-то всегда хуже, чем тебе. А тебе, следовательно, лучше, чем тому, кому хуже!..»

А сыграть он зовет в шахматы. Он начисто завязал с картами после того, как узнал, что Андрей отмазал его проигрыш у Николы. Он поклялся, что в руки никогда не возьмет карты. Андрей, между прочим, признался в порыве откровенности, что был с Любой.

— Делов куча! — сказал Князь. — Баба, она и есть баба. И больше ничего. С нее взять нечего, кроме того, что… можно. Не с тобой, так с другим бы трахалась. Ей сам Бог велел этим делом заниматься. А иначе откуда народонаселение будет увеличиваться?.. Пусть уж лучше с тобой, чем с каким-нибудь подонком. Ты ведь был в нее влюблен?.. Все нормально, Племяш, не бери в голову, как советовал великому Гоголю Николаю Васильевичу его духовник. К тому же я твой должничок.

По правде говоря, Андрею давно хотелось рассказать Князю, что его заподозрили в том, что он будто бы продал Евангелиста. Но что-то сдерживало его. Или надеялся, что все обойдется. А на душе было неспокойно, и случались дни, когда он не находил себе места, мучился нехорошими предчувствиями. Вернувшись с объекта в барак, заваливался на свои верхние нары и лежал целыми вечерами, уставившись в потолок. Приходили мысли и о побеге. Но бежать было некуда.

— Много будешь думать, скоро состаришься, — не зная причины его хандры, смеялся Князь. — Или мозги засохнут.

— Хрен с ними, пусть сохнут.

— Ветром выдует и по свету разнесет. Они же, когда высохнут, как пыль делаются. Вся пыль на земле — это и есть засохшие мозги бывших человеков. Слезай, сыграем.

— Не хочется.

Тогда Князь начинает играть один. И за белых, и за черных. Шахматы, между прочим, у него знаменитые, уникальные шахматы. Их сотворил один умелец из «политиков» за две пачки папирос. Фигуры вылеплены из хлеба, но совсем как настоящие. Даже морды у коней похожи на живые. Кажется, что вот сейчас кони заржут. Князь уверен, что такие шахматы только у него, и бережет их.

У столбиков проволочного ограждения, куда не ступает ничья нога, сочно зеленеет молодая травка. Она пробивается сквозь утрамбованный грунт, сквозь толстый слой шлака, которым засыпана территория вокруг БУРа (шлак громко шуршит под ногами, далеко, даже на вышках слышно), и оттого, наверное, кажется особенно яркой и нежной на фоне сплошной серости.

Солнце свалило за крышу соседнего, «политического», барака. Теперь оно вернется только завтра, если будет хороший день. В бараке заметно потемнело, хотя время полуденное. Зря все-таки начальничек подарил выходной. На объекте не так тошно…

 

XXXIII

АНДРЕЮ не так уж и худо живется в этом лагере. Не на лесоповале где-нибудь «в стране Иркутской», не на Колыме, слава Богу. Конечно, земляные работы тоже не сахар, однако не в тайге все же и мошка не жрет. А норму всегда сделают «мужики», так что и дополнительная пайка имеется, и зачеты капают. В БУРе, само собой, потруднее, чем на общей зоне, но и здесь жить можно. Кое-кто получает посылки, и свою долю вместе с Князем получает и Андрей. Князь в авторитете, они вместе кушают, другие блатные — их всего четверо — уважают Андрея, считают в законе. Правда, Князя недолюбливает один из них, Фугас, он поэтому и к Андрею относится с некоторым недоверием, но все блатные знают, что Фугас вообще недолюбливает интеллигентных воров — сам он едва умеет расписаться, а читает по слогам. К тому же еще и заикается сильно.

Князь убирает шахматы и предлагает попить чайку. Андрей слезает вниз. Насчет чайку он не против. Чаек — дело почти святое, и далеко не каждый зек имеет возможность его попить.

— Алло, дневальный! — зовет Князь.

Тотчас является, тряся седой головой, пожилой мужик:

— Я здесь.

