Медленный человек

Кутзее Джон Максвелл

Пол Реймент, герой романа, на полной скорости летящий по жизни и берущий от нее по максимуму, внезапно на одном из поворотов судьбы превращается из «человека-ракеты» в «человека-улитку», которого медленно затягивают в себя зыбучие пески одиночества. И лишь любовь, спасительная соломинка, способна не дать ему навсегда расстаться с миром живых людей. Вот только цена этой любви бывает чересчур высока…

 

J.M. Coetzee

Slow Man

© J.M.Coetzee, 2005

All rights are reserved by the Proprietor throughout the world By arrangement with Peter Lampack Agency, Inc.

© Фрадкина Е., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

 

Глава 1

Удар обрушивается на него справа, резкий, внезапный и болезненный, как удар током, и сбрасывает его с велосипеда.

«Расслабься!» – говорит он себе, пролетая в воздухе (пролетая в воздухе с величайшей легкостью!), и он действительно чувствует, как конечности его послушно расслабляются.

«Как кошка, – говорит он себе, – крутись, потом вскочи на ноги, готовый к тому, что последует».

Необычное слово «податливый» уже появилось на горизонте.

Однако все выходит не совсем так. То ли оттого, что его не слушаются ноги, то ли оттого, что он оглушен (он скорее слышит, нежели чувствует удар своего черепа об асфальт – отдаленный, деревянный, словно звук колотушки), он не вскакивает на ноги, а все скользит и скользит, метр за метром, пока его не убаюкивает это скольжение.

Он спокойно лежит вытянувшись. Какое великолепное утро! Прикосновение солнышка такое ласковое! Бывают вещи и похуже, нежели просто вот так расслабиться, поджидая, пока к тебе вернутся силы. Действительно, не так уж и страшно немного соснуть. Он прикрывает глаза. Мир под ним накреняется и кружится; он отключается.

На короткое время к нему возвращается сознание. Тело, которое так легко плыло по воздуху, становится тяжелым, таким тяжелым, что он ни за что на свете не сможет пошевелить пальцем. И кто-то навис над ним, перекрывая кислород, – юнец с волосами, как проволока, и крапинками вдоль линии волос.

«Мой велосипед», – говорит он ему, по слогам произнося это трудное слово.

Он хочет спросить, что с его велосипедом, позаботились ли о нем, – ведь хорошо известно, что велосипед может исчезнуть в мгновение ока. Но, не успев произнести эти слова, он вновь теряет сознание.

 

Глава 2

Он раскачивается из стороны в сторону – его куда-то везут. Издалека доносятся голоса – гул, который то усиливается, то затихает, повинуясь своему собственному ритму. Что происходит? Если бы приоткрыть глаза, он бы это узнал. Но пока что он не может. Что-то до него доходит. По одной букве – щелк, щелк, щелк – сообщение печатается на розовом экране, который дрожит, как вода, каждый раз, когда он моргает, и поэтому подобен внутренней стороне его собственного века. «Е-Н-И-Е», говорят эти буквы, затем «Ф-Р-И-В-О-Л», затем дрожание, потом «Е» и «Н-Е-Н-И-Е» и так далее.

«Фривол». Его охватывает паника. Он извивается; в пещере внутри него нарастает стон и вырывается из горла.

– Сильно болит? – спрашивает голос. – Не шевелитесь.

Укол иглы. Спустя минуту исчезает боль, потом проходит паника, и, наконец, отключается сознание.

Он просыпается в коконе мертвого воздуха. Пытается сесть, но безуспешно. Вокруг – сплошная белизна: белый потолок, белые простыни, белый свет; зернистая белизна, подобная засохшей зубной пасте, кажется, покрыла и его мозг, так что он плохо соображает. Он приходит в отчаяние.

«Что это такое?» – произносит он, возможно, даже кричит, подразумевая: «Что это со мной делают?», или «Где это я очутился?», или даже «Что это со мной приключилось?»

Из ниоткуда появляется молодая женщина в белом, останавливается и бдительно всматривается в него. Он пытается сотворить вопрос из путаницы в голове. Слишком поздно! Улыбнувшись и похлопав его по руке, чтобы успокоить, – он каким-то странным образом скорее слышит, нежели ощущает этот жест, – она уходит.

Это серьезно? Если времени хватит всего на один вопрос, то он должен быть именно таким. Правда, лучше не вдумываться, что может означать слово «серьезно». Но еще настоятельнее, чем вопрос о серьезности, настоятельнее, чем затаившийся вопрос о том, что же произошло на Мэгилл-роуд, из-за чего он оказался в этом мертвом месте, – необходимость отыскать дорогу домой, закрыть за собой дверь, усесться в знакомой обстановке, прийти в себя.

Он пытается дотронуться до правой ноги – ноги, которая все время посылает неясные сигналы, что с ней что-то не так, но рука не шевелится, вообще ничего не шевелится.

Моя одежда. Может быть, задать этот невинный вопрос в качестве пробного камня?

«Где моя одежда? Где моя одежда и насколько серьезно мое положение?»

Молодая женщина снова вплывает в поле его зрения.

– Одежда, – произносит он с великим усилием, как можно выше приподняв брови в знак безотлагательности ответа.

– Не беспокойтесь, – отвечает молодая женщина и одаривает его еще одной улыбкой – прямо-таки ангельской улыбкой. – Все в порядке, обо всем позаботились. Через минуту будет доктор.

И в самом деле, не проходит и минуты, как рядом с женщиной материализуется молодой человек – видимо, тот самый доктор, о котором шла речь, – и что-то шепчет ей на ухо.

– Пол? – говорит молодой доктор. – Вы меня слышите? Правильно ли я произношу ваше имя? Вы – Пол Реймент?

– Да, – тщательно выговаривает он.

– Добрый день, Пол. Сейчас вы будете немного как в тумане, потому что вам ввели морфий. Скоро мы отправимся в операционную. Вы попали в катастрофу. Не знаю, все ли вы помните. Ваша нога сильно пострадала. Мы хотим взглянуть и решить, какую часть можно спасти. Спасти вашу ногу, – повторяет доктор. – Мы собираемся ампутировать, но обязательно спасем то, что можно.

Наверное, в эту минуту что-то случилось с его лицом: молодой доктор делает удивительную вещь – касается его щеки, и рука остается там, поглаживая голову пожилого человека. Такой жест могла бы сделать женщина – женщина, которая кого-то любит. Это смущает его, но ему неудобно отстраниться.

– Вы мне доверитесь в этом вопросе? – осведомляется доктор.

Пол молча моргает.

– Хорошо. – Доктор делает паузу. – У нас нет выбора, Пол, – продолжает он. – Это не та ситуация, где есть выбор. Вы это понимаете? Вы даете свое согласие? Я не собираюсь просить вас расписываться на документе, но вы даете свое согласие, чтобы мы приступили? Мы спасем все, что можно, но вы сильно пострадали. Я не могу пока сказать, удастся ли нам сохранить, к примеру, колено. Оно очень покалечено, и большая берцовая кость тоже.

В эту минуту правая нога, как будто зная, что речь идет о ней, словно бы эти ужасные слова прервали ее беспокойный сон, посылает ему луч прерывистой белой боли. Он слышит собственное тяжелое дыхание, затем – биение крови в висках.

– Ладно, – говорит молодой человек и легонько треплет его по щеке. – Пора двигаться.

Он пробуждается в гораздо большем согласии с собой. Голова ясная, он снова стал прежним («На коне!» – думает он). Правда, его охватывает приятная сонливость, в любую минуту он может снова задремать. Такое ощущение, что пострадавшая нога стала огромной, прямо-таки слоновьей, – но она не болит.

Открывается дверь, и входит сестра – новое, свежее лицо.

– Чувствуете себя получше? – спрашивает она, потом поспешно добавляет: – Не пытайтесь пока что говорить. Скоро подойдет доктор Ханзен, чтобы побеседовать с вами. А пока нам нужно кое-что сделать. Могу ли я попросить вас немного расслабиться…

Он расслабляется, и тут становится ясно, что именно ей нужно сделать: ввести катетер. Как это мерзко – проделывать с человеком такое! Слава богу, этим занимается та, с кем он незнаком.

«Вот к чему это приводит! – укоряет он себя. – Вот что происходит, когда отвлечешься хоть на минуту! А велосипед – что с велосипедом? Как же мне теперь ездить за покупками? И зачем только я поехал по Мэгилл-роуд?»

И он проклинает Мэгилл-роуд, хотя на самом деле много лет ездил на велосипеде и ничего худого не случалось.

Появляется молодой доктор Ханзен и представляет краткий отчет, чтобы он был в курсе, а затем сообщает более конкретные новости о его ноге – некоторые из них хорошие, но есть и плохие.

Во-первых, относительно его состояния в целом, с учетом того, что может случиться и случается с человеческим телом, когда на него налетает автомобиль, идущий на большой скорости, – тут он может поздравить себя с тем, что нет ничего серьезного. Фактически тут полная противоположность серьезного, он может считать себя везучим, счастливчиком, человеком, родившимся в рубашке. Да, при столкновении он получил сотрясение мозга, но его спас шлем на голове. Наблюдение будет продолжено, но нет никаких признаков черепно-мозговой травмы. Что до двигательных функций, то, по предварительным данным, они не нарушены. Он потерял некоторое количество крови, но это компенсировали. Если его удивляет, что одеревенела челюсть, то она не сломана, а лишь ушиблена. Ссадины на спине и на руке хоть и страшные на вид, но неопасные и заживут через пару недель.

А теперь о ноге – той, что приняла на себя удар. Ему, доктору Ханзену, и его коллегам, как оказалось, не удалось сохранить колено. Они всесторонне все обсудили и приняли единогласное решение. Удар – позже доктор покажет ему рентгеновский снимок – пришелся прямо в колено, а тут еще вдобавок вращение. Словом, сустав одновременно трясло и выкручивало. Будь он помоложе, они, возможно, решились бы на восстановление, но это потребовало бы целой серии операций, одна за другой, на что ушел бы год, а то и два. Надежда на успех – менее пятидесяти процентов, поэтому, учитывая его возраст, решили, что лучше всего ампутировать ногу выше колена, оставив кость достаточной длины – для протеза. Он, доктор Ханзен, надеется, что он, Пол Реймент, поймет мудрость этого решения.

– Я уверен, что у вас множество вопросов, – говорит доктор в заключение, – и я с радостью попытаюсь ответить на них, но, быть может, не сейчас, а лучше утром, после того как вы немного поспите.

– Протез, – выговаривает Пол еще одно трудное слово. Правда, теперь, когда он в курсе дела насчет челюсти, которая не сломана, а лишь ушиблена, его уже не так смущают трудные слова.

– Протез. Искусственная конечность. Как только заживет хирургическая рана, мы подберем протез. Через четыре недели, а может быть, и раньше. Вы даже опомниться не успеете, как снова будете ходить. И ездить на своем велосипеде, если захотите. Немного потренировавшись. Еще вопросы?

Пол качает головой.

«Почему вы сначала не спросили меня?» – хочет он сказать.

Но если он произнесет эти слова, то потеряет самообладание и сорвется на крик.

– Значит, я побеседую с вами утром, – говорит доктор Ханзен. – Выше голову!

Однако это еще не все. Сначала насилие, затем согласие на насилие. Нужно подписать бумаги, прежде чем его оставят в покое, и эти бумаги оказываются удивительно трудными.

Например, семья. Кто члены вашей семьи, спрашивают бумаги, где они и каким образом следует их проинформировать? И страховка. Кто его страховщики? Какое страхование обеспечивает его страховой полис?

Страхование не проблема. Он застрахован на всю катушку, доказательством служит карточка у него в бумажнике, уж его-то не назовешь непредусмотрительным, – но где его бумажник, где его одежда? С семьей сложнее. Кто его семья? Каков правильный ответ? У него есть сестра. Она скончалась двенадцать лет тому назад, но все еще живет в нем и с ним; точно так же у него есть мать, которая в то время, когда не в нем или не с ним, ожидает зова рожка ангела в своей могиле на кладбище в Балларате. Отец тоже пребывает в ожидании, правда, несколько дальше, на кладбище в Пау, откуда изредка наносит визиты. Являются ли они его семьей – эти трое?

«Те, в жизнь которых ты приходишь, родившись, не умирают, – хотелось бы ему проинформировать того, кто составил этот вопрос. – Ты носишь их с собой, как, надеюсь, тебя будут носить те, что придут после тебя».

Но на бланке нет места для пространных ответов.

Вот насчет чего он более уверен – это что у него нет ни жены, ни детей. Когда-то он, несомненно, был женат. Но его партнерша в этом предприятии больше не имеет к нему отношения. Она сбежала от него, сбежала безвозвратно. Он так пока и не понял, как ей удался этот трюк, но что есть, то есть: она сбежала в свою собственную жизнь. Поэтому с практической точки зрения, а тем более с точки зрения этого бланка он не женат: не женат, холост, одинок, один.

Семья: «НЕТ» – пишет он печатными буквами, а сестра подглядывает. Затем он ставит прочерки против других вопросов и подписывает оба бланка.

– Дата? – спрашивает он у сестры.

– Второе июля, – отвечает она.

Он проставляет дату. С двигательными функциями все в порядке.

Таблетки, которые он принимает, должны притупить боль и подействовать как снотворное, но он не засыпает. Это – странная кровать, голая комната, запах антисептика и (чуть-чуть) мочи, – все это явно не сон, а реальность, куда уж реальнее. И однако весь сегодняшний день – если это все еще тот же самый день, если время что-то означает – кажется сном. Несомненно, эта вещь, которую он сейчас в первый раз исследует под простыней, этот чудовищный предмет, спеленатый в белое и прикрепленный к его бедру, явился прямо из страны снов. А как насчет другой вещи – той вещи, о которой с таким энтузиазмом говорил молодой человек в безумно сверкающих очках? Когда же появится она? Никогда в жизни он не видел протеза. Он мысленно рисует картинку: деревянное древко с крючком, как у гарпуна, и резиновыми присосками на трех маленьких ножках. Что-то сюрреалистическое. Как у Дали.

Он протягивает руку (три пальца забинтованы вместе) и нажимает на этот предмет в белом. Он ничего не чувствует – как будто дотронулся до деревяшки.

«Всего лишь сон», – говорит он себе и проваливается в глубочайший сон.

– Сегодня вы у нас должны походить, – говорит молодой доктор Ханзен. – Сегодня днем. Немножко, всего несколько шагов – просто чтобы вы получили об этом представление. Элейн и я будем рядом. – Он кивает сестре. Сестре Элейн. – Элейн, вы можете договориться с ортопедами?

– Сегодня я не хочу ходить, – возражает он. Он учится разговаривать со сжатыми зубами. Дело не только в ушибленной челюсти: с той стороны расшатались коренные зубы, и он не может жевать. – Я не хочу, чтобы меня торопили. Я не хочу протез.

– Чудесно, – соглашается доктор Ханзен. – В любом случае мы сейчас говорим не о протезе – это пока не к спеху, – а о реабилитации, о первом шаге к реабилитации. Но мы можем начать завтра или послезавтра. Просто чтобы вы поняли, что лишиться ноги – это еще не конец света.

– Позвольте мне повторить: я не хочу протез.

Доктор Ханзен и сестра Элейн обмениваются взглядами.

– Если вы не хотите протез, то что бы вы предпочли?

– Я предпочел бы сам о себе позаботиться.

– Хорошо, эта тема закрыта. Мы не станем вас торопить, обещаю. А теперь могу я побеседовать с вами о вашей ноге? Могу я рассказать вам о лечении этой ноги?

«О лечении моей ноги?»

Он заходится от ярости. Разве они не понимают?

«Вы дали мне наркоз, отрубили мою ногу и выбросили ее в мусорное ведро, чтобы кто-нибудь забрал ее и швырнул в огонь. Как же вы можете стоять здесь, рассуждая о лечении моей ноги?!»

– Мы натянули оставшийся мускул на конец кости, – объясняет доктор Ханзен, демонстрируя с помощью жестов, как именно они это проделали, – и зашили вот здесь. Мы хотим, чтобы, как только заживет рана, этот мускул образовал подушечку на кости. Из-за травмы и из-за лежания в постели будет тенденция к отеку и опухоли. Нам нужно что-то с этим делать. У мускула будет также тенденция сокращаться по направлению к бедру – вот так. – Он отходит в сторону и выпячивает зад. – Мы этому воспрепятствуем с помощью растягивания. Растягивание очень важно. Элейн покажет вам несколько упражнений для растягивания и поможет в случае необходимости.

Сестра Элейн кивает.

– Кто это со мной сделал? – спрашивает он. Он не может закричать из-за челюсти, но это даже к лучшему: ведь ему хочется скрежетать зубами от ярости. – Кто наехал на меня? – В глазах у него слезы.

Ночи бесконечны. Ему то слишком жарко, то слишком холодно. Нога под бинтами чешется, но до нее не добраться. Если затаить дыхание, то слышно, как бегают мурашки по его изуродованной плоти, когда она пытается срастись. За герметично закрытым окном что-то напевает сверчок. Сон налетает внезапно и очень недолог, словно это действие наркоза, который не до конца вышел из его легких.

И ночью и днем время еле тянется. Напротив кровати – телевизор, но его не интересуют ни телевизор, ни журналы, предоставленные каким-то сердобольным агентством («Кто», «Ярмарка тщеславия», «Австралийские дома и сады»). Он смотрит на циферблат своих часов, запоминая положение стрелок. Потом закрывает глаза, пытаясь думать о другом: о своем собственном дыхании, о своей бабушке, ощипывающей цыпленка, сидя за кухонным столом, о пчелах среди цветов – словом, о чем угодно. Он открывает глаза. Стрелки даже не сдвинулись с места. Как будто они должны прокладывать себе путь сквозь клей.

Часы замерли, а время – нет. Даже лежа он чувствует, как время трудится над ним, словно изнурительная болезнь, словно негашеная известь, которой обливают трупы. Время вгрызается в него, пожирая одну за другой клетки, из которых он состоит. Его клетки угасают, как огоньки.

Таблетки, которые ему дают через каждые шесть часов, облегчают боль, что хорошо, а иногда он от них засыпает, что еще лучше. Однако от них путаются мысли, а сны наполняются паникой и ужасом, поэтому он неохотно принимает эти таблетки.

«Боль – ничто, – говорит он себе, – всего лишь сигнал тревоги, идущий от тела к мозгу. Боль ничуть не реальнее, нежели рентгеновский снимок».

Но он, конечно, не прав. Боль – это реальность, и он быстро в этом убеждается: один-два приступа – и он готов примириться с путаницей в мыслях и с дурными снами.

В его палату помещают еще одного пациента, человека постарше, чем он. Этого больного привезли сюда после операции на бедре. Он целый день лежит с закрытыми глазами. Время от времени две медсестры ставят ширмы вокруг его кровати и под их прикрытием проделывают необходимые процедуры.

Два пожилых человека, два старика в одинаковом положении. Сестры хорошие, они добрые и проворные, но за их деловитостью можно увидеть – он не ошибается, он слишком часто наблюдал это в прошлом – безразличие к его судьбе, а также к судьбе его товарища по палате. Он чувствует, что у молодого доктора Ханзена за доброжелательной озабоченностью кроется все то же безразличие. Как будто эти молодые люди, в обязанности которых входит заботиться о них, знают на каком-то подсознательном уровне, что этим старикам больше нечего дать племени и поэтому они не в счет.

«Так молоды и в то же время так бессердечны! – восклицает он про себя. – Как же это я попал к ним в руки? Лучше, когда за стариками ухаживают старики, а за умирающими – умирающие. И какое это безумие – быть таким одиноким в этом мире!»

Они беседуют с ним о его будущем, они заставляют его делать гимнастику, которая подготовит его к этому будущему, они гонят его из постели; но для него нет будущего, дверь в будущее закрыта. Если бы существовал какой-нибудь способ покончить с собой с помощью чисто мыслительного акта, он бы немедленно это сделал, без какой-либо суеты. В памяти у него полно историй о людях, которые покончили с собой: они методично оплачивают счета, пишут прощальные записки, сжигают старые любовные письма, прикрепляют ярлычки к ключам, а затем, как только все приведено в порядок, надевают свое лучшее воскресное платье и проглатывают таблетки, заготовленные для этого случая; потом они ложатся на аккуратно застеленную кровать и придают лицу подобающее выражение. Все они – герои, невоспетые, безвестные: «Я исполнен решимости не доставлять никаких хлопот». Единственный вопрос, который они не могут уладить, – это тело, остающееся после них, могильный холмик плоти, который через пару дней начинает издавать зловоние. Если бы только это было возможно, если бы только это было позволено, они бы отправились на такси в крематорий и, устроившись перед роковой дверью, проглотили свои таблетки и, пока еще не потускнело сознание, нажали бы на кнопку, которая отправила бы их в огонь и позволила вынырнуть на другом конце в виде горсточки пепла, почти невесомого.

Он убежден, что, если бы это было возможно, он покончил бы с собой прямо сейчас. Однако даже в тот момент, когда ему приходит в голову эта мысль, он знает, что не сделает ничего подобного. Ведь только боль и бесконечные бессонные ночи в больнице – этой зоне унижения, где не спрятаться от безжалостного взгляда молодых, – заставляют его желать смерти.

Смысл, заключенный в словах «холост, одинок, один», особенно четко доводят до него в конце второй недели пребывания в царстве белизны.

– У вас нет семьи? – осведомляется ночная сиделка Дженет, та, что позволяет себе добродушно подшучивать над ним. – У вас нет друзей? – Она морщит нос, когда говорит это, как будто он их всех разыгрывает.

– У меня вполне достаточно друзей, – отвечает он. – Я же не Робинзон Крузо. Просто я не хочу никого из них видеть.

– Если бы вы повидались с друзьями, то почувствовали бы себя лучше, – заявляет она. – Это подняло бы вам настроение. Я уверена.

– Я буду принимать посетителей, когда мне этого захочется, благодарю вас, – отвечает он.

Он по натуре не вспыльчив, но в этом учреждении он позволяет себе всплески раздражительности, обидчивости, желчности, потому что тогда от него скорее отстают. Он воображает, как Дженет защищает его перед своими коллегами: «В душе он не такой уж плохой».

«Этот старый хрыч!» – отвечают ее коллеги с презрительным фырканьем.

Он знает, что «теперь, когда ему лучше» от него ожидают, что эти молодые женщины вызовут у него непристойные желания – желания, которые у пациентов мужского пола независимо от их возраста проявляются в самый неподходящий момент и которые следует быстро и решительно искоренять.

Истина заключается в том, что у него нет подобных желаний. Душа у него чистая, как у ребенка. Разумеется, эта чистота помыслов не способствует его популярности среди сестер, да он и не рассчитывает на это. Роль распутного старого козла – это составляющая игры, играть в которую он отказывается.

А если он отказывается общаться с друзьями, то лишь оттого, что ему не хочется, чтобы они увидели его в этом новом, унизительном, состоянии. Но, конечно, люди так или иначе узнают о случившемся. Они посылают наилучшие пожелания, они даже заходят лично. По телефону можно довольно легко сочинить историю.

«Это всего лишь нога, – говорит он, надеясь, что на том конце провода не почувствуют горечи в его словах. – Я немного похожу на костылях, потом на протезе».

Когда его навещают, приходится несколько труднее, так как отвращение к этой громоздкой штуковине, которую ему отныне придется таскать с собой, слишком отчетливо написано у него на лице.

С самого начала этой истории, с инцидента на Мэгилл-роуд, и до настоящего момента он плохо себя проявил, он оказался не на высоте – это ясно. Ему представилась отменная возможность подать пример того, как с бодрым видом принимать удары судьбы, а он ее отверг.

«Кто это со мной сделал?!»

Когда он вспоминает, как орал на, несомненно, весьма компетентного, хотя и довольно заурядного доктора Ханзена, как бы подразумевая: «Кто на меня наехал?» – но на самом деле имея в виду: «Кто имел наглость отрезать мне ногу?», – его заливает краска стыда. Он не единственный человек в мире, попавший в катастрофу, не единственный старик, очутившийся в больнице, на попечении у исполненных добрых намерений, но совершенно равнодушных молодых людей. Он лишился ноги – а что значит потеря ноги, если взглянуть на вещи в истинном свете? В истинном свете потеря ноги всего лишь репетиция потери всего. На кого он будет орать, когда настанет тот день? Кого станет обвинять?

Ему наносит визит Маргарет Маккорд. Маккорды – его самые старые друзья в Аделаиде. Маргарет огорчена, что так поздно узнала, и полна праведного гнева против того, кто сделал с ним такое.

– Я надеюсь, ты собираешься подать в суд, – говорит она.

– У меня нет подобного намерения, – отвечает он. – Слишком комично это бы прозвучало: «Я хочу, чтобы мне вернули ногу, в противном случае…» Я предоставляю заниматься этими вопросами страховой компании.

– Ты совершаешь ошибку, – возражает она. – Люди, которые водят машину, нарушая правила, должны получить хороший урок. Полагаю, тебе подберут протез. Сейчас делают такие чудесные протезы! Ты скоро будешь снова ездить на своем велосипеде.

– Я так не думаю, – говорит он. – С этой частью моей жизни покончено.

Маргарет качает головой.

– Какая жалость! – восклицает она. – Какая жалость!

Мило с ее стороны так говорить, размышляет он впоследствии.

«Дорогой Пол, бедняжка, как трудно тебе приходится – пройти через такое!» – вот что она имела в виду, и она знала, что он это поймет.

«Нам всем придется пройти через что-то в этом роде, – хотелось бы ему напомнить ей, – в конце».

Его удивляет, как быстро вопрос о том, чтобы починить ему ногу («Превосходно! – говорит доктор Ханзен, щупая культю пальцами с безупречно обработанными ногтями. – Она прекрасно срастается. Скоро вы станете прежним».), сменяется в больнице вопросом, как он справится (их словечко), когда его снова выпустят в мир.

Непристойно быстро – или ему так кажется – на сцене появляется социальный работник, миссис Путтс (или Пуц?).

– Вы еще молодой человек, мистер Реймент, Пол, – сообщает она ему бодрым тоном (наверное, так ее учили обращаться с пожилыми). – Вам захочется остаться независимым, и, разумеется, это хорошо, но довольно продолжительное время вам потребуется уход – специализированный уход, и мы поможем его организовать. Позже, даже когда вы станете подвижным, вам потребуется чья-либо помощь – нужен будет человек, который ходил бы за покупками, стряпал, убирал и все такое. У вас никого нет?

Он думает, потом качает головой.

– Нет, никого нет, – отвечает он, желая тем самым сказать – и надеется, что миссис Путтс понимает это, – что нет никого, кто счел бы своим конфуцианским долгом заботу о его потребностях, стряпню, уборку и всякое такое.

Но особенно его интересует то, как на самом деле миссис Путтс оценивает его состояние. Ведь она, должно быть, выслушала более честное мнение медиков, нежели то, которое они сообщили ему. Из этих откровенных бесед она явно сделала вывод, что даже позже ему потребуется чья-либо помощь.

Согласно его собственному взгляду на то, что будет потом, – взгляду, выработанному в более спокойные минуты, – он, калека (беспощадное слово, но к чему играть в прятки?), будет каким-то образом, с помощью костылей или чего-то аналогичного, передвигаться в этом мире; быть может, станет медлительнее, чем прежде, но какое это теперь имеет значение – быстрее или медленнее? Однако они, по-видимому, придерживаются иного мнения. В их глазах он не из тех людей, кто, потеряв ногу, приспосабливается к новым обстоятельствам и справляется сам, – нет, он принадлежит к тем унылым типам, которые без профессиональной помощи кончают заведением для престарелых и инвалидов.

Если бы миссис Путтс была готова говорить с ним начистоту, и он бы поговорил с ней прямо.

«Я много размышлял над тем, как справиться со всем самому, – сказал бы он ей. – Я давным-давно подготовился. Даже если произойдет самое страшное, я смогу о себе позаботиться».

Но правила игры таковы, что им обоим затруднительно говорить начистоту. Если бы он, к примеру, рассказал миссис Путтс о тайном запасе сомнекса в шкафчике в ванной у него в квартире, то она, согласно правилам игры, вынуждена была бы принять меры, чтобы защитить его от самого себя.

Он вздыхает.

– С вашей точки зрения, с профессиональной точки зрения, миссис Путтс, Дорин, – говорит он, – какие шаги вы бы предложили?

– Вам нужно будет кого-нибудь нанять, – отвечает миссис Путтс, – предпочтительно частную сиделку – в общем, кого-то с опытом ухода за немощными. Разумеется, вы не немощны. Однако пока вы снова не станете мобильны, мы же не будем рисковать?

– Да, не будем, – соглашается он.

