01. Сон
Сегодня мне приснился тревожный сон.
Я уже умер, но еще не покинул этот мир. Со мной была женщина, живая, моложе меня — она присутствовала при моей смерти и понимала, что со мной происходит. Она изо всех сил старалась смягчить удар, нанесенный мне смертью, тем, что заслоняла меня от остальных, от людей, которым претило мое теперешнее состояние и которые желали, чтобы я немедленно убрался.
Защищая меня, эта молодая женщина, однако, мне не лгала. Она, как и остальные, дала мне понять, что я не могу остаться; я и сам знал — времени у меня мало, максимум день-два, и ситуацию не изменить никакими возражениями, слезами и уловками.
Во сне я прожил первый день своей смерти, чутко прислушиваясь к свидетельствам неумолимого распада своего мертвого тела. Надежда могла на мгновение встрепенуться во мне, когда я видел, как хорошо справляюсь с повседневными заботами (правда, я осторожничал, не напрягался).
Вчера утром раздался стук в дверь. На пороге — смотритель Винни при полном параде, в синей униформе. Вам записка, говорит Винни. Записка? говорю я. От джентльмена из 108 квартиры, говорит Винни. С посыльным? говорю я. С посыльным, говорит Винни. Шутки не в его стиле. Странно, говорю я.
В записке, которую с тем же успехом можно было бросить в почтовый ящик или заменить обычным телефонным звонком — но нет, Senor К. телефонам не доверяет, — оказалось вот что: Хорошие новости. Я только что отослал в издательство текст, над которым мы с вами так долго трудились. Это надо отметить. Поэтому разрешите пригласить вас и вашего мужа ко мне домой, завтра, в пятницу, часам к семи. Будут напитки и легкие закуски. Ресторан «У Федерико» предоставит для обслуживания настоящих профессионалов. С наилучшими пожеланиями, Дж. К. PS — надеюсь, мое приглашение не слишком неожиданно.
Я передала записку Алану. Отказать ему? спросила я. Мне не придется говорить обиняками. Я это право заслужила. Я могу сказать, извините, нам будет неловко, нам не понравится.
На второй день во время мочеиспускания струя на моих глазах из желтой стала красной, и я понял, что всё произошло на самом деле, что это, так сказать, не сон. Чуть позже, стоя как бы поодаль от своего тела, я услышал собственные слова: «Не могу есть эти спагетти». Я отодвинул тарелку и, едва сделав это, понял: раз я не могу есть спагетти, значит, я вообще не могу есть. Фактически я вложил в свои слова следующий смысл: мои внутренние органы неотвратимо разлагаются.
В этот момент я проснулся. Я тотчас понял: я видел сон о собственной смерти; мне повезло, что я сумел очнуться от этого сна — у меня еще есть время, сказал я себе, — но я понял также, что не посмею снова заснуть (хотя была глухая ночь), ведь снова заснуть означало бы вернуться в сон о смерти, который, пока я дрожал в темноте, шел своим чередом.
Интересная мысль: написать роман от лица человека, который умер, который знал, что умер, еще за два дня до того, как он — точнее, его тело — сдалось и начало разлагаться и смердеть, от лица человека, который ничего не надеется добиться за эти два дня, разве только пожить еще, человека, для которого каждое мгновение окрашено горем. Одни его знакомые просто его не видят (он бесплотен). Другие ощущают его присутствие, но, поскольку человек этот отдает потусторонностью, хотят, чтобы он убрался и дал им жить дальше.
Нет, зачем же, ответил Алан. Мы пойдем. Он делает жест, мы делаем ответный жест. Это и есть вежливость. Так она работает: ты общаешься с людьми, даже если они тебе не нравятся.
Не понимаю, когда ты успел так невзлюбить Senor'a К., ты ведь даже ни разу с ним толком не поговорил.
Ничего, я и без разговоров сущность его просёк. Знаю я таких, как он. Если бы твоему Sefior'y К. в один прекрасный день дали порулить, он первым делом приказал бы поставить меня к стенке и расстрелять. По-твоему, это не причина невзлюбить человека?
Скажешь тоже — расстрелять. Зачем ему это надо?
И только одна женщина испытывает более сложные чувства. Хоть ей и жаль, что он уходит навсегда, хоть она и понимает, что он преодолевает кризис прощания, она, тем не менее тоже считает, что и для него, и для всех остальных будет лучше, если он примирится со своей долей и исчезнет.
В качестве названия подошло бы, например, «Одиночество». Человек цепляется за веру в то, что кто-то где-то любит его достаточно сильно — а значит, не отпустит, не расстанется с ним. Но вера эта ошибочна. В конце концов, всякая любовь простирается лишь до определенных пределов. Никто с тобой твою судьбу не разделит.
Миф об Эвридике толкуют неправильно. Это история об одиночестве в смерти, и ни о чем другом. Эвридика в царстве мертвых, на ней саван. Она верит: Орфей любит ее так сильно, что придет и спасет. И Орфей действительно приходит. Но в конце концов его любовь оказывается недостаточной. Орфей оставляет свою возлюбленную в подземном царстве и живет дальше.
История Эвридики напоминает нам, что с момента смерти мы теряем всякую возможность выбирать себе спутников. Мы уносимся к назначенной судьбе; нам не дано решать, с кем дожидаться Страшного суда.
Представления греков о загробном мире я считаю более верными, нежели представления христиан. Загробный мир — печальное царство теней.
Во-первых, затем, что на смену таким, как он, пришли такие, как я — что миру только на пользу; а во - вторых, затем, что тогда тебя некому будет защитить от его старческой похоти.
Алан, не говори ерунды. Он хочет качать меня на коленях. Он не любовником моим хочет быть, а дедушкой. Я отклоню приглашение. Я скажу, что мы не придем.
Ну уж нет. Еще как придем.
Ты этого хочешь?
Я этого хочу.
02. О письмах поклонников
В сегодняшней почте обнаружился пакет (на штемпеле стоит «Лозанна»), а в пакете — написанное от руки письмо в форме дневника, страниц на шестьдесят. Автор письма, женщина, пожелавшая остаться неизвестной, начинает с похвал в адрес моих романов, но постепенно становится всё более критичной. Я-де ничего не понимаю в женской психологии, в частности, в женской сексуальной психологии. Лучше бы моими героями были только мужчины.
Моя корреспондентка излагает воспоминания о детстве, об отце, который украдкой рассматривал и ощупывал ее гениталии, когда она лежала в постели и притворялась спящей. «Оглядываясь назад, — пишет она, — я понимаю, что тот эпизод наложил отпечаток на всю мою жизнь, сделал для меня невозможным удовольствие сексуального характера и посеял в моем сердце зерно мстительности по отношению к мужчинам».
И мы пошли. Мы думали, будет куча народу. Ожидали увидеть литературный Сидней. Оделись соответственно. Но вот дверь открылась. На пороге стоял Senor К. в своем вонючем старом пиджаке. Он пожал Алану руку и сказал: Очень мило с вашей стороны. Меня он сдержанно поцеловал в обе щеки, будто клюнул. На заднем плане хлопотала у подноса девушка в черном платье и белом переднике. Давайте выпьем шампанского, предложил Senor К.
Три бокала. Это что, больше гостей не будет?
Наконец-то свет в конце туннеля, сказал Senor К. Алану. Не могу передать, как ваша Аня мне помогала, как она меня поддерживала на всем протяжении этого непростого пути.
Выясняется, что автор письма уже немолода. Она упоминает о сыне, которому за тридцать, но ни слова не пишет о муже. Номинально письмо адресовано мне, однако за исключением нескольких первых страниц может быть адресовано кому угодно во вселенной, всякому, кто готов услышать ее причитания. Я классифицирую его как письмо из бутылки, уже не первое, что волны выбросили на мой берег. Обычно авторы (только женщины доверяют письма волнам) заявляют, что они мне пишут, потому что мои книги — словно бы о них; однако скоро обнаруживается, что мои корреспонденты принимают на свой счет мое творчество подобно тому, как всякий, кто оказался среди незнакомых людей, принимает на свой счет их перешептывания. Иными словами, в заявлении присутствует элемент галлюцинации, а в способе чтения — элемент паранойи.
Всегда интересно наблюдать, как мужчины друг перед другом рисуются. Я это и на Алановых друзьях замечала. Когда Алан берет меня на какой-нибудь корпоратив, его друзья не говорят: Ну у тебя и телка! Вот так сиськи! А ноги! Махнемся? Ты мне на ночь свою одалживаешь, а сам берешь мою! Они ничего такого не говорят, но у них на физиономиях всё написано. И не сосчитать, сколько я получила подобных предложений, завуалированных и не очень, от Алановых так называемых друзей — предложения делаются не непосредственно перед Аланом, но Алан всё равно в некотором смысле в курсе, потому что для этого я и нужна, для этого он и покупает мне новую одежду и водит развлекаться; а еще именно поэтому он меня так хочет после, пока видит глазами других мужчин, пока я для него свеженькая, соблазнительная и запретная штучка.
Женщина из Лозанны сетует главным образом на одиночество. Она разработала целый ритуал отхода ко сну, ритуал, защищающий ее от одиночества — она включает тихую музыку, уютно устраивается в кровати с книгой, погружается в то, что сама себе характеризует как удовольствие. Постепенно, в процессе раздумий о своем положении, удовольствие переходит у нее в беспокойство. Жизнь и правда дала мне лучшее, спрашивает она себя — книжку на сон грядущий? Так ли уж хорошо быть состоятельной гражданкой образцового демократического общества, жить в довольстве и безопасности в собственном доме в самом сердце Европы? Несмотря на старания успокоиться, она возбуждается всё больше. Она встает, набрасывает халат, надевает тапочки и берет ручку.
Что посеешь, то и пожнешь. Я пишу о душах, не находящих успокоения, и они откликаются на мой зов.
И вот Senor К., которому семьдесят два года, который с каждым днем всё хуже контролирует моторику мелких мышц и, предположительно, мочится в штаны, говорит: Как ваша Аня мне помогала, как она меня поддерживала! Алан же сразу переводит с сугубо мужского языка: Спасибо, что разрешили своей девушке приходить ко мне, качать бедрами у меня перед носом и струить запах своих духов; я видел ее во сне, я по-стариковски вожделел к ней, что вы, должно быть, за мужчина, что за жеребец, раз у вас такая женщина! Да, отвечает Алан, если Аня что делает, то делает хорошо; и Senor К. сейчас же схватывает инсинуацию, что от него и требовалось.
03. Мой отец
Вчера из кейптаунского хранилища прибыли оставшиеся вещи, главным образом книги, которые мне было некуда складывать, и бумаги, которые у меня рука не поднялась уничтожить.
Среди посылок — небольшая картонная коробка, перешедшая ко мне тридцать лет назад, по смерти моего отца. На ней до сих пор цела наклейка с надписью, сделанной отцовым соседом — это он упаковывал вещи: «З.К. - всё, что было в ящиках». В коробке хранятся памятки о кратком пребывании отца в Египте и Италии (он попал туда во время Второй мировой войны в составе вооруженных сил Южной Африки) — фотографии с боевыми товарищами, знаки отличия и награды, дневник, прерванный через несколько недель и не возобновленный, карандашные наброски достопримечательностей (Великие Пирамиды, Колизей) и пейзажей (долина реки По), а также коллекция немецких пропагандистских брошюр. На дне коробки — разрозненные бумаги и документы последних лет его жизни, в том числе клочок газеты, на котором нацарапано: «я умираю сделайте что-нибудь».