— Сообрази-ка кипяточку, любезный, — велит Князь.

Мужика этого прозвали «ходячим справочным бюро». На воле он был главным бухгалтером, попал под суд за махинации, в которых участия не принимал — начальство подставило. Однако начальство, как и полагается, выкрутилось, всё свалили на него, и он получил пять лет. Виновным он себя не признавал и всем рассказывал, что дело было как раз наоборот, то есть что именно он разоблачил махинаторов, и — наивная душа— был уверен, что случилась просто судебная ошибка, которую обязательно исправят в высших инстанциях. И писал, писал жалобы, писал до тех пор, пока действительно не назначили пересуд. Но вместо ожидаемого освобождения он получил уже не пять, а десять лет. После этого повторного суда у него постоянно трясется голова. А она умная, его голова, и знает он все на свете. Его можно разбудить среди ночи и спросить, например, когда родился Пушкин, сколько прожил Иван Грозный, как звали всех российских царей, — он ответит не задумываясь на любой из этих вопросов. Обращались к нему и за конкретной помощью — написать заявление, жалобу, письмо женщине, чтоб «за душу брало», и он никому не отказывал. Говорят, двоим или троим зекам он помог освободиться, доказать свою невиновность. Вот только себе помочь не смог и уже не надеется на торжество справедливости. Он даже поговорку придумал: «Советская власть всегда права, потому что она — власть». За эту поговорку он и попал, между прочим, в БУР. Спасибо еще «куму», что тот пожалел его и не завел дело. К нему относятся хорошо, по-доброму, а блатные подкармливают. Ему никто не шлет посылок — жена взяла развод, а дети, повзрослев, забыли, должно быть, что у них есть отец. Работник из него никакой — его должны этапировать в другую колонию, а пока он дневалит в бараке.

— Садись, дядя Боря, попей чайку с нами, — пригласил Князь, — С вишневым вареньем!

— Благодарю, молодые люди. Я, с вашего позволения, попозже. Все улягутся, я и побалуюсь.

— Садись, садись, — настаивал Князь, — У нас и сухарик сладенький для тебя найдется. А аппетит приходит во время еды.

— Это в широком смысле, — возразил дядя Боря. — Имеется в виду, что богатый всегда стремится стать и становится, как правило, еще богаче…

— Деньги к деньгам липнут?

— Примерно. Ведь в сущности, молодые люди, поговорка эта о человеческой жадности, ненасытности, а некоторые вульгарные толкователи истолковывают ее слишком узко, специфически, я бы сказал — буквально. Между тем всякая народная мудрость непременно имеет глубинный смысл, скрытое значение. И еще важный момент: истинная народная мудрость всегда с лукавинкой…

— Тебе бы академиком быть, — усмехнулся Князь.

— Вот я и стану здесь академиком. Да, а вареньице и сухарики вы бы поберегли, молодые люди. Мало ли…

— Ну, что за новость, дядя Боря? — насторожился Князь. — Что-нибудь начальничек придумал?

— Придумал, — шепотом сказал дядя Боря. — Всех блатных приказано готовить на этап.

— Куда?

— Точно я не могу сказать. В одно место вашего брата собирают из разных зон.

— Откуда знаешь?

— Каптерщик передал.

— Не лепит горбатого?

— Не похоже. Говорят, из «восьмерки» уже отправили.

— У, гады, что придумали! — Князь вскочил. — Надо срочно собирать толковище, Племянник. Немедленно. А ты, дядя Боря, ступай, ступай. За информацию — спасибо.

— Что-то случилось? — встревоженно спросил Андрей, когда дядя Боря, захватив с собой пару кусков сахару, подаренных Князем, ушел.

— Не то слово, Племяш, не то слово! Случилось страшное дело. Додумались, суки недобитые. Что-то надо предпринимать… Кличь блатных, толковать будем.

* * *

Много чего порассказал мне полковник, о котором я уже упоминал. Вот одна из рассказанных им историй.