Уход за немощными. За хрупкими. Он никогда не считал себя таковым, пока не увидел рентгеновские снимки. Он просто не мог поверить, что паутинка костей, запечатленная на этих снимках, может удерживать его в вертикальном положении и позволяет ходить. Странно, что кости при этом не ломаются. Чем выше человек ростом, тем он более хрупкий. А он слишком высокий – и это плохо для него.

«Я никогда не оперировал такого высокого мужчину, – сказал доктор Ханзен, – с такими длинными ногами».

И залился краской, поняв, что допустил бестактность.

– Вы можете сказать навскидку, Пол, – спрашивает миссис Путтс, – включает ли ваша страховка уход за больным?

Сиделка, еще одна сиделка. Женщина в маленькой белой шапочке и удобных туфлях, которая будет хлопотать в его квартире, напоминая бодрым тоном: «Пора принять ваши пилюли, мистер Р.!»

– Нет, не думаю, что моя страховка это включает, – отвечает он.

– Что ж, в таком случае вам придется выделить на это определенную сумму, – говорит миссис Путтс.

 

Глава 3

«Фривольный». Как он напрягался в тот день на Мэгилл-роуд, чтобы вникнуть в это слово богов, напечатанное на их таинственной пишущей машинке! Вспоминая это, он может лишь улыбнуться. Как странно, как поистине наивно верить, что, когда придет время, тебе посоветуют привести свою душу в порядок! Разве в каком-то уголке Вселенной еще остались существа, которых интересует проверка баланса на смертном одре: дебет – в одной колонке, кредит – в другой?

Однако «фривольный» – неплохое слово, чтобы подвести итоги: каким он был до этого происшествия, а возможно, и сейчас таким остается. В течение своей жизни он не сделал ничего особенно дурного, но и хорошего не сделал. После него ничего не останется – даже наследника, который носил бы его имя. «Шел по жизни налегке» – так сказали бы о нем в былые времена: он блюл свои интересы, понемногу процветал, не привлекая к себе внимания. Если не осталось никого, кто мог бы объявить приговор по поводу такой жизни, если Великий Судия над всеми отказался от вынесения приговоров и удалился, чтобы заняться своими ногтями, он объявит приговор сам: упущенный шанс.

Он никогда не думал, что у него найдется доброе слово о войне, но здесь, на больничной койке, когда он поглощает время и его самого поглощают, он, кажется, готов пересмотреть свое мнение. В стирании городов с лица земли, в разграблении сокровищ, в истреблении невинных, во всем этом безрассудном разрушении он начинает видеть определенную мудрость – как будто на самом глубинном уровне история знает, что делает. Долой старое, освободить дорогу для нового! Что может быть эгоистичнее, скареднее – это особенно его гложет, – нежели умереть бездетным, оборвав на себе линию, вычтя себя из великой работы поколений? Пожалуй, это похуже скаредности – это неестественно.

Накануне выписки к нему явился нежданный посетитель: парень, который его сбил. Уэйн… Как там дальше? Не то Брайт, не то Блайт. Уэйн пришел, чтобы узнать, как у него дела, но, выясняется, вовсе не для того, чтобы признать свою вину.

– Подумал, узнаю-ка я, как у вас дела, мистер Реймент, – говорит Уэйн. – Мне действительно жаль, что так вышло. Вот уж не повезло.

Да, он не речист, этот молодой Уэйн. Однако он выражается очень осторожно и уклончиво, как будто в палате полно «жучков». И действительно, как позже узнает Пол, отец Уэйна в течение всего визита подслушивает в коридоре. Несомненно, он заранее натаскивал Уэйна: «Будь почтителен с этим старым пидором, говори, что сожалеешь, но ни в коем случае не признавай, что ты сделал что-то не так».

Он вполне может себе представить, что говорят отец с сыном наедине о тех, кто разъезжает на великах по улицам, где оживленное движение. Но закон есть закон: даже глупые старые пидоры на великах имеют право на то, чтобы их не сбивали, и Уэйн с отцом это знают. Наверное, их пробирает дрожь при мысли о судебном иске, возбужденном им или его страховой компанией. Вероятно, именно поэтому Уэйн так осторожно подбирает слова.

«Вот уж не повезло». Он мог бы придумать множество ответов, начиная с: «Никакого отношения к везению, Уэйн, просто ты не умеешь водить машину». Но какой смысл сводить счеты с мальчишкой, который не в силах исправить то, что наделал? «Ступай и больше не греши» – вот лучшее, что он может сейчас придумать. Стариковское нравоучение, над которым похихикают Блайты, отец и сын, по пути домой.

Несчастный случай: то, что происходит с кем-то, что-то непредусмотренное и неожиданное. Согласно этому определению, с ним, Полом Рейментом, несомненно, произошел несчастный случай. А как же с Уэйном Блайтом? Тоже несчастный случай? Что чувствовал Уэйн, когда автомобиль, который он вел в тумане громкой музыки, врезался в мягкую человеческую плоть? Вне всякого сомнения, сюрприз – непредусмотренный, однако в некотором смысле не такой уж неприятный. Можно ли действительно сказать, что то, что произошло на том злосчастном перекрестке, приключилось с Уэйном? Пожалуй, если что и приключилось, то это Уэйн с ним приключился.

Он открывает глаза. Уэйн все еще возле его кровати, на верхней губе – капельки пота. Конечно! Наверное, в школе Уэйну вбивали в голову, что нельзя выходить из класса, пока учитель не подал знак, что урок окончен. С каким облегчением, должно быть, вздохнул Уэйн, наконец-то освободившись от школы, учителей и всякого такого; он мог нажать на акселератор, почувствовать, как ветер свистит в опущенном окне, ощутить вкус жвачки, врубить на всю катушку музыку, орать: «Мать твою, приятель!» – старым хрычам, проносясь мимо них. А сейчас он стоит здесь, напряженный, с постным выражением лица, с извиняющимся видом подыскивая слова.

Итак, головоломка решается сама собой. Уэйн ждет знака, а он хочет, чтобы Уэйн удалился из его жизни.

– Мило с твоей стороны, что ты зашел, парень, – говорит он, – но у меня болит голова, и мне нужно поспать. Так что до свидания.

 

Глава 4

Дневную сестру, которую рекомендовала миссис Путтс, зовут Шина. На вид Шине лет девятнадцать, но, согласно документам, ей двадцать девять. Она толстая – это тяжелая, самоуверенная полнота, – и она несокрушимо добродушна. Шина сразу же ему не понравилась, она ему не нужна, но миссис Путтс настаивает.

– Тут нужен специалист по уходу, – говорит миссис Путтс. – Шина уже работала с теми, у кого ампутирована рука или нога. С вашей стороны было бы глупо отказаться от нее.

И он уступает. В свою очередь миссис Путтс тоже идет на уступки и соглашается, что ему не нужна ночная сестра, если он зарегистрируется в неотложной помощи и постоянно будет держать под рукой пейджер.

Он старается расположить к себе миссис Путтс, поскольку, как ему кажется, имеет точное представление о ее возможностях. Миссис Путтс – часть системы социального обеспечения. Социальное обеспечение означает заботу о людях, которые не в состоянии позаботиться о себе. Если миссис Путтс вдруг решит, что он не способен о себе позаботиться, что его нужно защитить от его собственной некомпетентности, где он будет искать помощи? У него нет союзников, которые стали бы за него сражаться. У него есть только он сам.

Возможно, он переоценивает заботу миссис Путтс. Что касается социального обеспечения, что касается ухода и профессий, связанных с уходом, он, несомненно, не в курсе положения дел в этой области на текущий момент. В прекрасном новом мире, в котором возродились и он, и миссис Путтс, паролем в котором является «Laissez faire!», миссис Путтс, быть может, не считает себя сторожем ни Пола, ни брата своего – вообще ничьим сторожем. Если в этом новом мире калеки, или немощные, или нищие, или бездомные хотят есть из мусорных баков или улечься спать в ближайшей канаве – на здоровье! И если они проснутся на следующее утро живыми – значит, им повезло.

Когда его доставляют домой в карете «Скорой помощи», Шина уже ждет его там. Именно она заново обустраивает для него спальню, присматривает за уборщицей, руководит мастером, указывая, где установить рейки, и вообще контролирует все. Она уже составила расписание на каждый день для них двоих, куда входят трапезы, гимнастика и то, что она называет УК – уход за культей. Что касается последнего, то она прикрепила на стенку у него над головой график, состоящий из трех пунктов: раннее утро, полдень и день. Этот график озаглавлен «Время личного УК». Именно в это время она удаляется на кухню, чтобы подкрепиться. Она держит свои припасы в холодильнике, на полке, к которой прикреплен ярлычок: «Личный УК». Чтобы не умереть от скуки, она включает на кухне радио – слушает станцию, которая передает оглушительную рекламу вперемежку с музыкой, бьющей по ушам. Когда он просит убавить звук, она убавляет, но все равно он явственно все слышит.

Первой проверкой его физических возможностей была попытка воспользоваться туалетом, причем Шина поддерживала его за локоть. Попытка сесть окончилась крахом: левая нога – единственная оставшаяся у него – такая слабая, словно сделана из пластилина. Шина поджимает губы.

– Немедленно в кровать, – командует она, – я принесу вам горшочек.

Она называет ночной горшок горшочком; она называет его пенис мальчиком. Когда она обтирает его губкой, то перед тем, как заняться культей, делает паузу, а затем продолжает детским голоском:

– А теперь, если он хочет, чтобы Шина вымыла его мальчика, он должен хорошенько попросить. А то он еще подумает, будто Шина – одна из тех скверных девочек. – И она слегка шлепает его, чтобы дать понять: это всего лишь шутка.

Он терпит Шину до конца недели, потом звонит миссис Путтс.

– Я собираюсь попросить Шину больше не приходить, – сообщает он. – Я ее не выношу. Вам придется подыскать мне кого-нибудь другого.

Однако выясняется, что отделаться от Шины не так-то просто. Чтобы умилостивить ее профессиональную гордость, ему приходится раскошелиться и выплатить ей двухмесячное жалованье. Интересно, как часто за свою карьеру сиделки она совершала столь удачные сделки? Возможно, радио всего лишь трюк, чтобы взбесить его, да и детский голосок тоже.

После Шины за ним ухаживают сестры из агентства, которые сменяют одна другую, приходя на один-два дня. Они называют себя temps.

– Не можете ли вы найти мне кого-нибудь постоянного? – спрашивает он миссис Путтс по телефону.

– Это ужасно трудно, – отвечает миссис Путтс. – Сейчас огромный спрос на уход за немощными. Потерпите немного, вы у меня первый в списке.

Его радостное настроение оттого, что он вырвался из больницы, скоро сменяется унынием, которое не покидает его. Ему не нравится ни одна из temps: не нравится, когда с ним обходятся как с ребенком или идиотом, не нравится бодрый голос, которым они к нему обращаются.

«Ну как у нас сегодня дела?» – спрашивают они.

«Хорошо», – говорят они, даже когда он не считает нужным ответить.

«Когда же нам подберут нашу ногу? – осведомляются они. – Это гораздо лучше, чем костыли; новая нога правда лучше, как только вы с ней освоитесь. Вот увидите».

Раньше он был раздражительным, теперь становится угрюмым. Он хочет, чтобы его оставили в покое, у него нет желания ни с кем говорить; он страдает от приступов того, что называет сухим плачем.

«Если бы я мог по-настоящему заплакать! – думает он. – Если бы я мог омыться в слезах!»

Он радуется, когда в какие-то дни по той или иной причине никто не приходит за ним ухаживать – даже если он вынужден обходиться печеньем и апельсиновым соком.

Он объясняет свое мрачное настроение тем, что принимает болеутоляющее. Что хуже – уныние или боль в кости, от которой он не спит всю ночь? Он пытается обойтись без таблеток, игнорируя боль. Но мрачный настрой не проходит. Кажется, так будет всегда.

В прежние времена, до несчастного случая, он не был склонен хандрить. Возможно, он был одинок, но только в том смысле, как бывают одиноки некоторые самцы животных. У него было полно занятий. Он брал книги в библиотеке, ходил в кино; сам себе готовил, даже пек хлеб; у него не было автомобиля – он ездил на велосипеде или ходил пешком. Если такой образ жизни и делал его эксцентричным, то это была эксцентричность в самых умеренных австралийских пределах. Он был высоким, мускулистым, он сохранил определенную силу и выносливость; он был мужчиной того типа, который может дожить до девяноста с лишним лет – при всей своей эксцентричности.

Ну что же, возможно, он еще и доживет до девяноста лет, но, если это случится, он будет не так уж рад. Он потерял свободу передвижения, и было бы глупо полагать, что она когда-нибудь к нему вернется – с искусственными конечностями или без оных. Он никогда больше не поднимется на Черную гору, никогда не поедет на велосипеде за покупками, и уж, конечно, никогда не устремиться ему на своем велосипеде вниз по крутым изгибам Монтакьют. Вселенная сжалась до размеров его квартиры и пары кварталов вокруг, и больше ей уже не расшириться.

Ограниченная жизнь. Что бы сказал об этом Сократ? Может ли жизнь стать такой ограниченной, что не стоит жить дальше? Люди выходят из тюрьмы, где годами созерцали одну и ту же глухую стену, но их душой не завладело уныние. Потерять конечность – что тут такого особенного? Жираф, потерявший ногу, обязательно погибнет; но у жирафов нет воплощенных в миссис Путтс агентств современного государства, которые заботятся об их социальном обеспечении. Почему бы ему не настроиться на умеренно ограниченную жизнь в городе, который не так уж негостеприимен по отношению к беспомощным престарелым?

Он не может дать ответы на подобные вопросы. Он не может дать ответы, потому что не в настроении отвечать. Вот что такое быть мрачным: на уровне, который гораздо ниже игры и сверкания интеллекта («Почему не это? Почему не то?»), он, он, тот он, которого он иногда называет ты, иногда я, вполне готов обнять мрак, покой, тишину, угасание. Он: не тот, чей ум привык метаться из стороны в сторону, а тот, кто мучается всю ночь от боли.

Конечно, в его случае нет ничего особенного. Люди каждый день теряют конечности или способность пользоваться конечностями. В истории полно одноруких моряков и прикованных к инвалидному креслу изобретателей, а также слепых поэтов и безумных королей. Но в данном случае ампутация провела такую четкую границу между прошлым и будущим, что слово «новая» приобрело новое значение. Да, ампутация ознаменовала начало новой жизни. Если до сих пор ты был человеком, с человеческой жизнью, отныне быть тебе собакой, с собачьей жизнью. Вот что говорит голос, голос из темной тучи.

Он сдался? Он хочет умереть? Нет. Вопрос неправильный. Он не хочет резать себе вены, не хочет глотать двадцать четыре таблетки сомнекса, не хочет бросаться вниз с балкона. Он не хочет умирать, потому что не хочет ничего. Но если случится так, что Уэйн Блайт врежется в него второй раз и он снова полетит по воздуху с величайшей легкостью, то уж постарается не спастись. Он не станет кувыркаться от удара, не попытается подняться на ноги. И если у него будет последняя мысль, если хватит времени на последнюю мысль, то это будет просто: «Итак, вот какова последняя мысль».

«Ненатянутый»: это слово приходит к нему из Гомера. Копье сотрясает грудину, хлещет кровь, конечности не натянуты, как тетива, тело опрокидывается, как деревянная марионетка. Итак, его конечности не натянуты, а теперь и дух тоже. Его дух готов опрокинуться.

Вторую кандидатку от миссис Путтс на постоянную работу зовут Марияна. По происхождению она хорватка – так она сообщает ему во время их первой беседы. Она покинула родину двенадцать лет назад. Обучалась в Германии, в Билефельде. Прибыв в Австралию, получила южноавстралийское удостоверение. Кроме ухода за больными она занимается и домашним хозяйством – как она сказала, за «дополнительную плату». Ее муж работает на заводе, где собирают автомобили. Они живут в Мунно-Пара, к северу от Элизабет, оттуда полчаса езды до города. Их сын учится в средней школе, дочь – в младших классах, а третий ребенок в школу еще не ходит.

Марияна Йокич – женщина с желтоватым цветом лица; она не достигла еще средних лет, но раздалась в талии, и это придает ей вид матроны. На ней небесно-голубая форма, на которой после всей этой белизны глаз отдыхает, под мышками – влажные пятна. Она бегло говорит на австралийском варианте английского со славянским акцентом и не очень тверда в употреблении определенного и неопределенного артиклей. Речь ее сдобрена сленгом, который она, должно быть, подцепила у своих детей, а те – у одноклассников. Ему не приходилось встречаться с подобным вариантом языка, но ее речь нравится.

Соглашение, достигнутое между ним и миссис Йокич при посредничестве миссис Путтс, заключается в том, что она будет посещать его шесть дней в неделю, с понедельника по субботу, осуществляя за ним уход в полной мере. По воскресеньям он будет прибегать к службе неотложной помощи. До тех пор пока его возможности передвижения остаются ограниченными, она будет не только ухаживать за ним, но и заботиться о его каждодневных бытовых нуждах, то есть ходить за покупками, стряпать для него и делать небольшую уборку.

После неудачи с Шиной он не возлагает особых надежд на леди с Балкан. Однако вскоре он вынужден признать, что рад ее появлению. Миссис Йокич, Марияна, по-видимому, интуитивно понимает, к чему он готов, а к чему – нет. Она обращается с ним не как с выжившим из ума старым идиотом, а как с человеком, ограниченным в движениях из-за травмы. Терпеливо, без детского сюсюканья она помогает ему при омовениях. Когда он говорит, что хочет, чтобы его оставили одного, она удаляется.

Он сидит, откинувшись назад; она разбинтовывает культю и проводит по ней пальцем.

– Хорошие швы, – говорит она. – Кто накладывал швы?

– Доктор Ханзен.

– Ханзен. Не знаю Ханзена. Но сделано хорошо. Хороший хирург. – Она оценивающе взвешивает культю на руке, словно это арбуз. – Хорошая работа.

Она намыливает культю и смывает мыло. От теплой воды культя розовеет и теперь уже меньше походит на обрубок – скорее на глубоководную рыбу; он отводит глаза.

– Вам часто приходится видеть плохую работу? – спрашивает он.

Она поджимает губы и разводит руки – жест, который напоминает ему о его матери.

«Может быть, – говорит этот жест, – как сказать».

– Вы часто видите… такое? – Он слегка дотрагивается пальцами до культи.

– Конечно.

Он отмечает про себя, что их беседа начисто лишена двойного смысла.

Про себя он не называет ее культей. Ему бы хотелось никак ее не называть, вообще о ней не думать, но это невозможно. Если он как-то ее и называет, то только le jambon. Выказывая таким образом свое презрение, он держит хорошую дистанцию.

Он делит людей, с которыми поддерживает контакт, на два класса: те немногие, кто ее видел, и остальные, кто, к счастью, никогда ее не увидит. Как жаль, что Марияна так рано и так решительно попала в первый класс.

– Я все-таки не могу понять, почему нельзя было оставить колено, – жалуется он ей. – Ведь кость срастается. Даже если был поврежден сустав, они могли сделать попытку восстановить его. Если бы я знал, какая это большая разница – сохранить или потерять колено, то никогда не согласился бы. Но они мне ничего не сказали.

Марияна качает головой.

– Для этого потребовались бы очень сложные хирургические операции, – объясняет она. – Очень сложные. Потребовались бы целые годы – в больнице и дома. Знаете, когда пациенты старые, врачи не любят заниматься восстановлением. Только для молодых. Какой смысл? Да? Какой смысл?

Она относит его к старикам – к тем, которых нет смысла спасать (спасать коленный сустав, спасать жизнь. Интересно, думает он, а куда она относит себя – к молодым? к старым? к тем, кто не молод и не стар? к тем, кто никогда не состарится?).

Ему редко приходилось видеть, чтобы кто-нибудь настолько скрупулезно исполнял свои обязанности, как Марияна. Список, с которым она идет за покупками, он получает обратно с приколотыми к нему чеками, и возле каждого пункта поставлена галочка. Там, где что-то пришлось заменить, это помечено ее аккуратным почерком. Все, что она стряпает, всегда очень аппетитно.

Когда по телефону звонят друзья, чтобы узнать, как у него дела, он называет Марияну просто дневной сестрой.

«Я нанял очень квалифицированную дневную сестру, – говорит он. – Она еще и за покупками ходит, и стряпает».

Он не называет ее Марияной, опасаясь, как бы это не показалось фамильярным. Беседуя с ней, он продолжает называть ее миссис Йокич, так же как она называет его мистер Реймент. Но наедине с собой он называет ее Марияной. Ему нравится это имя из четырех бескомпромиссных слогов.

«Утром здесь будет Марияна, – говорит он себе, когда чувствует, что снова надвигается мрачная туча. – Возьми себя в руки!»

Он еще не знает, нравится ли ему Марияна как женщина в той же степени, как нравится ее имя. Если быть объективным, нельзя сказать, что она непривлекательна. Но в его присутствии она кажется начисто лишенной сексуальности. Она проворна, она деловита, она бодра – вот какие свойства демонстрирует Марияна перед ним, своим работодателем, вот за что он платит и чем должен довольствоваться. Итак, он перестает раздражаться, он встречает ее с улыбкой. Ему бы хотелось, чтобы она думала, что он стойко переносит свое несчастье; ему бы хотелось, чтобы она была о нем высокого мнения. Она не флиртует, и это его устраивает. Это лучше, чем игривый разговор о его «мальчике».

Иногда по утрам она приводит с собой своего младшего ребенка – ту девочку, которая еще не ходит в школу. Хотя она родилась в Австралии, зовут ее Люба, Любица. Ему нравится это имя, он его одобряет. По-русски, если он не ошибается, это слово означает «любовь». Это все равно что назвать девочку Aimйe или даже лучше – Amour.

Она рассказывает ему, что ее сыну, первенцу, только что исполнилось шестнадцать. Шестнадцать. Наверное, она вышла замуж молодой. Он как бы заново оценивает ее. Да, ее не только нельзя назвать непривлекательной – порой она определенно красива. Это хорошо сложенная женщина с волосами орехового цвета, темными глазами и скорее оливковым, нежели желтоватым цветом лица. Она держится с достоинством, плечи выпрямлены, грудь вперед. У нее горделивая осанка – находит он слово, характеризующее ее. Единственный ее недостаток – зубы, слегка пожелтевшие от никотина. Она курит, но не в комнате: ради него она выходит на балкон.

Что касается маленькой девочки, то это настоящая красавица, с темными локонами, идеальной кожей и глазами, в которых сверкает живой ум. Когда эти двое рядом, на них можно любоваться, как на прелестную картинку. Они отлично ладят друг с другом. Когда Марияна стряпает, она учит дочку печь имбирные пряники и печенье. Из кухни доносятся их негромкие голоса. Мать и дочь: этикет женственности передается из поколения в поколение.

 

Глава 5

Проходят недели. Он привыкает к режиму, установленному Марияной. Каждое утро он делает под ее присмотром гимнастику, потом она массирует его мышцы, ставшие дряблыми. Она ненавязчиво помогает ему в том, с чем бы сам он не справился, что никогда не научился бы делать без посторонней помощи. Когда он в настроении слушать, она охотно рассказывает о своей работе, о впечатлениях от Австралии. Когда он уходит в себя, она тоже не против того, чтобы помолчать.

Любовь, которую он когда-то, быть может, питал к своему телу, давно ушла. Ему неинтересно восстанавливать его, доводить до какого-то идеального состояния. Тот человек, каким он был когда-то, – всего лишь воспоминание, а воспоминания быстро угасают. У него такое чувство, что душа осталась и по-прежнему живет полной жизнью; что до остального, то это всего-навсего мешок с костями и кровью, который приходится таскать за собой.

В таком состоянии есть искушение забыть о всякой скромности. Но он противится этому искушению. Он делает все, что в его силах, чтобы соблюсти приличия, и Марияна его поддерживает. Когда приходится обнажаться, он отводит взгляд, чтобы Марияна видела, что он не видит, что она его видит. И она прилагает все усилия, чтобы то, что должно происходить не на глазах, так и происходило.

При всем том он старается остаться мужчиной – пусть и мужчиной с ограниченными возможностями; совершенно ясно, что Марияна понимает и сочувствует.

Откуда у нее эта деликатность, удивляется он, деликатность, которой столь явно не хватало ее предшественницам? Научилась этому в Билефельде, в медицинском колледже? Может быть. Но ему кажется, что эта деликатность имеет гораздо более глубокие истоки.

«Приличная женщина, – говорит он себе, – приличная во всем».

Лучшее из того, что с ним случилось, – это появление в его жизни Марияны Йокич.

– Скажите, если будет больно, – говорит она, дотрагиваясь большими пальцами до его непристойно укороченных мышц бедра. Но ему никогда не бывает больно, а если и бывает, то эта боль так похожа на удовольствие, что он не чувствует разницы.

«Интуиция», – думает он.

По-видимому, она чисто интуитивно знает, как он себя чувствует, как откликнется его тело.

Мужчина и женщина за запертыми дверями в теплый полдень. Они вполне могли бы заниматься сексом. Но тут нет ничего подобного. Это всего лишь медицинский уход.

На ум ему приходит фраза из катехизиса, который он учил в школе полвека тому назад: «И не будет более ни мужчины, ни женщины, но…» Но чем, чем мы будем, когда выйдем за пределы мужчины и женщины? Смертным не дано это постичь. Одна из тайн.

Эти слова принадлежат святому Павлу, он в этом уверен, – святой Павел его тезка, его святой. Они объясняют, какой станет загробная жизнь, когда все будут любить всех чистой любовью, как любит Бог, только не так яростно, не так всепоглощающе.

Увы, он пока что не дух, но мужчина какого-то типа – того типа, которому не удается выполнить то, для чего мужчина приходит в мир: найти свою половинку, прилепиться к ней и благословить ее своим семенем – семенем, которое в аллегории брата Алоизиуса представляет Слово Божье. Мужчина, который не до конца мужчина, – значит, полумужчина, послемужчина, подобно послесвечению; призрак мужчины, с сожалением оглядывающийся на время, которое не использовал должным образом.

У его дедушки и бабушки Реймент было шестеро детей. У его родителей – двое. У него – ни одного. Шесть, два, один или ни одного; он видит, как вокруг него повсюду повторяется эта печальная последовательность. Раньше он думал, что это разумно: в перенаселенном мире бездетность, несомненно, является добродетелью, подобно миролюбию, подобно воздержанности. А вот теперь, напротив, бездетность кажется ему безумием, стадным безумием, даже грехом. Что может быть лучше, нежели новые жизни, новые души? Каким же образом наполнятся небеса, если земля прекратит отправлять свой груз?

Когда он прибудет к вратам, святой Павел (для других новых душ это может быть Петр, но для него это будет Павел) будет его ждать.

«Благослови меня, отец, ибо я согрешил», – скажет он.

«А как же ты согрешил, дитя мое?»

И тогда у него не найдется слов – он лишь покажет свои пустые руки.

«Ты несчастный парень, – скажет Павел, – несчастный, несчастный парень. Разве ты не понял, для чего тебе была дана жизнь – величайший дар из всех?»

«Когда я жил, то не понимал, отец, но теперь понимаю – теперь, когда уже слишком поздно; и поверь мне, отец, я раскаиваюсь, я сожалею, je me repйre, причем горько».

«Тогда проходи, – скажет Павел и отступит в сторону, – в доме Отца твоего найдется место для всех, даже для глупой одинокой овечки».

Марияна наставила бы его на путь истинный, если бы только он ее вовремя встретил, – Марияна из католической Хорватии. Двое, Марияна и ее супруг, породили троих – три души для небес. Женщина, созданная для материнства. Марияна спасла бы его от бездетности. Марияна могла бы воспитать шесть, десять, двенадцать, и у нее бы еще остались запасы любви, материнской любви. Но теперь слишком поздно. Как жаль, как жаль!

 

Глава 6

Он вышел из больницы с парой костылей и какой-то штукой, которую они называли рамой Циммера, – алюминиевые ходунки на четырех ножках, ими можно пользоваться дома. Это приспособление дали на время; его нужно будет вернуть, когда отпадет необходимость, то есть когда он сможет передвигаться свободнее либо скончается.

Есть и другие устройства (о них рассказывается в брошюре), начиная с колес и тормоза для рамы Циммера и кончая средством передвижения с мотором, питающимся от батареек, с рулем и съемным верхом на случай дождя – оно предназначено для инвалидов со стажем. Однако если он пожелает что-нибудь из этих устройств, ему придется платить самому.

При помощи Марияны то, что она любит называть его ногой, с каждым днем приобретает все более нормальный цвет и уже не кажется таким распухшим, как прежде. Костыли становятся второй натурой, хотя он и чувствует себя в большей безопасности, пользуясь ходунками. Когда он предоставлен сам себе, то передвигается из комнаты в комнату на костылях, полагая, что это упражнение, хотя на самом деле это всего лишь проявление беспокойства.