Настоящие профессионалы из ресторана «У Федерико», как выяснилось, свелись к девушке в переднике. К тому времени, как она принесла закуски, Алан успел опрокинуть два бокала шампанского; они-то и определили настрой всего вечера. Я выпила совсем немного, Senor К. вообще едва пригубил; но за ужином (жареная перепелка с овощами молочной спелости, потом сабайон, только Senor К. перепелку не ел, а ел тарталетки с мускатной тыквой и тофу) Алан то и дело подливал себе «Шираз».
Итак, Хуан, сказал он (Хуан? — ни разу не слышала, чтобы к Senor'y К. так обращались), что вы замышляете?
А что я могу замышлять?
Nachlass [39]наследство (нем.).
человека, который мало требовал от жизни и мало получил, человека, который, не будучи по природе трудолюбивым — пожалуй, самое мягкое слово здесь «беспечный», — тем не менее, в зрелые годы смирился с необходимостью выполнять скучную, монотонную работу. Он принадлежал к поколению, для защиты и блага которого замышлялся апартеид; и как же невелика была его выгода от апартеида! Поистине, нужно иметь каменное сердце, чтобы в День страшного суда отправить отца в огненную яму, зарезервированную для эксплуататоров и надсмотрщиков над рабами.
Как и я, отец не любил разногласий, ссор, проявлений гнева — он старался ладить со всеми. Он никогда не озвучивал своих мыслей обо мне. Уверен, в глубине души он был невысокого мнения. Эгоистичный мальчик, выросший в черствого мужчину, думал он, наверно; мне ли оправдываться?
Ну, что-нибудь да замышляете. Не просто же так вы устроили ужин в узком кругу — не иначе, у вас что-то на уме.
Нет, ничего, я всего лишь решил отметить сдачу рукописи.
Я следила за происходящим. Тесни противника, не давай ему опомниться — вот Аланово правило номер один при ведении переговоров. Как бы там ни было, вот мой отец, ужатый до жалкой коробки сантиментов, и вот я, их престарелый хранитель. Кто станет хранить коробку после моей смерти? Что станется с сантиментами? Эта мысль сжимает сердце.
И о чем же будет ваша следующая книга? Я, Алан, о следующей книге пока не думал. У меня в планах привал и перегруппировка. А там посмотрим, за какую тему взяться.
Значит, моя девушка вам больше не нужна. Какая жалость. Вы с ней отлично поладили. Не правда ли, Аня?
04. Insh'Allah
[40]
Под знаком смерти». Почему бы нам каждое высказывание не сопровождать напоминанием, что с этим миром скоро придется попрощаться? Условия дискурса требуют, чтобы бытийная ситуация писателя — рискованная, как и ситуация любого человека в каждый момент времени — выносилась за скобки им написанного. Но почему мы непременно должны подчиняться обычаям? Нужно писать так, чтобы в каждом абзаце читатель улавливал музыку нынешней радости и будущей скорби. Insh'Allah.
Алан, сказала я. Алан, когда ему скучно, напивается вдрызг — эта привычка у него еще со студенческих лет. Я не пытаюсь его остановить, знаю, что ничего не выйдет — ведь он напивается мне назло: это я его втравила, так поделом же мне.
Моя возлюбленная подруга, продолжал Алан. У которой столько свободного времени, что она не знает, куда себя девать. Которая с головой ушла в печатание для вас, поистине с головой. Пока у вас с ней не возникли трения. Хотя вы, наверно, Аниного энтузиазма и не заметили.
Заметил, сказал Senor К. Аня действительно внесла ощутимый вклад в работу. Я это ценю.
Вы ей доверяете, не так ли?
Алан, сказала я.
А что это мы всё за столом сидим? сказал Senor К. Давайте расположимся поудобнее.
05. Об эмоциях большинства
Пятый и последний международный матч по крикету между Англией и Австралией завершился вчера победой Англии. Среди зрителей на стадионе («Овал», Лондон) и в пабах поблизости от стадиона наблюдалось воодушевление, люди то и дело затягивали «Страну надежды и славы», и т. п. На этот раз члены английской крикетной команды — национальные герои, все их готовы на руках носить. Неужели никто, кроме меня, не видит в их поведении перед кинокамерами неприятного тщеславия, зазнайства не особо умных мальчишек, которым чрезмерное поклонение головы вскружило?
В основе моего недоброжелательства — предубеждение и даже растерянность. Я, хоть и разменял восьмой десяток, до сих пор не могу понять, как люди умудряются в одно и то же время преуспеть в спорте и остаться заурядными в нравственном отношении. Иными словами, несмотря на курс скептицизма длиною в жизнь, я, похоже, продолжаю верить, что совершенство, arete [41]горный пик. (фр).
, — неделимо. Ну не странно ли!
Последний раз я видел Аню утром после рокового празднования сдачи рукописи, когда этот ее жених, или спонсор, или кто он ей там, использовал вечер, чтобы оскорбить меня и смутить ее. Аня приходила извиняться. Просила прощения за то, что они с Аланом испортили вечер. Алан как с цепи сорвался — она именно это выражение употребила, — а уж если Алан сорвется с цепи, его не остановить. Мне представляется, сказал я, раз это Алан сорвался с цепи, значит, и извиняться следует Алану, а не его девушке. Алан никогда не извиняется, объяснила его девушка. А может ли человек, сказал я, с точки зрения семантики, должным образом извиниться от лица другого человека, которому извиняться не позволяет особый склад ума? Она пожала плечами и повторила: Я пришла попросить прошения.
Время приближалось к девяти вечера. Уже вполне можно было уйти. Но Алан уходить не собирался. Алан как раз перешел к делу. Держа в одной руке бокал, а в другой — полную бутылку вина", он тяжело рухнул в кресло. Алан не занимается спортом. Алану всего сорок два, но, стоит ему выпить, он багровеет и начинает тяжело дышать, как какой-нибудь сердечник.
Едва я, еще мальчиком, научился бить по мячу, крикет захватил меня целиком, не просто как игра, а как ритуал. Хватка крикета, похоже, не ослабла до сих пор. Однако с самого начала меня мучил один вопрос: как существу моего склада — созерцательному, мирному, необщительному — преуспеть в виде спорта, в котором преуспевают совсем другие натуры — прозаические, бездумные, драчливые.
В народных празднованиях, вроде тех, что сейчас имеют место в Англии, я мельком вижу то, чего мне не хватало в жизни, то, от чего я отмежевался, упорствуя в своей природе, а именно радость принадлежать (относиться к) большинству, быть увлекаемым потоками чувств большинства.
Что за открытие для рожденного в Африке, где разделять чувства окружающих — норма, а тешиться своими собственными чувствами — отклонение!
Юношей я ни на секунду не позволял себе усомниться в том, что, только отмежевываясь от большинства и критикуя большинство, можно создать настоящее произведение искусства. Какие бы произведения ни выходили из - под моего пера, в них тем или иным образом подчеркивалось или даже превозносилось это отмежевание. Но что, в конечном счете, это были за произведения? Книги, лишенные духовности, как сказали бы русские; книги, которым не хватает широты, в которых нет радости жизни, нет любви.
И что же дальше? спросил я. Вы так и будете жить с человеком, который не стал извиняться передо мной и вряд ли станет извиняться перед вами?
И правильно делаете, сказал Алан. В смысле, правильно делаете, что доверяете. А знаете почему? Потому что, да будет вам известно, она вас спасла. Она спасла вас от хищения имущества (он произнес эти слова по слогам, будто хотел показать, что еще трезв как стеклышко), замышленного безымянным преступником. Который так и останется безымянным. Который хотел обчистить вас до нитки.
06. О путанице в политике
Несколько недель назад я читал лекции в Национальной библиотеке в Канберре. В качестве предисловия я прошелся насчет готовящегося закона о безопасности. Мои слова в искаженном виде были воспроизведены на первой полосе газеты «Острэлиен». Меня процитировали следующим образом (речь шла о моей книге «В ожидании варваров»): «Роман вышел из Южной Африки 1970-х годов; в то время представители службы безопасности врывались в дома, могли «не глядя» [s/c: я употребил выражение «завязать глаза»], надеть наручники безо всяких объяснений, увести человека в неизвестном направлении и сделать с ним всё что угодно». Представители службы безопасности (продолжаю цитировать «Острэлиен») «могли делать, что им заблагорассудится, потому, что на них не было реальной управы, ведь особые постановления законодательства авансом освобождали их от ответственности». Вместо «реальной» следует читать «легальной».
Далее я упомянул — правда, эти слова не процитировали, — что всякого журналиста, написавшего об исчезновении граждан, могли арестовать и обвинить в подрыве государственной безопасности. «В Южной Африке времен апартеида подобные вещи, и еще многое другое, — заключил я, — делались во имя борьбы с террором. Раньше людей, которые придумывали законы, фактически отменяющие правопорядок, я считал нравственными варварами. Теперь я знаю: они были всего лишь первопроходцами, всего лишь опередили свое время».
Мы с Аланом решили друг от друга отдохнуть, ответила она. Вы, наверно, назвали бы это пробным разрывом. Я улетаю в Таунсвилль, поживу пока у мамы. Посмотрю, что буду чувствовать к Алану, когда поостыну, захочется ли мне вернуться. Самолет сегодня днем.
Вот как? сказал К., даже приблизительно не представлявший, что Алан имеет в виду; наверно, вообразил себе типа с пушкой и чулком на голове в темном переулке.
Через два дня в «Острэлиен» появилось письмо редактору: если мне не нравится Австралия, советовал автор письма, почему бы мне не убраться откуда пришел, или, если я предпочитаю Зимбабве, то в Зимбабве.
Конечно, я подозревал, что мои высказывания в библиотеке могут затронуть больную тему, но этот ответ, гневный, нелогичный (кто же предпочтет Зимбабве Южной Африке?), исходящий желчью, практически выбил почву у меня из-под ног. Как же я далек от настоящей жизни! В мире политики, где все норовят друг другу горло перегрызть, на подобное письмо внимания обращают не больше, чем на булавочный укол, а меня оно ошеломило, как удар полицейской дубинкой.
Значит, нам пора прощаться, сказал я. Да.
Но Аня таки вас спасла, сказал Алан. Аня стала на вашу сторону. Он хороший человек, сказала Аня, у него доброе сердце, он хочет помочь угнетенным и притесненным, бессловесным, беззащитным тварям.
07. Поцелуй
В городе Бёрни, штат Тасмания, в номере отеля висит постер: Париж, пятидесятые годы; на улице молодые мужчина и женщина, фотограф Робер Дуано запечатлел в черно-белом их поцелуй. Видимо, молодые люди поддались порыву. Чувства охватили их на полпути: правой рукой женщина не обняла (не успела обнять) мужчину, рука свободна, изгиб локтя обратно пропорционален выпуклости груди.