— Пришел, понимаете, приказ свезти всех блатных, законников, в одну зону. В чем идея?.. Все просто. В зоне, значит, будут только блатные, никаких там «мужиков», «чертей» и прочее. Никаких посылок, ни-че-го! Ну, и работать, норму выполнять, за блатных некому. Или сам паши, или помирай потихонечку на четырехстах граммах черняшки и супчике, не говоря уж о зачетах. А то ведь что они делали?.. Сами на солнышке греются либо в картишки режутся, а «мужики» вкалывают. А дополнительная пайка — всем. Зачеты — всем. Да еще в первую очередь на блатного пишут. Иной вкалывает до седьмого пота, а никаких зачетов — все на блатных списывают. Словом, порешило начальство загнать блатных, как пауков в банку. Или пусть пашут, как все зеки, или жрут друг дружку. Они ведь дружные вроде и «честные», пока есть у кого отнять и есть кому на них работать. А так-то!.. За пайку любой из них в глотку лучшему корешу вцепится. Я был тогда начальником режима — «кумом», по-ихнему. А в зоне блатняков этих было четырнадцать голов. Придумал я во время развода задержать их на вахте, чтобы потом всех скопом в машину погрузить… М-да… Только не получилось так. Лагерная почта получше Минсвязи работает — мы еще только что-то подумали, а блатные уже знают. Ну и свои ответные меры принимают. Мои гаврики забаррикадировались в бараке и ни в какую не выходят. А что мне делать?.. Оружие внутри зоны применять нельзя, даже носить запрещается. А они вооружились — кто чем… Понятно, век не просидят, рано или поздно выползут, но у меня-то на шее начальство висит: «Давай, давай!» Как всегда у нас. Веду переговоры через закрытую дверь, а они меня — на три буквы. Сдохнем, мол, а не выйдем, отвечать, дескать, гражданин начальник, за нас придется. И то верно… И пришла мне в голову одна мысль. Может, и подленькая, теперь-то я понимаю это, но время какое было, учтите!.. Решил я вызвать на переговоры самого авторитетного среди них вора по кличке Солдат. Старый ворище, матерый, все прошел и даже больше. Кое-как договорились. Вышел Солдат и с ним еще один блатной, для сопровождения вроде, чтоб, значит, все честь по чести было. Привел я Солдата к себе в кабинет, а второй на улице остался, у окна торчит, наблюдает. Я как раз на это и рассчитывал, между прочим. У меня в кабинете стоял старинный диван с высокой такой спинкой, и стоял вдоль окна. Пригласил, значит, я Солдата сесть, сам рядышком сел, закурили мой «Казбек». Сидим, беседуем. Я объясняю ему, что все равно придется выходить из барака, а нет, говорю, так дымком выкурим… Ну, он, похоже, понимает ситуацию. Недаром набирался опыта и на Колыме, и на Соловках. Между делом я незаметно этак руку на спинку дивана положил, потом и на плечо Солдату. А сам кошу глазом в окно — наблюдатель торчит. Потолковали, в общем, а когда вставали, я еще для пущей важности похлопал Солдата по плечу и ручку пожал ему. Как бы сговор между нами произошел, понимаете?.. Я-то, конечно, имел в виду и то, что Солдат и в том лагере не пропадет, так что надеялся, что уговорю. Он и пообещал мне, что попробует убедить блатных выйти, хотя твердого слова не дал, нет. У них коллегиальность соблюдается на толковищах, что правда, то правда… На что я надеялся, спросите? Ну, тут было два возможных варианта: или Солдат убедит блатных, или… В общем, второй, который торчал у окна, обязательно доложит, что Солдат с начальником сидел в обнимку и что они, то есть мы, жали друг другу руки. Значит, если большинство блатных не согласится с доводами Солдата, веры ему не будет и его обвинят в сговоре со мной. А это у них чуть ли не самым большим преступлением перед законом считается! Значит, возможен большой скандал, а когда случается скандал в «святом семействе», когда блатные не поделили что-нибудь, тут их голыми руками можно брать… Так оно и произошло, и нам удалось согнать эту братию на вахту. Но они и тут — когда сообразили, что проиграли, — придумали… Разделись все догола! А на дворе мороз за тридцать. Я докладываю начальству, что так, мол, и так, что делать прикажете? А мне велят грузить их в машину и везти в новую зону. Это за семьдесят километров, в тайгу. Голых-то, да по такому морозу и в открытой машине?! Ничего, говорит начальство, сами себя согреют, а не согреют и не оденутся, пусть замерзают, сактируем. Таким вот образом. Приказываю и я грузиться. Они, конечно, не предполагали, что их голыми повезут, сами в кузов полезли. А мы их одежонку покидали туда же, в кузов, и — пошел!..