Раз в неделю он приезжает в больницу на осмотр. В одно из таких посещений он попадает в лифт вместе со старухой – горбатой, с ястребиным носом и смуглой кожей. За руку она держит свою копию, только помоложе – тонкокостную, почти такую же смуглую, в широкополой шляпе и солнечных очках, таких огромных, что они скрывают всю верхнюю часть лица. Он стоит, прижатый к той женщине, что помоложе, и, прежде чем они выходят, успевает вдохнуть сильный аромат гардении – ее духов – и заметить, что, как ни странно, платье на ней надето наизнанку, так что рекомендации относительно сухой чистки торчат, словно маленький флажок.

Час спустя, направляясь к выходу из здания, он снова замечает эту парочку – они сражаются с вращающейся дверью. Когда он сам выходит на улицу, то видит только широкополую черную шляпу, мелькающую в толпе.

Их образ остается с ним: старая карга, ведущая принцессу, которая оделась впопыхах и бредет в зачарованном сомнамбулическом сне. Быть может, недостаточно молода для роли принцессы, но тем не менее привлекательна: с мягкой плотью и большой грудью, миниатюрная. В его воображении это женщина того типа, что дремлет до полудня, а затем завтракает конфетами, которые ей подносит на серебряном блюде маленький мальчик-раб в тюрбане. Что же такое она сделала со своим лицом, если ей приходится его прятать?

Это первая женщина, вызвавшая у него сексуальный интерес с тех пор, как произошел несчастный случай. Ему снится сон, в котором она каким-то образом присутствует, хотя и не обнаруживает себя. В полной тишине в земле открывается трещина и устремляется к нему. Две огромные волны пыли вздымаются в воздух. Он пытается бежать, но ноги его не слушаются.

«Помогите!» – шепчет он.

Черными невидящими глазами старуха, эта старая карга, пристально смотрит на него и сквозь него. Она снова и снова бормочет слово, которое он не до конца улавливает, что-то вроде «Toomderoom». Земля у него под ногами разверзается, он проваливается.

Звонит Маргарет Маккорд. Извиняется, что исчезла: она уезжала из города. Может ли она вывезти его на ланч, скажем, в воскресенье? Они могли бы отправиться в Баросса-Вэлли. К сожалению, ее муж не сможет к ним присоединиться, он за границей.

Он бы с радостью, отвечает он, но, увы, долгие поездки в автомобиле для него – сущее мучение.

– Тогда я просто заскочу к тебе? – говорит она.

Много лет тому назад, после его развода, у них был легкий флирт. Как утверждает Маргарет, которой он не очень-то верит, ее муж ничего не знает о том, что они были в близких отношениях.

– Почему бы и нет, – отвечает он. – Приезжай в воскресенье, к обеду. У меня есть превосходные каннелони, приготовленные моей помощницей.

Они обедают на балконе. Вечер довольно прохладный; птицы перекликаются, перед тем как совсем угомониться. На столе мерцают свечи. Они ощущают некоторую скованность: то, что когда-то было между ними, ничуть не забыто. Маргарет не упоминает об отсутствующем муже.

Он рассказывает Маргарет о временах правления Шины; рассказывает о миссис Путтс, социальном работнике, которая подготовила его ко всем аспектам жизни после жизни, кроме секса. Ей не позволила обсуждать эту тему ее скромность, а быть может, она сочла ее неуместной для мужчины его возраста.

– А она неуместна? – спрашивает Маргарет. – Если честно?

Если честно, отвечает он, то пока трудно сказать. Он не лишен возможности заниматься сексом, если она об этом. Его позвоночник не поврежден, как и соответствующие нервные окончания. Однако пока неясно, сможет ли он делать движения, необходимые для активного партнера в паре, занимающейся сексом. Второй вопрос, на который пока что тоже нет ответа, – не перевесят ли смущение и стыд удовольствие.

– Мне кажется, – рассуждает Маргарет, – что при данных обстоятельствах тебя можно было бы освободить от роли активного партнера. Что касается твоего второго вопроса без ответа, то как же ты узнаешь, пока не попробуешь? Но с какой стати тебе смущаться? У тебя же не проказа! Тебе лишь ампутировали ногу. Это может быть довольно романтично. Вспомни обо всех этих фильмах про войну: мужчины возвращаются с фронта с повязкой на глазах, или с пустым рукавом, приколотым к груди, или на костылях. Женщины просто с ума из-за них сходили.

– «…лишь ампутировали ногу», – повторяет он.

– Да. Ты стал жертвой несчастного случая. В этом нет ничего постыдного, ничего, заслуживающего порицания. После этого тебе ампутировали ногу. Часть ноги. Часть глупой части тела. Вот и все. У тебя же осталось твое здоровье. Ты – это все еще ты. Ты тот же красивый, здоровый мужчина, каким был всегда. – Маргарет одаряет его улыбкой.

Они могли бы проверить это прямо сейчас, в спальне, они вдвоем, – проверить, тот ли это мужчина, каким он был всегда; проверить, может ли удовольствие, даже при отсутствии части тела, перевесить свою противоположность. Маргарет была бы не против, он в этом уверен. Но момент упущен, они им не воспользовались, чему он позже, оглядываясь назад, будет рад. Ему не улыбается становиться объектом сексуальной благотворительности какой-либо женщины, пусть даже самой доброжелательной. Ему не хочется обнажаться под взглядом постороннего, даже если это старинный друг, даже если она заявляет, что находит людей с ампутированными конечностями романтичными. Да, ему не хочется демонстрировать ей свое некрасивое новое тело – не только укороченное бедро, но и дряблые мускулы, а также непристойное маленькое брюшко. Если он когда-нибудь еще ляжет с женщиной в постель, то позаботится о том, чтобы это было в темноте.

– У меня была гостья, – сообщает он Марияне на следующий день.

– Да? – говорит она.

– Могут быть и другие гости, – мрачно продолжает он. – Я имею в виду женщин.

– Чтобы жить с вами? – спрашивает Марияна.

Жить с ним? Эта мысль никогда не приходила ему в голову.

– Разумеется, нет, – отвечает он. – Просто друзья, женщины-друзья.

– Это хорошо, – говорит она и включает пылесос.

Марияне, судя по всему, совершенно безразлично, принимает ли он у себя женщин. Ее не касается, чем он занят в свободное время. Да и в любом случае – чем он может быть занят?

В отличие от Маргарет Марияна никогда не видела его таким, каким он был прежде. Для нее он просто ее последний клиент – пожилой мужчина с бледной кожей и дряблыми мускулами, передвигающийся на костылях. Но он все равно ощущает стыд в присутствии Марияны, а также в присутствии ее дочери – как будто цветущее здоровье матери и ангельская чистота дочери совместно выносят ему приговор. Он избегает взглядов ребенка, укрываясь в своем кресле в углу гостиной, словно квартира принадлежит этим двум женщинам, а он какой-то вредитель, какой-то грызун, пробравшийся сюда.

Визит Маргарет порождает серию грез о женщинах. Все эти грезы имеют сексуальную окраску; в некоторых из них он и женщина доходят до того, что укладываются в постель. В этих снах не упоминается о его новом, изменившемся теле, его даже не видно. Все хорошо, все так, как было раньше. Но женщина, которая с ним, – не Маргарет. Почти всегда это женщина, которую он видел в лифте, та, в темных очках и платье, надетом наизнанку.

«Ваше платье, – говорит он ей, – позвольте мне помочь вам надеть его правильно».

Она поднимает руку, чтобы снять очки.

«Хорошо», – отвечает она.

Голос у нее тихий, глаза – темные омуты, в которые он ныряет.

 

Глава 7

На службе Марияна не носит сестринскую шапочку, она надевает на голову косынку, как хорошая балканская домашняя хозяйка. Ему нравится эта косынка, как нравится любой намек на то, что она не до конца сбросила с себя Старый Свет в угоду Новому.

За исключением кое-кого из военных преступников и высокого теннисиста с великолепной подачей, имя которого выпало у него из памяти (Илия? Илич? Роман Илич?), он не знает никого из хорватов. Югославы – другое дело. Он сталкивался, пожалуй, с дюжиной югославов в дни, когда еще были югославы; но, конечно, ему никогда не приходило в голову спросить, к какой группе югославов они принадлежат.

Как именно вписывается Марияна в картину Югославии, точнее – Марияна и ее муж, занимающийся сборкой автомобилей? От чего они сбежали, когда покинули свою страну? А может быть, они просто устали от борьбы и, упаковав свои пожитки, пересекли границу в поисках лучшей, более мирной жизни? А уж если лучшую, более мирную жизнь не найти в Австралии, то где же ее вообще можно найти?!

Марияна рассказывает ему о своем сыне, которого зовут Драго, – приятели называют его Джаг. Ему только что исполнилось шестнадцать, и ее муж купил Драго на день рождения мотоцикл. По мнению Марияны, это большая ошибка. Теперь Драго никогда не бывает дома по вечерам, он не делает уроки и пропускает ужин. Он со своими приятелями гоняет на мотоцикле по проселочным дорогам, бог знает что вытворяя. Она боится, что он сломает ногу или руку, а может произойти и что-нибудь похуже.

– Ваш сын – молодой человек, – говорит он Марияне. – Он себя испытывает. Вы не можете помешать молодым людям проверить, каков предел их возможностей. Они хотят быть самыми быстрыми. Они хотят быть самыми сильными. Они хотят, чтобы ими восхищались.

Он никогда не видел Драго и, вероятно, никогда не увидит. Но ему нравится, как о нем рассказывает Марияна, нравится ее бесхитростность; она слишком хорошо воспитана, чтобы хвастаться своим мальчиком, поэтому жалуется на его непокорность, его бесшабашность, его joie de vivre, на то, что он ее замучает.

– Если вы хотите хорошенько напугать Драго, – предлагает он шутливо, – приведите его как-нибудь сюда. Я покажу ему свою ногу.

– Вы думаете, он станет слушать, мистер Реймент? Он скажет, что это пустяк, всего лишь несчастный случай с велосипедом.

– Я также покажу ему, что осталось от велосипеда.

Велосипед все еще хранится у него в кладовке: заднее колесо сложилось пополам, цепь запуталась в спицах. Его никто не украл в тот день на Мэгилл-роуд, хотя велосипед пролежал у обочины до вечера. Потом его подобрала полиция. Они забрали и пластиковую коробку, привязанную к нему, вместе с частью покупок, сделанных утром: банкой горошка, на которой была вмятина, куском сыра бри, который растаял на солнце, а потом затвердел. Он сохранил банку в качестве напоминания – memento mori. Она на полке у него в кухне. Он покажет эту банку Драго, говорит он Марияне. «Представь себе, что это был твой череп», – скажет он мальчику. А затем: «Подумай о своей маме. Она беспокоится о тебе. Она хорошая женщина. Она хочет, чтобы у тебя была долгая и счастливая жизнь». А может быть, он не скажет фразу насчет того, что она хорошая женщина. Если ее сын этого не знает, то уж и не ему говорить парню об этом. Кто он такой – просто чужой человек!

На следующий день Марияна приносит фотографию: Драго стоит рядом с пресловутым мотоциклом. На нем сапоги и джинсы в обтяжку, под мышкой – шлем с эмблемой в виде молнии. Он рослый и крепкий для шестнадцатилетнего мальчика, и у него обаятельная улыбка. Просто мечта, как говорили девушки в прежние времена, а его мать назвали бы красоткой. Несомненно, он разобьет много сердец.

– Какие планы у вашего сына? – спрашивает он.

– Он хочет поступить в Военную академию. Хочет служить в военно-морском флоте. Он может получить стипендию.

– А ваша дочь – ваша старшая дочь?

– Ах, она еще слишком молода, чтобы строить планы, она витает в облаках.

Теперь Марияна задает вопрос, которого он ждал удивительно долго:

– У вас нет детей, мистер Реймент?

– Увы, нет. Мы так и не дошли до этого – моя жена и я. У нас на уме были другие вещи, другие стремления. А потом, не успев оглянуться, мы развелись.

– И вы никогда об этом не жалели?

– Напротив, я жалел об этом все больше и больше, особенно когда стал старше.

– А ваша жена? Она сожалеет об этом?

– Моя жена снова вышла замуж. Она вышла за разведенного мужчину, у которого были собственные дети. У них родился общий ребенок, и они стали одной из тех современных семей, где все непросто и все зовут друг друга по имени. Так что жена не сожалеет о том, что у нас нет детей – у меня нет. Моя бывшая жена. Я редко с ней общаюсь. Наш брак не был счастливым.

Все, что происходит между ними, – в рамках, в границах безличного личного. Беседа мужчины с женщиной – с женщиной, которая случайно оказалась его сиделкой, а также делает для него покупки, убирает в доме и оказывает помощь; беседа с целью познакомиться поближе в стране, где равны все люди и верования. Марияна – католичка. А он теперь неверующий. Но в этой стране они равны – католицизм и безверие. Возможно, Марияна не одобряет людей, которые женятся и разводятся и которые так и не удосужились завести детей, но она знает, что лучше держать свое мнение при себе.

– Так кто же будет о вас заботиться?

Странный вопрос. Ответ очевиден: «Вы. Вы будете заботиться обо мне в ближайшем будущем, вы или кто-нибудь другой, кого я найму для этой цели». Но, по-видимому, вопрос можно понять и в более широком смысле, например: «Кто будет вашей надеждой и опорой?»

– О, я сам о себе позабочусь, – отвечает он. – Полагаю, я вряд ли доживу до глубокой старости.

– У вас есть родственники в Аделаиде?

– Нет, в Аделаиде – нет. Вероятно, у меня есть родственники в Европе, но я давно потерял с ними связь. Я родился во Франции. Разве я вам не говорил? Моя мать и отчим привезли меня в Австралию, когда я был ребенком. Меня и мою сестру. Мне было шесть лет, сестре – девять. Сейчас ее нет в живых. Она умерла рано, от рака. Так что у меня нет родственников, которые бы позаботились обо мне.

На этом они с Марияной закончили обмен подробностями своей жизни. Но ее вопрос эхом звучит у него в душе: «Кто будет о вас заботиться?» Чем больше он вдумывается в слово «заботиться», тем более непостижимым оно кажется. Он помнит, как собака, которая жила у них в Лурде, когда он был ребенком, лежала в своей корзине. У нее была последняя стадия чумки, она непрерывно скулила, нос был горячий и сухой, лапы подергивались. «Bon, je m’en occupe», – сказал его отец и, взяв корзину с собакой, вышел из дома. Через пять минут из леса донесся глухой звук выстрела, вот и все. Он никогда больше не видел собаку. Je m’en occupe.

«Я о ней позабочусь» – я сделаю то, что следует сделать. Вряд ли Марияна имела в виду подобную заботу, с применением дробовика. И тем не менее этот смысл затаился во фразе, готовый просочиться наружу. В таком случае как же быть с его ответом: «Я сам о себе позабочусь»? Что означают его слова на самом деле? Значит ли это, что он наденет свой лучший костюм, проглотит припрятанные таблетки – по две, со стаканом горячего молока – и уляжется в постель, скрестив на груди руки?

У него множество сожалений, он полон сожалений, они приходят к нему по ночам, словно птицы, прилетающие на насест. Главное, о чем он сожалеет, – что у него нет сына. Хорошо было бы иметь дочь, девочки по-своему привлекательны, но по-настоящему он печалится о сыне, которого у него нет. Если бы они с Генриеттой сразу же завели сына, пока еще любили друг друга, или были влюблены друг в друга, или нравились друг другу, этому сыну было бы сейчас тридцать лет, он был бы взрослым мужчиной. Быть может, это невообразимо; но и невообразимое можно вообразить. Вообразить, как они вдвоем, отец и сын, во время прогулки болтают о том о сем – мужской разговор, ничего серьезного. В ходе этой беседы он мог бы уронить замечание, одно из тех туманных замечаний, которые люди произносят в минуты, когда трудно высказать то, что хочется сказать на самом деле, – по поводу того, что пора уходить. Его сын, его воображаемый сын, созданный его воображением, сразу бы понял: пора передать ношу, передать эстафету. «Хм», – сказал бы сын.

Уильям, или Роберт, или кто-то с другим именем имел бы в виду: «Да, я понимаю. Ты выполнил свой долг, позаботился обо мне, теперь мой черед. Я позабочусь о тебе».

Однако даже при нынешнем стечении обстоятельств нет ничего невозможного в том, чтобы завести сына. Он мог бы, например, заприметить какого-нибудь своенравного сиротку – этакого Уэйна Блайта в зачаточном состоянии – и подать заявку на его усыновление. Хотя шансы, что система социального обеспечения, которую представляет миссис Путтс, доверит ребенка заботам одинокого старого калеки, равняются нулю, они даже ниже нуля. Или он мог бы найти (но каким образом?) какую-нибудь плодовитую молодую женщину и жениться на ней, или заплатить ей, или как-то иначе склонить ее к тому, чтобы она позволила ему поместить или попытаться поместить в ее матку младенца мужского пола.

Но младенца он не хочет. Он хочет сына, настоящего сына, сына и наследника, свой улучшенный вариант, более молодой и сильный.

Его «мальчик».

«Если вы хотите, чтобы я вымыла вашего “мальчика”, – говорила Шина, помогая ему при омовении, – вы должны хорошенько попросить».

Способен ли он со своим «мальчиком», при своих истощенных чреслах, зачать ребенка? Есть ли у него семя и достаточно ли животной страсти, чтобы заронить семя туда, куда требуется? Факты указывают на то, что ему не присущи страстные излияния чувств. Нежность и умеренная чувственность не без приятности – вот что вспомнит о нем Маргарет Маккорд, а с ней еще полдюжины других женщин, исключая его жену. Милый человек, к которому приятно примоститься в холодный вечер; мужчина-друг, с которым чуть ли не по рассеянности ложатся в постель, а позже не знают, было ли это на самом деле.

В общем, не человек страстей. Он не уверен, импонировала ли ему когда-нибудь страсть, одобрял ли он ее. Страсть: чужая территория; комичная, но неизбежная напасть, подобная свинке, которой лучше переболеть в раннем возрасте, в более мягкой форме, чтобы позже не расхвораться всерьез. Собаки, совокупляющиеся в пылу страсти с безрадостными ухмылками на мордах, с высунутым языком.

 

Глава 8

– Вы хотите, чтобы я вытерла пыль с ваших книг?

Одиннадцать утра. По-видимому, Марияна переделала всю свою работу.

– Хорошо бы. Вы можете почистить их пылесосом вон с той насадкой.

Она качает головой.

– Нет, лучше я их протру. Вы хранитель книг, вы не хотите, чтобы на них была пыль. Вы хранитель книг.

Хранитель книг. Так говорят в Хорватии о людях подобных ему? Что это значит – хранитель книг? Человек, который оберегает книги от забвения? Или человек, цепляющийся за книги, которые никогда не читает? В его кабинете стены от пола до потолка уставлены полками с книгами – книгами, которые он никогда больше не раскроет, не потому, что их не стоит читать, а потому, что у него осталось мало времени.

– Собиратель книг – вот как мы здесь говорим. Вон те три полки, оттуда дотуда – это собрание книг. Это мои книги по фотографии. Остальные – просто обычные книги или книги о садах. Нет, если я что и храню, так это фотографии, а не книги. Я храню их в этих шкафах с выдвижными ящиками. Хотите посмотреть?

В двух старомодных шкафах из кедра у него хранятся сотни фотографий и открыток, на которых запечатлена жизнь в лагерях первых старателей Виктории и Нового Южного Уэльса. Есть и немного фотографий из Южной Австралии. Поскольку это направление не особенно популярно и даже не обозначено должным образом, его коллекция, быть может, лучшая в стране, а то и во всем мире.

– Я начал собирать их в семидесятые, когда еще можно было приобрести фотографии первого поколения. И когда у меня еще хватало мужества ходить на аукционы. Покинутые поместья. Сейчас это привело бы меня в уныние.

Он вынимает для Марияны пачку фотографий, которые являются ядром его коллекции. Поджидая фотографа, некоторые старатели надели свои лучшие воскресные наряды. Другие удовольствовались чистой рубашкой и, возможно, свежим шейным платком; высоко закатанные рукава открывают мускулистые руки. Мужчины смотрят в камеру серьезным взглядом, и у них уверенный вид – это было естественно для людей времен королевы Виктории, но, по-видимому, бесследно исчезло в наши дни.

Он кладет на стол две фотографии Антуана Фошери.

– Взгляните на эти, – говорит он. – Их сделал Антуан Фошери. Он умер молодым. Если бы не это, он мог бы стать одним из великих фотографов.

Рядом он раскладывает игривые открытки: Лил обнажает часть бедра, надевая подвязку; Флора в дезабилье застенчиво улыбается через обнаженное пухлое плечо. Девчонки, к которым Том и Джек, разгоряченные после раскопок, с наличными в кармане, захаживают в субботний вечерок сами знаете для чего.

– Значит, вот что вы делаете, – говорит Марияна, когда показ фотографий закончен. – Хорошо, хорошо. Хорошо, что вы храните историю. Пусть люди не думают, что Австралия – страна без истории, просто буш – а потом толпа иммигрантов. Как я. Как мы.

Она сняла с головы косынку; она встряхивает головой, поправляет волосы и улыбается ему.

«Как мы». Кто эти «мы»? Марияна и семья Йокич или Марияна и он?

– Это был не просто буш, Марияна, – осторожно произносит он.

– Нет, конечно, не буш – аборигены. Но я говорю о Европе, о том, что говорят в Европе. Буш, потом капитан Кук, потом иммигранты – где же история, говорят они?

– Вы имеете в виду: где же замки и соборы? Разве у иммигрантов нет своей собственной истории? Разве она исчезает, когда вы перемещаетесь из одной точки земного шара в другую?

Она отмахивается от упрека – если только это упрек.

– В Европе говорят, что в Австралии нет истории, потому что в Австралии все новые. Неважно, что вы приехали с этой историей или с той историей, – в Австралии вы начинаете с нуля. Нулевая история, понимаете? Вот что говорят люди в моей стране, и в Германии, и по всей Европе. «Почему вы хотите уехать в Австралию? – говорят они. – Это же все равно что уехать в пустыню, в арабские страны, в страны, где нефть. Вы делаете это только ради денег», – говорят они. Поэтому хорошо, что кто-то хранит старые фотографии, показывает, что у Австралии тоже есть история. Но они же стоят много денег, эти фотографии.

– Да, они стоят денег.

– Так кто же получит их – ну, знаете, после вас?

– Вы имеете в виду – после моей смерти? Они поступят в Государственную библиотеку. Все уже договорено. В Государственную библиотеку здесь, в Аделаиде.

– Вы их продадите?

– Нет, я их не продам, это будет дар.

– Но они поставят ваше имя?

– Конечно, они поставят на коллекции мое имя. Дар Реймента. Так что когда-нибудь дети будут перешептываться: «Кто он, этот Реймент, который “Дар Реймента”? Он был кем-то знаменитым?»

– Может быть, еще и фотографию, а не только имя? Фотография мистера Реймента. Фотография – это ведь не то же самое, что имя, она живее. А иначе зачем же хранить фотографии?

Несомненно, в ее словах есть резон. Если имена равноценны изображениям, к чему хранить изображения? Зачем хранить фотографии этих давно умерших старателей? Почему бы не напечатать просто их имена и выставить список в витрине под стеклом?

– Я спрошу в библиотеке, – говорит он. – Посмотрю, как они отнесутся к этой идее. Но только не моя фотография в том виде, как сейчас, боже упаси. Такой, каким я был.

Когда-то уборщицы смахивали пыль с книг веничком из перьев, проводя им по корешкам. Но Марияна подходит к этому делу весьма основательно. Она покрывает письменный стол и шкафы газетами, затем относит книги на балкон – по половине полки – и стирает пыль с каждой по отдельности. Опустевшие полки она тоже протирает так, что на них не остается ни пылинки.

– Только постарайтесь, – просит он нервно, – чтобы книги вернулись на полки в прежнем порядке.

Она отвечает ему взглядом, исполненным такого презрения, что он съеживается.

Откуда эта женщина берет энергию? Свое домашнее хозяйство она ведет столь же рьяно? Как это переносит мистер Й.? Или она устраивает показуху только перед своим австралийским боссом, чтобы продемонстрировать, что готова всю себя отдать своей новой родине?

Именно в тот день, когда Марияна стирала пыль с книг, его легкий интерес к ней, который не выходил за пределы простого любопытства, перешел в нечто другое. Он начинает видеть в ней если не красоту, то, по крайней мере, идеал определенного женского типа.

«Сильная, как лошадь, – думает он, глядя на крепкие лодыжки и плотные бедра, которые колышутся, когда она тянется к верхним полкам. – Сильная, как кобыла».

Начинает ли то, что витает в воздухе эти последние недели, фиксироваться на Марияне? И как назвать это чувство? Оно не похоже на желание. Если бы ему нужно было подобрать слово для определения, он сказал бы, что это восхищение. Может ли желание вырасти из восхищения, или это совсем разные вещи? Каково было бы лежать рядом, обнаженными, грудь к груди, с женщиной, которой преимущественно восхищаешься?

Не просто с женщиной – с замужней женщиной, и он не должен это забывать. Не так уж далеко отсюда живет и дышит мистер Йокич. Придет ли в ярость мистер Йокич, или пан Йокич, или господин Йокич, или как он там себя называет, обнаружив, что работодатель его жены грезит с открытыми глазами о том, как будет лежать с ней грудь к груди? Придет ли в ту стихийную балканскую ярость, которая порождает кровную месть и эпические поэмы? Будет ли мистер Йокич бросаться на него с ножом?

Он подшучивает над Йокичем, потому что завидует ему. Ведь тот обладает этой восхитительной женщиной, а он – нет. У Йокича есть не только она, у него также есть дети от нее: Любица, дитя любви; средняя дочь, имя которой он забыл, но которая, несомненно, такая же хорошенькая; и обворожительный парень с мотоциклом. У Йокича есть они все – а что есть у него? Квартира, полная книг и мебели. Коллекция фотографий – изображений мертвых, которые после его смерти будут пылиться в подвальном помещении библиотеки вместе с другими мелкими дарами, доставляя составителям каталогов больше хлопот, чем эти коллекции заслуживают.

Среди фотографий, что он не показывал Марияне, есть одна, которая особенно его трогает. На ней женщина и шестеро детей, собравшиеся в дверях хижины из глины и прутьев. Вернее, это может быть женщина с шестью детьми, но не исключено, что старшая девочка вовсе не ребенок, а вторая жена, взятая, чтобы занять место первой жены, у которой изможденный вид и истощившиеся чресла.

У них у всех одинаковое выражение лица: не враждебное по отношению к незнакомцу с новомодной машиной, который за минуту до того нырнул под темную тряпку, а испуганное – как у волов перед воротами бойни. Свет бьет им прямо в лицо, подчеркивая каждое пятнышко на коже и одежде. На руке, которую самый маленький ребенок подносит ко рту, отчетливо виден не то джем, не то грязь – скорее второе. Остается загадкой, как удалось сделать подобный снимок в те дни, когда требовалась большая выдержка.

Не только буш, хотелось бы ему сказать Марияне. Не только туземцы. Не нулевая история. Смотрите, вот откуда мы родом: из холода, сырости и дыма этой несчастной хижины, наши корни – эти женщины с черными беспомощными глазами, бедность и изнурительный труд на пустой желудок. Народ со своей собственной историей, с прошлым. Наша история, наше прошлое.

Но правда ли это? Приняла бы эта женщина на фотографии его за своего – этого мальчика из Лурда во Французских Пиренеях, мать которого играла Форе на фортепьяно? Может быть, история, которую он объявляет своей, имеет отношение только к англичанам и ирландцам, а другие иностранцы тут ни при чем?

Несмотря на бодрящее присутствие Марияны, у него, кажется, снова начинается приступ хандры – один из приступов жалости к себе, которые переходят в беспросветный мрак. Ему приятнее считать, что они приходят извне – временная непогода, после которой небо снова проясняется. Он предпочитает не думать, что эти приступы приходят изнутри, что они часть его самого.

Судьба сдает вам карту, и вы разыгрываете эту карту. Вы не хнычете, вы не жалуетесь. Он всегда считал, что такова его философия. Отчего же тогда он не может противиться этим провалам в темноту?

Ответ в том, что он уже не тот. Никогда ему не стать прежним. Никогда ему не обрести способность быстро восстанавливаться. Какая-то сила внутри него, получившая задание починить организм после того, как он был ужасно изувечен сначала на улице, а затем в операционной, перенапряглась и иссякла. То же самое произошло с остальными членами команды – с сердцем, легкими, мускулами, мозгом. Они делали для него что могли и сколько могли, сейчас они хотят отдохнуть.