Их поцелуй — не просто проявление страсти: этим поцелуем возвещает свое присутствие любовь. Зритель постепенно восстанавливает предшествовавшие поцелую события. Молодые люди — студенты. Они вместе провели ночь, свою первую ночь, проснулись в объятиях друг друга. Сейчас они идут на лекции. На тротуаре, в утренней толпе, он вдруг чувствует, что его сердце сейчас разорвется от нежности. И она, она тоже готова подарить ему себя тысячу раз. Вот они и целуются. Ни до прохожих, ни до любопытствующей фотокамеры им дела нет. Отсюда выражение «Париж — город любви». Но такое могло случиться где угодно-и эта ночь любви, и эта нежность через край, и этот поцелуй. Такое могло случиться даже в Бёрни. Такое могло случиться даже в этом вот отеле, и никто, кроме влюбленных, ничего бы не заметил и не запомнил.
Чем же вы займетесь? спросил я. Где будете работать?
Работать? Ну, не знаю. Может, буду пока помогать маме. У нее модельное агентство, начинала как все, а теперь в Северном Квинсленде никто за ней не угонится. Совсем неплохо для девушки с богом забытого Лусона, у которой не было ни связей, ни денег.
Алан, замолчи, сказала я. A Senor'y К. пояснила: Алан перебрал, ему дай волю, он нас обоих в краску вгонит.
Кто выбрал именно этот постер? Хоть я и простая хозяйка гостиницы, я тоже верю в любовь и не обознаюсь, случись мне встретить бога — не так ли следует понимать присутствие постера на стене?
Сердце изнывает именно по любви.
Зато была красота, сказал я. Красота да голова на плечах, наверно, заменили ей и деньги, и связи. Судя по дочке, которую она произвела на свет.
Да, мама у меня красивая. Но куда, в конечном счете, заводит красота?
Она просила, и я внял, сказал Алан. Хоп — вот у нас и кот из мешка высунулся. Я внял ее мольбам и отказался от плана. Да, Хуан, откровенничать так уж откровенничать — это я, я тот безымянный мерзавец, который чуть было вас не обобрал. Но ведь не обобрал же. Благодаря моей девушке, присутствующей здесь. Благодаря моей обожаемой девушке с самой сладкой в мире киской.
08. Об эротической жизни
За год до самоубийства мой друг Дьюла говорил со мной об эросе, как он понимал его на склоне лет.
В юности, проведенной в Венгрии, Дьюла был настоящим распутником. Однако с возрастом, хотя он и остался столь же восприимчив к женской красоте, потребность крутить романы с женщинами во плоти отошла на задний план. Со стороны казалось, что Дьюла превратился в целомудреннейшего из мужчин.
Такое внешнее целомудрие, говорил Дьюла, стало возможным потому, что он освоил искусство ведения любовной интриги — ведения через все стадии, от увлечения до достижения цели — исключительно в собственном воображении. Как он это делал? Обязательным первым шагом было уловить так называемого «двойника» возлюбленной, уловить и сделать своей собственностью. Над этим двойником он мог затем работать, вдыхать в него жизнь, пока не будет достигнута стадия, на которой Дьюла, по-прежнему в царстве своего воображения, сможет начать заниматься со своим суккубом любовью, в конце концов доведя суккуб до крайней степени восторга; и вся эта история страсти будет разворачиваться без ведома оригинала из плоти и крови. (Однако этот же самый Дьюла заявлял, что нет такой женщины, которая не заметила бы страстного взгляда, на нее брошенного — даже в переполненном помещении, даже если ей не удается определить, от кого взгляд исходит.)
Секунду мы — мы оба — размышляли о том, куда заводит красота.
Что ж, сказал я, если вам понадобится работа редактора, сообщите.
К. молчал. Я молчала. Алан налил себе еще вина.
«У нас в Бейтменс-бей на пляжах и в торговых центрах запрещены видеокамеры, — сказал Дьюла (в Бейтменс-бей он провел последние годы жизни). — Вроде бы с целью защитить детей от агрессивного внимания педофилов. Интересно, каким будет следующий шаг властей? Они что, станут ослеплять всякого, кто достиг определенного возраста? Или заставят нас ходить с завязанными глазами?»
Сам Дьюла детьми в эротическом смысле едва ли интересовался; хотя мой друг коллекционировал их изображения (как профессиональный фотограф), порнографом он не был. Дьюла жил в Австралии с 1957 года и всё это время не мог полностью расслабиться. В Австралии для его пристрастий общество слишком пуританское.
«Знай они, что у меня в голове происходит, — говаривал Дьюла, — они бы меня распяли. — И, подумав, добавлял: — В прямом смысле».
Я спросил Дьюлу, каковы описанные им воображаемые совокупления, дают ли они ему нечто, хоть сколько-нибудь приближающееся к удовлетворению от реального полового акта. И, кстати, продолжал я, не казалось ли тебе, Дьюла, что желание обладать женщиной в уединении собственных мыслей может быть выражением не любви, а мести — мести молодым и красивым за презрение к безобразному старику вроде тебя (мы были друзьями, мы могли разговаривать в таком духе).
Так вот, значит, кем я работала — редактором, сказала она. Буду знать. Я-то думала, я простая бессловесная машинистка.
Отнюдь, сказал я, отнюдь не бессловесная.
Но теперь всё кончено, сказал Алан. Страница перевернута. Итак, Хуан, за какую вы там тему собрались взяться?
Еще не решил.
Он рассмеялся. «Что, по-твоему, значит быть распутником?» — спросил он («распутник» было одним из его любимых английских слов, ему нравилось катать его на языке — рас-пут-ник). «Слово «распутник» происходит от слова «пустота», которую мужчина заполняет, как Бог — и создает женщину. Распутников ненавидят лишь мужчины, из ревности. Женщина распутника ценит. Женщина и распутник принадлежат друг другу по определению».
«Как рыба и крючок», — сказал я.
«Нуда, как рыба и крючок, — подтвердил Дьюла. — Бог создал нас друг для друга».
Я попросил Дьюлу подробнее рассказать о своем методе.
Всё зависит, отвечал Дьюла, от способности ухватить — в основе которой самое пристальное, самое тщательное наблюдение — ухватить тот самый единственный в своем роде, бессознательный жест, слишком незначительный или слишком быстрый для среднестатистического глаза, жест, посредством которого женщина себя выдает — выдает свою эротическую сущность, иными словами, душу. Это может быть, например, манера изгибать запястье, чтобы взглянуть на часы, или наклоняться, чтобы потуже затянуть ремешок сандалии. Как только ты уловил этот жест, характерный только для конкретной женщины, эротическое воображение может не спеша над ним работать, пока не откроются все до единой тайны, в том числе — как эта женщина трепещет в объятиях любовника, как она получает оргазм. Один предательский жест — и ей «не уйти от судьбы».
Кстати, сказала она, вы ведь не использовали меня в своей книге, без моего ведома? Очень было бы неприятно узнать, что я в книге с самого начала, а вы на эту тему помалкиваете.
Ах да, припоминаю — вы планировали перегруппировку. И вам больше некуда употребить мою девушку — пока некуда. Знаете, Хуан, я первый раз встречаю мужчину, который меня усиленно убеждает, будто ему некуда употребить Аню. Обычно у мужчин полно идей относительно употребления Ани, идей по большей части не могущих быть упомянутыми в приличном обществе. Успокойтесь — вы сказали, что вам некуда ее употребить, и я вам верю.
Дьюла описал свой метод с большой прямотой, но, как мне показалось, не без задней мысли дать мне пример для подражания. Он был невысокого мнения о моей наблюдательности, касалось ли дело женщин, характерных для них жестов или чего другого. По мнению Дьюлы, мне, рожденному на диком континенте, недоставало того, что в европейцах заложено от природы, а именно греческого, то есть платоновского, мировосприятия.
«Ты так и не ответил на мой первый вопрос, — сказал я. — Тебе эти твои донжуанские мастурбации настоящее удовлетворение приносят, или нет? Разве в самой глубине души ты не предпочел бы настоящий секс?»
Дьюла резко выпрямился. «Я никогда не употребляю слово «мастурбация», — сказал он. — Мастурбация — для детей. Мастурбация — для начинающих, которые только пробуют свой инструмент. А насчет настоящего секса… Ты же, как-никак, Фрейда читал — тебе ли столь безответственно употреблять это слово? Я говорю об идеальной любви, о любви поэтической, только на чувственном уровне. Если ты не хочешь этого понять, я тебе помочь не смогу».
Вы имеете в виду мои суждения? Что же, по-вашему, я мог пожелать высказать о вас?
Не обо мне конкретно, а вообще о филиппинских машинисточках, воображающих, будто они всё знают.
Аня говорит, вы человек воспитанный. Несомненно, галантный, но не более того. Никаких непристойных нашептываний. Никакой воли рукам. Прямо настоящий старомодный джентльмен. Одобряю. Хорошо бы побольше мужчин на вас походило. Я-то сам далеко не галантный. Вы, наверно, заметили. Я не джентльмен, ни с какого боку под это определение не подпадаю. Я даже не знаю, кто мои родители, кто меня зачал, кто дал мне жизнь, а разве можно быть джентльменом, когда не знаешь своих родителей?
Дьюла меня недооценил. У меня имелись все причины заинтересоваться феноменом, который он называл идеальной любовью на чувственном уровне, все причины перенять его и начать практиковать самому. Но я не мог. Были реальная любовь и реальный секс, я познал их и помнил их, и они не походили на виртуальное насилие, практикуемое Дьюлой. Качество эмоциональных переживаний может быть схожим, экстаз — не менее бурным, чем утверждал Дьюла — кто я такой, чтобы ставить его слова под сомнение? — и всё же в самом элементарном смысле любовь «в уме» не может быть реальной.
Почему так происходит: мы — мужчины и женщины, но главным образом мужчины — знаем, что оплеухи реальности с каждым годом становятся всё более частыми и ощутимыми — и, тем не менее, продолжаем подставлять щеки? Ответ: потому что боль предпочтительнее пустоты, потому что боль синонимична жизни, а пустота — смерти.
Когда я открыл дверь, Аня была в скверном настроении (нет, она проходить не станет, она только извиниться…), но тучи уже рассеивались. Еще несколько солнечных лучей — и цветочек снова раскроет лепестки.
Разве Аня вам не рассказывала о моем прошлом? Нет? Я воспитывался в приюте для мальчиков, в Квинсленде. Я среди них — единственный, кто преуспел, вышел в люди и сколотил состояние законным путем. Получается, сам всего добился. Известно ли вам, Senor Хуан, сколько я стою? Не столько, сколько вы — я, конечно, говорю гипотетически, откуда мне знать, сколько вы стоите? — но в любом случае немало. Тяну на кругленькую сумму. А известно ли вам, где эта сумма хранится? Нет?
09. О старении
Бедро сегодня так болит, что я не могу ходить и едва сижу. День заднем мой телесный механизм неумолимо разлаживается. Что же касается мыслительного аппарата, привычка пересчитывать винтики постепенно приобретает у меня масштабы паранойи — и, однако, я надеюсь, что содержимое, в отличие от футляра, избегнет тленья. Все старики становятся картезианцами.
Нет, никаких суждений о машинистках, сказал я. Но вы всё равно в книге — разве может быть иначе, если вы участвовали в ее создании? Вы в каждом слове, везде и нигде. Как Бог, только в ином масштабе.
А сумма эта хранится здесь. Алан постучал себя по голове. Здесь она хранится. Конвертируемые активы, как
я выражаюсь. Активы, которые я в секунду могу конвертировать, стоит только решение принять. Полагаю, у вас аналогичная ситуация. Вы, наверно, тоже держите активы в голове — у вас это истории, сюжеты, персонажи и тому подобное. Но при вашем роде занятий нужно время, чтобы реализовать активы, нужны месяцы и годы. Тогда как у меня оно легко происходит — Алан щелкнул пальцами — раз — и готово. Что скажете?