— И как, довезли? — спросил я.

— Один замерз, не откачали, парочка подморозилась, а остальные оделись как миленькие.

— А Солдат?

— С Солдатом осечка вышла, — вздохнул полковник. — «Приземлили» его, когда в новую зону прибыли. Сначала «приземлили», а вскорости и прикончили. Многих там прикончили… Я же говорю, что они дружные, покуда их мало, а «мужиков» много, покуда жратвы на всех хватает. А так-то… — И полковник махнул рукой. — Так-то чуть что — за ножи, за топоры хватаются. О-о, сколько я крови повидал!.. И далеко не всегда действительно виноватых кончают, даже и по их меркам. Волчьи законы. Как хотите, а волчьи. Вроде и толковище свое соберут, вроде по справедливости разбираются, но если появился в зоне лишний рот — кого-то прикончат не задумываясь. А там, как они сами говорят, иди толкуй, кто откуда…

Все чаще и чаще мне снится страшный сон с убийством. Да еще с таким зверским убийством, что не дай Бог никому — никому! — увидеть нечто подобное наяву. Да хотя бы и во сне. А вот почему убийство особенно зверское, я не знаю, ибо ни разу не видел подробностей. Более того, просыпаясь среди ночи от липкого страха и собственного крика (что уже само по себе страшно), я почти уверен, что был свидетелем этого убийства, а может быть, и соучаствовал в нем. Знаю — уж это-то точно знаю, — что не могу убить и никогда не убивал, а страшный сон повторяется, и это становится пыткой. И пытка эта может сравниться разве что с патологической боязнью внезапного «рассекречивания» мыслей, которые терзают мозг, преследует тебя после пережитого однажды чего-то такого, чему ты был невольным свидетелем. Пока об этом никто не догадывается. Но сам-то ты понимаешь, что рано или поздно твое тайное знание сделается знанием других, перестанет быть тайным, и ты можешь подозревать всякого в том, что именно этот человек обо всем догадывается, хуже того — знает, уже знает всю правду, то есть владеет твоей тайной, ибо кто-то же должен знать то, что снится мне, если сон — суть отпечаток реальности, некий слепок с нее…

Вообще-то мне редко снятся цветные сны, а этот — всегда цветной, что и делает его для меня страшным, потому что я с детства боюсь крови. Крови и высоты.

Господи, я перетряхнул всю свою жизнь. Я заставил себя вспомнить и то, чего не хотелось бы вспоминать, что давным-давно забыл (у каждого из нас есть в прошлой жизни что-нибудь такое, что мы старательно хотим забыть), но ничего похожего на этот сон не отыскивалось в моей беспорядочной и — увы, увы! — далеко не безупречной биографии. А сон повторяется с маниакальной изощренностью, словно некая неведомая сила (не ее ли, эту силу, в старых добрых романах почти нежно называли Провидением?..) избрала меня в качестве мишени для запугивания, повторяется все чаще и чаще, и, бывает, я готов пойти к прокурору и признаться в убийстве. Но в том-то и дело, что я не сумел бы ответить на вопросы, которые мне обязательно зададут: когда это было? где? при каких обстоятельствах?.. Без ответов на эти вопросы прокурор отошлет меня восвояси, а скорее — отправит в дурдом. Тем более срок давности истек. Я почему-то убежден, что истек, хотя — повторяю — не имею понятия, когда это случилось и каково в действительности мое участие в этом злодеянии.