В памяти всплывает обложка книги, которая у него была когда-то, – популярное издание Платона. На ней была изображена колесница, в которую впряжены два коня – черный конь с горящими глазами и раздувающимися ноздрями, воплощающий низменные желания, и белый конь с более спокойной повадкой, олицетворяющий благородные страсти, которые труднее опознать. В колеснице стоял, держа поводья, молодой человек с обнаженным торсом, греческим носом и венком на голове – очевидно, он олицетворял «я» – то самое, что называет себя я. Ну что же, в его книге – книге о нем, книге его жизни, если ее когда-нибудь напишут, – картинка будет более банальной, нежели у Платона. Он сам – тот, кого он называет Полом Рейментом, – будет сидеть в фургоне, запряженном целым табуном кляч и ломовых лошадей. Они, тяжело дыша и выбиваясь из сил, еле тащат этот фургон. После того как шестьдесят лет подряд эта команда Пола Реймента просыпалась каждое благословенное утро, съедала свою порцию овса, мочилась и испражнялась, а потом впрягалась в фургон и трудилась целый день, она окончательно выдохлась. Пора отдохнуть, скажут они, пора отпустить нас на пастбище. А если им откажут в отдыхе – ну что же, они улягутся прямо в упряжи; и если над их крупами начнет свистеть кнут, пусть себе свистит.

Устало сердце, устала голова, устали кости, и, по правде говоря, он устал от самого себя – устал еще до того, как гнев Божий поразил его через своего ангела Уэйна Блайта. Он никоим образом не желает преуменьшать значение этого события, этого удара. Это было самое настоящее бедствие, из-за которого сузился его мир, а он стал пленником. Но то, что он избежал смерти, должно было встряхнуть его, открыть окна внутри него, обновить ощущение, что жизнь драгоценна. Ничего подобного не случилось. Он заточен все в том же прежнем «я», только более сером и унылом. От этого впору запить.

Час дня, а Марияна все еще не закончила с книгами. Люба, которая обычно ведет себя как хороший ребенок – если еще позволено делить детей на хороших и плохих, – начинает капризничать.

– Оставьте уборку, – говорит он Марияне, – закончите завтра.

– Я закончу в мгновение окуня, – отвечает она. – Может быть, вы дадите ей что-нибудь поесть?

– Ока. В мгновение ока. Окунь – это рыба.

Она не отзывается. Порой ему кажется, что она не дает себе труда прислушаться к его словам.

Он должен дать Любе что-нибудь поесть, но что? Что едят маленькие дети, кроме попкорна, печенья и корнфлекса, покрытого сахарной глазурью? У него в буфетной нет ничего подобного.

Он добавляет в баночку йогурта ложечку сливового джема, пытается смешать. Люба это ест, и, по-видимому, ей нравится.

Она сидит за кухонным столом, а он стоит возле нее, опершись на изобретение Циммера.

– Твоя мама очень мне помогает, – говорит он. – Не знаю, что бы я без нее делал.

– Это правда, что у тебя искусственная нога? – Она произносит длинное слово небрежно, словно употребляет его каждый день.

– Нет, это та же самая нога, которая была у меня всегда, только немного короче.

– А в шкафу у тебя в спальне? У тебя есть искусственная нога в шкафу?

– Нет, боюсь, что нет, у меня в шкафу нет ничего подобного.

– У тебя есть в ноге винт?

– Винт? Нет, никаких винтов. Моя нога вся естественная. Внутри у нее кость – как в твоих ногах и в ногах твоей мамы.

– Разве там нет винта, чтобы привинчивать твою искусственную ногу?

– Насколько мне известно – нет. Потому что у меня нет искусственной ноги. А почему ты спрашиваешь?

– Потому что. – И она умолкает.

Винт в ноге. Может быть, прежде Марияна ухаживала за человеком с винтами в ноге – винтами, болтами, штырями и шурупами, сделанными из золота или титана, – за человеком с реконструированной ногой, в которой ему было отказано, потому что он слишком стар для этого и не стоит с ним возиться и тратиться на него. Может быть, это все объясняет.

Он помнит, как в детстве ему рассказали историю о женщине, которая в минуту рассеянности воткнула себе в ладонь крошечную иголку. Иголка, оставшись незамеченной, путешествовала по венам этой женщины, пока наконец не вонзилась ей в сердце и не убила ее. Эту историю рассказали ему в назидание, чтобы предостеречь от неосторожного обращения с иголками, но теперь она кажется ему скорее сказкой. Может ли сталь быть враждебна жизни? Могут ли иголки на самом деле попасть в поток крови? Неужели женщина в этой истории могла не заметить, как крошечное металлическое оружие движется к ее подмышке, огибает подмышечную впадину и направляется на юг, к беззащитной, бьющейся добыче? Следует ли ему пересказать эту историю Любе, передавая ей загадочную мудрость, в чем бы она ни заключалась?

– Нет, – отвечает он. – Во мне нет винтов. Если бы у меня были винты, я был бы механическим человеком. Но это не так.

Но Люба уже утратила интерес к ноге, которая оказалась немеханической. Причмокивая, она доедает йогурт и вытирает рот рукавом своего джемпера. Он берет бумажную салфетку и вытирает ей губы – она позволяет ему это сделать. Потом он начисто вытирает ее рукав.

Впервые он дотрагивается до ребенка. С минуту ее запястье безвольно лежит в его руке. Совершенство – другого слова не подобрать. Они выходят из матки, и все у них новенькое, все в совершенном порядке. Даже у тех, кто рождается поврежденным, с изувеченными конечностями или ущербным мозгом, каждая клеточка свежая, чистенькая, как новенькая, как в первый день творения. Каждое новое рождение – это новое чудо.

 

Глава 9

Маргарет наносит ему второй визит, на этот раз не договорившись заранее. Она приходит в воскресенье, когда он один в квартире. Он предлагает чай, но она отказывается. Она кружит по комнате, затем подходит к нему со спины и начинает гладить его волосы. Он сидит как каменный.

– Значит, это конец, Пол? – спрашивает она.

– Конец чего?

– Ты знаешь, что я имею в виду. Ты решил, что это конец твоей сексуальной жизни? Скажи прямо, чтобы я знала на будущее, как себя вести.

Да, Маргарет не из тех, кто ходит вокруг да около. Ему всегда это в ней нравилось. Но как же он должен ответить? «Да, я покончил со своей сексуальной жизнью, отныне обращайся со мной как с евнухом»? Как он может сказать такое, когда, быть может, это неправда? А что, если это действительно правда? Что, если храпящий черный конь страсти испустил дух? Сумерки его мужественности. Какое разочарование! Но в то же время какое облегчение!

– Маргарет, – говорит он, – дай мне время.

– А твоя приходящая помощница? – спрашивает Маргарет, отыскав слабое место. – Как дела у вас с помощницей?

– У нас с помощницей все хорошо, благодарю. Если бы не она, я, возможно, не давал бы себе труда вставать по утрам с кровати. Если бы не она, со мной могло бы приключиться то, о чем ты читаешь в газетах: когда соседи, почуяв зловоние, вызывают полицию, чтобы взломать дверь.

– Не надо мелодрам, Пол. Никто не умирает от ампутированной ноги.

– Да, но люди умирают от безразличия к будущему.

– Значит, твоя приходящая помощница спасла тебе жизнь. Это хорошо. Она заслуживает медали. Она заслуживает премии. Когда ты меня с ней познакомишь?

– Не принимай на свой счет, Маргарет. Ты задала вопрос, я попытался дать правдивый ответ.

Но Маргарет принимает на свой счет.

– Ну, я пошла, – говорит она. – Не вставай, я выйду сама. Позвони мне, когда будешь готов снова общаться с людьми.

Когда он посещал специалиста по физиотерапии, тот предупредил, что у отсеченных мускулов будет тенденция сокращаться, оттягивая назад бедро и ягодицы. Опираясь на ходунки, он проверяет свободной рукой, началось ли предсказанное. Становится ли его уродливая полуконечность еще уродливее?

Если бы он сдался и согласился на протез, имело бы смысл упражнять культю. А так ему от культи никакого проку. Все, что он сможет, – это таскать ее за собой, как нежеланного ребенка. Неудивительно, что она хочет сократиться, съежиться, скукожиться.

Но если отвратителен этот предмет из плоти, то насколько омерзительнее нога из розовой пластмассы с крючком наверху и ботинком внизу – аппарат, к которому пристегиваешься утром и отстегиваешься на ночь, роняя его на пол – вместе с ботинком! Его трясет при одной мысли об этом; он не хочет иметь с этим ничего общего. Костыли лучше. По крайней мере, они честнее.

Тем не менее раз в неделю он отправляется на пароме на Джордж-стрит в Норвуде, на занятия по реабилитации, которые ведет Маделин Мартин. В классе полдюжины других людей с ампутированными конечностями, всем им за шестьдесят. Он не только единственный среди них без протеза, но и единственный, кто от него отказался.

Маделин не может понять его позицию – так она это называет.

– На улице полно людей, – говорит она, – про которых никогда не скажешь, что у них протезы, – такая у них естественная походка.

– Я не хочу выглядеть естественно, – возражает он. – Я предпочитаю чувствовать себя естественно.

Она качает головой, недоверчиво улыбаясь.

– Это новая глава в вашей жизни, – увещевает она. – Старая глава закончилась, вы должны с ней попрощаться и принять новую. Принять – вот все, что вам нужно сделать. И тогда все двери, которые вы считаете закрытыми, тотчас снова откроются. Вот увидите.

Он не отвечает.

Хочет ли он на самом деле чувствовать себя естественно? Чувствовал ли он себя естественно до происшествия на Мэгилл-роуд? Он понятия не имеет. Но, быть может, именно это и значит чувствовать себя естественно: понятия не иметь. Чувствует ли себя естественно Венера Милосская? Несмотря на то что у нее нет рук, Венера Милосская считается идеалом женской красоты. Говорят, что когда-то у нее были руки, но потом они отломались. Их потеря делает ее красоту еще пронзительнее. Но если бы завтра открыли, что на самом деле натурщицей для статуи Венеры была женщина с ампутированными руками, ее немедленно перенесли бы в подвальный этаж. Почему? Почему можно восхищаться изображением женщины, у которого изъян, но не изображением женщины с изъяном, как бы аккуратно ни были зашиты культи?

Он много отдал бы за то, чтобы снова крутить педали своего велосипеда, разъезжая по Мэгилл-роуд, и чтобы в лицо дул ветер. Он дорого бы дал за то, чтобы глава, которая сейчас закрыта, вновь открылась. Ему бы хотелось, чтобы Уэйн Блайт никогда не рождался на свет. Вот и все. Ответ простой. Но он предпочитает промолчать.

У конечностей есть память, рассказывает Маделин классу, и она права. Когда он делает шаг на костылях, его правая сторона описывает ту же дугу, по которой прежде двигалась бы нога; ночью его холодная ступня все еще ищет свою холодную призрачную сестру.

Ее задача, говорит им Маделин, – перепрограммировать прежние, теперь уже устаревшие системы памяти, которые диктуют нам, как удерживать равновесие, как ходить, как бегать.

– Конечно, нам хочется держаться за наши прежние системы памяти, – говорит она. – Иначе мы бы не были людьми. Но мы не должны за них держаться, если они препятствуют нашему продвижению вперед. Становятся у нас на пути. Вы со мной согласны? Конечно, согласны.

Как и все профессионалы-медики, с которыми он сталкивается в последнее время, Маделин обращается с пожилыми людьми, вверенными ее заботам, как с детьми – не очень умными, немного угрюмыми, немного медлительными детьми, которых нужно встряхнуть. Самой Маделин еще нет шестидесяти, ей нет и пятидесяти, нет даже сорока пяти. Несомненно, она бегает, как газель.

Для того чтобы перепрограммировать память тела, Маделин использует танец. Она показывает им видеокассеты, на которых фигуристы в облегающих алых или золотистых костюмах под музыку Делиба скользят по льду, делая петли и описывая круги, – сначала левая нога, потом правая.

– Слушайте, и пусть вами правит ритм, – говорит Маделин. – Пусть музыка проходит через ваше тело, пусть она играет у вас внутри.

Вокруг него те из его собратьев, кто уже приобрел искусственные конечности, изо всех сил стараются имитировать движения фигуристов. Поскольку он не может это делать – не может кататься на коньках, не может танцевать, не может ходить, не может даже стоять прямо без посторонней помощи, – он прикрывает глаза, цепляется за поручни и раскачивается в такт музыке. Где-то там, в идеальном мире, он скользит по льду рука об руку с привлекательной преподавательницей.

«Гипнотизм, и больше ничего! – думает он. – Как странно, как старомодно!»

Его личная программа (у каждого из них есть своя личная программа) состоит главным образом из упражнений, направленных на обретение равновесия.

«Вам всем нужно учиться восстанавливать равновесие, – объясняет Маделин, – при вашем новом теле».

Вот как она это называет: ваше новое тело, а не ваше усеченное старое тело.

Существует также то, что в больнице называлось гидротерапией, а Маделин называет работой в воде.

– Выпрямите ноги, – говорит Маделин. – Обе. Как ножницы. Чик-чик-чик.

В прежние дни он бы скептически относился к людям, подобным Маделин Мартин. Но до поры до времени Маделин Мартин – это все, во что ему предложено верить. Поэтому дома, иногда на глазах у Марияны, иногда – нет, он проделывает упражнения из своей личной программы, даже качание под музыку.

– Хорошо, хорошо для вас, – одобрительно кивает Марияна. Однако она не потрудилась скрыть нотку профессиональной иронии в голосе.

«Хорошо? – хотелось бы ему сказать ей. – В самом деле? Я не так уж уверен, что это для меня хорошо. Как же может быть хорошо, когда я нахожу все это унизительным, все – от начала до конца?»

Он сдерживается. Он вошел в зону унижения; это его новый дом; он никогда не покинет его; лучше промолчать, лучше принять.

Марияна собирает все его брюки и уносит к себе домой. Через два дня она приносит их обратно – правая штанина аккуратно подогнута и подшита.

– Я не режу их, – поясняет она. – Может быть, вы передумаете и наденете протез. Посмотрим.

Протез. Она произносит это слово так, будто оно немецкое. Тезис, антитезис, затем – протез.

Хирургическая рана, с которой до сих пор не было проблем и которая, как он полагал, уже зарубцевалась, начинает чесаться. Марияна посыпает ее порошком антибиотика и меняет повязки, но зуд продолжается. Воспаленная рана представляется ему драгоценностью, сияющей во мраке. Он, в одном лице и стражник и заключенный, обречен сидеть над ней на корточках, охраняя ее.

Зуд уменьшается, но Марияна продолжает особенно тщательно промывать культю, присыпать порошком, нянчиться с ней.

– Вы думаете, ваша нога снова вырастет, мистер Реймент? – совершенно неожиданно спрашивает она однажды.

– Нет, я никогда так не думал.

– И все-таки вы, может быть, иногда так думаете. Как маленький ребенок. Ребенок думает: ты ее отрезаешь, а она снова вырастает. Понимаете, что я имею в виду? Но вы же не ребенок, мистер Реймент. Так почему же вы не хотите этот протез? Может быть, вы стесняетесь, как девочка? Может быть, вы думаете: вот вы идете по улице, и все на вас смотрят. Этот мистер Реймент, у него всего одна нога! Это не так. Это неправда. Никто на вас не смотрит. Вы носите протез, никто на вас не смотрит. Никто не знает. Никому нет дела.

– Я подумаю об этом, – говорит он. – Еще много времени в запасе. Просто уйма времени.

После шести недель работы в воде, раскачиваний под музыку и перепрограммирования он отказывается от услуг Маделин Мартин. Он звонит ей в студию в то время, когда занятия уже закончились, и оставляет сообщение на автоответчике. Он даже подумывает о том, чтобы позвонить миссис Путтс. Но что же он скажет миссис Путтс? В течение шести недель он готов был верить в Маделин Мартин и в лечение, предложенное ею: лечение старых систем памяти. Теперь он перестал в нее верить. Вот и все, тут больше нечего сказать. Если у него и осталось еще немного веры, то она перешла на Марияну Йокич, у которой нет студии и которая не обещает излечения, а лишь осуществляет уход.

Усевшись на краешек кровати и нажимая левой рукой на его пах, Марияна, кивая, наблюдает, как он сгибает, растягивает и вращает культю. Легчайшим нажатием она помогает ему. Она массирует ноющий мускул; потом она переворачивает его и массирует нижнюю часть спины.

При прикосновении ее руки он узнаёт все, что ему нужно знать: что Марияна не находит его ставшее дряблым тело отвратительным; что она готова, если сможет и если он позволит, передать ему через кончики пальцев изрядную долю своего цветущего здоровья.

Это не лечение, и делается все это не с любовью; вероятно, это всего-навсего традиционный медицинский уход, но этого достаточно. Что до любви, то ее питает он один.

– Благодарю вас, – говорит он, когда все закончено, говорит с таким чувством, что она бросает на него лукавый взгляд.

– Не за что, – отвечает она.

Однажды после ухода Марияны он вызывает такси, затем начинает медленно, боком спускаться по лестнице. Он крепко держится за перила, потея от страха, что выскользнет костыль. К тому времени, как прибывает такси, он уже ждет на улице.

В публичной библиотеке – где, к счастью, ему не нужно покидать первый этаж, – он находит две книги о Хорватии: путеводитель по Иллирии и далматскому побережью и путеводитель по Загребу и его церквям, а также несколько книг о югославской федерации и о недавней войне на Балканах. Однако о том, ради чего он сюда приехал, желая просветиться, – о характере Хорватии и ее народа – нет ничего.

Он берет книгу с названием «Народы Балкан». Когда возвращается такси, он готов.

«Народы Балкан: между Востоком и Западом» – таково полное название книги. Не так ли чувствовала себя семья Йокич дома: между ортодоксальным Востоком и католическим Западом? Если так, то как же они чувствуют себя в Австралии, где у востока и запада совершенно иные значения? В книге имеются черно-белые фотографии. На одной из них две крестьянские девушки в платках ведут по каменистой горной тропинке осла, нагруженного дровами. Младшая девушка застенчиво улыбается перед камерой, обнаруживая неровные зубы. «Народы Балкан» вышли в 1962 году, когда Марияны еще и на свете не было. А когда были сделаны эти снимки, одному Богу известно. Возможно, эти две девушки теперь бабушки, а быть может, они уже умерли и похоронены. И осел тоже. Родилась ли Марияна в таком мире – древнем мире ослов, коз, цыплят, в мире, где по утрам вода в ведрах покрывается коркой льда, – или она из рабочей семьи? Из рая?

Скорее всего, Йокичи привезли с собой с родины собственную коллекцию фотографий: крещения, конфирмации, свадьбы, семейные сборища. Как жаль, что он их не увидит. Он склонен больше доверять картинкам, нежели словам. Не потому, что фотографии не могут лгать, а потому, что они, как только покидают «темную комнату», где проявляются, становятся зафиксированными и неизменными. В то время как истории, например история об иголке, путешествующей по венам, или история о том, как он и Уэйн Блайт столкнулись на Мэгилл-роуд, кажется, все время меняют форму.

Камера, обладающая способностью преобразовывать свет в субстанцию, всегда казалась ему скорее метафизическим, нежели механическим устройством. Его первой настоящей службой была работа техника в «темной комнате». Его самым любимым занятием всегда была проявка фотографий в «темной комнате». Когда туманный образ появлялся под поверхностью жидкости, а темные пятна на бумаге начинали объединяться и становились четкими, он иногда испытывал легкий трепет экстаза, словно был свидетелем первого дня творения.

Вот почему позже он начал утрачивать интерес к фотографии: вначале – когда появился цвет, затем – когда стало ясно, что исчезает волшебство светочувствительной эмульсии, что для нового поколения очарование заключается в технике изображений без субстанции, изображений, которые могут сверкнуть в эфире, нигде не задерживаясь, которые всасываются в машину и выходят из нее поддельными. Он перестал запечатлевать мир в фотографиях и занялся сохранением прошлого.

Не говорит ли это что-то о нем – эта прирожденная любовь к черно-белому и к серым теням, это отсутствие интереса к новому? Может быть, именно этого не хватало в нем женщинам, особенно его жене, – цвета, открытости?

Он поведал Марияне, что хранит старые фотографии из преданности тем, кто на них запечатлен, – мужчинам, женщинам и детям, позировавшим перед объективом незнакомца. Но это не вся правда. Он хранит их также из преданности самим фотографиям, фотографическим карточкам, большинство которых – последние уцелевшие экземпляры, совершенно уникальные. Он дает им хорошее прибежище и, насколько это в его силах, заботится о том, чтобы у них было хорошее прибежище после того, как его самого уже не будет. Быть может, какой-нибудь незнакомец, который еще не родился, в свою очередь, сохранит его фотографию, фотографию покойного Реймента из «Дара Реймента».

Что касается политики семьи Йокич, что касается той ниши, которую они, возможно, занимали в мозаике балканской реальности, он никогда не подсмеивался над Марияной и не имел такого намерения. Как и большинство иммигрантов, они, вероятно, питают смешанные чувства к своей прежней родине. В гостиной у голландца, который женился на его матери и перевез ее из Лурда в Балларэт, стояли рядом фотография королевы Вильгельмины в рамке и гипсовая статуэтка Девы Марии. В день рождения королевы он зажигал перед ее изображением свечу, как будто она была святой. Infidиle Europe, говорил он обычно о Европе; на фотографии королевы был девиз: Trouw – вера, верность. По вечерам он сидел возле коротковолнового приемника, пытаясь уловить сквозь помехи хоть словечко из передач «Радио Хилверсум». В то же время он страстно желал, чтобы его новая родина оказалась такой, как он представлял ее издали. Что бы ни считали его сомневающаяся жена и несчастные пасынок и падчерица, Австралия – солнечная страна больших возможностей. Если коренные жители негостеприимны, если умолкают в их присутствии или вышучивают их неправильный английский, это неважно: время и упорный труд победят эту враждебность. Отчим все еще верил в это, когда Пол видел его в последний раз – девяностолетнего, бледного, вроде бледной поганки, шаркающего среди цветочных горшков в своей убогой оранжерее. Муж и жена Йокич, должно быть, верят во что-то аналогичное тому, во что верил голландец. Но их дети, Драго, Люба и вторая девочка, сформируют свое собственное представление об Австралии, более четкое и холодное.

 

Глава 10

Однажды утром Марияна появляется в сопровождении высокого юноши. Несомненно, это тот мальчик, которого он видел на фотографии, Драго.

– Мой сын пришел посмотреть на ваш велосипед, – говорит Марияна. – Может быть, он сможет его починить.

– Да. Конечно. (Но, спрашивает он себя, с чего она взяла, что он хочет, чтобы чинили разбитый велосипед?) Привет, Драго, рад с тобой познакомиться, спасибо, что пришел. – Он отыскивает ключ от кладовки среди ключей в ящике стола и дает его юноше. – Взгляни на него. По-моему, велосипед уже не починить. Рама погнулась. Однако посмотрим, что ты скажешь.

– О’кей, – говорит юноша.

– Я привела его, чтобы он с вами поговорил, – объясняет Марияна, когда они остаются одни. – Как вы сказали.

Как он сказал? Что он мог сказать? Что он даст Драго урок безопасности на дорогах?

Понемногу проясняется, что рассказала Марияна своему сыну, стараясь заманить его сюда: мистеру Рейменту якобы нужно, чтобы починили велосипед, – тогда его можно будет продать. Но сам мистер Реймент не только калека, он еще и в технике не разбирается, поэтому ему не справиться самому.

Драго возвращается и докладывает о результатах осмотра. Он не может сказать навскидку, треснула ли рама. Он и его друзья, у одного из которых есть доступ в автомастерскую, вероятно, могли бы попытаться отремонтировать велосипед. Однако новое колесо, тормоза и прочие детали обойдутся так дорого, что, пожалуй, мистеру Рейменту имеет смысл купить хороший подержанный велосипед.

Это весьма разумный совет. Пожалуй, и он сказал бы то же самое.

– В любом случае спасибо, что осмотрел его, – благодарит он. – Твоя мама говорит, что ты занимаешься мотоциклами.

– Да, папа купил мне «Ямаху».

Он бросает взгляд на Марияну; юноша делает вид, будто не заметил этого. Она хочет, чтобы он добавил еще что-нибудь?

– Мама говорит, у вас был очень тяжелый несчастный случай, – обращается к нему Драго.

– Да. Я провел какое-то время в больнице.

– Что случилось?

– Меня сбил автомобиль, когда я делал поворот. Водитель сказал, что не заметил меня. Сказал, что я не просигналил о своих намерениях. Сказал, что его ослепило солнце.

– Это плохо.

Молчание. Мальчик усваивает урок, который он должен был усвоить? Получила ли Марияна то, что хотела? Он подозревает, что нет. Она хочет, чтобы он был более многоречив: предостерег бы парня, рассказав, какой опасности подвергают себя многие велосипедисты, и провел бы аналогию с мотоциклистами; поведал бы ему о муках калеки и его унизительном положении. Но он чувствует, что этот юноша предпочитает лаконичную речь и ему вряд ли понравятся проповеди. И уж если Драго и посочувствует кому-то в истории столкновения на Мэгилл-роуд, то скорее Уэйну Блайту, парню за баранкой мчащегося автомобиля, а не рассеянному старикану на велике.

Да и каких таких перемен добивается Марияна? Неужели она действительно ожидает, что этот красивый юноша, пышущий здоровьем, будет проводить вечера на диване с книгой, в то время как его дружки развлекаются? Поставить сверкающую новенькую «Ямаху» в гараж и ездить на автобусе? Драго Йокич – имя из фольклорной эпической поэмы. Баллада о Драго Йокиче.

Он откашливается.

– Драго, твоя мама попросила меня переговорить с тобой наедине.

Марияна выходит из комнаты. Он поворачивается к мальчику.

– Послушай, я для тебя никто, просто человек, за которым ухаживает твоя мать – за что я ей очень благодарен. Но она попросила меня с тобой поговорить, и я согласился. Вот что я хочу тебе сказать: если бы я мог повернуть время вспять, чтобы не было этого несчастного случая, я бы непременно это сделал. Глядя на меня, трудно поверить, что я вел активный образ жизни, но это так. Теперь я даже не могу сходить в магазин. Мне приходится зависеть от других людей в каждом, самом пустячном деле. И все это произошло в долю секунды, внезапно. Так же легко это может случиться и с тобой. Не рискуй своей жизнью, сынок, оно того не стоит. Твоя мама хочет, чтобы ты был осторожен со своим мотоциклом. Думаю, тебе надо бы к ней прислушаться. Вот и все, что я хотел сказать. Твоя мама – хороший человек, она тебя любит. Ты понимаешь?

Если бы его попросили предсказать, как все будет, он бы сказал, что юный Драго во время подобной лекции будет сидеть потупив взор, отковыривая заусенцы, от души желая, чтобы старикан наконец заткнулся, и проклиная мать за то, что она привела его сюда. Но не происходит ничего подобного. На протяжении всей речи Драго смотрит на него открытым взглядом, а на его красивых губах играет легкая улыбка, в которой нет ни капли недружелюбия.

– О’кей, – говорит он в конце. – До меня дошло. Я буду осторожен. – Потом, сделав паузу, добавляет: – Вам нравится моя мама?

Он кивает. Он мог бы сказать больше, но пока что достаточно кивка.

– Вы ей тоже нравитесь.

Он ей тоже нравится. У него вдруг начинает сильно биться сердце.

«Она мне не просто нравится, я люблю ее!» – у него чуть не вырываются эти слова.

– Я пытаюсь помочь, вот и все, – говорит он вместо этого. – Вот почему я с тобой побеседовал. Не потому, что думаю, будто могу спасти тебя разговорами, ведь такое, – он легонько, шутливо хлопает себя по искалеченному бедру, – просто случается, и это нельзя предвидеть, нельзя предотвратить. Но вот что может помочь твоей матери: ей может помочь то, что она будет знать – ты уверен, что она тебя любит и хочет, чтобы ты был в безопасности, хочет настолько, что просит незнакомца, а именно меня, замолвить словечко. О’кей?

Существуют сами слова, а за ними – намерения. Когда он говорит, то чувствует, как юноша следит за его губами, отметая слова, как паутину, и настраивая слух на намерение. Его уважение к Драго растет, очень быстро растет. Да, это незаурядный парень! Он, наверное, предмет зависти богов. Баллада о Драго Йокиче. Ничего удивительного, что его мать испытывает страх. Телефонный звонок на рассвете: «Это миссис Йокич? У вас есть сын по имени Драго? Говорят из больницы в Гумерача». Словно игла вонзилась в сердце – или кинжал. Ее первенец.

Марияна возвращается, Драго встает.

– Ну, я пошел, – говорит он. – Пока, мама. – Он такой высокий, что ему приходится наклониться, чтобы коснуться губами ее лба. – До свидания, мистер Реймент. Сожалею насчет велосипеда. – И он уходит.