10. Сюжет рассказа
Знаменитая романистка приглашена в некий университет на публичные чтения. Ее визит совпадает по времени с визитом профессора X, который намерен прочесть лекцию, скажем, о монетной системе хеттов и о том, что эта система может нам рассказать о хеттской цивилизации.
Поддавшись капризу, романистка приходит на лекцию профессора X. Кроме нее, в аудитории всего шесть человек. То, что X имеет сообщить, само по себе интересно, однако говорит он монотонно, и романистка периодически отвлекается от темы. Какое-то время она даже клюет носом.
Позднее она беседует с сотрудником университета, «прикрепленным» к X. Выясняется, что X весьма уважаем коллегами-учеными; однако, в то время как она, писательница-романистка, живет в шикарном отеле, X ютится на кушетке в гостиной своего хозяина. Не без смущения писательница понимает: если она сама принадлежит к умеренно преуспевающему крылу индустрии развлечений, то X и ему подобные в научном мире не котируются — их считают пережитками старого времени, трутнями от науки, не приносящими ни денег, ни славы.
11. La France moins belle
[42]
Если говорить о Франции, уютнее всего я чувствую себя в Лангедоке — несколько лет у меня там даже был второй дом. Лангедок, без сомнения, самый непривлекательный регион la belle France. Континентальный климат суров — летом удушающая жара, зимой холод. Деревня, на которую я свалился как снег на голову, была ничем не примечательная деревня, жители не отличались дружелюбием. Однако с течением времени дом, приобретенный мною, если и не завоевал мою любовь, то вклинился в более загадочную сферу — чувство ответственности. Еще долгое время после того, как я перестал ежегодно наезжать во Францию и продал свой домик, веселенький снаружи, но весьма темный и мрачный изнутри, меня не покидала глубокая печаль. Что-то станется с домиком теперь, думал я, когда нет меня рядом, чтобы беречь его, следить за ним?
Нет, мы не ссорились. Мы же не дети. Я сказала, что мне нужно сменить обстановку, только и всего. Может, ему тоже смена обстановки не повредит. До свидания.
Всего вам наилучшего. Главное, не попадите в больницу. В больнице любой расклеится.
Правильно. Но меня остановила моя восхитительная Аня, Аня, у которой золотое сердце. Он мой босс, взмолилась она, он добр ко мне, разве я могу его обмануть? У Ани к вам слабость, Хуан, знаете вы это?
Никогда я не ощущал острой радости обладания. Мне трудно представить себя владельцем чего бы то ни было. Зато у меня явная слабость к роли хранителя и защитника всего нелюбимого и недостойного любви, всего, чем люди пренебрегают, что норовят пнуть — брехливых старых псов, нелепой мебели, не желающей выходить из строя, автомобилей, готовых развалиться на составляющие. Я сопротивляюсь; однако ненужное и нежеланное то и дело безгласными мольбами сокрушает воздвигнутые мною укрепления.
Вот и предисловие к повести, которая никогда не будет написана.
Она подставила щечку. Я легонько — не побрился, не хотел вызвать у нее отвращение — коснулся губами этой нежной кожи.
Алан, сказала я. И взглянула на девушку; она вышла из комнаты, тихонько закрыв за собой кухонную дверь.
12. Классики
Я перебираю в памяти современные романы и повести, прочитанные мною за последний год, в попытках найти хоть одну книгу, действительно меня тронувшую, — и не нахожу. За глубоким впечатлением я возвращаюсь к классикам, к эпизодам, что в прошлые века назвали бы пробными камнями, камнями, которые пробуешь на ощупь, желая подреставрировать собственную веру в человечество, в непрерывность его истории: Приам целует руки Ахиллу, умоляя вернуть тело сына; утро: Петю Ростова потряхивает от возбуждения, ему не терпится вскочить на коня, а через несколько часов он погибнет.
Даже при первом прочтении появляется предчувствие, что этим туманным осенним утром с юным Петей что-то случится. Нетрудно, особенно если умеешь, несколькими штрихами намекнуть на предзнаменования, создать настроение, но Толстой так владеет пером, что вся сцена предстает будто впервые, сколько раз ни перечитывай.
Она медленно отстранилась и посмотрела на меня долгим задумчивым взглядом. Она наморщила лобик. Не хотите меня обнять? сказала она. И, не дождавшись
ответа, продолжала: Ну, я ведь улетаю, вдруг мы больше не увидимся, может, вы меня обнимете? Чтобы потом не забыть, какая я была? И она не то что бы раскинула руки — она их слегка подняла; мне оставалось только сделать шаг вперед, и я бы оказался в ее объятиях.
Она вас называет Senor К., сказал Алан. Senor К. — Сеньор-пенсеньёр. Это за глаза. А вы? Как вы ее за глаза называете? Никак? Или мне не хотите говорить?
«Петя Ростов, — говорит мой читатель, или читательница — лицо его (ее) мне незнакомо и знакомо никогда не будет. — Что-то я не помню Петю Ростова»; и идет к книжной полке, и достает «Войну и мир», и ищет описание Петиной смерти. Еще одно значение слова «классик»: стоять на полке и ждать, когда тебя откроют в тысячный, в миллионный раз. Классик — тот, кому суждено бессмертье. Понятно, почему издатели так стремятся присвоить своим авторам статус классиков!
Так мы стояли несколько секунд. Пути Господни неисповедимы, думал я про себя. Где-то на заднем плане вертелась строка из Йейтса, правда, я не мог ухватить ни слова, только ритм. Затем я сделал ожидаемый шаг вперед и обнял ее, и целую минуту мы провели в объятии, сморщенный старик и земное воплощение небесной прелести, и могли бы провести еще минуту, Аня в порыве облагодетельствовать меня позволила бы; но я подумал:
Хорошего понемножку и отпустил ее.
* * *
Аня сказала, что разочарована — она думала, ваша книга будет совсем о другом. По секрету сказала. Надеюсь, вы не сердитесь. И не обижаетесь. Вы,
13. О писательской жизни
Все годы, что я провел в качестве профессора литературы, ориентируя молодых людей среди книг, всегда значивших для меня больше, нежели для моих студентов, я подбадривал себя мыслью, что в душе я не преподаватель, а романист. И действительно, скромное признание я завоевал скорее как романист, чем как преподаватель.
Однако сейчас критики выучили новый рефрен. В душе, говорят критики, он, оказывается, не романист, а педант, не серьезный автор, а простой любитель. Сам я на данном жизненном этапе начинаю задумываться, а так ли уж они неправы — возможно, всё время, что я считал себя замаскированным, я в действительности был наг.
В общественной жизни моя нынешняя роль — это роль человека выдающегося (чем конкретно выдающегося, никто припомнить не может), этакой достопримечательности, которую периодически приносят со склада и отряхивают от пыли, чтобы услышать несколько слов по поводу того или иного события в мире культуры (открытия нового зала в картинной галерее, вручения премии на фестивале поэзии), а затем снова запирают в буфет. Смешная в своей провинциальности судьба, судьба, достойная человека, пятьдесят лет назад отряхнувшего с башмаков пыль провинции и отправившегося в большой мир с намерением вести la vie boheme.
Дело в том, что я никогда не вел богемную жизнь, ни прежде, ни теперь. В душе я всегда был антисибаритом, если можно так выразиться; более того, я верил в порядок, в упорядоченность. Однажды какое-нибудь официальное лицо повесит ленту на мою впалую грудь, и тем поставит точку в моей реассимиляции в общество. Homais, c'est moi [43]Homais, c'est moi (фр.) — Омэ — это я. (Цитата из «Мадам Бовари» Г. Флобера. Господин Омэ считается носителем здравого смысла.)
.
После долгого молчания — письмо от Ани, из Брисбена.
Ola Senor!
наверно, заметили — Аня у нас зверушка не политическая [44]Намек на высказывание Аристотеля «Человек — животное общественное» (вариант перевода: «Человек — животное политическое»).
. Она говорит, эти ваши суждения о политических делах ей неинтересны. Она надеялась, книжка будет о личном, с пикантными подробностями. А у меня вообще нет времени читать. Других дел хватает.
«Оно [вдохновение] представляется мне не тем состоянием, когда всё получается без усилий, — пишет Габриель Гарсиа Маркес, — не божественным шепотом, но секундой, когда, посредством упорства и сосредоточенности, сливаешься в одно со своим сочинением… Ты пришпориваешь его, оно пришпоривает тебя… Все препятствия сглаживаются, все противоречия исчезают, ты постигаешь то, что и не мечтал постичь, и в этот момент в мире не существует абсолютно ничего лучше писательского труда».
Раз или два в жизни я испытал полет души, описанный Гарсиа Маркесом. Возможно, такие полеты действительно даются как вознаграждение за упорство, хотя, по-моему, словосочетание «ровное пламя» точнее характеризует данное явление. Впрочем, как бы мы его ни называли, со мной такого больше не случается.
Я читаю произведения других писателей, читаю насыщенные описания, тщательно продуманные, терпеливо проработанные с целью вызвать перед мысленным взором впечатляющие картины, и падаю духом. Отображение действительности мне и раньше не давалось, а сейчас я и вовсе вряд ли на такое решусь. Правда в том, что я всегда недолюбливал видимый мир; нужно вмешательство извне, толчок, чтобы я стал воссоздавать его в словах.
Как видите, я до сих пор не могу назвать вас по имени, даже если вы никакой не испанец. В те дни в Башнях вы для меня были только El Senor' ом, хоть я и знала: вам хочется, чтобы наши отношения перешли в разряд менее официальных. Наверно, это я обиняками говорю вам, что в моих глазах вы принадлежите к другому поколению и другому миру, причем я не имею в виду мир моих родителей (иногда я пыталась представить вас рядом с моей мамой, но вы даже не вписывались в один
кадр). А теперь я обиняками говорю кое-что еще, что мне говорить необязательно, потому что вы, конечно, и так понимаете.
Но к этому вашему последнему достижению я серьезно отнесся. Мы с Аней всю книжку обсудили, главу за главой, параграф за параграфом, суждение за суждением по косточкам разобрали. Я высказывал свои соображения Ане, она — мне. Вы спросите, каков наш вердикт? Дайте подумать, как лучше выразиться.
Конечно, растущее отчуждение от мира является уделом многих писателей, по мере того как они стареют, охладевают, перегорают. Ткань их прозы истончается, проработка характеров и поступков становится более схематичной. Эти симптомы обычно приписывают убыванию творческой силы; несомненно, процесс связан с истощением физических сил, прежде всего сексуального желания. Впрочем, если взглянуть изнутри, тот же самый процесс может получить совсем другое толкование: почему бы не расценить его как освобождение, очищение ума для более важных задач?
Классический случай — Толстой. Никто так не восприимчив к реальности, как молодой Лев Толстой, Толстой периода «Войны и мира». После «Войны и мира» Толстой, если придерживаться общепринятого мнения, начал впадать в дидактизм; кульминацией этого длительного упадка стали поздние короткие рассказы, предельно выхолощенные. Однако Толстому-старику вся метаморфоза, должно быть, виделась иначе. Должно быть, он чувствовал, что не талант его идет на убыль, а сам он освобождается от оков, обольстивших его внешним блеском, и может теперь без помех обратиться к одному вопросу, который действительно поглотил его душу: как жить.