Впрочем, нет нужды беспокоить прокурора. Ведь и сейчас, когда пишу эти строки, я нахожусь как раз почти в дурдоме. Считается, что лечусь «от нервов», а на самом-то деле доктора пытаются привести в порядок мою истерзанную душу и мой измочаленный, больной мозг.

Я понимаю, пока еще понимаю, что преследующий меня сон — фантазия уставшего, опустошенного мозга, результат перенапряжения, но тогда отчего же вдруг являются мысли о том, что я был, был соучастником этого дикого убийства?.. Из ничего только ничего и бывает, и, значит, что-то же было!..

Решеток на окнах нет. Это и впрямь не совсем дурдом, а клиника полузакрытого типа, и меня ведет очень вежливый и очень интеллигентный доктор, который любит живопись и поэзию («Хорошую живопись и хорошую поэзию», — говорит он), искренне жалеет алкоголиков, неврастеников, психопатов и начисто не принимает юмора. Его более всего почему-то интересуют мои сны.

С чего бы это?

Все остальное он про меня знает. Или думает, что знает. Да он просто убежден в этом.

Исполать ему!

По утрам непременно спрашивает, как я спал, были ли у меня сновидения (он никогда не скажет «сны», ибо для него это именно видения во сне, то есть сонные видения), и если были, то какие… Ему нужно знать обо мне не только все, но чуть-чуть больше. Это его профессиональный долг. А может, и призвание. Я уважаю в своем докторе (как и во всех людях) его призвание, хотя временами делается как-то не по себе, когда подумаешь, что у человека призвание — рыться в чужой душе. И не хочу, не желаю я, чтобы он узнал раньше, чем пойму сам, снится мне просто страшный сон или это воспоминание? Видение или давняя реальность?..

И мне не остается ничего другого, как только перетрясти, перелопатить (чем я, собственно, и занят), пройти шаг за шагом, не пропуская никакой подробности, никакой мелочи, прожитое мною, и тогда — дай-то Бог! — этот сон, возможно, оставит меня в покое, освободит…

А вдруг из небытия, то есть как бы из небытия, из-под отвалов собственной памяти, всплывет нечто такое, что сейчас мне кажется фантазией больного, воспаленного от усталости и алкоголя мозга, всплывет и явит страшную истину, которая во сто крат страшнее самого страшного и кровавого сна?..

А вам не страшно, милый мой доктор, узнавать больше, чем всё, узнавать то, что я сам боюсь вспоминать?.. Ведь для этого вам придется пройти вместе со мной, не рядом, но именно вместе всю мою жизнь и увидеть такое… такое увидеть, что может свести с ума кого угодно. Кого угодно.

Господи, позволь мне умереть больным!..

А хорошо-то как, что в этом «почти» дурдоме на окнах нет решеток. В любое время можно открыть створки и выглянуть наружу. Во дворе гуляют больные, среди которых есть и очень красивые женщины. Неужели и красивые женщины, которым, кажется, все доступно в этом мире, тоже устают от жизни?..

В общем-то, решетки не имеют значения, хотя приятнее жить без решеток, чем с ними. Это дарует надежду, что еще не все потеряно, что доктора верят в твое возможное исцеление и не ждут, значит, что однажды ты распахнешь окно, высунешься наружу, полюбуешься на красивых женщин, посмотришь в последний раз в прозрачное чистое небо — весна стоит замечательная — и…

Однако и ждут все же чего-то от тебя, ждут какого-то признания, откровения, и ты понимаешь это, когда твой доктор, а то и сам профессор (такая душечка этот профессор, так хочется верить ему и хочется погладить его круглый живот или хотя бы дотронуться до его крахмального халата), задав дежурный вопрос о самочувствии, как-то уж очень искательно, с иронической усмешкой посмотрят на тебя, когда они ищут твои глаза, чтобы заглянуть в них, — ведь там, в бездонности глаз, сокрыты все наши тайные помыслы и грехи, — секут когда, адекватна ли твоя реакция на поставленный вопрос или, может, ты обманываешь, отвечая, что самочувствие у тебя отличное, скрываешь что-то, а им-то нужно понять, что именно ты скрываешь и почему, ибо и в самом деле, как же лечить твой уставший, дистрофичный мозг, твою душу, если они не будут знать всей правды и чуть-чуть больше того?..