– Очень хорошо играет в теннис, – сообщает Марияна. – Очень хорошо плавает. Очень хорошо делает все. Очень умен. – Она слабо улыбается.

– Моя дорогая Марияна, – отвечает он (от волнения, говорит он себе, в минуту волнения простительно случайно вставить нежное словечко), – я уверен, что с ним все будет хорошо. Я уверен, что он проживет долгую и счастливую жизнь и станет адмиралом, если захочет им стать.

– Вы так думаете? – Она улыбалась и до этого, но теперь это счастливая улыбка: хотя он беспомощен, что касается рук, и калека, что касается ног, она верит, что он обладает способностью предсказывать будущее. – Это хорошо.

 

Глава 11

Именно улыбка Марияны приносит долгожданную перемену. Внезапно рассеивается мрак, исчезают все темные тучи. Он работодатель Марияны, ее босс, ей платят за то, что она выполняет его желания, но каждый день перед ее приходом он суетится, приводя квартиру в безупречный порядок для нее. Он даже завел цветы, чтобы скрасить однообразие.

Эта ситуация абсурдна. Чего он хочет от этой женщины? Он хочет, чтобы она снова улыбнулась, – да, улыбнулась ему. Он хочет, чтобы в ее сердце нашлось для него место – пусть совсем крошечное. Хочет ли он стать ее любовником? Да, хочет, в каком-то смысле пламенно. Он хочет любить и лелеять ее и детей, Драго, Любу и ту, третью, которую еще не видел. Что касается ее мужа, то у него нет ни малейшего дурного намерения по отношению к нему, он готов поклясться. Он желает мужу счастья и всяческого процветания. И тем не менее он отдал бы все на свете, чтобы стать отцом этих превосходных, красивых детей и мужем Марияны – со-отцом, если нужно, и со-мужем, если нужно, платонически, если нужно. Он хочет заботиться о них, обо всех, защищать их и спасать.

Спасать от чего? Он не может этого сказать – пока не может. Но в первую очередь он хочет спасать Драго, готов заслонить его от удара молнии завистливых богов, подставив собственную грудь.

Он подобен женщине, никогда не рожавшей, которая теперь, когда стала слишком стара для этого, вдруг страстно жаждет материнства. Достаточно страстно, чтобы украсть чужого ребенка, – да, просто безумно.

 

Глава 12

– Как дела у Драго? – спрашивает он Марияну как можно более небрежным тоном.

Она с унылым видом пожимает плечами.

– В этот уик-энд он поедет со своими друзьями на пляж Тункалулу. Вы так это говорите – Тункалулу?

– Тункалилла.

– Они едут на мотоциклах. Буйные друзья, буйные парни. Девочки тоже – вы просто не поверите, такие молодые. Я рада, что вы говорите с ним на прошлой неделе. Говорили.

– Это пустяки. Всего лишь несколько отеческих слов.

– Да, он получает мало отеческих слов, как вы говорите, в этом его проблема.

Впервые она критикует отсутствующего мужа. Пол ждет продолжения, но это все.

– В этой стране мальчику нелегко расти, – осторожно отмечает он. – Преобладает климат мужественности. Мальчик испытывает сильное давление: нужно показать себя с наилучшей стороны в мужских делах, в мужском спорте. Быть сорвиголовой. Рисковать. Вероятно, там, откуда вы родом, все иначе.

«Там, откуда вы родом».

Теперь, когда слова прозвучали, они кажутся исполненными снисхождения. Почему бы мальчикам и не быть мальчиками там, откуда Йокичи родом? Что он знает о том, какие формы принимает мужественность в Юго-Восточной Европе? Он ждет, что Марияна его поправит. Но ее мысли где-то далеко.

– Что вы думаете о школе-интернате, мистер Реймент?

– Что я думаю о школе-интернате? Я думаю, что она может быть очень дорогой. Я также думаю, что будет ошибкой – большой ошибкой – верить, что в закрытых учебных заведениях за молодыми людьми следят день и ночь, чтобы с ними не случилось плохого. Но в подобном заведении можно получить хорошее образование, это несомненно, во всяком случае – в лучших школах-интернатах. Это для Драго? Но вы узнали о стоимости? Это вам следует сделать прежде всего. Плата за обучение может быть высокой, абсурдно высокой, просто астрономической.

Он недоговаривает следующее: такой высокой, что туда не поступить детям, чьи отцы зарабатывают на жизнь сборкой автомобилей. Или чьи матери ухаживают за престарелыми.

– Но если вы говорите об этом серьезно, – продолжает он, чувствуя, насколько безрассудны его слова, но не в силах остановиться, – и если сам Драго действительно хочет туда поступить, я мог бы помочь с финансами. Мы могли бы считать, что это ссуда.

На минуту воцаряется молчание. Итак, думает он, все сказано, пути назад нет.

– Мы думаем, может быть, он смог бы получить стипендию – со своим теннисом и всяким таким, – говорит Марияна, которая, кажется, не восприняла его слова и то, что за ними стоит.

– Да, конечно, можно получить и стипендию, вам нужно узнать.

– Или мы можем взять ссуду. – Теперь, по-видимому, до нее дошло эхо его слов, и ее чело наморщилось. – Вы сможете одолжить нам деньги, мистер Реймент?

– Я могу одолжить вам деньги. Без процентов. Вы можете вернуть, когда Драго начнет зарабатывать.

– Почему?

– Это вложение в его будущее. В будущее всех нас.

Она качает головой.

– Почему? – повторяет она. – Я не понимаю.

Сегодня она снова взяла с собой Любу. Девочка вытянулась на диване, свесив руки; на ней темно-красный фартучек, одна нога в алом чулке, другая – в темно-красном. Ребенка можно принять за куклу, если бы не пытливые черные глаза.

– Конечно же, вы должны знать, Марияна, – шепчет он. Во рту у него пересохло, сердце бешено колотится, ему страшно, и он испытывает такое волнение, словно ему шестнадцать лет. – Конечно, женщина всегда знает.

Марияна снова качает головой. Кажется, она на самом деле озадачена.

– Не понимаю.

– Я скажу вам наедине.

Она что-то шепчет ребенку. Люба послушно берет свой маленький розовый рюкзачок и отправляется на кухню.

– Ну вот, – произносит Марияна. – Теперь говорите.

– Я люблю вас. Вот и все. Я люблю вас и хочу что-нибудь вам дать. Позвольте мне.

В книгах, которые его мать выписывала из Парижа, когда он был еще ребенком, и которые прибывали в коричневых бандеролях с гербом «Librairie Hachette» и с марками, на которых красовалась голова суровой Марианны во фригийском колпаке, – книгах, над которыми его мать вздыхала в гостиной в Балларэте, где всегда были закрыты ставни – либо от жары, либо от холода, и которые он втайне читал после нее, пропуская неизвестные ему слова (это чтение шло в русле вечного поиска, что именно может доставить ей удовольствие), – так вот, в этих книгах было бы написано, что губы Марияны презрительно скривились или даже что ее губы презрительно скривились, в то время как глаза блестели от тайного ликования. Но когда детство осталось позади, он утратил веру в мир «Hachette». Если когда-либо и существовал – в чем он сомневается – свод внешних проявлений движений души, усвоив который можно безошибочно читать мимолетные чувства по губам и глазам, то теперь он исчез, унесенный ветром.

Повисает тишина, а Марияна не делает ничего, чтобы ему помочь. Но, по крайней мере, она не поворачивается на каблуках. Независимо от того, кривит ли она губы или нет, она, судя по всему, готова слушать дальше это странное, удивительное признание.

Что ему следует сделать – так это, несомненно, обнять женщину. Грудь к груди – и она уже не сможет неверно его понять. Но чтобы обнять ее, он должен отставить в сторону нелепые костыли, которые позволяют ему встать; а как только он это сделает, он будет еле ковылять, может быть, даже упадет. Впервые он видит смысл в искусственной ноге – ноге с механизмом, благодаря которому освобождаются руки.

Марияна машет рукой, словно протирает оконную раму или встряхивает кухонное полотенце.

– Вы хотите заплатить, чтобы Драго поступил в школу-интернат? – спрашивает она, и чары рассеиваются.

Это действительно то, чего он хочет, – заплатить за образование Драго? Да. Он хочет, чтобы у Драго было хорошее образование, а затем, если он не откажется от своих честолюбивых планов, если море действительно у него в сердце, – чтобы он стал морским офицером. Он хочет, чтобы Люба и ее старшая сестра тоже выросли счастливыми и осуществили то, чего желают их сердца. Он хочет защитить всех этих детей щитом своей благотворительности. И он хочет любить эту превосходную женщину, их мать. Это прежде всего. За это он заплатит чем угодно.

– Да, – отвечает он. – Именно это я и предлагаю.

Она встречается с ним взглядом. Хотя он бы в этом не поклялся, но ему кажется, что она краснеет. Потом быстро выходит из комнаты. Через минуту Марияна возвращается. Она сняла красную косынку, волосы рассыпались. Она держит за руку Любу, в другой руке – розовый рюкзачок. Она что-то шепчет ребенку на ухо. Девочка, сунув в рот большой палец, поворачивается и смотрит на него с любопытством.

– Мы должны идти, – говорит Марияна. – Спасибо вам. – И в мгновение ока они исчезают.

Он это сделал. Он, пожилой человек с узловатыми пальцами, признался в любви. Но осмелится ли он хоть минуту надеяться, что эта женщина, на которую он, ничего заранее не обдумав, не колеблясь, возложил все свои надежды, ответит ему взаимностью?

 

Глава 13

На следующий день Марияна не приходит. Не появляется она и в пятницу. Тучи, которые, как он думал, исчезли навсегда, возвращаются. Он звонит Йокичам домой, слышит на автоответчике женский голос, но это не голос Марияны (чей? другой дочери?).

«Это Пол Реймент, – говорит он. – Не могла бы Марияна мне позвонить?»

Звонка не последовало.

Он садится писать письмо.

«Дорогая Марияна, – пишет он, – боюсь, что вы меня неправильно поняли».

Он зачеркивает «меня» и пишет: «смысл моих слов». Но какой такой смысл могла она неправильно понять?

«Когда я впервые вас встретил, – пишет он, начиная новый абзац, – я был в тяжелом состоянии».

Что неверно. Быть может, его колено было в тяжелом состоянии, но не он сам. Если бы он знал, каким словом описать свое состояние, когда он познакомился с Марияной, он бы также знал и смысл своих слов – каков он сегодня. Он зачеркивает «тяжелом». Но что написать вместо этого?

Пока он размышляет, звонят в дверь. Его сердце начинает радостно биться. Значит, это трудное слово да и трудное письмо в конце концов не понадобятся?

– Мистер Реймент? – звучит голос в домофоне. – Это Элизабет Костелло. Могу я с вами поговорить?

Элизабет Костелло – кто бы она там ни была – требуется немало времени, чтобы подняться по лестнице. Когда она добирается до двери, то тяжело дышит. Пожалуй, ей за шестьдесят – скорее около семидесяти, нежели шестьдесят с небольшим. На ней шелковое платье в цветочек. Сзади такой глубокий вырез, что видны довольно мясистые плечи в малопривлекательных веснушках.

– Больное сердце, – говорит она, обмахиваясь. – Почти так же мешает жить, как (она делает паузу, чтобы перевести дух) больная нога.

Такое замечание, произнесенное незнакомкой, кажется ему неуместным, неподобающим.

Он приглашает ее войти, предлагает сесть. Она просит у него стакан воды.

– Я собиралась сказать, будто я из Государственной библиотеки, – сообщает она, – собиралась представиться как один из волонтеров библиотеки, явившийся, чтобы оценить размеры вашего дара – я имею в виду физические размеры, дабы мы имели возможность планировать заранее. Позже бы выяснилось, кто я на самом деле.

– Вы не из библиотеки?

– Нет. Это была бы неправда.

– Тогда вы?..

Она обводит гостиную одобрительным взглядом.

– Меня зовут Элизабет Костелло, – отвечает она, – как я уже сказала.

– Ах, так вы та Элизабет Костелло? Простите, я сразу не понял. Извините меня.

– Все в порядке. – Она пытается подняться с мягкого дивана, в котором утонула. – Давайте перейдем к сути дела. Никогда прежде мне не приходилось заниматься ничем подобным. Вы мне подадите руку?

Он в недоумении. Подать ей руку? Она протягивает правую руку. С минуту он держит пухлую и довольно прохладную женскую руку, с неудовольствием замечая, что его собственная рука от долгого бездействия приобрела мертвенно-бледный оттенок.

– Итак, – говорит она, – как вы видите, я вообще-то Фома неверующий. – Он смотрит на нее с озадаченным видом, и она продолжает: – Я имею в виду, что хочу выяснить для себя, что вы за существо. Хочу быть уверенной, – и теперь он действительно ее не понимает, – что наши два тела не пройдут друг сквозь друга. Конечно, это наивно. Мы же не призраки, мы оба, – отчего же я так подумала? Будем продолжать?

Она снова тяжело опускается на диван и, расправив плечи, начинает декламировать:

– «Удар обрушивается на него справа, резкий, внезапный и болезненный, как удар током, и сбрасывает с велосипеда. “Расслабься!” – говорит он себе, пролетая в воздухе», – ну и так далее.

Она останавливается и смотрит на него, словно проверяя произведенный эффект.

– Вы знаете, о чем я себя спросила, когда впервые услышала эти слова, мистер Реймент? Я спросила себя: зачем мне нужен этот человек? Почему бы не оставить его в покое? Пусть он себе едет мирно на своем велосипеде, не замечая, как Уэйн Брайт или Блайт – назовем его Блайт – несется сзади, чтобы испоганить его жизнь и отправить сначала в больницу, а затем снова в эту квартиру с неудобной лестницей. Кто мне этот Пол Реймент?

«Кто эта сумасшедшая, которую я пустил в свой дом? Как же мне от нее избавиться?»

– И каков же ответ на ваш вопрос? – осторожно осведомляется он. – Кто я вам?

– Вы пришли ко мне, – отвечает она. – В определенном смысле я не властна над теми, кто ко мне приходит. Вы пришли, бледный и сутулый, с костылями и квартирой, за которую так упорно цепляетесь, с коллекцией фотографий и всем остальным. Вместе с хорватским эмигрантом Мирославом Йокичем – да, это его имя, Мирослав, друзья зовут его Мэл, – и с вашей зарождающейся привязанностью к его жене.

– Она не зарождающаяся.

– Нет, зарождающаяся. Вы выплескиваете перед ней свои чувства, вместо того чтобы держать их при себе, хотя понятия не имеете – и сами знаете, что понятия не имеете, – каковы будут последствия. Поразмыслите, Пол. Вы действительно хотите заставить нанятую вами женщину покинуть семью и жить с вами? Вы думаете, что принесете ей счастье? Ее дети будут обозлены и сбиты с толку, они перестанут с ней разговаривать; она будет весь день, рыдая, лежать в постели, совершенно безутешная. Как вам это понравится? Или у вас есть другие планы? Вы планируете, что Мэл войдет в море, покрытое бурунами, и исчезнет, оставив вам своих детей и жену? Я возвращаюсь к своему первому вопросу. Кто вы, Пол Реймент, и что уж такого особенного в ваших амурных устремлениях? Вы полагаете, что вы – единственный мужчина, который в осеннюю пору своей жизни – я бы даже сказала, в позднюю осень – нашел то, чего никогда не знал прежде? Пенни за пару, мистер Реймент, историям, подобным этой, красная цена – пенни за пару. Вам нужно придумать что-нибудь поинтереснее.

Элизабет Костелло. До него доходит, кто она такая. Когда-то он попытался прочесть одну ее книгу, роман, но отставил: книга не увлекла его. Время от времени ему попадались ее статьи в прессе – об экологии или правах животных, но он их не читал, поскольку его не интересовали эти темы. Однажды, давно (он сейчас ведет раскопки в своей памяти), она чем-то прославилась, но это кануло в вечность, а быть может, это была всего лишь очередная буря в средствах массовой информации.

Седые волосы, серое лицо и, как она говорит, больное сердце. Учащенное дыхание. И она еще читает ему нотации, учит, как жить!

– Что именно вы бы предпочли? – осведомляется он. – Какая история заслужила бы ваше внимание?

– Откуда я знаю? Придумайте что-нибудь.

Идиотка! Ему нужно выставить ее отсюда.

– Толкайте! – настаивает она.

Толкать? Толкать что? «Толкайте!» Так говорят женщине при родах.

– Толкайте смертную оболочку, – говорит она. – Мэгилл-роуд, врата в обитель мертвых. Как вы себя чувствовали, когда кувыркались в воздухе? Перед вами промелькнула вся ваша жизнь? Как она показалась вам в ретроспективе – жизнь, с которой вы вот-вот распрощаетесь?

Это правда? Он чуть не умер? Несомненно, есть разница между смертельным риском и положением, когда находишься на волосок от смерти. Эта женщина посвящена во что-то неведомое ему? Пролетая в тот день по воздуху, он думал – что? О том, что он не ощущал такой свободы с тех пор, как был мальчишкой, когда бесстрашно прыгал с деревьев, а однажды даже с крыши дома. А потом – выдох, когда он упал на дорогу, хриплое дыхание. Можно ли простой выдох истолковать как последнюю мысль, последнее слово?

– Мне было грустно, – говорит он. – Моя жизнь казалась фривольной. Как бездарно она прошла, подумал я.

– Грустно. Он пролетает по воздуху с величайшей легкостью, этот смелый молодой человек на трапеции, и ему грустно. Его жизнь кажется фривольной – в ретроспективе. Что еще?

Что еще? Больше ничего. Чего добивается эта женщина?

Но женщину, кажется, уже не интересует ответ на ее вопрос.

– Простите, мне вдруг стало нехорошо, – бормочет она, пытаясь встать на ноги. И у нее действительно очень неважный вид.

– Вы не хотите прилечь? У меня в кабинете есть кровать. Может быть, сделать вам чашечку чая?

Она машет рукой.

– Это просто головокружение – от жары, от подъема по лестнице, да бог его знает от чего. Да, спасибо, я на минутку прилягу. – Она делает такой жест, словно сбрасывает с дивана подушки.

– Позвольте вам помочь. – Он встает и, опираясь на костыль, берет ее под руку.

«Хромой ведет хромого», – думает он.

Ее кожа холодная и влажная на ощупь.

Кровать в кабинете очень удобная. Он убирает оттуда лишнее; она сбрасывает туфли и вытягивается на кровати. Он замечает синие вены, просвечивающие сквозь чулки, и довольно дряблые икры.

– Не обращайте на меня внимания, – просит она, прикрыв глаза рукой. – Разве не эту фразу мы всегда произносим – мы, незваные гости? Занимайтесь своими делами, как будто меня здесь нет.

– Я оставлю вас, отдыхайте, – отвечает он. – Когда вам станет лучше, я вызову по телефону такси.

– Нет, нет, нет, – возражает она, – боюсь, что это не так. Я пробуду у вас некоторое время.

– Не думаю.

– О да, мистер Реймент, боюсь, что это так. На обозримое будущее я составлю вам компанию. – Она поднимает руку, прикрывавшую глаза, и он видит, что она слабо улыбается. – Выше голову, – говорит она, – это еще не конец света.

Через полчаса он снова заглядывает в кабинет. Она спит. Ее нижний зубной протез выпячивается, из горла вырывается негромкий скрежещущий звук – словно скрипит гравий. Ему кажется, что это от нездоровья.

Он пытается вернуться к книге, которую читает, но не может сосредоточиться. Уныло смотрит в окно. Слышится кашель. Она стоит в дверях, без туфель.

– У вас есть аспирин? – спрашивает она.

– В ванной, в шкафчике, вы найдете парацетамол. Это все, что у меня есть.

– Нечего строить мне рожи, мистер Реймент, – говорит она. – Я напрашивалась на это не больше, чем вы.

– Напрашивались на что?

Он не может скрыть своего раздражения.

– Я не напрашивалась на вас. Я не просила о том, чтобы провести чудесный полдень в вашей мрачной квартире.

– Так уходите! Покиньте эту квартиру, если она вам так не нравится. Я все еще понятия не имею, зачем вы пришли. Что вам от меня нужно?

– Вы пришли ко мне. Вы…

– Я пришел к вам? Это вы пришли ко мне!

– Не кричите, соседи подумают, что вы меня избиваете. – Она плюхается в кресло. – Простите. Я вторглась к вам, я знаю. Вы пришли ко мне – вот и все, что я могу сказать. Вы пришли мне в голову – мужчина с больной ногой, без будущего и с неподобающей страстью. Вот с чего все началось. Я не представляю, куда нам двигаться дальше. У вас есть какие-нибудь предложения?

Он молчит.

– Возможно, вы не увидите в этом смысла, мистер Реймент, но я делаю именно это – следую за своими интуитивными прозрениями. Вот как я построила свою жизнь: руководствоваться интуицией, включая те интуитивные прозрения, в которых я сначала не могу разобраться. Особенно в которых я не могу сначала разобраться.

Руководствоваться интуицией – что это значит в данном конкретном случае? Какие у нее могут быть интуитивные прозрения в отношении совершенно незнакомого человека, которого она никогда в глаза не видела?

– Вы увидели мое имя в телефонном справочнике, – предполагает он. – Просто решили рискнуть. Вы не имеете никакого представления о том, кто я на самом деле.

Она качает головой. («Хотела бы я, чтобы это было так просто», – произносит она так тихо, что он едва слышит.)

Солнце садится. Они умолкают и, подобно старой супружеской чете, заключающей перемирие, какое-то время сидят, слушая птиц, поющих свои вечерние песни на деревьях.

– Вы упомянули о Йокичах, – говорит он наконец. – Что вы о них знаете?

– Марияна Йокич, которая ухаживает за вами, – образованная женщина. Разве она вам не говорила? Она провела два года в Институте искусств в Дубровнике и окончила его с дипломом реставратора. Ее муж тоже работал в этом институте. Там они и встретились. Он специализировался в старинных технологиях. Например, он заново собрал механическую утку, которая, ржавея, пролежала в разобранном виде в подвале института двести лет. Теперь она крякает, как настоящая утка, и откладывает яйца. Это одно из piиces de rйsistance их коллекции. Но, увы, его таланты не востребованы в Австралии. Здесь нет никаких механических уток. Отсюда и работа на автомобильном заводе. Что еще я могу рассказать вам о Марияне такого, что может вам пригодиться? Марияна родилась в Задаре, она городская девушка, она не разобрала бы, где у осла зад и перед. И она целомудренна. За все годы брака она ни разу не изменила мужу. Никогда не поддалась искушению.

– Я не искушаю ее.

– Я понимаю. Как вы выразились, вы просто хотите излить на нее свою любовь. Вы хотите давать. Но приходится платить за то, что нас любят, если только мы не начисто лишены совести. Марияна не будет платить эту цену. Она и прежде оказывалась в подобной ситуации, когда пациенты в нее влюблялись, не в силах совладать с собой, как они говорили. Она находит это утомительным. «Теперь мне придется искать другую службу» – вот что она думает про себя. Я ясно выражаюсь?

Он молчит.

– Вас что-то притягивает? – спрашивает она. – Какое-то ее качество вас привлекает. Насколько я понимаю, это качество – ее сочность, сочность фрукта, готового лопнуть, зрелого фрукта. Позвольте мне объяснить вам, отчего Марияна производит такое впечатление на вас и на других мужчин. Она налита соком оттого, что ее любят, любят так, как только можно любить в этом мире. Вам не захочется слушать детали, поэтому я не буду в них вдаваться. Но причина, по которой и дети производят на вас такое впечатление, мальчик и маленькая девочка, заключается в том, что они выросли, купаясь в любви. В этом мире они чувствуют себя как дома. Для них это хорошее место.

– И все же…

– Да, и все же на этом мальчике печать смерти. Мы оба это видим. Слишком красивый. Слишком светлый.

– Хочется плакать.

Их охватывает печаль, их обоих, печаль и дремотное состояние. Он поднимается.

– В холодильнике есть последние каннелони, приготовленные Марияной, с ризотто и шпинатом, – говорит он. – Хотите? Не знаю, каковы ваши дальнейшие планы. Если вы хотите заночевать – добро пожаловать, но это все, утром вы должны уйти.

Медленно, с решительным видом Элизабет Костелло качает головой.

– Боюсь, это невозможно, Пол. Нравится вам это или нет, я еще побуду у вас. Я буду образцовым гостем, обещаю вам. Я не буду развешивать свое нижнее белье в ванной. Не буду путаться у вас под ногами. Я почти ничего не ем. Вы даже не будете замечать, что я здесь. Лишь время от времени дотронусь до плеча, левого или правого, чтобы направить вас.

– А с какой стати я должен с этим мириться? Что, если я откажусь?

– Вам придется с этим мириться. Не вам решать.

 

Глава 14

Это действительно так: Элизабет Костелло – образцовый гость. Склонившись над кофейным столиком в захваченном ею углу гостиной, она проводит уик-энд, углубившись в объемистую рукопись, которую, по-видимому, рецензирует. Он не предлагает ей поесть, а она не просит. Время от времени, не произнося ни слова, она исчезает из квартиры. Он может лишь догадываться, чем она там занимается: возможно, бродит по улицам Северной Аделаиды или сидит в кафе, отщипывая кусочки от круассана, и наблюдает за уличным движением.

Во время одного из ее исчезновений он пытается найти рукопись, просто чтобы взглянуть, что это такое, но не может ее отыскать.

– Должен ли я сделать вывод, – говорит он ей в воскресенье вечером, – что вы постучались в мою дверь с целью изучить меня, с тем чтобы использовать в своей книге?

Она улыбается.

– Хотела бы я, чтобы все было так просто, мистер Реймент.

– Почему же не просто? По-моему, все достаточно просто. Вы пишете книгу и выводите в ней меня? Этим вы и занимаетесь? Если так, то какого рода эта книга и не думаете ли вы, что сначала вам нужно мое согласие?

Она вздыхает.

– Если бы я собиралась вывести вас в книге, как вы это формулируете, то я бы сделала это очень просто. Изменила бы ваше имя и одно-два обстоятельства вашей жизни, дабы обойти закон о клевете, – вот и все; разумеется, не было бы необходимости вселяться к вам. Нет, как я уже говорила, вы пришли ко мне – мужчина с больной ногой.

Ему начинает надоедать, что ему твердят, будто он пришел к этой женщине.

– Не считаете ли вы, что проще использовать того, кто пришел к вам более охотно? – замечает он как можно более сухим тоном. – Отступитесь от меня. Я несговорчив, как вы очень скоро обнаружите. Уходите. Я не стану вас задерживать. Вы почувствуете облегчение, когда избавитесь от меня. И я тоже.

– А ваша неподобающая страсть? Где я найду другую такую?

– Моя страсть, как вы это называете, вас не касается, миссис Костелло.

Она холодно улыбается и качает головой.

– Не вам судить, что именно меня касается, – тихо произносит она.

Его рука сжимает костыль. Если бы это был настоящий, полновесный костыль из ясеня или эвкалипта, а не из алюминия, он обрушил бы его на голову этой старой карги и бил бы снова и снова, пока она не свалилась бы к его ногам мертвая, а ковер пропитался бы кровью. И пусть бы потом с ним делали что угодно. Звонит телефон.

– Мистер Реймент? Это Марияна. Как вы? Простите, что пропустила свои дни. Меня скрючило. Я приду завтра, о’кей?

Значит, вот какова ее версия: ее скрючило.

– Да, конечно, о’кей, Марияна. Надеюсь, вы себя лучше чувствуете. Увидимся завтра, как всегда.

– Марияна возвращается на службу завтра, – сообщает он своей гостье как бы между прочим. «Пора вам уматывать». Он надеется, что она уловила скрытый намек.

– Все в порядке. Я не буду путаться у нее под ногами. – А когда он отвечает ей злобным взглядом, она продолжает: – Вас беспокоит, как бы она не подумала, что я одна из дам, с которыми вы дружили в давние времена? – Она весело улыбается. – Не воспринимайте все так серьезно, Пол.

Почему Марияна решила вернуться, выясняется, как только она переступает порог парадного входа. Даже не успев снять плащ – идет дождь, теплый дождь, отдающий эвкалиптом, – она хлопает на стол глянцевую брошюру. На обложке – здания в псевдоготическом стиле посреди зеленых лужаек. На снимке хорошо отмытый юноша без пиджака, в галстуке сидит перед компьютером, а второй парень, столь же тщательно отмытый, заглядывает ему через плечо. «Колледж Уэллингтон: пять десятилетий высочайших достижений». Он никогда не слышал о колледже Уэллингтон.

– Драго говорит, он туда едет, – говорит Марияна. – Похоже на хорошую школу, вы не думаете?

Он листает брошюру.