В любом случае, теперь, когда это кое-что нам больше не мешает, спасибо вам, что прислали свою книгу, которую я, конечно, не могу прочитать — впрочем, вы в курсе, — и отдельное спасибо за отрывки, которые в книгу не вошли и которые я, к счастью, прочитать могу. Понимаю, что вы имеете в виду, когда называете их не совсем Твердыми Суждениями, но всё равно они мне больше нравятся. Я их называю вашими Гибкими Суждениями — надеюсь, вы не против.
Наш вердикт — совместный вердикт — состоит из двух частей. Во-первых, мы считаем, что у вас представления о человеческой природе какие-то наивные, какие - то не в меру оптимистические.
14. О родном языке
Разве родной язык есть у каждого? Есть ли родной язык у меня? До недавнего времени я безоговорочно принимал тот факт, что, поскольку английским языком я владею лучше всего, значит, английский должен считаться моим родным языком. Впрочем, возможно, это не так. Возможно — возможно ли? — у меня вообще нет родного языка.
Ибо время от времени, когда я слушаю английские слова, вылетающие из моего рта, у меня появляется неприятное ощущение, будто тот, кого я слушаю — не тот, кого я называю «собой». Скорее, похоже, будто кого-то другого (но кого?) имитируют, кому-то другому подражают, его даже пародируют. Larvatus prodeo [46]Иду вперед, прикрывшись маской (лат.).
.
Процесс писания не так выбивает из колеи. Когда я сижу в тишине, перемещаю по бумаге кисть руки, вызываю в памяти английские слова, компоную их, заменяя одно другим, сплетая фразы, мне спокойно — я управляю ситуацией. Вспоминается сцена, которую я наблюдал в московском универмаге: женщина считала на счетах, ее голова и даже глаза были неподвижны, пальцы летали.
Наверно, я должна ревновать к своей преемнице, машинистке, которая допечатала ваши Гибкие Суждения, но я не ревную. Я вам желаю счастья и надеюсь, что ваша книга скоро выйдет на английском и станет лидером продаж.
Вопреки привычным для вас убеждениям, жизнь — это реально борьба. Это борьба всех против всех, и она ни на минуту не прекращается. Она и сейчас идет, здесь, в этой комнате. Что, станете отрицать? Аня старается спасти вас от меня и моих алчных поползновений. Вы стараетесь разбить наш с Аней союз. Я стараюсь поставить вас на место.
К концу целого дня работы передо мною стопка страниц, на которых изложены соображения, по привычке называемые мною «то, что я хотел сказать». Но вот я настроен более осторожно, и я задаю себе вопрос: Действительно ли эти слова, напечатанные на бумаге, являются тем, что я хотел сказать? Всегда ли хорошо, в феноменологическом аспекте, утверждать, что где-то в глубине души я, поняв, что хочу сказать, стал искать соответствующие вербальные символы, перемещать их так и этак, пока не достиг успеха в выражении того, что хотел сказать? Не будет ли точнее утверждать, что я играю фразой, пока слова на странице не начнут «звучать» или не «станут» правильными, и тогда прекращаю игру и говорю себе: «Вот это, наверно, и есть то, что ты хотел сказать»? Если так, кто решает, что правильно звучит, а что неправильно? Обязательно ли это я («я»)?
Но неужели весь процесс был бы иным, хоть сколько - нибудь менее запутанным, хоть немного более эффективным, будь я глубже погружен, по рождению и воспитанию, в язык, на котором пишу — другими словами, будь непреложность английского как моего родного языка, на котором я пишу, менее
Иногда, вспоминая свои комментарии к вашим суждениям, я краснею — в конце концов, вы всемирно известный писатель, а я всего лишь маленькая секретарша — но всякий раз я думаю: Может, вам было необходимо мнение, так сказать, снизу, суждение о ваших суждениях. Потому что я прямо чувствовала, как вы рискуете, вы же были в изоляции, безо всяких контактов с современным миром.
Вы, Хуан, мечтатель. Мечтатель, но при этом и интриган. Мы с вами оба интриганы (Аня — нет, Аня у нас простая душа), но я, по крайней мере, своей сущности не скрываю. Я интриган, потому что в противном случае меня бы остальное зверье в джунглях заживо сожрало. А вы интриган, потому что прикидываетесь не тем, кто вы есть на самом деле. Вы — одинокий глас совести, выступающий
сомнительной? Возможно, так происходит потому, что, если уж на то пошло, все языки — иностранные, чуждые нашей животной сущности. Однако в известном смысле английский язык — не абсолютно моя стихия; ощущение это слишком смутно, чтобы объяснить его словами. Просто так случилось, что я в некоторой степени овладел ресурсами именно английского языка.
Мой случай определенно не уникален. Например, среди индийцев — представителей среднего класса, немало таких, кто получил образование на английском языке, кто изъясняется по-английски на работе и дома (порой расцвечивая свою речь местными идиомами), кто плохо знает другие языки; однако, когда эти люди слушают собственную речь или читают ими написанное, их не оставляет неприятное ощущение фальши происходящего.
Помню, вы как-то сказали, что не станете помещать в книгу свои сны, потому что сны не считаются суждениями, тем более приятно видеть среди ваших гибких суждений сон, тот самый, который вы мне давным-давно рассказали, о вас и Эвридике. Конечно, я теперь думаю, нет ли в вашем сне скрытого призыва о помощи. Жалко, что вы такой одинокий. У каждого человека кто - то должен быть, на кого можно положиться.
за права человека и тому подобное, так вы себя позиционируете, но вот какой вопрос я себе задаю: Если он реально верит в эти самые права человека, что же он за них на деле не борется? Что у него в послужном списке? И вот каков ответ, согласно моим изысканиям: Его послужной список совсем не так уж крут. Если на то пошло, он пуст.
15. Об Антье Крог
Вчера в одной передаче Антье Крог читала свои стихи в переводе на английский. Если не ошибаюсь, это было ее первое выступление перед австралийской публикой. Поэзия Антье Крог отнюдь не камерная — Крог пишет об исторических событиях в Южной Африке, пришедшихся на годы ее жизни. Поэтическое мастерство соответствует поставленной задаче и не останавливается в развитии. Абсолютная искренность, подкрепленная острым женским умом, и бездонный колодец горького опыта. В ответ на ужасные зверства, которым она явилась свидетельницей, на боль и отчаяние, ими вызванные, Крог обращается к теме детства, будущего людей, к неистребимой способности возрождаться из пепла.
В Австралии ни один автор не сравнится с Антье Крог по накалу чувств. Мне кажется, Антье Крог — явление почти русское. И в Южной Африке, и в России люди порой ведут жалкое существование; но как же восстают против него гордые души!
Алан говорил, что вы сентиментальный. Не понимаю, почему. Сентиментальный социалист, вот как он вас называл. Разумеется, в уничижительном смысле. Я никогда всерьез не слушала Алановы проповеди, если они вас касались. Он думал, вы на меня слишком влияете, потому-то вас и невзлюбил. Хотя для вас, конечно, это не новость.
Вот я и спросил себя: Чего он на самом деле добивается этой своей книжкой? Прочтите эти страницы, говорили вы моей девушке (моей девушке, а не вашей), с тоской заглядывая ей в глаза, и скажите, что о них думаете — ну и какой тут напрашивается вывод? Хотите знать, к какому выводу пришел я?
16. О том, каково быть моделью фотографа
В книге Хавьера Мариаса «Жизнеописания» есть эссе о фотографиях писателей. Среди репродукций фотопортретов имеется фото Сэмюеля Беккета — Беккет сидит в углу пустой комнаты. Вид у него настороженный; вот и Мариас называет взгляд Беккета «затравленным». Вопрос: чем или кем затравлен, загнан Беккет? Наиболее очевидный ответ: Беккет загнан фотографом. Неужели Беккет действительно по доброй воле решил усесться в углу, в точке пересечения трех пространственных осей, и устремить взгляд снизу вверх, или это всё-таки фотограф его убедил? В такой позе, под десятью, или двадцатью, а то и тридцатью вспышками фотоаппарата, да еще когда над тобой нависает некто, трудно не чувствовать себя затравленным.
Известно, что фотографы приступают к фотосессии, уже имея предубеждения, зачастую из разряда клише, о том, что за человек объект съемки, и стараются подтвердить свои клише в снимках, которые они, в соответствии с идиомой, принятой в английском языке, берут, а не делают. Фотографы не только придают объектам съемки позы, диктуемые клише, но и, вернувшись в студию, выбирают из снимков максимально приближенные к клише. Вот мы и пришли к парадоксу: чем больше времени фотограф уделяет достоверности, тем меньше шансов, что он отдаст ей должное.
Должна сказать, когда вы впервые назвали себя анархистом, я изменила свое о них мнение. Я думала, анархисты носят черное и пытаются взорвать здание парламента. Вы, похоже, анархист особого рода, очень тихий и культурный.
А пришел я к следующему выводу: вы жаждете добиться моей прелестной девушки, но боитесь сделать первый шаг — вдруг заработаете вполне заслуженную пощечину? Получается, вы мою Аню окучивали особо изощренным способом. С лица я, может, старый и мерзкий, внушали вы ей (не говоря уже о вашем отвратном запахе), но по сути я всё еще мужчина. Я прав? Аня, я прав?
17. О размышлениях
Если бы меня заставили навесить ярлык на собственную разновидность политической мысли, я бы назвал ее пессимистическим анархическим квиетизмом, или анархическим квиетическим пессимизмом, или пессимистическим квиетическим анархизмом: анархизмом — поскольку опыт подсказывает мне, что единственный недостаток политики — власть; квиетизмом — поскольку желание приступить к изменению мира, желание, зараженное жаждой власти, внушает мне опасения; а пессимизмом — поскольку я сомневаюсь, что настоящее положение вещей можно изменить на фундаментальном уровне. (Пессимизм такого рода — это двоюродный или даже родной брат веры в первородный грех, то есть убеждения в несовершенстве человечества.)
Но разве меня вообще можно квалифицировать как мыслителя, как человека, у которого имеется нечто, правильно называемое мыслями, о политике или о чем бы то ни было? Абстракции мне всегда туго давались, абстрактное мышление — не
комилась с вами именно в тот период. Если бы не вы, я, может, до сих пор жила бы с Аланом; но вы на меня не повлияли. Я была сама собой до встречи с вами, я и сейчас не изменилась, нисколечко.
Я поднялась. Алан, пора домой, сказала я. Спасибо, мистер К., за приглашение на ваше торжество. Простите, что мы его испортили, мы не хотели, не принимайте близко к сердцу, всё пройдет, Алан просто слегка перебрал.
моя стихия. Хотя я всю жизнь занимаюсь умственной деятельностью, меня посетила всего одна мысль, которую можно счесть абстрактной — да и то когда мне было уже за пятьдесят: мне вдруг пришло в голову, что определенные математические идеи могли бы способствовать внесению ясности в теорию морали. Ведь теория морали никогда толком не представляла, что делать с величиной, с числами. Например, действительно ли убийство двух человек хуже, чем убийство одного человека? И если да, то насколько хуже? В два раза? Или всё-таки не в два, а, допустим, в полтора? Действительно ли кража миллиона долларов хуже, чем кража одного доллара? А если этот один доллар — вдовья лепта?