Да, им нужна правда, только правда, абсолютная правда.

Покажи, Боже, мне человека, который бы всегда говорил правду. Лгут все и лгут всем. Вот это и есть самая главная правда. Лгут по мелочам, лгут по-крупному, лгут для того, чтобы успокоить кого-то, утешить даже, лгут друзьям, знакомым, врагам, лгут, чтобы поиметь выгоду, то есть корыстно лгут, и лгут без всякой надобности, просто так. А от меня требуют всей правды! Да где же я ее возьму, эту всю правду?.. И зачем она, правда без берегов и без… решеток?.. Разве содеянное перестанет быть содеянным, если я скажу правду или разве грех обернется добродетелью, если я покаюсь в грехе, или ненависть превратится в любовь?..

Милый доктор, вы искренне — ничуть не сомневаюсь в этом — хотите мне помочь. Но ведь, сказав всё, я останусь пустым, ибо больше-то мне нечего будет сказать!

Помните, я как-то заметил в разговоре с вами, что занятие литературой, писательство то есть, — это отклонение от нормы, своего рода патология? Ибо Бог создал человека не для того, чтобы он выворачивался наизнанку сам и выворачивал себе подобных, а чтобы творил — желательно в любви — подобных себе. Вот именно: единственное, в сущности, назначение человека как и любого живого существа, — продолжение рода, сохранение, как говорят ученые мужи, вида. Остальное — антураж, декорации. Цветы на могилы родителей. Ну да, да — дети — цветы… Вы еще поморщились тогда. Вы возражали мне, говорили что-то о духовности о миссии человека на Земле, о познании окружающего мира и все такое прочее, что говорят обычно, оправдывая собственное существование, а я видел, прекрасно видел, доктор, насколько вы сами не уверены в том, что пытаетесь доказать мне. Но если так (а это так), тогда с какой же стати вы ждете от меня правды? И зачем она вам, моя правда? Неужто вам, любящему хорошую живопись и хорошую поэзию, вам, глубоко интеллигентному человеку, интересна моя изнанка?.. Да ведь там и нет ничего такого, что неизвестно вам как врачу. И как же я, доктор, смогу жить дальше, если вывернусь наизнанку, пусть только и перед вами, если опустошусь?.. «А литература?» — сказали вы на это. И усмехнулись так, словно подловили меня на дешевом вранье. А все просто, доктор: читатель не знает, выворачиваю ли я перед ним душу или нет, и если выворачиваю, то насколько. Читателя легко обмануть. Он даже желает, чтобы его обманывали. Человек готов принять любую ложь за правду, за истину, лишь бы и другие обманывались вместе с ним. Такова наша с вами природа. Не зря, нет, сказано: «На миру и смерть красна». Не правда ли, весомо и точно? А быть дураком среди дураков — чего же здесь страшного или стыдного?! Среди дураков вовсе и не бывает дураков. Среди дураков все умные, вот в чем дело.

А жестокие сны я вижу давно, и никак не могу разобраться, что тут причина, а что следствие. То ли уставший мозг рождает эти сны, то ли мозг устал от этих снов.

Скорее, последнее.

Я вспомнил. Я все вспомнил. И если вы, доктор, так уж хотели это знать, пожалуйста.

Был дико жаркий день, хотя дело происходило ближе к Северному полюсу, чем к экватору. Гораздо ближе. И был обеденный перерыв. Мы — это делая бригада, работавшая на котловане, — лежали в ряд на горячем песке. Кто-то спал, кто-то просто лежал. Я задремал и проснулся от крика. Или от выстрела?.. Это все равно. Рядом со мной корчился в предсмертных судорогах совсем еще молодой мужик. Ему размозжили голову ломом. Он бился, бился размозженной головой, и я подложил ему под голову носовой платок, чтобы вытекающие мозги (это действительно серое вещество, похожее на лягушачью икру) не запачкались в песке…

Позднее я узнал, что он продал кого-то. А может, и не продал. Вполне может быть, что его убил как раз тот, кто продал. Такое тоже случалось.