– «Учебное заведение, связанное с колледжем Уэллингтон в Пемброкшире, – читает он вслух. – Готовит молодых людей в соответствии с требованиями нового столетия… Карьера в сфере бизнеса, науки и техники, вооруженных сил». Где это находится? Как вы узнали об этом колледже?

– В Канберре. В Канберре он находит новых друзей. Его друзья в Аделаиде нехорошие, только сбивают с толку. – Она произносит «Аделаида» на итальянский манер – «Адела́йда». Из Дубровника – в двух шагах от Венеции.

– А где вы услышали о колледже Уэллингтон?

– Драго знает все об этом. Этот колледж готовит кадры для Военной академии. Им отдается предпочтение.

Он возвращается к брошюре. Форма заявления. Плата за обучение. Он знал, что обучение в закрытых заведениях очень дорогое, и тем не менее, увидев цифры на бумаге, просто потрясен.

– Сколько лет он будет там учиться?

– Если он начнет в январе, то два года. Потом он сможет получить стипендию. Нужно заплатить всего за два года.

– А Драго горит желанием поступить в эту школу? Он согласен туда уехать?

– Да, горит желанием. Он хочет поехать.

– Знаете, обычно родители сначала знакомятся со школой, прежде чем брать на себя обязательства. Осмотритесь там, побеседуйте с директором, взгляните на помещения. Вы уверены, что вы, ваш муж и Драго не хотели бы сначала нанести визит в колледж Уэллингтон?

Марияна снимает свой плащ – он сделан из какого-то прозрачного материала и чисто функционален – и вешает на стул.

Кожа у нее теплого, розового оттенка. Нет и следа того напряжения, которое возникло при их последней встрече.

– Колледж Уэллингтон, – говорит она. – Вы думаете, колледж Уэллингтон хочет, чтобы мистер и миссис Йокич из Мунно-Пара приехали посмотреть, подходит ли колледж Уэллингтон для их мальчика?

Тон у нее вполне добродушный. Если кто и смущен, так это он.

– Вы знаете, мистер Реймент, в Хорватии мой муж был своего рода знаменитостью. Вы мне не верите? Во всех газетах – его фотографии. Мирослав Йокич и механическая утка. По телевизору, – она делает движения двумя пальцами в воздухе, показывая, как кто-то ходит, – демонстрировали механическую утку. Единственный человек, который смог заставить механическую утку ходить, издавать звуки – «кряк»; есть, – она поглаживает себя по груди, – и делать другие вещи. Старая, старая утка. Пришла из Швеции. Пришла в Дубровник в тысяча шестьсот восьмидесятом году, из Швеции. Никто не знал, как ее чинить. Потом Мирослав Йокич превосходно чинит ее. Одну неделю, две недели – и он знаменитый человек в Хорватии. Но здесь? – Она возносит взор к небесам. – Кому до этого дело? В Австралии никто не слышал о механической утке. Не знают, что это такое. Мирослав Йокич – никто не слышал о нем. Просто рабочий с автомобильного завода. Ничто – просто рабочий.

– Я не уверен, что согласен с этим, – возражает он. – Рабочий с автомобильного завода – это не ничто. И никто не бываем ничем. В любом случае, посетите ли вы колледж или нет, из Мунно-Пара вы или из Тимбукту, я полагаю, что колледж Уэллингтон с большой охотой примет ваши деньги. Действуйте, подавайте заявление. Я заплачу. Я прямо сейчас дам вам чек на вступительный взнос.

Вот так-то. Совсем легко. Он взял на себя обязательства. Стал крестным отцом. Крестный отец: тот, кто ведет дитя к Богу. Сможет ли он повести Драго к Богу?

– Хорошо, – говорит Марияна. – Я скажу Драго. Вы делаете его очень счастливым. – Пауза. – А вы? Нога о’кей? Не болит? Вы делаете вашу гимнастику?

– Нога о’кей, не болит, – отвечает он.

Вот что он при этом думает, но не озвучивает: «Но почему же вы манкируете своей службой, Марияна? Почему покинули меня? Вряд ли это можно назвать профессиональным поведением. Бьюсь об заклад, вам бы не хотелось, чтобы миссис Путтс услышала об этом».

Обида все еще переполняет его, ему хочется видеть у Марияны хоть какие-то признаки раскаяния. И в то же время его пьянит радость от того, что она вернулась, и он взволнован тем, что сейчас отдаст деньги. Его всегда заводит, когда он отдает, ему известно это свое качество. Подхлестывает, побуждая отдавать еще. Это как игра в карты. Возбуждение от того, что проигрываешь. Потеря за потерей. Бесшабашное, отчаянное падение.

Как всегда энергичная, Марияна уже приступила к работе. Начав со спальни, она снимает простыни и стелит чистое белье. Но она чувствует на себе его взгляд, он в этом уверен, чувствует тепло, исходящее от него, чувствует, как он ласкает ее бедра, ее груди. Эрос всегда сильно воздействует на него по утрам. Если бы благодаря какому-то чуду он мог обнять Марияну прямо сейчас, в этом настрое, воспользовавшись морским приливом, то он бы преодолел всю ее высокую нравственность – он готов дать голову на отсечение. Но, разумеется, это невозможно. Опрометчиво. Хуже, чем опрометчиво, – безумно. Ему не следует даже думать об этом.

Тут открывается дверь ванной, и на сцене появляется эта женщина, Костелло, в его халате и тапочках. Она вытирает волосы полотенцем, на голове розовеют проплешины. Он бегло представляет ее:

– Марияна, это миссис Костелло. Она ненадолго остановилась здесь. Миссис Йокич.

Марияна протягивает руку, и Костелло с торжественной миной принимает ее.

– Обещаю не путаться у вас под ногами, – говорит она.

– Не беспокойтесь.

Через несколько минут он слышит, как щелкает замок парадного входа. Из окна он наблюдает, как Костелло удаляется по улице в сторону реки. На ней соломенная шляпа, в которой он узнаёт свою – он много лет не носил ее. Где она отыскала эту шляпу? Она роется в его шкафах?

– Милая леди, – замечает Марияна. – Она друг?

– Друг? Нет, вовсе нет, всего лишь знакомая. У нее дела в городе, и она поживет здесь какое-то время.

– Это хорошо.

Кажется, Марияна торопится. Обычно по утрам она первым делом занимается его ногой и руководит его упражнениями. Но сегодня она даже не упоминает об упражнениях.

– Я должна идти, сегодня особый день, мне нужно забрать Любу из детского садика. – Она достает из сумки замороженного цыпленка. – Может быть, я вернусь сегодня днем. Здесь что-то немногого, что я купила вам для ланча. Я оставляю чек, вы позже платите мне.

– Немного чего-то, – поправляет он ее.

– Много не чего-то, – говорит она.

Едва она успевает уйти, как в замке скрежещет ключ и появляется Элизабет Костелло.

– Я купила фруктов, – объявляет она и ставит пластиковую сумку на стол. – Я полагаю, будет собеседование. Как вы думаете, Марияна справится?

– Собеседование?

– В этом колледже. Они захотят побеседовать с мальчиком и его родителями, но главным образом с родителями – чтобы убедиться, что они подходят.

– Заявление подает Драго, а не его родители. Если у руководства колледжа Уэллингтон есть хоть капля здравого смысла, они должны Драго с руками оторвать.

– А что, если они спросят родителей прямо, каким образом те собираются платить эти бешеные деньги?

– Я напишу им письмо. Я предоставлю гарантии. Я сделаю все, что потребуется.

Она выстраивает в вазе на кофейном столике маленькую пирамиду из фруктов – абрикосов, нектаринов, винограда.

– Это восхитительно, – говорит она. – Я так рада, что у меня появился шанс узнать вас получше. Вы даете мне возможность верить.

– Я даю вам возможность верить? Никто прежде не говорил мне такого.

– Да, вы заставляете меня снова поверить. Вы не должны принимать всерьез то, что я говорила про вас и миссис Йокич. Теряешься при виде истинной, старомодной любви, вот и все. Я преклоняюсь перед вами.

Она отрывается от укладывания фруктов и не без иронии слегка склоняет голову.

– Однако, – продолжает она, – помните, что еще нужно преодолеть такое препятствие, как Мирослав. Мы не можем быть уверены, что Мирослав согласится отпустить сына в шикарное закрытое учебное заведение за тысячу миль отсюда. Или что он придет в восторг от того, что его финансовые обязательства возьмет на себя мужчина, которого его жена навещает шесть дней в неделю, мужчина без ноги. Вы подумали, что вам делать с Мирославом?

– С его стороны было бы глупо отказаться. Это его не затрагивает. Это затрагивает его сына, это будущее его сына.

– Нет, Пол, это не так, – мягко возражает она. – От сына – к жене, от жены – к нему, вот как тянется ниточка. Вы затрагиваете его гордость, его мужскую честь. Рано или поздно вам придется встретиться с Мирославом лицом к лицу. Что вы скажете, когда наступит этот день? «Я лишь пытаюсь помочь»? Вы скажете именно это? Это не пройдет. Пройдет лишь правда. А правда заключается в том, что вы вовсе не пытаетесь помочь. Напротив, вы пытаетесь вставить палки в колеса семье Йокич. Пытаетесь соблазнить миссис Йокич. А также оторвать детей мистера Й. от отца и присвоить их себе – одного, двух или даже трех. Да, в целом я не назвала бы это дружескими планами. Вы Марияне не друг, насколько я понимаю. Мирослав вряд ли обойдется с вами ласково, и его нельзя за это винить. Так что же вы собираетесь делать с Мирославом? Вам следует подумать. Вы должны подумать. – Кончиком пальца она стучит себе по лбу. – И если ваши мысли приведут вас туда, куда, по моему мнению, должны вас привести – то есть к глухой стене, – то могу вам предложить альтернативу.

– Альтернативу чему?

– Альтернативу всей этой вашей запутанной ситуации с Йокичами. Забудьте о миссис Йокич и вашей зацикленности на ней. Поройтесь в вашей памяти. Вы помните, как в последний раз посещали отделение остеопатии в больнице? Вы помните женщину в лифте – женщину в темных очках? В компании с женщиной постарше? Конечно, помните. Она произвела на вас впечатление. Даже я могла это заметить. Все, что происходит с нами в жизни, имеет значение. Пол, это скажет вам любой ребенок. Это один из уроков, которые преподает нам история, один из многих уроков. Вы перестали читать истории? Это ошибка.

Позвольте мне просветить вас насчет женщины в темных очках. Увы, она слепая. Она потеряла зрение год назад из-за злокачественной опухоли. Ей удалили хирургическим путем один глаз, и другим она тоже перестала видеть. До этого несчастья она была красива, по крайней мере, в высшей степени привлекательна. Сегодня, увы, она неприглядна, как и все слепые. В лицо ей предпочитают не смотреть. Или скорее пристально вглядываются, а потом с отвращением отводят взгляд. Конечно, она этого не видит, но это отвращение все-таки ощущает. Она ощущает взгляды, словно это пальцы, которые прикасаются к ней, а потом отдергиваются. Слепота оказалась хуже, чем она могла себе вообразить, хотя ее и предупреждали. Она в отчаянии. За какие-то месяцы жизнь ее превратилась в кошмар. Она не может появляться на людях, где на нее будут смотреть. Она хочет спрятаться, хочет умереть. И в то же время – тут она не может ничего с собой поделать – ее, к несчастью, снедает похоть. Она в расцвете своей женской жизни; она громко стонет от похоти, день за днем, как корова или свинья, у которой течка.

Вас удивляет то, что я рассказываю? Вы думаете, что это всего лишь история, которую я измыслила? Вовсе нет. Эта женщина существует, вы видели ее своими собственными глазами, и зовут ее Марианна. Этот кажущийся спокойным мир, в котором мы живем, полон ужасов, Пол, которые вам и в страшных снах не приснятся. Это как океанские глубины, морское дно – то, что там происходит, невозможно себе даже вообразить.

Марианна жаждет не утешения и еще менее поклонения, ей нужна любовь в своем физическом проявлении. Она хочет хотя бы на краткий миг стать такой, как прежде, – так же, как хотите стать прежним вы. И я говорю вам: а отчего бы не посмотреть, что у вас может получиться с Марианной? Она – слепая, вы – хромой.

Позвольте мне добавить еще кое-что. Марианна вас знает. Да, она вас знает. Вы с ней знакомы. Вам это известно?

Она словно читает его дневник. Как будто он вел дневник, а эта женщина каждую ночь прокрадывалась в его квартиру и читала его секреты. Но никакого дневника нет – разве что он пишет во сне.

– Вы ошибаетесь, миссис Костелло, – возражает он. – Женщину, которую вы упомянули и которую назвали Марианной, я видел всего один раз, в больнице, где она не могла меня видеть по определению. Таким образом, она не может быть со мной знакома, даже в самом тривиальном смысле.

– Да, быть может, я ошибаюсь. А может быть, ошибаетесь вы. Возможно, вы встречались с Марианной давно, когда оба были молоды, здоровы и привлекательны, – вы просто забыли об этом. Ведь вы же по профессии фотограф? Может быть, когда-то давным-давно вы сфотографировали ее, и случилось так, что все ваше внимание было сосредоточено на изображении, которое вы делали, а не на ней – источнике этого изображения.

– Возможно. Но с моей памятью все в порядке, и я не припоминаю ничего подобного.

– Ну что же, неважно, старые вы друзья или нет. Почему бы не посмотреть, чего вы можете достигнуть вместе – вы и Марианна? Учитывая неординарные обстоятельства, я возьму на себя организацию встречи. Вам нужно лишь ждать и готовиться. Будьте уверены: если с вашей стороны последует какое-либо предложение, я доведу его до нее в такой форме, что она сможет прийти, не теряя самоуважения. И последнее, что я хочу сказать. Позвольте мне предложить: чем бы у вас дело ни кончилось, пусть это произойдет в темноте. Из сочувствия к ней. Представьте, что ваша кровать – пещера. Разыгралась буря, и дева-охотница ищет прибежища. Она протягивает руку и касается другой руки – вашей. И так далее.

Он должен бы сказать что-нибудь резкое, но не может – его будто одурманили или зачаровали.

– Что касается эпизода, которого, по вашим словам, вы не помните, – продолжает Костелло, – тот день, когда вы то ли сфотографировали ее, то ли нет, – я скажу лишь одно: не будьте столь уверены в себе. Поворошите память, и вы удивитесь, какие образы всплывут на поверхность. Но я не буду на вас давить. Давайте построим вашу версию истории, исходя из того, что вы видели ее только раз, в лифте. Всего лишь мимолетный взгляд, но он зажег желание. Что может родиться из вашего желания и ее томления? Страсть в ее высочайшем проявлении? Последний, великий осенний пожар? Давайте посмотрим. Все в ваших руках – ваших и ее. Приемлемо ли мое предложение? Если это так, скажите. Или, если вы смущены, просто кивните. Да?

Ее зовут Марианна, как я уже говорила, с двумя «н». Тут уж я ничего не могу поделать. Не в моей власти менять имена. Вы можете называть ее как-нибудь иначе: дорогая, или котенок, или еще как-нибудь. Она была замужем, но после удара судьбы, который я описала, ее брак распался, как распалось все остальное. Ее жизнь в руинах. В настоящее время она живет вместе со своей матерью – той женщиной, которую вы видели с ней, со старой каргой. Пока что этих сведений достаточно. Остальное вы можете услышать от нее самой. Два «н». Когда-то, давным-давно, – дочь фермера, разводившего свиней. Ее туалет в беспорядке, как и все остальное в ее жизни, но это простительно: кто бы не сделал случайной ошибки, одеваясь в темноте.

Возбужденная, но чистоплотная. После операции – чрезвычайно тонкой операции, совсем не похожей на грубую работу мясника при ампутации, – она помешалась на чистоте, ее очень заботит, как она пахнет. Такое случается с некоторыми слепыми. Вам бы лучше тоже быть безукоризненно чистым, когда у вас будет с ней свидание. Извините, если я невежлива. Хорошенько вымойтесь. Вымойте все. И смените печальное выражение лица. Потерять ногу – это еще не трагедия. Напротив, потеря ноги комична. Утрата любой части тела, которая выступает, комична. Иначе не было бы столько анекдотов на эту тему. «Безногий старик – то-то смех! Он денежки клянчил у всех…» И так далее.

Мой вам совет, Пол: годы пролетают, как одно мгновение. Так что наслаждайтесь жизнью, пока вы в расцвете сил. Потом будет поздно.

А что касается другой Марияны, медсестры, то это была не моя идея, нет – если вы размышляете на эту тему. Я тут ни при чем. Марияна из Дубровника, ваша неподобающая страсть, попала к вам через вашего друга миссис Путтс. Я не имею к этому никакого отношения.

Вы не знаете, как меня воспринимать. Вы считаете меня тяжким испытанием. Вы считаете, что я порю чушь и сочиняю небылицы. Однако вы пока что не восстали, как я заметила, – пока что нет. Вы терпите меня в надежде, что я сдамся и уберусь отсюда. Не отрицайте, это написано на вашем лице крупными буквами. Вы – Иов, а я – одна из ваших незаслуженных бед, женщина, которая все тараторит и тараторит и у которой полно планов, как вас спасти от самого себя, в то время как единственное, чего вы жаждете, – это покой.

Так не должно быть, Пол. Я повторяю: это ваша история, а не моя. В ту самую минуту, когда вы решите взять все на себя, я удалюсь. Вы больше ничего обо мне не услышите, словно я никогда и не существовала. Это обещание распространяется также и на вашего нового друга Марианну. Я устранюсь; вы и она вольны заниматься взаимным спасением.

Подумайте, как хорошо вы начали. Ничто бы не привлекло к вам внимания лучше, нежели инцидент на Мэгилл-роуд, когда юный Уэйн столкнулся с вами и вы полетели по воздуху, как кошка. Какая прискорбная деградация после этого! Все медленнее и медленнее – и вот теперь вы почти что замерли в этой душной квартире с сиделкой, которой на вас ровным счетом наплевать. Но не унывайте. В Марианне что-то есть, с этим ее опустошенным лицом и полной раскаяния похотью, которая не покидает ее. Марианна – настоящая женщина. Вопрос в том, настоящий ли вы мужчина, по крайней мере для нее? Ответьте мне. Пол. Скажите что-нибудь.

Это похоже на морские волны, бьющиеся о его череп. Чего доброго, он и в самом деле уже упал за борт и течения на глубине тянут его в разные стороны. Плеск воды, которая со временем очистит его кости от последнего кусочка плоти. Жемчужины его глаз, кораллы его костей.

 

Глава 15

Звонит Марияна. Она еще не произнесла ни слова, а он уже знает, что она собирается сказать: ей жаль, но она не сможет сегодня прийти. У нее проблема с дочерью. Нет, не с Любицей, а с Бланкой.

– Я могу помочь? – спрашивает он.

– Нет, никто не может помочь. – Она вздыхает. – Я прихожу завтра наверняка, о’кей?

– Проблема с дочерью, – размышляет Элизабет Костелло. – Интересно, что там за проблема. Ну что же, нет худа без добра. Та женщина, о которой я говорила, Марианна, слепая, – вы всё не можете выбросить ее из головы? Не притворяйтесь, Пол, я читаю вас, как книгу. Так случилось, что Марианна сегодня не при деле. Просто не знает, куда себя девать. Заходите в пять часов в кафе на углу – кажется, оно называется «Альфредо», – и я приведу ее к вам. Оденьтесь понаряднее, хоть она и не видит. Я приведу ее, а потом откланяюсь. Не спрашивайте, как я делаю эти вещи, это не волшебство – я просто их делаю, вот и все.

Костелло отсутствует всю первую половину дня. В четыре тридцать, когда он уже собирается выйти из дома, она вновь появляется, запыхавшаяся.

– План меняется, – объявляет она. – Марианна ждет внизу. Ей не по душе идея с «Альфредо». С ней, – Костелло раздраженно фыркает, – с ней сложно. Можно мне воспользоваться вашей кухней?

Она возвращается из кухни с маленькой мисочкой, в которой что-то похожее на крем.

– Это просто мука с водой. Для ваших глаз. Не бойтесь, это вам не навредит. Для чего это вам? Дело в том, что Марианна не хочет, чтобы вы ее видели. Она настаивает. Нагнитесь-ка. Не шевелитесь. Не моргайте. Чтобы это держалось на месте, по листочку лимона на каждый глаз, а чтобы листочки держались на месте – нейлоновый чулок, стираный, клянусь вам. Мы завяжем его узлом на затылке. Вы можете снять его в любое время, когда пожелаете. Но я бы вам не советовала… правда не советовала бы. Ну, вот и все. Простите, что все так сложно, но таковы уж мы, человеческие существа, – каждое на свой манер, каждое по-своему уникально. А теперь, если вы сядете и подождете, я схожу за вашей Марианной. Вы чувствуете, что готовы? Да? Хорошо. Помните, вы должны ей заплатить. Таков уговор, и таким образом она сохраняет самоуважение. В этом мире всё вверх тормашками. Но другого у нас нет. Как только я приведу ее, я удалюсь и позволю вам получше узнать друг друга. Я не вернусь до завтра или даже до послезавтра. До свидания. Не беспокойтесь обо мне. Я стреляный воробей.

Она уходит. Он стоит лицом к двери, опираясь на свою раму Циммера. С лестницы доносятся голоса: кто-то тихонько переговаривается. Снова щелкает замок.

– Я здесь, – говорит он в темноте. Несмотря на то что ему не верится, сердце бешено колотится.

Шорохи, шелест. Запах влажных листьев лимона у него на глазах перебивает все прочие запахи. Он чувствует, что на раму надавливают.

– Мои глаза закрыты, залеплены, – говорит он. – Я не привык к слепоте, будьте со мной терпеливы.

Рука, маленькая, легкая, касается его лица, задерживается.

«Какого черта, – думает он. Поворачивается и целует руку. – Давайте играть в эту игру до конца».

Кончики пальцев обследуют его губы, не касаясь их ногтями. Сквозь лимонную завесу до него доходит слабый запах шерсти. Пальцы обводят его подбородок; они натыкаются на повязку на глазах, проводят по волосам.

– Позвольте мне услышать ваш голос, – просит он.

Она откашливается, и уже по этому высокому, чистому звуку он слышит, что это не Марияна Йокич, – это более легкое, воздушное создание.

– Если бы вы спели, это было бы лучше всего, – говорит он. – Мы же в некотором смысле на сцене, даже если никто не наблюдает.

«Даже если никто не наблюдает».

Но в определенном смысле за ними наблюдают, он в этом уверен, он ощущает это затылком.

– Что это? – спрашивает нежный голос, и он чувствует, как легонько качнулись ходунки. Акцент не австралийский и не английский. Хорватский? Еще одна хорватка? Конечно нет; несомненно, земля не так уж густо населена хорватами. Кроме того, что бы это значило, если бы хорваты начали появляться один за другим?

– Это алюминиевая рама, которую в просторечии называют ходунками. Мне кажется, это менее утомительно, чем костыли. – Потом ему приходит в голову, что раму могут принять за барьер. – Давайте я отставлю ходунки в сторону, – предлагает он.

Отставив раму он опускается на диван.

– Вы не присядете рядом со мной? Это диван, он перед вами, в двух шагах. Боюсь, я не смогу вам помочь из-за повязки на глазах, которую заставила меня надеть наш общий друг миссис Костелло. Ей придется за многое ответить, этой миссис Костелло.

Он винит миссис Костелло за повязку и еще за многое, но пока что повязку он не снимет, не обнажит свои глаза.

С шуршанием (что же на ней такое, от чего так много шума?) женщина садится с ним рядом – фактически садится ему на руку. С минуту, пока она не приподнимается, чтобы дать ему возможность убрать руку, его рука в самой вульгарной манере находится под ее задом. Эта женщина не крупная, но зад у нее тем не менее большой – большой и мягкий. Ведь слепые не ведут активный образ жизни – не ходят, не бегают, не ездят на велосипеде. В них копится энергия, которую некуда девать. Ничего удивительного, что она такая беспокойная. Ничего удивительного, что она готова встретиться с незнакомым мужчиной наедине.

Теперь, когда его руки свободны, он может дотронуться до нее, как она дотрагивалась до него. Но этого ли ему хочется? Хочет ли он обследовать эти глаза или то, что находится возле них? Хочет ли он – какое бы слово употребить? – ужаснуться? Ужас: то, от чего мороз по коже, поджилки трясутся, бледнеешь и покрываешься холодным потом. Можно ли ужаснуться от того, чего не видишь, но что нащупывают кончики твоих пальцев – хоть это и кончики пальцев такого новичка в стране слепых, как он?

Он нерешительно протягивает руку, она натыкается на что-то твердое – скопление каких-то пузырьков, или шариков, или ягодок, обшитых материей. Наверное, это воротник. Чуть выше – ее подбородок. Подбородок твердый, заостренный; потом небольшая челюсть, дальше начинается дрок – или волосы, которые на ощупь представляются ему темными, как и ее кожа; потом что-то твердое – сережка. На ней очки – возможно, те самые темные очки, которые были на ней в лифте.

– Вас зовут Марианна, как сказала мне миссис Костелло.

– Марианна.

Он произносит «Марианна», она произносит «Марианна», но это не одно и то же имя. Его «Марианна» все еще окрашена Марияной: она тяжелее, чем у нее, тверже. О ее «Марианне» он может сказать лишь, что она жидкая, серебряная – но не такая быстрая, как ртуть, скорее как струящаяся вода, ручей. Значит, вот что такое быть слепым: взвешивать на руке каждое слово, каждый звук, искать эквиваленты, которые слишком походят на плохую поэзию.

– Это не от французского Marianne?

– Нет.

Нет. Не от французского. А жаль. Франция могла бы быть чем-то общим, как одеяло, которым можно прикрыться вдвоем.

Паста из муки и воды удивительно хорошо делает свое дело. Хотя его зрачки, должно быть, расширены до предела, он пребывает в царстве кромешной тьмы. Откуда Костелло почерпнула эту идею? Из книги? Рецепт, дошедший из древности?

Пальцами, зарывшимися в ее волнистые волосы, он притягивает ее к себе, и она придвигается. Ее лицо прижимается к его лицу, и темные очки тоже, но ее кулачки подняты, и они не дают ее груди прикоснуться к нему.

– Спасибо за то, что пришли, – говорит он. – Миссис Костелло упомянула ваши нынешние проблемы. Мне жаль.

Она ничего не отвечает. Он чувствует, как по ней пробегает легкая дрожь.

– Совсем не обязательно, – продолжает он, хотя сам не знает, что говорить дальше. Что совсем не обязательно? Не обязательно что-то делать с тем, что они мужчина и женщина? Не обязательно предаваться (согласно терминологии Костелло) похоти? Но между ними, мужчиной и женщиной, с одной стороны, и утолением похоти, с другой стороны, зияет пропасть. – Совсем не обязательно, – начинает он снова, – чтобы мы придерживались какого-то сценария. Нет необходимости делать то, что нам не хочется. Мы свободны.

Она все еще дрожит, дрожит, как птичка.

– Идите ко мне, – говорит он, и она послушно придвигается.

Должно быть, ей трудно. Он должен ей помочь, они влипли в это вместе.

Цепочка из ягод и пузырьков у ее ворота оказывается чисто декоративной. Платье легко расстегивается на спине с помощью молнии до талии. Пальцы у него медлительные и неуклюжие. Если бы она согласилась еще немного посидеть у него на руке, его пальцы согрелись бы. Животное тепло. Что касается бюстгальтера, то он очень жесткий; ему представляется, что именно такое должны были носить кармелитки. Большие груди, большой зад, но в остальном стройная. Марианна. Которая пришла сюда, как говорит Костелло, не из сострадания к нему, а ради себя. Потому что у нее жажда, которую не утолить. У нее опустошенное лицо, и его предупредили, чтобы он не смотрел, даже не дотрагивался до ее лица, потому что от этого он превратится в лед.

– Я предлагаю, чтобы мы не говорили слишком много, – говорит он. – Тем не менее есть одно обстоятельство, которое мне следует упомянуть из практических соображений. С момента моего несчастного случая у меня не было опыта в подобного рода делах. Мне может понадобиться небольшая помощь.

– Я это знаю. Мне сказала миссис Костелло.

– Миссис Костелло знает не все. Она не может знать того, чего не знаю я.

– Да.

Да? Что значит это «да»?

Он сильно сомневается, что когда-либо фотографировал эту женщину одну. Если бы это было так, он бы ее не забыл. Возможно, она снималась в группе в те дни, когда он посещал школы, делая групповые фотографии, такое может быть; но только не одна. Его представление о ней связано лишь с их мимолетной встречей в лифте, а также с тем, что говорят сейчас его пальцы. Для нее он, наверное, являет собой беспорядочную смесь данных, поступивших от органов чувств: холод его рук, грубость его кожи, резкий голос и запах, вероятно, неприятный для ее сверхчувствительных ноздрей. Достаточно ли для нее этого, чтобы сконструировать облик мужчины? Готова ли она отдаться этому образу? Почему она согласилась прийти вот так, в полном неведении? Не похоже ли это на примитивный биологический эксперимент – все равно что свести вместе разные виды и посмотреть, будут ли они совокупляться – лиса и кит, сверчок и мартышка?