Вопросы такого рода — далеко не схоластические. Они должны ежедневно занимать умы судей, когда те размышляют, какой наложить штраф и какой назначить срок заключения.
Мысль, меня посетившая, была достаточно проста, хотя словесное ее изложение может показаться громоздким. В математике вполне упорядоченное множество — это ряд элементов, в котором каждый элемент должен находиться либо слева, либо справа от каждого другого элемента. Поскольку числа связаны друг с другом, те, что находятся слева, можно толковать как означающие менее чем, те же, что находятся справа — как означающие более чем. Числа (целые числа), положительные или отрицательные, являются примером вполне упорядоченного множества.
Я бы сказала, вы мне в некотором смысле открыли глаза. Вы мне показали, что можно жить иначе, можно иметь свои соображения, ясно их излагать, и так далее. Конечно, чтобы таким путем добиться признания, нужен талант. У меня бы не получилось. Но, может, в другой жизни, если бы разница в возрасте у нас была
более приемлемая, мы бы с вами зажили вместе, и я бы стала для вас источником вдохновения. А что, удобно — всегда под боком. Как вам такая перспектива? Вы бы сидели за столом и писали, а я бы заботилась обо всем остальном.
А как же вторая часть, сказал Алан. Сядь, дорогая, я еще не изложил Хуану вторую часть нашего вердикта.
Во множестве, упорядоченном лишь частично, условие, что каждый данный элемент должен находиться либо справа, либо слева от каждого другого данного элемента, не имеет силы.
В сфере нравственных решений мы можем считать определение слева от означающим «хуже чем», а определение справа от — означающим «лучше чем». Если мы трактуем ряд элементов, с помощью которого желаем вынести нравственное решение, не как вполне упорядоченное множество, а как множество, упорядоченное частично, появляются пары элементов (одна жертва против двух жертв; миллион долларов против вдовьей лепты), к которым не всегда применима предписанная связь, нравственный вопрос лучше или хуже? Другими словами, многочисленные однообразные вопросы типа лучше или хуже?будут просто непродуктивны.
Предположение, что всякий и каждый ряд элементов может быть упорядочен, в сфере нравственных вопросов заводит прямиком в трясину. Что хуже, смерть птицы или смерть ребенка? Что хуже, смерть альбатроса или смерть младенца с патологией мозга, не реагирующего на внешние раздражители, прикрепленного к аппарату искусственного поддержания жизни?
Не берите в голову. Это так, фантазия.
На самом деле я довольно практичная. Вам не довелось увидеть меня с этой стороны, но так оно и есть. Я практичная девушка, а не мечтательница — к сожалению. Поэтому, если вам нужна под боком мечтательница, которая будет заодно стирать ваше белье и готовить изысканные блюда, придется еще поискать, я вам не подхожу.
При вынесении части второй нашего вердикта мы, Аня и я, рассуждали следующим образом. Он выдает ряд мнений о современном мире, говорили мы себе, но его целевая аудитория — немцы. Это несколько странно, не правда ли — писать книгу на английском языке для кучки фрицев с Гансами? Как нам следовало истолковать ваши действия?
К несчастью, человеку свойственно оперировать категориями упорядоченных множеств; по этой причине отказаться от описанного способа мышления достаточно сложно. Особенно очевидно это в юриспруденции. Пытаясь вынести Адольфу Эйхману приговор более суровый («худший»), чем смерть, его израильские судьи остановились на следующем: «Ты будешь повешен, твое тело сожжено дотла, а прах развеян за границами Израиля». Но в этом двойном приговоре — Эйхману и его бренным останкам — слышится нечто большее, чем налет отчаяния. Смерть абсолютна. Хуже ничего быть не может; и это справедливо не только по отношению к Эйхману, но и по отношению к каждому из шести миллионов евреев, погибших от рук нацистов. Шесть миллионов смертей — не то же самое (они не «складываются в сумму», в определенном смысле не «превосходят») одной смерти («всего» одной смерти); и тем не менее, что это значит — что это значит в точности — сказать, что шесть миллионов смертей, вместе взятые, хуже одной смерти? Мы беспомощны перед этим вопросом не по причине паралича способности к здравым рассуждениям. Ошибка кроется в самом вопросе.
Я тут думала о вашем друге, венгерском фотографе, и что он вам говорил. Большинство фотографов, с которыми мне приходилось работать, были голубые, так уж заведено в мире моды, но все равно я знаю: когда на меня направлен объектив, я иначе двигаюсь, и неважно, кто находится за этим объективом. Вообще-то всё еще сложнее, одними движениями дело не ограничивается. Я словно смотрю на себя со стороны, отслеживаю, как выгляжу перед камерой. Это почти как смотреться в зеркало, только с зеркалом проще, потому что в объектив смотрят не твои глаза, а чужие.
И мы пришли к следующему объяснению. В англоговорящем мире, в мире практичных людей и здравого смысла, сборник мнений относительно реальности не вызовет особого резонанса, если написан человеком, единственное
18. О птицах небесных
Давным-давно узкая полоска земли напротив Башен принадлежала птицам — птицы подбирали отбросы возле ручья и лущили кедровые шишки. Теперь полоска стала зеленой зоной, общественным парком для двуногих животных: ручей забетонирован и включен в транспортную развязку.
Птицы держатся на безопасном расстоянии от этих нововведений. Все, кроме сорок. Все, кроме сорочьего вождя (так я его мысленно называю), самого старого в стае — или, по крайней мере, самого величавого и видавшего виды. Он (не сомневаюсь, что это самец, самец до мозга костей) не спеша ходит вокруг меня по траве. Нет, он за мной не следит. Я не вызываю у него любопытства. Он меня выживает. А еще он выискивает у меня слабину, на случай, если придется напасть, на случай, если до этого дойдет.
Так вот, мне кажется, ваш друг фантазировал о девушках в процессе фотосъемки. Во всяком случае, такое, по-моему, очень в духе фотографов. Я никогда не думала, что происходит в голове у фотографа, когда он за работой. В смысле, я нарочно об этом не думала. Иначе снимок не получится, выйдет непристойным, что ли, если модель и фотограф вступят в сговор, по крайней мере, мне так представляется. Будь собой, всегда шептала я себе, имея в виду, что нужно просто погрузиться в себя, как в пруд, не поднимая брызг.
достижение которого находится в сфере вымысла. В то время как в странах вроде Германии и Франции люди до сих пор склонны на коленки бухаться перед седобородыми мудрецами. О Учитель, умоляем, поведай нам, что произошло с нашей цивилизацией! Почему колодцы пересохли, почему идет дождь из лягушек? Загляни в свой магический шар и просвети нас! Укажи нам дорогу в будущее!
Впрочем, когда и впрямь дойдет до дела, сорочий вождь (как мне представляется) будет рад ухватиться за возможность компромисса — например, компромисса, состоящего в моем отступлении к одной из спасительных клеток, которые мы, человеки, соорудили на той стороне улицы, он же сохранит за собой пространство, занимаемое моей особой; или же компромисса, состоящего в моем согласии выбираться из клетки лишь в определенные часы, скажем, между тремя и пятью пополудни, когда сорочий вождь не прочь вздремнуть.
Однажды утром в мое кухонное окно внезапно раздался властный стук. То был сорочий вождь — он цеплялся когтями за подоконник, хлопал крыльями, заглядывал в комнату, предупреждая: даже в доме безопасность моя сомнительна.
Теперь, когда весна на исходе, он и его жены, сидя на верхних ветках, ночи напролет распевают друг другу песни. Меньше всего их волнует, что они не дают мне спать.
Представления сорочьего вождя о человеческом веке весьма приблизительны, однако он уверен: люди живут меньше, чем его племя. Он думает, я умру в собственной клетке, умру от старости. Тогда он сможет разбить окно, важно шагнуть за раму и выклевать мне глаза.
В жаркую погоду сорочий вождь частенько снисходит до того, чтобы напиться из фонтанчика. Когда он запрокидывает головку, чтобы вода стекала в горлышко,
А еще я сомневаюсь, что ваш венгерский друг вправду существует (существовал). Может, он — просто герой вашего рассказа. Отвечать необязательно. Пусть это будет ваша тайна. Но мне бы хотелось узнать, почему он покончил с собой.
Впрочем, неважно, реальное лицо ваш друг или нет, позвольте признаться откровенно: я ничего не имела против ваших обо мне фантазий, если они у вас были. Я не со всеми мужчинами такая лояльная, а с вами — да. Просто я таким способом могла вам пригодиться — по крайней мере, так я себе говорила.
Вы, Хуан, решили попробовать себя в роли гуру. Это мы с Аней к такому выводу пришли. Вы оглядели рынок труда — так нам представлялось — и увидели, что он скуден, особенно для тех, кому за семьдесят. В каждом окне объявление: Старикам просьба не беспокоить. И тут, гляньте-ка, что бы это могло быть?
он делается уязвимым, и сам это понимает. Вот почему всякий раз он напускает на себя особенно грозный вид. Только попробуй засмейся, говорит сорочий вождь, и тебе не поздоровится.
Я не упускаю случая выказать ему всё уважение, всё внимание, им требуемое. Сегодня утром он поймал жука и был очень собою горд — просто едва не лопался от гордости. Держа в клюве беспомощного жука со сломанными и неестественно растопыренными крыльями, сорочий вождь запрыгал в мою сторону, после каждого прыжка выжидая некоторое время, пока расстояние между нами не сократилось до метра. «Молодец», — вполголоса похвалил я. Он склонил головку набок, чтобы лучше слышать мою короткую, в три слога, песню. Уж не признал ли он меня, подумал я. Может, я прихожу сюда достаточно часто, чтобы, в его глазах, считаться его приближенным?
Прилетают также и какаду. Один из них мирно сидит на ветке дикой сливы. Он внимательно меня рассматривает, в когтях у него сливовая косточка. Какаду будто говорит: «Клюнуть не желаешь?» Мне хочется ответить: «Это общественный парк. Ты — такой же посетитель, как и я, не тебе предлагать угощение». Однако для какаду слова вроде «общественный» или «частный» — не более чем сотрясение воздуха. «Мы живем в свободном мире», — парирует он.
Ну-ка, прихорошимся для Sefior'a К., говорила я себе, когда собиралась к вам, приоденемся для Senor'a К., ему, наверно, тоскливо — сидит целый день один-одинешенек, даже поговорить не с кем, кроме диктофона, да еще птицы иногда прилетают. Почистим же для него перышки, пускай запасется воспоминаниями, сегодня перед отходом ко сну ему будет о чем помечтать.
«Вакансия: Старший Гуру. Требования к кандидату: обширный жизненный опыт, мудрые изречения на любой случай. Длинная белая борода приветствуется». Почему бы не попытаться? сказали вы себе. Как писатель-романист я признания особенного не добился — посмотрим, что-то они запоют, когда я стану гуру.
19. О сострадании
На прошлой неделе все дни столбик термометра поднимался выше сорокаградусной отметки. Белла Сандерс, что занимает квартиру в конце коридора, выражает беспокойство о лягушках, обитающих в старом русле ручья. Они ведь в своих подземных домиках заживо испекутся! тревожится Белла. Неужели лягушкам ничем нельзя помочь? Что вы предлагаете? спрашиваю я. Может, выкопать их и принести в квартиру, пока жара не спадет? говорит Белла. Я ей отсоветовал. Вы же не знаете точно, где копать, объяснил я.