А здесь хорошо пишется. Мой доктор «в курсе», что я работаю по вечерам, — сам же и разрешил работать в его кабинете. К счастью, он не догадывается, что именно я пишу. Как не догадывается и о том, что Я — это как бы не совсем Я, или даже вовсе не Я…

По семейной легенде (всякая легенда зачем-то ведь сочиняется), я должен быть Леонидом. Так, якобы, решили мои родители. Регистрировать факт моего появления на свет послали нашу домработницу, а она, пока ехала до ЗАГСа, забыла, что меня нужно зарегистрировать Леней. Возвращаться домой не стала — плохая примета — и приняла соломоново решение: назвала меня Евгением. Логика у нее была простая — раз мать Евгения, пусть будет и сын Евгений…

Так и получилось, что Я — это не совсем Я, а вроде другой человек, а возможно, и не «вроде», но совершенно другой. Скорее всего, подобные мысли (явно нездоровые, сказал бы мой чудный доктор) и не являлись бы в голову, если бы история эта не имела почти мистического продолжения.

Когда подошло время рожать моей жене, мы твердо и однозначно решили, что сына назовем… Леонидом. В записках (они сохранились), которые я передавал жене в роддом, сын фигурирует именно как Леня. Регистрировал я его сам. А назвал… Геной. Значит, на свете сегодня должны были бы жить Кутузовы Леонид Евгеньевич… нет, не то… Кутузовы Леонид Леонидович и Леонид Васильевич, а живут — Геннадий Евгеньевич и Евгений Васильевич. И никто до сих пор не подозревал, что и я, и — выходит — сын, что оба мы живем под чужими именами…

Не оттого ли и трудно меня лечить, не оттого ли милый мой доктор все пытается вывернуть наизнанку мое нутро?..

За окнами стоят пока еще голые каштаны. Бог знает как они выжили в этой удушающей атмосфере — вокруг дымят заводы. Однако каштаны даже плодоносят, не подозревая, должно быть, о загрязненной атмосфере. Осенью и больные, и работники клиники собирают, разрывая опавшие листья, крупные лакированные плоды, делают из них украшения, и в этом есть что-то дремучее, языческое. Замечательно, в общем-то, что в нас сохранились остатки языческой древности, ибо только языческая память соединяет еще человека с природой. Память — и ничего больше. Вот и я помню, что когда-то было много хороших, интеллигентных и воспитанных мальчиков из приличных семей, которые носили короткие штанишки на лямках, «матроски» с воротником (почти как у настоящих матросов), «испанки» (это после войны в Испании) — нечто вроде пилотки с кисточкой спереди, — которые читали для гостей из классиков, а также и современные стихи («Кремлевские звезды над нами горят. Повсюду доходит их свет. Хорошая Родина есть у ребят. И лучше той Родины нет…»), никогда не говорили взрослым «ты», не забывали, выходя из-за стола, сказать «спасибо», не сморкались в рукав и не ковыряли в носу, не чавкали за едой, не тыкали указательным пальцем, хотя и не понимали, почему нельзя этого делать, если палец называется указательным, мыли руки, приходя с улицы, до и после еды, а также после «пользования уборной», не знали «матерных» слов, не портили стенок лифта, не толкали дверей ногами, даже близко не подходили к столу, за которым взрослые пили вино, и которые отчего-то сделались жестокими мужчинами, иногда — ворами и убийцами, а уж алкоголиками и пьяницами — почти поголовно, и всем им, всем снятся страшные сны, всех преследуют видения, преследуют во сне и наяву, преследуют до последнего вздоха.

Видения, от которых можно сойти с ума.

Сверстники, товарищи мои, подымите руки, кого не преследуют?..

1964–1990