– Ваши деньги, – говорит он. – Я кладу их на этот столик, в конверте. Четыреста пятьдесят долларов. Это приемлемо?

Он чувствует, что она кивает.

Проходит минута. Больше ничего не происходит. Чего ждут одноногий мужчина и наполовину раздетая женщина? Щелчка затвора фотообъектива? Австралийская готика. Матильда и ее парень, износившиеся от того, что всю жизнь кружатся в вальсе, у которых все отлетают и отлетают кусочки тела, в последний раз позируют перед фотографом.

Женщина не перестает дрожать. Вообще-то он готов поклясться, что она заразила и его: рука слегка подрагивает. Это можно было бы отнести за счет возраста, но нет, это другое – страх или ожидание (что именно?).

Если они продолжат заниматься тем, за что ей уплачено, то она должна справиться со своим смущением и перейти к следующему шагу. Ее предупредили о его больной ноге, о ненадежности «ходовой части» в целом. Поскольку ему будет затруднительно взобраться на женщину, предпочтительнее, чтобы она села на него верхом. А пока она будет это осуществлять, ему нужно будет разбираться со своими проблемами – проблемами совсем иного рода. Быть может, у слепых развивается свое собственное восприятие красоты, основанное на осязании. Однако он пока что лишь на ощупь движется в царстве невидимого. Красоту, которую не видишь, ему пока что трудно себе помыслить. Эпизод в лифте, когда его внимание разделилось между старухой и ею, оставил в памяти лишь смутные очертания. Когда он пытается к широкополой шляпе, темным очкам, контуру лица, которое она отвернула, добавить тяжелые груди и неестественно мягкие ягодицы, похожие на воздушные шары, наполненные жидкостью, у него не выходит единой картины. Может ли он вообще быть уверен, что все это принадлежит одной и той же женщине?

Он делает попытку мягко притянуть женщину к себе. Она не сопротивляется, но отворачивает лицо – либо потому, что не хочет подставлять свои губы, либо потому, что не желает дать ему возможность снять с нее очки и исследовать, что за ними. Ведь известно, что люди очень брезгливы, когда дело касается увечья.

Как давно она потеряла зрение? Удобно ли спросить об этом? И удобно ли затем перейти к следующему вопросу: любили ли ее с тех пор, как это случилось? И не научил ли ее этот опыт, что ее глаза в их нынешнем виде убивают в мужчине желание?

Эрос. Отчего при виде красоты пробуждается эрос? Почему при виде уродства желание угасает? Быть может, общение с красотой возвышает нас, делает лучше? Или мы совершенствуемся, обнимая изувеченное, уродливое, отталкивающее? Какие вопросы! Не для того ли эта Костелло свела их вместе: не ради вульгарной комедии, в которой мужчина и женщина с отсутствующими частями тела изо всех сил стараются совокупиться, – нет, для того, чтобы, когда с сексом покончено, они могли бы заняться философией и, лежа в объятиях друг друга, рассуждать о красоте, любви и добре?

Но так или иначе, среди всего этого – волнений, смущения, колебаний, философствования, не говоря уж о его попытке развязать галстук, который начал его душить (какого черта он надел галстук?!), – каким-то образом, неуклюже, но не так неуклюже, как могло бы быть, робко, но не так робко, чтобы парализовать, им удается приступить к этому – к физическому акту, на который они волей-неволей согласились, к акту, который хотя и не является половым актом в общепринятом смысле, все же им является и который, невзирая на ампутированную ногу с одной стороны и удаленный глаз с другой стороны, происходит довольно быстро от начала до середины и до конца; так сказать, во всех своих естественных частях.

Что особенно обеспокоило его в рассказе Костелло о Марианне, так это то, что она сказала о голоде или жажде, которые снедают ее тело. Ему никогда не нравились неумеренность, нескромность, дикие движения, стоны и вопли. Но Марианна, по-видимому, умеет собой владеть. Что бы ни происходило у нее внутри, она держит это при себе; и как только они закончили, быстро приводит все в более или менее пристойный вид. Единственное, что свидетельствует о бушующем голоде или бушующей жажде, – это необычное, но довольно приятное тепло в сердцевине ее тела, как будто ее матка или, быть может, сердце светится своим собственным огнем.

Хотя диван не рассчитан ни на половые сношения, ни на последующее томное философствование и хотя они скоро замерзают без одеяла, нет и речи о том, чтобы на ощупь добраться до удобной кровати в спальне.

– Марианна, – говорит он, пробуя вкус этого имени на языке, пробуя два «н». – Я знаю, что это ваше имя, но люди зовут вас именно так? Не пользуются ли они каким-нибудь другим именем?

– Марианна. Именно так. Это все.

– Очень хорошо, – продолжает он. – Марианна, миссис Костелло говорит, что мы уже встречались. Когда это было?

– Давно. Вы меня фотографировали. Это было в мой день рождения. Вы не помните?

– Я не помню, да и не могу помнить, поскольку не знаю, как вы выглядите. И вы не можете меня помнить, потому что не знаете, как я выгляжу. Где проходила эта съемка?

– В вашей студии.

– А где находилась эта студия?

Она умолкает.

– Это было слишком давно, – наконец отвечает она на вопрос. – Я не могу вспомнить.

– С другой стороны, наши пути пересеклись совсем недавно. Мы вместе ехали в лифте в Королевской больнице. Миссис Костелло об этом упоминала?

– Да.

– Что еще она сказала?

– Только что вы одиноки.

– Одинок. Как интересно. Миссис Костелло ваш близкий друг?

– Нет, не близкий.

– Тогда кто же?

Следует долгое молчание. Он гладит ее через одежду, вверх и вниз, бедро, бок, грудь. Какое это удовольствие и как это неожиданно – снова получить возможность свободно дотрагиваться до тела женщины, даже если эта женщина невидима!

– Она просто явилась к вам? – спрашивает он. – Ко мне она просто явилась.

Он чувствует, как она отрицательно мотает головой.

– Как вы думаете, в ее намерения входит сделать нас с вами парой? Быть может, ради ее собственного развлечения? Хромой, ведущий слепого?

Он собирался пошутить, но тотчас же почувствовал, как она напряглась. Он слышит, как губы ее приоткрылись, слышит, как она судорожно сглатывает и внезапно начинает плакать.

– Простите, – говорит он. Протягивая руку, дотрагивается до ее щеки. Она влажная. По крайней мере, думает он, у нее остались слезные протоки. – Я действительно виноват. Но мы же взрослые люди, так зачем мы будем позволять той, кого едва знаем, диктовать, как нам жить? Вот о чем я себя спрашиваю.

Она издает всхлип – по-видимому, смеется, затем начинает рыдать. Сидя рядом с ним, полураздетая, она рыдает, мотая головой из стороны в сторону. Теперь определенно пора снять повязку и стереть с глаз пасту. Взглянуть, какова она. Но он не делает этого. Ждет. Колеблется. Медлит.

Она сморкается в бумажный платок, который, наверное, принесла с собой, и откашливается.

– Я думала, – говорит она, – что вы этого хотите.

– Это так, не сомневайтесь, это действительно так. И тем не менее эта идея пришла в голову нашему другу Элизабет. Начальный импульс. Она вырабатывает инструкции, а мы им следуем. Даже когда никто не видит, выполняются ли они.

«Видит». Неправильное слово, ну да ладно. Наверное, она уже привыкла к тому, что люди произносят слово «видеть».

– Если только, – продолжает он, – она не находится сейчас в комнате, наблюдая и проверяя.

– Нет, – возражает Марианна, – здесь никого нет.

«Здесь никого нет». Наверное, она права: ведь слепые более тонко ощущают флюиды, исходящие от живых тел. И тем не менее его не покидает чувство, что ему нужно лишь опустить руку, и пальцы наткнутся на Элизабет Костелло, которая, вытянувшись на ковре, как собака, наблюдает и ждет.

– Наша подруга все это затеяла, – он делает неопределенный жест рукой, – поскольку в ее глазах это значит переступить порог. Она придерживается мнения, что, пока я не переступлю определенный порог, я заточен в темнице и не способен к росту. Именно эту гипотезу она проверяет в моем случае. Вероятно, у нее есть и другая гипотеза – относящаяся к вам.

Произнося эти слова, он знает, что это ложь. Элизабет Костелло никогда не употребляла слово «рост» в его присутствии. Рост – это слово из самоучителя. Бог его знает, чего на самом деле хочет Элизабет Костелло – для него, или для себя, или для этой Марианны; бог его знает, какой теории жизни или любви она придерживается на самом деле; бог его знает, что произойдет дальше.

– В любом случае, переступив этот порог, мы можем свободно перейти к чему-то лучшему и более высокому.

Он просто говорит, пытаясь выйти из неловкой ситуации, пытаясь подбодрить женщину, которую одолела tristesse, следующая за совокуплением с незнакомцем. Окутанный мраком, но еще не теряя надежды мысленно создать ее образ, он снова протягивает руку, чтобы коснуться ее лица; и при этом проваливается в свою собственную темную пропасть. Почему, почему доверился он Костелло и участвует в этом спектакле, который кажется ему теперь не столько опрометчивым, сколько просто глупым? И что же делать этой несчастной слепой женщине в довольно негостеприимной обстановке, пока она ждет, чтобы ее наставница соблаговолила вернуться и освободить ее? Неужели Костелло действительно верит, что несколько минут лихорадочного физического сближения могут расшириться, подобно газу, и заполнить целую ночь? Верит, что может столкнуть двух незнакомых людей, которые немолоды, а один определенно стар, стар и холоден, и ждать, что они поведут себя, как Ромео и Джульетта? Какая наивность! А ведь она – известная писательница! Однако эта проклятая паста, совершенно безвредная, по ее уверениям, начинает раздражать его глаза по мере того, как засыхает. Как могла она вообразить, что, ослепив его с помощью муки и воды, можно изменить его характер, сделать из него нового человека? Слепота – это физический недостаток, чистый и простой. Человек, лишенный зрения, – человек с недостатком; одноногий человек – человек с недостатком, а не новый человек. Эта бедная женщина, которую она ему прислала, – тоже женщина с недостатком, хуже, чем она была прежде. Два существа с физическими недостатками, хуже, чем прежде. Как же могла вообразить эта Костелло, что между ними вспыхнет божественная искра, да и вообще какая бы то ни было искра?

Что касается самой женщины, которая все больше замерзает у него под боком, какие мысли роятся у нее в мозгу? Сколько же вздора нужно было ей наплести, чтобы убедить постучаться в дверь незнакомого мужчины и предложить ему себя! Точно так же, как в его случае была долгая преамбула к этой прискорбной встрече, преамбула, уходящая в прошлое, настолько далекое, что могла бы сама по себе составить целую книгу, начиная с того, как в то роковое зимнее утро Уэйн Блайт и Пол Реймент выезжают каждый из своего дома, еще не подозревая о существовании друг друга, – да, точно так же в ее случае должна быть прелюдия, начинающаяся с вируса, или с родинки, или с плохого гена, или с иглы, или с чего бы то ни было еще, что послужило причиной ее слепоты, и продолжающаяся шаг за шагом вплоть до встречи с внушающей доверие старой женщиной (тем более внушающей доверие, когда вы можете судить о ней только по голосу), которая говорит вам, что у нее есть средство утолить сжигающую вас жажду: вам нужно только добраться в такси до кафе «Альфредо» в Северной Аделаиде, вот вам плата за проезд, я кладу деньги вам в руку, ни к чему нервничать, мужчина, о котором идет речь, совсем безобидный, он просто одинок, он будет обращаться с вами, как с девушкой по вызову, и заплатит за ваше время, а я в любом случае буду там, на заднем плане, следить за вами, – да, если вы можете судить только по голосу и не видите безумного блеска глаз.

Эксперимент, вот что это такое, праздный биолого-литературный эксперимент. Сверчок и мартышка.

И они попались на удочку, попались оба, он – по-своему, она – по-своему!

– Мне нужно идти, – говорит женщина, мартышка. – Меня будет ждать такси.

– Как скажете, – отвечает он. – Откуда вы знаете про такси?

– Его заказала миссис Костелло.

– Миссис Костелло?

– Да, миссис Костелло.

– Откуда миссис Костелло знает, когда вам понадобится такси?

Она пожимает плечами.

– Ну что же, миссис Костелло хорошо о вас заботится. Могу я оплатить такси?

– Нет-нет, это включено в общую сумму.

– Что ж, в таком случае передайте мой поклон миссис Костелло. И спускайтесь осторожно. Ступеньки на лестнице могут быть скользкими.

Он спокойно сидит, сдерживаясь, пока она одевается. Однако в то самое мгновение, как за ней закрывается дверь, он сдергивает повязку и начинает счищать с глаз пасту. Но она запеклась и затвердела. Если он будет сдирать ее слишком сильно, то лишится ресниц. Он сыплет проклятиями: теперь придется ее отмачивать.

 

Глава 16

– Она пришла ко мне так же, как ко мне пришли вы, – говорит Костелло. – Женщина темноты, женщина в темноте. Вообразите такую историю: слова в моем спящем ухе, произносимые тем, кого в прежние времена назвали бы ангелом, вызывающим меня на состязание по борьбе. Так что нет, я понятия не имею, где она живет, ваша Марианна. Все мое общение с ней происходило по телефону. Если вы хотите, чтобы она снова нанесла вам визит, я могу вам дать ее номер телефона.

Повторный визит. Нет, он этого не хочет. Возможно, когда-нибудь в будущем, но не сейчас. Чего ему хочется сейчас, так это уверенности, что история, рассказанная ему, – правдивая история; что женщина, которая пришла к нему в квартиру, действительно та женщина, которую он видел в лифте; что ее имя действительно Марианна; что она действительно живет вместе со своей горбатой матерью и муж покинул ее из-за случившегося с ней несчастья и так далее. Чего ему хочется – так это уверенности, что его не одурачили.

Потому что есть ведь и альтернативная история, которую, как обнаруживается, он может сочинить с превеликой легкостью. В этой альтернативной истории Костелло нашла бы эту Марианну с большим задом, известную также под именем Наташа, а еще Таня, родом из Молдавии, в «Желтых страницах».

По телефону Костелло стала бы натаскивать ее на шараду: «Мой кузен – это вам нужно знать – несколько эксцентричен. Но какой же мужчина лишен маленьких чудачеств и что же делать женщине, как не попытаться к ним приспособиться? Основная странность моего кузена заключается в том, что он предпочитает не видеть женщину, с которой имеет дело. Он предпочитает царство воображения, предпочитает витать в облаках. Когда-то, давным-давно, он по уши влюбился в женщину по имени Марианна, актрису. Ему нужно от вас – и он дал мне понять, что я должна вам это передать, – чтобы вы изображали актрису Марианну, надев определенные аксессуары, которые я вам предоставлю. Такова будет ваша роль, и за исполнение этой роли он вам заплатит. Вы понимаете?»

«Конечно, – ответила бы Наташа или Таня, – но это за дополнительную плату».

«За дополнительную плату, – согласилась бы Костелло. – Я ему обязательно напомню об этом. И последнее: будьте с ним милы. Он недавно потерял ногу в автомобильной катастрофе и уже не такой, как прежде».

Не может ли быть так, что это – если добавить или убрать одну-две детали – настоящая история, стоявшая за визитом так называемой Марианны? А что, если она надела темные очки не для того, чтобы скрыть, что она слепая, а для того, чтобы он не увидел, что она зрячая? А когда она дрожала – была ли это нервозность или с трудом сдерживаемый смех при виде мужчины с чулком на голове, который возился с ее нижним бельем?

«Мы переступили порог. Теперь мы можем перейти к чему-то лучшему и более высокому».

Напыщенный дурак! Наверное, она хохотала в такси всю дорогу домой.

Была ли Марианна Марианной или все-таки Наташей? Вот что ему нужно выяснить первым делом, он должен вытряхнуть это из Костелло. Только когда он получит ответ, можно перейти к более глубинному вопросу: имеет ли значение, кто эта женщина на самом деле? Имеет ли значение, одурачили ли его?

– Вы обращаетесь со мной, как с марионеткой, – сетует он. – Вы обращаетесь со всеми так, словно это марионетки. Сочиняете истории и силой заставляете нас разыгрывать их для вас. Вам бы нужно открыть театр марионеток или завести зоопарк. Наверно, есть множество зоопарков, которые продаются: они теперь вышли из моды. Купите зоопарк и посадите нас в клетки, написав на них наши имена. «Пол Реймент: canix infelix»; «Марианна Попова: pseudocaeca (мигрирующая)». И так далее. Ряд за рядом – клетки с людьми, которые, как вы выражаетесь, «пришли к вам» в ходе вашей карьеры лгуньи и сочинительницы. Вы могли бы брать плату за вход. Могли бы зарабатывать этим себе на жизнь. Во время уик-энда родители приводили бы детишек поглазеть на нас и бросить нам орешков. Это легче, чем писать книги, которые никто не читает.

Он делает паузу, ожидая, что она на это клюнет, но она молчит.

– Чего я не понимаю, – продолжает он (начиная эту тираду, он не злился, не злится и сейчас, просто приятно выпустить пары), – чего я не понимаю, так это зачем вы так упорно за меня держитесь: ведь я скучен и совершенно не поддаюсь на ваши уловки. Оставьте меня, умоляю, и позвольте мне продолжить жить своей жизнью. Напишите лучше об этой вашей слепой Марианне. В ней таятся большие возможности, нежели во мне. Я не герой, миссис Костелло. Потеря ноги не значит, что человек подходит для драматической роли. Потеря ноги – это не трагедия и не комедия, это просто невезение.

– Не злитесь, Пол. Оставить вас, взять Марианну – возможно, я это сделаю, а возможно, и нет. Кто знает, как обернется дело.

– Я не злюсь.

– Конечно, злитесь. Я слышу это по вашему голосу. Вы обозлены, и кто же может вас за это винить, после того что с вами случилось.

Он берет костыли.

– Я обойдусь без вашего сочувствия, – отрезает он. – Сейчас я ухожу. Не знаю, когда вернусь. Когда будете уходить, заприте за собой дверь.

– Если я уйду, то непременно запру дверь. Но не думаю, что куда-нибудь отправлюсь. Вы и представить себе не можете, как я мечтаю о горячей ванне. Да, побалую-ка я себя, если не возражаете. Такая роскошь в наши дни!

Эта Костелло не впервые отказывается объясниться. Но этот последний уклончивый ответ и раздражает, и тревожит его: «Возможно, я это сделаю, а возможно, и нет». Неужели ее интерес к нему временный? Может быть, именно Марианна окажется избранной, а вовсе не он? Если отбросить ту туманную съемку, о которой он действительно ничего не помнит, было еще две встречи: первая – в лифте, вторая – на этом диване. Неужели это эпизоды из жизни Марианны Поповой, а не Пола Реймента? Конечно, в некотором смысле он проходной персонаж в жизни этой Марианны, да и в жизни любого другого, чей путь он пересекает, точно так же, как Марианна и любой другой – проходные персонажи в его жизни. Но, быть может, он проходной персонаж и в более фундаментальном смысле: тот, на кого лишь мимолетно падает свет, перед тем как он проходит? Не окажется ли то, что произошло между ним и Марианной, просто еще одним эпизодом в погоне Марианны за любовью? Или, быть может, Костелло пишет две истории одновременно, истории о персонажах, переживающих потерю (зрения – в одном случае, ноги – в другом) – потерю, с которой им нужно научиться жить; и в качестве эксперимента или даже профессиональной шутки не могла ли она устроить так, чтобы две линии жизни пересеклись? У него нет опыта общения с романистами, и ему неизвестны тонкости их ремесла, но это звучит правдоподобно.

В публичной библиотеке он находит под номером А823.914 целую полку книг Элизабет Костелло: «Огненная топка», «Дом на Экклс-стрит» (тут несколько экземпляров этого романа, и у всех зачитанный вид), «К дружественным островам», «Танго с мистером Дунбаром», «Корни времени», «Хорошие манеры». Имеется также томик в простом темно-синем переплете под названием «Негасимое пламя: замысел и композиция в романах Элизабет Костелло». Он листает указатель. Нигде не упоминается ни Марианна, ни Марияна; нет в списке и «слепоты».

Он просматривает «Дом на Экклс-стрит». Леопольд Блум, Хью Бойлен, Мэрион Блум. Что с ней такое? Неужели она не может придумать свои собственные персонажи?

Он ставит книгу на место и, взяв «Огненную топку», читает наугад: «Он катает пластилин между ладонями, пока тот не становится мягким и податливым, затем лепит маленькие фигурки животных: птицы, жабы, кошки, собаки с торчащими вверх ушами. Он расставляет эти фигурки полукругом на столешнице, закидывает им головы, как будто они воют на луну, или лают, или квакают.

Это старый пластилин, который положили ему в чулок на последнее Рождество. Пластилиновые брусочки, красные, как кирпич, зеленые, как листва, синие, как небо, теперь смешались друг с другом и стали тусклого бордового цвета. Почему, думает он, почему яркое становится тусклым, а тусклое никогда не становится ярким? Что нужно для того, чтобы бордовый исчез, а красный, синий и зеленый снова появились, как цыплята из скорлупы?»

Почему, почему? Почему она ставит вопрос и не дает ответа? Ответ простой: красный, синий и зеленый никогда не вернутся из-за энтропии, которая необратима и непреложна и которая правит миром. Даже литератор обязан это знать, даже леди-романистка. От многообразия – к единообразию, но никогда – обратно. От веселого цыпленка – к старой курице, которая лежит в пыли, дохлая.

Он перескакивает в середину книги: «Она не могла оставаться с человеком, который все время был усталым. Ей и без того было довольно трудно справиться даже с собственной усталостью. Стоило ей вытянуться рядом с ним в ставшей такой привычной постели, как она чувствовала: его усталость сочится из него и омывает ее вялым потоком без цвета и запаха. Ей нужно бежать! Сейчас же!»

Мэрион, а не Марианна. Пока что никаких слепых, никаких безногих. Он захлопывает «Огненную топку». Он больше не собирается подвергаться воздействию инертного газа без цвета и запаха, который испускают страницы этой книги, – газа, наводящего тоску. Каким же чудом Элизабет Костелло удалось стать популярным автором – если она действительно популярна?

На суперобложке фотография: Элизабет Костелло, только помоложе, в ветровке, загорелая, стоит на фоне чего-то, похожего на снасти яхты; она щурится от солнца. Морячка? Есть ли такое слово, или морячка – это русалка, точно так же, как морской конек, cheval marin, – рыба? Костелло здесь не то чтобы красивая, но, вероятно, в среднем возрасте она выглядела лучше, нежели в молодости. И все равно она не слишком-то привлекательна. Не в его вкусе. Быть может, не во вкусе любого другого мужчины.

В «Современных авторах», в справочном отделе библиотеки, приводится ее краткая биография, там же помещена та самая, «морская», фотография. Родилась в Мельбурне, Австралия, в 1928 году, долгое время жила в Европе. Первая книга вышла в 1957 году. Список наград, премий. Библиография, но без краткого изложения сюжетов. Дважды была замужем. Имеет сына и дочь.

Семьдесят два! Такая старая! Что же это она спит на скамейках в парке? Начал ли ее ум сдавать? Она рехнулась? Может быть, это все объясняет? Следует ли отыскать сына или дочь? Может быть, это его долг?

«Пожалуйста, немедленно приезжайте. Ваша мать поселилась у меня, совершенно незнакомого человека, и отказывается покинуть мой дом. Я дошел до ручки. Заберите ее, посадите в сумасшедший дом, делайте что угодно, но только освободите меня».

Он возвращается в свою квартиру. Костелло там нет, но на кофейном столике лежит ее записная книжка. Вполне возможно, что она оставила ее намеренно. Если он туда заглянет, это будет еще одной ее победой. И все же.

Она пишет черными чернилами, жирно, крупным почерком, на строчке помещается мало слов. Он листает книжку, добираясь до последних записей.

«Темно, темно, темно, – читает он. – Все они уходят в темноту, в пустые межлунные пространства».

Он листает назад.

«Причитая над телом, – читает он, – она раскачивается взад и вперед у постели, прикрыв руками уши, широко открыв глаза, не мигая, словно боится пропустить момент, когда, подобно выбросу газа, душа покинет тело и поднимется, минуя один за другим воздушные слои, в стратосферу и выше. За окном, как обычно, солнечный свет, птичье пение. Она заточена в ритме собственного горя, как бегун на длинные дистанции. Марафон горя. Если никто не придет, чтобы уговорить ее отойти, она будет продолжать вот так целый день. Однако она ни разу не дотронулась до него (“него”, его тела). Почему же? От ужаса перед холодной плотью? Или, может быть, в хаосе горя она скрепилась, чтобы не пытаться вернуть его назад. Она попрощалась, и с прощанием покончено. До свидания. Бог с тобой».

И затем, через страницу: «Темно, темно, темно…»

Если он перелистает назад еще несколько страниц, то, несомненно, прояснится, кто эта скорбящая женщина, кто покойник. Но бесенок любопытства, кажется, покинул его. Он не уверен, что ему хочется узнать больше. Что-то непристойное есть в этой писанине – жирные чернила, небрежно расплывающиеся на линейках; что-то нечестивое, вызывающее, обнажающее то, что чуждо дневному свету.

Такова ли вся записная книжка – вызов, оскорбление приличий? Он осторожно листает ее с самого начала. Ему никак не связать записи друг с другом. Она пишет так, будто торопится зафиксировать подслушанную историю, сжимая повествование, укорачивая диалоги, нетерпеливо перескакивая с одной сцены на другую. Но вдруг он натыкается на фразу: «Одна нога синяя, другая красная».

Люба? Это может быть только Люба.

«Арлекин, Арлекин, безумно раскрашенный. В Германии пестрые коровы безумны, они бешеные. А маленькая собачка смеется. Ввести собаку, маленькую собачонку, которая виляет хвостом перед всеми без исключения, горя желанием угодить? Реакция ПР: “Может быть, я и похож на собаку, но, конечно же, не до такой степени!” Собачонка и Джефф».

Он захлопывает записную книжку. Кажется, у него горят уши. Именно этого он и боялся: она знает все, абсолютно все. Черт бы ее побрал! Все время, когда он думал, что сам себе хозяин, он был в клетке, как крыса, которая мечется из стороны в сторону, а эта чертовка стояла над ним, наблюдая, слушая, делая записи, фиксируя его успехи.

Или все гораздо хуже, несравненно хуже, настолько хуже, что разум может не выдержать? А что, если это значит переместиться в то место, которое он пока что может называть лишь «другая сторона»? Не случилось ли с ним это? То, что случается со всеми?

Он очень осторожно усаживается в кресло. Уж если это не великий момент, подобный моменту, когда Коперник сделал свое открытие, то что же это? Быть может, ему сейчас открылась величайшая из всех тайн. Мы и не подозреваем о втором мире, который существует бок о бок с первым. Человек с пыхтением передвигается в первом мире в течение определенного времени; затем появляется ангел смерти в виде Уэйна Блайта или кого-нибудь в том же роде. На мгновение, на вечность время останавливается; человек проваливается в темную дыру. Потом – раз-два! – человек попадает во второй мир, идентичный первому, где возобновляется время и продолжается действие: полет в воздухе наподобие кошки, толпа зевак, карета «Скорой помощи», больница, доктор Ханзен и так далее, – но теперь вдобавок у человека на шее Элизабет Костелло или кто-нибудь вроде нее.

Ничего себе скачок: от слова «С-О-Б-А-К-А» в записной книжке – к жизни после смерти. Дикое предположение. Возможно, он заблуждается. Даже скорее всего, он заблуждается. Но прав он или нет, истина или заблуждение то, что он с величайшим сомнением называет «другой стороной», первый эпитет, который приходит ему в голову (напечатанный буква за буквой под веками его глаз на небесной пишущей машинке), – это «ничтожный». Если смерть оказывается всего лишь фокусом, который с таким же успехом мог быть фокусом со словами, если смерть не более чем икота, прерывающая время, после чего жизнь продолжается как ни в чем не бывало, – тогда к чему вся эта суматоха? Разрешено ли отказаться от этого – отказаться от этого бессмертия, этой ничтожной судьбы?

«Я хочу, чтобы мне вернули мою прежнюю жизнь – ту, которая оборвалась на Мэгилл-роуд».