На закате я вижу, как Белла с пластмассовым тазиком, полным воды, переходит улицу. Тазик она оставляет в сухом русле. На случай, если лягушечкам захочется пить, объясняет Белла.
Легко вышучивать людей вроде Беллы, указывать им на тот факт, что периоды сильной жары — всего лишь часть более масштабного экологического процесса, в который человеческим существам вмешиваться не следует. Но разве не однобока подобная критика? Разве мы, человеческие существа, не являемся частью окружающей среды, и разве наше сострадание к малым сим не является элементом ее в той же степени, что и воронья жестокость?
Надеюсь, вы лояльно отнесетесь к моему признанию. Было бы лучше, если б вы думали, что я не притворялась, была сама собой, не догадывалась о ваших фантазиях на мой счет. Но нельзя быть друзьями, если остаются недомолвки (любовь — дело другое), и если я больше не могу быть вашей маленькой машинисткой, я по крайней мере могу быть вашим другом. Так что честно скажу, меня ваши мысли никогда не смущали, я даже их немножко провоцировала. И с моего отъезда ничего не изменилось, можете и дальше обо мне думать, сколько душе угодно (в чем и прелесть мыслей, так это в том, что ни расстояние, ни разлука им не страшны, верно?). А если захотите записать свои мысли и мне показать, ОК., пишите и показывайте, я умею держать язык за зубами.
Но тут, Хуан, есть одна проблема. Англоговорящий мир относится к гуру с долей скептицизма. Взять хотя бы диаграмму торговой активности — с кем гуру конкурируют на рынке? С ведущими кулинарных передач. С актрисами, сбывающими затхлые сплетни. С политиками в отставке.
20. О детях
Еще один урок, вынесенный из сидения в парке.
Теоретически я люблю детей. Дети — наше будущее. Хорошо, когда стариков окружают дети, их присутствие поднимает наш дух. И так далее.
Я забываю об одной особенности детей — о том, что они постоянно устраивают гам. Грубо выражаясь, они орут. Крик — это не просто громкий разговор. Это вообще не средство общения, это способ заглушить соперников. Это форма отстаивания своих прав, причем одна из простейших, легкая в применении и высокоэффективная. Четырехлетний ребенок, конечно, слабее взрослого физически, но шума создает гораздо больше.
Одно из первых правил, которое мы должны постичь на пути к цивилизованности — не кричать.
А вот чего я не хочу, неважно, в письменном виде или в виде звонка, так это новостей. Я оставила позади Сиденгамские Башни, и Алана тоже оставила. Такой уж у меня характер: если я чем-то или кем-то поглощена, то полностью, но если перестает получаться, я переворачиваю страницу, всё кончено и для меня больше не существует. Такой настрой помогает мне сохранять позитив и с оптимизмом смотреть в будущее. Вот почему мне не нужны новости об Алане.
Не слишком изысканное общество. Вот вы и подумали: А не попытать ли счастья в старушке-Европе? Посмотрим, станет ли старушка-Европа слушать меня, разинув рот, как никто не слушает дома.
21. О воде и огне
На этой неделе прошел сильный ливень. У меня на глазах ручеек, бегущий через парк, превратился в стремительный поток, и я постиг глубоко чуждую людям природу наводнения. Препятствия или преграды, попадающиеся на пути потока, не обескураживают и не смущают его. Недоумение и смущение не в его репертуаре. Преграды попросту затопляются, препятствия сметаются с пути. Природа воды, как могли бы выразиться досократики, в том, чтобы течь. Впасть в недоумение, заколебаться хотя бы на секунду природе воды было бы противно.
Огонь столь же чужд человеческой природе. На интуитивном уровне человек думает об огне как о пожирающей силе. То, что пожирает, должно иметь аппетит, в природе же аппетита — способность к насыщению. Но огонь не может насытиться. Чем больше он пожирает, тем сильнее становится; чем сильнее становится, тем сильнее его аппетит; чем сильнее аппетит огня, тем больше он пожирает. Единственное, что огонь поглотить не в состоянии — вода. Если бы вода могла гореть, весь мир давным-давно был бы поглощен огнем.
Я вам не говорила, что просила Алана прислать мои вещи? Я попросила его прислать вещи ради мамы. Сказала, что сама заплачу за перевозку. Это было четыре месяца назад. Никакого ответа. Молчание. Принадлежала бы я к известной категории женщин, давно бы ворвалась в квартиру с канистрой керосина (ключ до сих пор у меня) и щелкнула бы зажигалкой. Тогда бы Алан понял, чем оскорбления чреваты. Но я не такая.
Впрочем, Аня уже бросает на меня выразительные взгляды. Мы злоупотребляем вашим гостеприимством. Боже мой, до чего неудобно. Нам давно пора домой. Спасибо, Хуан, за чудесный вечер. Просто как свежего воздуха глотнул. Не правда ли, Аня, этот вечер — как глоток свежего воздуха?
22. О скуке
Ницше сказал, что только высшие животные способны скучать. Полагаю, данное замечание следует считать комплиментом Человеку как одному из высших животных, хотя и комплиментом двусмысленным: у Человека неугомонный ум; ничем не занятый, он омрачается раздражением, опускается до суетности и даже, со временем, деградирует в злобную, понятия не имеющую о справедливости разрушительную силу.
В детстве я, по-видимому, непроизвольно исповедовал ницшеанство. Я был убежден, что состояние скуки, свойственное моим сверстникам, является признаком их возвышенной природы, что скука выражает молчаливый приговор чему бы то ни было, эту скуку вызвавшему, а значит, это что бы то ни было следует презирать как не удовлетворившее их законных человеческих потребностей. Поэтому, когда мои школьные товарищи зевали, например, над стихами, я заключал, что виновата поэзия как таковая, что мое собственное увлечение поэзией является заслуживающим порицания отклонением и вдобавок показателем незрелости.
Мама говорит: Пускай вещи остаются у Алана, это всего лишь тряпки, новые купишь, а вот Алан в накладе, где он найдет такую девушку, как моя Аня? Мама у меня очень любящая. Мы, филиппинки, все такие. Мы хорошие жены, хорошие любовницы, а еще мы хорошие подруги. Короче, мы всем хороши.
В лифте я наконец получила возможность высказаться. Алан, того, что ты заставил меня сегодня пережить, я тебе никогда не прощу, сказала я. Никогда. Так и знай.
Эти мои рассуждения подстрекала литературная критика того периода, критика, согласно которой современность (имелся в виду XX век) требовала поэзии нового, современного типа, поэзии, решительно порывающей с прошлым, в частности, с поэзией викторианпев. Для истинно современного поэта не может быть ничего более реакционного, а следовательно, более презренного, чем любовь к Теннисону.
Тот факт, что мои одноклассники скучали над Теннисоном, доказывал мне — если оставалась нужда в доказательствах, — что они, одноклассники, являлись подлинными, хоть и бессознательными, носителями новой, современной восприимчивости. Через них Zeitgeist [50]дух времени (нем.).
провозглашал свой суровый приговор викторианской эпохе, и в особенности Теннисону. Вызывающий же беспокойство факт, что мои одноклассники в не меньшей степени скучали над Т. С. Элиотом (не говоря уже о полном непонимании его стихов), следовало объяснять изысканностью поэзии Элиота, его неумением вписаться в их грубые мужские стандарты.
Мне и в голову не приходило, что мои одноклассники считали поэзию — как, впрочем, и любую школьную дисциплину — скучной потому, что не умели сосредоточиться.
Об Алане не думайте, чтобы не расстраиваться. Плохие мысли могут целый день испортить, а разве оно того стоит, когда вам и так немного дней осталось? Сохраняйте спокойное состояние души, будто Алана вовсе нет в природе, будто он — персонаж неудачного вашего рассказа, который вы отбраковали.
С потолка лился яркий свет. У Алана буквально челюсть отвисла. В тот момент он выглядел тем, кем был на самом деле — угрюмым, недовольным, полупьяным белым австралийцем среднего возраста.
Наиболее серьезно последствия моего увлечения этим поп sequitur'ом [51]Non sequitur (лат.) — ложный вывод; нелогичное заключение, вывод, не соответствующий посылкам.
(чем умнее человек, тем скорее он почувствует скуку, следовательно, чем скорее человек чувствует скуку, тем он умнее) сказались на религии. Я считал религиозные обряды скучными, следовательно, моим одноклассникам, как носителям духа современности, они должны были представляться скучными a fortiori. Нежелание одноклассников выказать симптомы скуки, их готовность бессмысленно повторять христианскую доктрину и формально придерживаться христианской этики, при этом продолжая вести себя подобно дикарям, я принимал за свидетельства зрелого их умения жить, не будучи раздираемыми противоречиями между реальным (видимым, осязаемым) миром и религиозными выдумками.
Лишь теперь, на старости лет, я начинаю понимать, как обычные люди — по Ницше, обуреваемые скукой высшие животные — в действительности смиряются с окружающей обстановкой. А смиряются они, не злясь и раздражаясь, но опуская планку ожиданий. Смиряются, научаясь держаться до конца, позволяя своему мыслительному аппарату работать на низких оборотах. Они спят; а поскольку им нравится спать, они и против скуки ничего не имеют.
Мы с вами можем гордиться нашими отношениями, правда? — а все потому, что они основывались на честности. Мы были очень честны друг с другом. Мне это нравилось. А вот с Аланом мне порой приходилось лукавить.
Ни один, сказала я, ни один мой поступок или поступок К. не оправдывает твоего поведения.
Тот факт, что мои учителя, братья-маристы, не являлись каждое утро в огненном облачении и не выдавали труднопостижимых и пугающих метафизических истин, только доказал мне, что они были недостойными слугами. (Слугами кого или чего? Точно не Бога — Бога не существует, это мне объяснять нужды не было — но Истины, Небытия, Пустоты.) С другой стороны, моим сверстникам (в юности) братья-маристы казались попросту скучными. Маристы были скучны, поскольку скучно было всё; а поскольку всё было скучно, ничего не было скучно, просто требовалось научиться с этим жить.
Так как я сам бежал от религии, я предполагал, что одноклассники мои тоже должны от нее бежать, хотя и деликатнее и незаметнее — ведь я до сих пор их бегства не замечал. Лишь сегодня я понимаю, как ошибался. Никогда они от религии не бежали. И дети их не бежали, и внуки. Я, пока не разменял восьмой десяток, нередко предрекал, что все церкви в мире скоро превратятся в амбары, музеи или гончарные мастерские. Но я был неправ. Смотрите, новые церкви растут как грибы, не говоря уже о мечетях. Получается, изречение Ницше требует поправок: Раз только высшие животные способны скучать, человек оказывается наивысшим из них, ведь он скуку приручил, одомашнил.
Когда живешь практически в браке, то есть под одной крышей, честной быть нельзя, во всяком случае, абсолютно честной, если хочешь, чтобы отношения продолжались. Это один из минусов брака.
Дверь открылась на двадцать пятом этаже. Я слышу, сказал Алан. Я прекрасно тебя слышу. А знаешь ли ты, моя цыпочка, что я тебе отвечу? А отвечу я тебе вот что: заткнись.
23. Об Иоганне Себастьяне Бахе
Лучшим доказательством тому, что жизнь хороша, а следовательно, может быть, и Бог, пекущийся о нашем благоденствии, всё-таки есть, является тот факт, что у каждого из нас со дня появления на свет имеется возможность прикоснуться к музыке Иоганна Себастьяна Баха. Музыка нисходит как дар, дар незаработанный и незаслуженный.
Как бы мне хотелось хотя бы раз поговорить с этим человеком, вот уже столько лет назад покинувшим сию юдоль! «Видите, мы и в двадцать первом веке исполняем вашу музыку, мы благоговеем перед ней и любим ее, она нас поглощает, волнует, укрепляет духом, и мы этим счастливы, — сказал бы я. — Во имя всего человечества, прошу, примите мои слова как подношение, хоть они и несоразмерны и недостаточны, и пусть все испытания, через которые вам пришлось пройти в последние, горькие годы жизни, в том числе и роковые попытки восстановить зрение, забудутся».
Главное, ни в коем случае не раскисайте. Знаю, вы думаете, вы уже не тот, что прежде, но факт остается фактом: вы всё еще симпатичный мужчина, и вдобавок настоящий джентльмен, который умеет дать женщине почувствовать себя женщиной. Женщины это ценят в мужчинах, и им неважно, какие там еще имеются недостатки. А что касается вашего творчества, вы, несомненно, один из лучших писателей, высший класс — я говорю не только как ваш друг. Вы умеете завладеть вниманием читателя (например, в отрывке о птицах из парка).
Уже спустя немало времени после разрыва с Аланом, после моего переезда в Квинсленд, после того, как Senor К. прислал мне свою книгу и я написала ему ответ с благодарностью, я позвонила миссис Сандерс в Башни. Я толком не общалась с миссис Сандерс, пока жила в Башнях, она немножко с приветом (это она мне сказала, что Senor К. - из Колумбии, наверно, с кем-нибудь его перепутала), но она живет с ним на одном этаже, и я знаю, у нее доброе сердце (она всегда птиц в парке кормила).
Почему я так страстно желаю поговорить именно с Бахом, с одним только Бахом? Почему не с Шубертом («Пусть забудется жестокая нищета, преследовавшая вас всю жизнь»)? Почему не с Сервантесом («Пусть забудется тяжкое испытание — потеря руки»)? Кто для меня Иоганн Себастьян Бах? Называя его имя, не называю ли я имени отца, которого выбрал бы себе среди умерших и ныне живущих, будь людям позволено выбирать себе отцов? Не выбираю ли я в этом смысле Баха своим духовным отцом? И чего я добиваюсь, вызывая у него первую слабую улыбку? Пытаюсь наконец возместить ущерб за то, что в свое время был плохим сыном?
Вы умеете вдохнуть жизнь в то, о чем пишете. Если честно, твердые суждения о политике и тому подобном вам не особенно удались, может, потому, что в политике нет сюжета, может, потому, что вы всё один, связь с действительность почти потеряли, может, потому, что это не ваш стиль. Но я очень-очень надеюсь, в один прекрасный день вы опубликуете свои гибкие суждения. Если так и случится, не забудьте прислать экземпляр маленькой машинистке, которая навела вас на мысль.
В личном плане у меня всё хорошо. Как видите, я переехала в Брисбен. Таунсвилль для меня слишком мал, в душе я человек мегаполиса. Здесь я встречаюсь с одним парнем, нам хорошо вместе (как мне кажется). Он — австралиец до мозга костей, и у него свой бизнес (кондиционеры), и он ближе мне по возрасту (Алан в этом смысле не совсем подходил). Может, мы даже поженимся — посмотрим. Он хочет детей, а я не забыла ваш совет, насчет не затягивать с ребенком.
Миссис Сандерс, сказала я, пожалуйста, позвоните мне, если с Senor'oM что-нибудь произойдет, если ему придется лечь в больницу или того хуже. Я могла бы попросить Алана, своего бывшего, но у нас теперь несколько натянутые отношения, и вообще, Алан — мужчина, а мужчины ненаблюдательны. Позвоните мне, и я сразу приеду. Не то чтобы я могла много для него сделать — я же не сиделка, — но как представлю, что он, совсем один, ждет смерти… У него ни детей, ни других родственников, насколько мне известно, по крайней мере в Австралии, значит, некому будет распорядиться, а это нехорошо, это неправильно — в общем, вы понимаете, о чем я.
24. О Достоевском
Вчера вечером я снова перечитал пятую главу второй части «Братьев Карамазовых», главу, в которой Иван отказывается от пропуска во вселенную, сотворенную Богом, и обнаружил, что плачу безудержными слезами.
В Таунсвилле, чисто для смеха, я попробовала себя в качестве модели. Если есть настроение, зайдите на www.sun-seasleep.com.au — это каталог, его можно по почте заказать, я там в разделе ночных сорочек, очень соблазнительно выгляжу, хоть и нескромно так о себе говорить. Теперь, в случае чего, всегда можно будет стать моделью, пока возраст не начнет сказываться, и это очень утешает.
Не уверена, что миссис Сандерс действительно поняла, о чем я, она же несколько не от мира сего, да и радар ее настроен далеко не на Senor'a К., но она записала мой телефон и обещала позвонить.
Только ему не говорите, попросила я. Обещайте, что не скажете. Не говорите ему, что я наводила справки. Не говорите, что я беспокоюсь.
Она обещала, но гарантий, конечно, никаких.
Эти страницы я перечитывал бессчетное количество раз, однако вместо того, чтобы начать привыкать к силе их воздействия, я становлюсь перед ними всё более и более уязвимым. Почему? Дело не в моем сочувствии к Ивану, не умеющему примириться с несправедливостью и требующему того же от других. В отличие от Ивана, я считаю, что величайшее изо всех приношений на алтарь политической этики было сделано Иисусом, когда он убеждал униженных и оскорбленных среди нас подставить другую щеку и таким образом разомкнуть круг отмщений и возмездий. Почему же, несмотря на мои убеждения, Иван заставляет меня плакать?
От Алана уже несколько месяцев ни слуху ни духу. После разрыва он каждый день звонил, хотел, чтоб я вернулась. Но сам так и не приехал, а у меня свой способ проверять мужскую любовь — мужчина должен быть готов встать перед женщиной на колени, протянуть ей букет алых роз, умолять о прощении и обещать исправиться. Ужасно романтично, да? И вдобавок из области фантастики.
Значит, я беспокоюсь? Не совсем, не так, как обычно беспокоятся. Мы все умрем, он стар, он как никогда готов к смерти. Какой же смысл цепляться за жизнь только ради того, чтоб цепляться? Пока можешь сам о себе заботиться, всё О К, но уже когда я уезжала из Сиднея, я видела — он прямо на глазах дряхлеет. Недалек тот день, когда ему придется оставить свою квартиру и перебраться в дом престарелых, а ему там не понравится. Так что меня не столько его смерть огорчает, сколько то, что может случиться перед смертью. Миссис Сандерс, конечно, добрая, но она всего лишь соседка, а я — нечто большее.
Ответ никакого отношения не имеет к этике или политике, он касается исключительно риторики. В своем горячечном монологе против прощения Иван беззастенчиво использует чувство жалости (дети, принимающие муки) и карикатуру (жестокие помещики) с целью подогнать решение под ответ. Сквозящие в его словах намеки на боль, личную боль души, неспособной вынести ужасов этого мира, куда сильнее, чем его же рассуждения (не слишком убедительные). Меня захватывает Иванов голос, данный ему Достоевским, а не Ивановы доводы.
Короче, Алан так и не приехал, и я перестала отвечать на его звонки, а он в конце концов перестал звонить. Наверно, другую нашел. Не хочу знать, так что не сообщайте мне. Прежде всего, Алан не должен был бросать свою жену. Это я виновата. Алану надо было себя перебороть.
Он любил меня, любил на свой, стариковский лад, а я не возражала, ведь он границ не переступал. Я была его Segretari'eft, его секретом, лебединой… арией, как я ему частенько говорила (в шутку), а он и не отрицал. Если бы я дала себе труд прислушаться к теплой весенней ночи, я наверняка уловила бы льющуюся из шахты лифта любовную трель. Они пели вместе, Мистер Грусть и Мистер Сорока, они составляли скорбно-любовный дуэт.
Правдивы ли эти болезненные интонации? «Действительно» ли Иван чувствует то, что провозглашает своими чувствами, и «действительно» ли читатель, в итоге, разделяет чувства Ивана? Ответ на этот последний вопрос вызывает тревогу. Именно потому, что ответ этот — Да. Читатель безошибочно узнает, даже слыша Ивановы слова, даже задаваясь вопросом, искренне ли Иван верит в то, что говорит, даже задаваясь вопросом, хочет ли он сам, читатель, встать и последовать за Иваном и тоже вернуть свой пропуск, даже задаваясь вопросом, не чистая ли это риторика («чистая» риторика), даже в ужасе спрашивая, как Достоевский, христианин и последователь Христа, мог позволить Ивану столь крамольные речи — даже в гуще всех этих соображений есть место мысли: Хвала Господу! Наконец передомной разворачивается битва, битва за высочайшие принципы! Если кому-нибудь (например, Алеше) дано будет победить в этой битве, словом или примером, тогда слово Христово не умрет вовеки! А следовательно, читатель думает: Слава вам, Федор Михайлович! Да гремит ваше имя вечно в Ее чертогах!
Да, пока не забыла, вот вам дружеский совет. Вызовите специалиста, пусть почистит ваш жесткий диск. Может, это вам обойдется в сотню долларов, но зато ваши сбережения будут в безопасности. Поищите компьютерные службы в «Желтых страницах».
Я прилечу в Сидней. Обязательно. Я буду держать его за руку. Я ему скажу: Я не могу пойти с вами, это не по правилам. Я не могу пойти с вами, но вот что я сделаю: я буду держать вас за руку до самых врат. Когда мы достигнем врат, вы мою руку отпустите и улыбнетесь, покажете мне, какой вы храбрый мальчик, сядете в лодку, или что вы там должны сделать. Я за руку доведу вас до самых врат, я буду гордиться своей миссией. А потом я займусь уборкой. Приберусь у вас в квартире, всё приведу в порядок. «Матрешек» и прочие сугубо личные вещи выброшу, чтобы по ту сторону вас не мучили мысли о том, что скажут люди по эту сторону. Вашу одежду отнесу в секонд-хенд какого-нибудь благотворительного общества. И напишу вашему немцу, мистеру Виттвоху — так, кажется, его зовут, — чтобы знал: ваши Суждения кончились, пусть новых не ждет.
А еще читатель преисполняется благодарности к России, России-матушке, за столь бесспорные, столь несомненные для нас критерии, критерии, к достижению которых должен стремиться каждый серьезный писатель, даже если у него ни малейшего шанса приблизиться к ним, ибо, с одной стороны, у нас пример мастера Толстого, а с другой — пример мастера Достоевского. Видя их пример, писатель будет совершенствоваться; я не имею в виду литературное мастерство, я говорю о нравственном совершенствовании. Они упраздняют нечистые посягательства; они проясняют взор; с ними твердеет рука.
Знаю, вы много писем от поклонников сразу отфильтровываете, но мое, надеюсь, в их число не попадет.
До свидания, Аня (ко всему еще и поклонница)
Всё это я ему пообещаю, и крепко сожму его руку, и поцелую его в лоб, по-настоящему поцелую — пусть помнит о том, что оставляет на земле. Спокойной ночи, Senor К., шепну я ему на ухо: сладких вам снов, ангельских полетов и всего прочего.