Он вымотан, голова идет кругом, ему стоит лишь закрыть глаза, и он тут же провалится в сон. Но он не хочет лежать здесь, беззащитный, когда вернется эта Костелло. Он начал ощущать, что в ней есть нечто – скорее лисье, нежели собачье, – что никак не связано с внешностью, и это ее свойство заставляет его нервничать и не доверять ей. Он вполне может себе представить, как она в темноте крадется из комнаты в комнату, принюхиваясь, – идет по следу.

Он все еще сидит в кресле, когда его легонько встряхивают. Перед ним стоит не эта лисица миссис Костелло, а Марияна Йокич, женщина в красной косынке, женщина, которая некоторым образом (с минуту он не может вспомнить, каким именно, так как разум его слишком затуманен) является причиной, или источником, или корнем всех этих осложнений.

– Мистер Реймент, вы о’кей?

– Марияна! Да, конечно. Конечно я о’кей. – Но это неправда. Он не о’кей. Во рту дурной привкус, спина онемела. К тому же он терпеть не может сюрпризы. – Который час?

Марияна игнорирует его вопрос. Она кладет перед ним на кофейный столик конверт.

– Ваш чек, – поясняет она. – Он сказал его отдать, мы не принимаем деньги. Мой муж. Он говорит, что не принимает деньги другого мужчины.

Деньги. Драго. Другая вселенная для обсуждения. Ему нужно собраться с мыслями.

– А как насчет самого Драго? – спрашивает он. – Как насчет образования Драго?

– Драго может ходить в школу, как прежде, ему не нужна школа-интернат, говорит мой муж.

Ребенок Люба рассеянно теребит юбку своей матери, посасывая большой палец. У нее за спиной в комнату осторожно просачивается эта Костелло. Была ли она в квартире, пока он спал?

– Вы хотели бы, чтобы я поговорил с вашим мужем? – высказывает он свое предположение.

Марияна энергично трясет головой: она не может представить себе ничего хуже и глупее этого.

– Ну что ж, давайте подумаем, что делать дальше. Может быть, миссис Костелло сможет нам что-нибудь посоветовать.

– Привет, Люба, – обращается Элизабет Костелло к девочке. – Я друг твоей матери, ты можешь называть меня Элизабет или тетя Элизабет. Мне жаль, что у вас проблема, Марияна, но я тут человек новый, и, полагаю, мне не следует вмешиваться.

«Ты все время вмешиваешься, – думает он злобно. – Для чего ты здесь, как не для того, чтобы вмешиваться?»

Со вздохом, похожим на стон, Марияна бросается на диван. Она закрывает глаза рукой. Вот она уже плачет. Ребенок занимает позицию возле нее.

– Такой хороший мальчик! – причитает она. Ее душат рыдания. – Он так хочет поехать!

В другом мире – в том, где он был молод, здоров и у него хорошо пахло изо рта, – он бы сгреб Марияну в объятия и стер ее слезы поцелуями. «Прости меня, – сказал бы он. – Я изменил тебе, сам не знаю почему! Это случилось всего лишь раз и больше не повторится! Прими меня в свое сердце, и я буду о тебе заботиться, клянусь, до самой своей смерти!»

Темные глаза ребенка буравят его.

«Что ты сделал с моей мамой? – как будто говорит она. – Это все твоя вина!»

И это действительно его вина. Эти темные глаза читают в его сердце, видят его тайное желание, видят, что в глубине души эта первая трещина в отношениях между мужем и женой заставляет его ликовать, а не печалиться.

«И ты меня прости! – говорит он безмолвно, глядя ребенку прямо в глаза. – Я не хочу причинить вред, но я во власти силы, с которой мне не справиться!»

– У нас есть много времени, – говорит он самым рассудительным тоном. – Осталась еще неделя, прежде чем перестанут принимать заявления на следующий учебный год. Я попрошу моего поверенного написать письмо, гарантирующее оплату, тогда это не будет казаться столь личным. Поговорите еще раз с мужем, как только он успокоится. Я уверен, вы сможете привести его сюда, вы вместе с Драго.

Марияна с безнадежным видом пожимает плечами. Она говорит девочке что-то, чего он не понимает; ребенок поспешно выходит из комнаты и возвращается с большим количеством бумажных носовых платков. Марияна шумно сморкается. Слезы, слизь, сопли – менее романтичная сторона печали, изнанка. Подобно изнанке секса: пятна, запахи.

Сознает ли она, что произошло здесь, на этом самом диване, на котором она сидит? Может ли она это почувствовать?

– Или, – продолжает он, – если это стало вопросом чести, если ваш муж не находит возможным принять ссуду от другого мужчины, то, может быть, мы убедим миссис Костелло выписать чек – в качестве посредника, действующего в интересах добра.

Впервые он ставит эту Костелло в затруднительное положение. Его охватывает ликование.

Миссис Костелло качает головой.

– Я считаю, что не должна вмешиваться, – возражает она. – К тому же тут имеются определенные практические трудности, в которые я предпочитаю не вдаваться.

– Например? – спрашивает он.

– В которые я предпочитаю не вдаваться, – повторяет она.

– Я не вижу никаких практических трудностей, – говорит он. – Я выписываю вам чек, а вы выписываете чек школе. Ничего не может быть проще. Если вы не сделаете этого, если вы отказываетесь, как вы выражаетесь, вмешиваться, тогда просто уходите. Уходите и оставьте нас в покое.

Он надеется, что его резкость приведет ее в волнение. Но она нисколько не взволнована.

– Оставить вас в покое? – тихо повторяет она, так тихо, что он едва слышит. – Если бы я оставила вас в покое, – она переводит взгляд на Марияну, – если бы я оставила вас обоих в покое, что бы с вами было?

Марияна встает, снова сморкается, засовывает бумажный платок в рукав.

– Нам нужно идти, – говорит она решительно.

– Помогите мне подняться, Марияна, – просит он. – Пожалуйста.

На лестничной площадке, где их не слышит Костелло, она поворачивается к нему лицом.

– Элизабет – она хороший друг?

– Хороший? Нет, я так не думаю. Она не хороший друг, не близкий друг. Я ее никогда прежде и в глаза не видел, до недавнего времени. Вообще-то она совсем не друг. Элизабет профессиональная писательница. Она пишет романы. В настоящее время она рыщет в поисках персонажей, чтобы ввести их в книгу, которую задумала. По-видимому, она возлагает на меня какие-то надежды. На вас тоже, в дальнейшем. Но я не очень подхожу. Вот почему она мне докучает. Пытается подогнать меня под свой замысел.

«Она пытается управлять моей жизнью. Спасите меня» – вот что ему хотелось бы сказать.

Но, пожалуй, нечестно обращаться с просьбой к Марияне в ее нынешнем состоянии.

Марияна слабо ему улыбается. Хотя слез уже нет, глаза у нее покраснели, а нос распух. Яркий дневной свет жесток к ней: кожа без макияжа грубая, зубы желтоватые.

«Кто эта женщина, – думает он, – которой я так страстно желаю себя отдать? Тайна, сплошная тайна».

Он берет ее за руку.

– Я за вас постою, – говорит он. – Обещаю, что я вам помогу. Я помогу Драго.

– Мама! – ноет ребенок.

Марияна высвобождает свою руку.

– Мы должны идти, – говорит она и уходит.

 

Глава 17

– У меня гости, – объявляет он Костелло. – Боюсь, что это будет вечер не в вашем вкусе. Возможно, вы захотите иначе провести время.

– Конечно. Я рада, что вы снова вращаетесь в обществе. Дайте-ка подумать… Что же мне сделать? Пожалуй, я пойду в кино. Идет там что-нибудь стоящее, не знаете?

– Я не совсем ясно выразился. Когда я говорю о том, чтобы иначе провести время, я имею в виду, что вы остановитесь в каком-нибудь другом месте.

– О! И где же это я должна остановиться, как вы полагаете?

– Не знаю. Может быть, там, откуда вы явились.

Следует пауза.

– Так, – наконец говорит она. – По крайней мере, вы говорите прямо. – И добавляет: – Вы помните, Пол, историю о Синдбаде и старике?

Он не отвечает.

– На берегу разлившегося ручья, – продолжает она, – Синдбад встречает старика. «Я стар и слаб, – говорит старик. – Перенеси меня на другой берег, и Аллах благословит тебя». Поскольку Синдбад добрый парень, он взваливает старика на плечи и переходит ручей вброд. Но когда он добирается до другого берега, старик отказывается слезть. Причем он так сильно сжимает ногами шею Синдбада, что тот начинает задыхаться. «Теперь ты мой раб, – говорит старик, – и должен выполнять все мои приказания».

Он помнит эту историю. Она была в книжке с названием «Legendes dorйes», «Золотые легенды», которая в Лурде хранилась у него в сундуке с книгами. Он ясно помнит иллюстрацию: тощий старик, на котором нет ничего, кроме набедренной повязки, сжимает жилистыми ногами шею героя, в то время как герой шагает по пояс в воде. Что случилось с этой книгой? Что случилось с этим сундуком и остальными аксессуарами французского детства, которые вместе с его семьей пересекли океан, направляясь в новую страну? Если бы он вернулся в дом голландца в Балларэте, нашел бы он их в подвале: Синдбада, и лису с вороной, и Жанну д’Арк, и остальных его друзей из книг – в картонных коробках, терпеливо поджидающих, чтобы маленький хозяин вернулся и спас их? А может быть, голландец давным-давно их выбросил, после того как овдовел?

– Да, я помню, – говорит он. – Должен ли я понимать это так, что я – Синдбад из этой истории, а вы – старик? В таком случае вам предстоит столкнуться с определенной трудностью. У вас нет средств – как бы это поделикатнее выразиться – нет средств забраться мне на плечи. А я не собираюсь вам в этом помогать.

Костелло еле заметно улыбается.

– Быть может, я уже там, – отвечает она, – а вы этого не знаете.

– Нет, миссис Костелло, это не так. Я вам не подвластен, ни в каком смысле этого слова. И собираюсь это доказать. Я попрошу вас, будьте любезны вернуть мой ключ – ключ, который вы взяли без моего разрешения; покиньте мою квартиру и не возвращайтесь сюда.

– Невежливо так разговаривать со старой женщиной, мистер Реймент. Вы уверены, что имеете в виду именно это?

– Это не комедия, миссис Костелло. Я прошу вас удалиться.

Она вздыхает.

– Ну что же, очень хорошо. Но я совершенно не представляю, что со мной будет: идет проливной дождь, и сумерки быстро сгущаются.

Дождя нет и в помине, сумерек тоже. Теплый и тихий полдень, погода прекрасная; в такой полдень радуешься, что живешь на свете.

– Вот, – говорит она, – ваш ключ. – С подчеркнутой осторожностью она кладет ключ на кофейный столик. – С вашего разрешения я быстренько соберу свои вещи и приведу в порядок лицо. Затем я уйду, и вы снова будете один. Уверена, что вам не терпится остаться в одиночестве.

Он отворачивается в ожидании. Через несколько минут она возвращается.

– До свидания. – Она перекладывает пластиковую сумку из правой руки в левую, правую протягивает ему. – Я оставляю маленький чемодан. Пришлю за ним через пару дней, когда подыщу другое жилище.

– Я бы предпочел, чтобы вы забрали этот чемодан с собой.

– Это невозможно.

– Это возможно, и я бы предпочел, чтобы вы так и сделали.

Больше они не произносят ни слова. Стоя у парадной двери, он наблюдает, как она медленно, шаг за шагом, спускается по лестнице, неся чемодан. Если бы он был джентльменом, то предложил бы свою помощь – больная у него нога или нет. Но в данном случае он не джентльмен. Он просто хочет, чтобы она исчезла из его жизни.

 

Глава 18

Это верно: ему действительно не терпится остаться одному. Он просто изголодался по одиночеству. Но не успевает Элизабет Костелло исчезнуть из виду, как на пороге появляется Драго Йокич с набитым рюкзаком на плече.

– Привет! – здоровается он. – Как велосипед?

– Боюсь, что я так ничего и не сделал с велосипедом. У меня были другие дела. Чем могу тебе помочь? Хочешь войти?

Драго входит и опускает рюкзак на пол. Вид у него теперь менее самоуверенный, скорее даже смущенный.

– Ты пришел по поводу колледжа Уэллингтон? Хочешь побеседовать о нем?

Мальчик кивает.

– Ну что ж, выкладывай. Какие проблемы?

– Моя мама говорит, что вы за меня заплатите.

– Это верно. Я гарантирую оплату в течение двух лет. Если хочешь, можешь считать это ссудой, долгосрочной ссудой. Мне не важно, как ты будешь считать.

– Мама сказала, сколько это выходит. Я не знал, что так много.

– Мне не нужны эти деньги, Драго. Если я не потрачу их на твое обучение, они будут лежать в банке без движения.

– Да, но почему я? – упорствует мальчик.

«Почему я?» Кажется, этот вопрос у всех на устах. Он мог бы вежливо отделаться от Драго, но мальчик пришел лично, чтобы узнать, поэтому он ответит – правду или хотя бы часть правды.

– За то время, что твоя мать здесь проработала, я к ней привязался, Драго. Она кардинально изменила мою жизнь. Ей приходится нелегко, мы оба это знаем. Я хочу помочь, чем могу.

Теперь Драго уже не прячет глаза. Мальчик смотрит ему прямо в лицо, как бы бросая вызов: «Это все, что вы можете сказать? Вы не зайдете дальше?»

А его ответ: «Да, я не зайду дальше – пока что».

– Мой папа этого не позволит, – говорит Драго.

– Да, я слышал. Вероятно, для твоего папы это вопрос чести. Я могу это понять. Но ты должен ему напомнить, что принять ссуду от друга не стыдно. А мне бы хотелось, чтобы меня считали другом.

Драго качает головой:

– Дело не в этом. Они поссорились из-за этого, моя мама и мой папа. – У него начинают дрожать губы. Всего шестнадцать лет – еще ребенок. – Они поссорились вчера вечером, – тихо продолжает он. – Мама ушла. Она ушла к тете Лиди.

– А где это? Где живет тетя Лиди?

– Вниз по дороге, в Элизабет-Норт.

– Драго, давай будем искренними друг с другом. Ты бы не пришел сюда сегодня, я уверен, если бы тебя не тревожили мысли о твоей матери и обо мне. Поэтому позволь мне тебя успокоить. Между твоей матерью и мной не происходит ничего постыдного. В моих чувствах к ней нет ничего бесчестного. Я отношусь к ней с почтением.

«Ничего постыдного». Какая забавная, старомодная манера выражаться! Уж не фиговый ли это листок, прикрывающий нечто гораздо более грубое, нечто непроизносимое: «Я не трахал твою мать»? Если вся эта кутерьма из-за траханья, если именно это вызывает у Мирослава Йокича ревнивую ярость, а его сына доводит до слез, почему же он рассуждает о чести вместо того, чтобы просто сказать: «Я не трахал твою мать, я даже не приставал к ней. Пойди и скажи это своему отцу». Однако если уж он не планирует склонить к этому Марияну, если не мечтает трахнуть ее, то что же тогда он планирует и о чем мечтает и какими словами объяснить это парню, родившемуся в восьмидесятых?

– Мне жаль, что я стал яблоком раздора между твоими родителями. Этого мне бы хотелось меньше всего. У твоего отца совершенно неверное представление обо мне. Если бы он познакомился со мной лично, то изменил бы свое мнение.

– Он ударил ее, – говорит Драго; теперь он уже не владеет собой, не владеет своим голосом, не может справиться со слезами и, быть может, с движениями души. – Я его ненавижу. Он ударил и мою сестру.

– Он ударил Бланку?

– Нет, мою маленькую сестричку. Бланка на его стороне. Она говорит, что у мамы романы. Она говорит, у мамы роман с вами.

«У мамы романы». А эта Костелло назвала ее верной супругой. Пусть он зря не тратит время и не пытает счастье с Марияной Йокич, сказала она, потому что Марияна Йокич верная супруга. Кто же прав – язвительная дочь или безумная старуха? И какая ужасающая картина: Мирослав – несомненно этакий огромный медведь! – разъяренный и пьяный, бьет кулачищами Марияну, ударяет по фарфоровому личику дочери на глазах у сына и брата, кипящего от возмущения! Балканские страсти! Как же это его угораздило связаться с хорватом, с балканским механиком и его механической уткой!

– У нас с твоей матерью нет романа, – настойчиво повторяет он. – У нее этого и в мыслях нет, и у меня этого в мыслях нет. (Какая ложь! Я каждый день только об этом и мечтаю!) Если ты этому не веришь, значит, мы с этим покончим, я не собираюсь тебя убеждать. Какие у тебя планы – ближайшие планы? Ты будешь жить дома или с матерью?

Драго мотает головой.

– Я не вернусь. Перекантуюсь у приятеля. – Он пинает рюкзак. – Я принес свои вещи.

Судя по раздувшемуся рюкзаку, вещей много.

– Ты можешь спать здесь, если хочешь. У меня в кабинете есть свободная кровать.

– Я не знаю. Я сказал приятелю, что побуду у него. Можно я скажу вам позже? Я могу оставить здесь свой рюкзак?

– Как хочешь.

Он не ложится до полуночи, поджидая Драго. Но Драго появляется только на следующий день.

– У меня внизу друг, – объявляет он в домофон. – Она может войти?

Друг, его девушка. Значит, вот где он провел ночь!

– Да, поднимайтесь.

Но когда он открывает дверь, то чуть не вскрикивает от досады: рядом с грязным, усталым Драго стоит Элизабет Костелло. Неужели он никогда не избавится от этой женщины?!

Он и она осторожно приглядываются друг к другу, словно собаки, готовые подраться.

– Мы с Драго столкнулись в парке Виктория, – говорит она. – Вот где он провел ночь. В компании новых приятелей. Которые склоняли его вкусить плоды Бахуса.

– Кажется, ты сказал, что ночуешь у друга, – напоминает он Драго.

– Это не получилось. Я о’кей.

«Я о’кей». Мальчик явно не о’кей. Кажется, он впал в уныние, которое не может развеять выпивка.

– Ты говорил со своей матерью?

Мальчик кивает.

– И?..

– Я позвонил ей. Сказал, что не вернусь.

– Я не спрашиваю о тебе, я спрашиваю о ней. Как она?

– Она о’кей.

– Прими душ, Драго. Почистись. Вздремни. Потом ступай домой. Помирись с отцом. Я уверен, он жалеет о том, что сделал.

– Он не жалеет. Он никогда не жалеет.

– Можно мне вставить слово? – осведомляется Элизабет Костелло. – Отец Драго вряд ли будет жалеть, пока он убежден в своей правоте. По крайней мере, так мне это представляется. Что касается Марияны, то, что бы она ни говорила своему сыну по телефону, она определенно не о’кей. Если она нашла прибежище у своей золовки, это лишь потому, что ей больше некуда идти. Золовка ей не сочувствует.

– Это Лиди? Лиди – сестра Йокича?

– Лидия Караджич, сестра Мирослава, тетя Драго. Лидия и Марияна не ладят друг с другом, никогда не ладили. По мнению Лидии, Марияне досталось по заслугам. «Нет дыма без огня», – говорит Лиди. Хорватская пословица.

– Господи, да откуда же вам известно такое? Откуда вы знаете, что именно говорит Лиди?

Костелло отмахивается от вопроса.

– Лидии не важно, на самом ли деле у Марияны роман. Важно, что слухи передаются шепотом в довольно узком кругу хорватской общины. Обратите внимание, Пол, не кривите так презрительно губы. Сплетни, общественное мнение, fama, как называют это римляне, правят миром – сплетни, а не правда. Вы говорите, что у вас нет романа с матерью Драго, потому что у вас с ней – прости меня, Драго! – не было половых сношений. Но какое значение имеют сегодня половые сношения? И что значит дело, сделанное по-быстрому в темном углу, по сравнению с месяцами распаленного томления? Когда речь идет о любви, как может сторонний наблюдатель быть уверен в истинности того, что произошло? А вот в чем мы гораздо более уверены – так это что слухи о романе Марияны Йокич с одним из ее клиентов уже носятся в воздухе. Бог его знает, через кого они просочились. А воздух-то общий, воздухом мы все дышим; чем громче опровергаются слухи, тем больше их становится в воздухе.

Я вам не нравлюсь, мистер Реймент, вы хотите от меня избавиться, вы даете это понять вполне ясно. И я, будьте уверены, не в восторге от того, что снова оказалась в этой ужасной квартире. Чем скорее вы выработаете план действий относительно матери Драго, или относительно леди в лифте, которая навестила вас на днях, или относительно миссис Маккорд, о которой вы ни разу не обмолвились в моем присутствии, но скорее все-таки относительно матери Драго, поскольку, как видно, вы на нее не надышитесь, – так вот, чем скорее вы выработаете план действий и начнете его осуществлять, тем скорее мы с вами, к взаимному облегчению, сможем расстаться. В чем должен заключаться этот план действий, я не могу вам советовать, это должно исходить от вас. Если бы я знала, что последует дальше, мне бы ни к чему было торчать здесь, я бы вернулась к своей собственной жизни, которая, уверяю вас, гораздо комфортабельнее и приятнее, чем та, с которой я вынуждена сейчас мириться. Но пока вы не начнете действовать, я просто вынуждена здесь маячить. Так что, как говорится, все в ваших руках.

Он качает головой:

– Я не понимаю, что вы хотите сказать. В ваших словах нет смысла.

– Конечно же, понимаете. Хотя в любом случае нет необходимости понимать, прежде чем действовать, – разве что человек настроен чрезвычайно философски. Позвольте вам напомнить, что существует такая вещь, как поступок под влиянием момента, и я бы, конечно, подстрекала вас к этому, если бы только мне разрешили. Вы говорите, что влюблены в миссис Йокич, по крайней мере вы так говорите, когда поблизости нет Драго. Ну так сделайте же что-нибудь с вашей любовью. И между прочим, немного больше откровенности при Драго не повредило бы – не так ли, Драго?

Драго криво улыбается.

– В плане образования подрастающего мальчика. Это лучше, чем посылать его в этот претенциозный колледж в Канберре. Пусть он увидит более дикие берега любви. Пусть увидит, как плывут по волнам страсти, как держат курс по звездам – Большая и Малая Медведицы, Стрелец и так далее. Южный Крест. У него уже должны быть собственные страсти, он достаточно взрослый для страстей. Ведь у тебя есть страсти, не правда ли, Драго?

Драго молчит, но продолжает улыбаться. Что-то происходит между этой женщиной и мальчиком. Но что именно?

– Позволь мне спросить тебя, Драго: что бы ты сделал на месте мистера Реймента, если бы ты был мистером Рейментом?

– Что бы я сделал?

– Да. Вообрази: тебе шестьдесят лет, и вдруг однажды утром ты просыпаешься, по уши влюбленный в женщину, которая не только моложе тебя на четверть века, но еще и состоит в браке – более или менее счастливом браке. Что бы ты сделал?

Драго медленно качает головой:

– Это нечестный вопрос. Если мне шестнадцать, откуда же я знаю, как бывает в шестьдесят лет? Другое дело, если вам шестьдесят, – тогда вы можете вспомнить. Но мы же говорим о мистере Рейменте. Как я могу быть мистером Рейментом, если мне не влезть в его шкуру?

Они молчат, ожидая продолжения. Но, пожалуй, это все, что может предложить в плане гипотезы мальчик, который, несмотря на похмелье, все еще выглядит как ангел Божий.

– Поставим вопрос иначе, – упорствует миссис Костелло. – Некоторые люди говорят, что любовь делает нас снова молодыми. Заставляет сердце биться чаще. Заставляет соки бурлить. Делает голос звенящим, а походку пружинящей. Давайте на минуту согласимся, что это так, и рассмотрим ситуацию с мистером Рейментом. С ним происходит несчастный случай, в результате которого он теряет ногу. Он нанимает сестру для ухода за ним и тут же в нее влюбляется. Вот оно, совсем близко, его чудесное, рожденное любовью новое цветение. Он даже мечтает о том, чтобы зачать сына (да, это правда, твоего маленького сводного брата). Но могут ли исполниться подобные мечты? Не фантазии ли это выжившего из ума старика? Итак, при ситуации, которую я описала, вопрос будет такой: что делает дальше мистер Реймент или кто-нибудь схожий с мистером Рейментом? Будет ли он слепо идти на поводу у желания, в то время как желание стремится к своему осуществлению; или, взвесив все «за» и «против», придет к выводу, что неразумно бросаться с головой в любовный роман с замужней женщиной, и уползет обратно в свою раковину?

– Я не знаю. Я не знаю, что он сделает. А что думаете вы?

– Я тоже не знаю, что он сделает, Драго, – пока еще не знаю. Но давай подойдем к этому вопросу методично. Давай построим гипотезу. Во-первых, давай предположим, что мистер Реймент не действует. По какой-то причине он решает обуздать свою страсть. Каковы, по твоему мнению, будут последствия?

– Если он ничего не делает?

– Да, если он сидит здесь, в своей квартире, и ничего не делает.

– Тогда все будет так, как прежде. Скучно. Он будет продолжать быть таким, как прежде.

– За исключением?..

– За исключением чего?

– За исключением того, что довольно скоро он начнет сожалеть. Его дни станут серыми и монотонными. По ночам он будет просыпаться, как от толчка, скрежеща зубами и бормоча про себя: «Если бы только, если бы только!..» Воспоминания будут разъедать его, словно кислота, воспоминания о собственном малодушии. «Ах, Мария! – будет он причитать. – Если бы только я не дал моей Марияне уйти!» Человек в печали, собственная тень – вот во что он превратится. До своего смертного часа.

– О’кей, он будет сожалеть об этом.

– Так что же ему сделать, чтобы не умереть, обуреваемым сомнениями?

Ну, с него довольно. Прежде чем Драго успевает ответить, он вмешивается:

– Перестаньте вовлекать мальчика в ваши игры, Элизабет. И прекратите говорить обо мне так, как будто меня нет в комнате. Как я распоряжаюсь своей жизнью – это мое личное дело, и нечего посторонним ее обсуждать.

– Посторонним? – повторяет Элизабет, приподнимая бровь.

– Да, посторонним. Особенно вам. Вы для меня посторонняя, и мне бы хотелось, чтобы я вас никогда в глаза не видел.

– Аналогично, Пол, аналогично. Одному Богу известно, как это вы и я оказались вместе, поскольку мы определенно не созданы друг для друга. Вам хочется быть с Марияной, а вместо этого вам на шею навязалась я. Я бы предпочла более интересный объект, но мне на шею навязались вы, одноногий человек, который никак не может решиться. Настоящая неразбериха, ты согласен, Драго? Давай же, помоги нам, посоветуй что-нибудь. Что нам следует сделать?

– Я считаю, что вам нужно расстаться. Раз вы не нравитесь друг другу. Попрощаться.

– А Пол и твоя мать? Им тоже следует расстаться?

– Я не знаю насчет мистера Реймента. Но как же так получается, что никто не спрашивает мою мать, чего хочет она? Может быть, ей бы хотелось, чтобы она никогда не нанималась на работу к мистеру Рейменту. Я не знаю. Может быть, она просто хочет, чтобы все было как раньше, когда мы были… семьей.

– Итак, ты враг страсти, страсти вне брака.

– Нет, я этого не говорил. Я не такой, как вы говорите: враг страсти. Но…

– Но твоя мать – красивая женщина. Стоит ей выйти из дома, и к ней приковываются взгляды, кипят страсти, в сердце незнакомца зарождается желание, и не успеешь оглянуться, как неожиданно возникают чувства, с которыми нужно бороться. Взгляни на эту ситуацию глазами твоей матери. Довольно легко сопротивляться этим незнакомцам, охваченным страстью, как только они ее проявили, но не так-то легко их игнорировать. Для этого нужно, чтобы в жилах был лед. Учитывая факт существования незнакомцев и их желаний, как, по-твоему, должна вести себя твоя мать? Запереться в доме? Носить чадру?

Драго от восторга издает какой-то странный лающий смешок.

– Нет, но, может быть, ей не хочется заводить роман, – он фыркает, произнося эту фразу, как будто она звучит на каком-то странном, вероятно, варварском языке, – с каждым мужчиной, который ей – ну, знаете – подмигнет. Вот почему я и говорю: почему никто не спросит у нее?

– Я бы спросила у нее прямо, если бы могла, – говорит Элизабет Костелло, – но ее здесь нет. Ее, так сказать, нет на сцене. Мы можем только догадываться. Но сдаться и завести роман с шестидесятилетним мужчиной, которого она, согласно контракту, обязана навещать шесть раз в неделю независимо от того, идет ли дождь, град или снег, – этого, мне кажется, у нее и в мыслях нет. Что скажете, Пол?

– Действительно, и в мыслях у нее нет. Ничего похожего.

– Итак, что мы имеем? По-видимому, все мы несчастны. Ты несчастен, Драго, потому что скандал дома вынудил тебя разбить палатку на площади Виктории среди пьяниц. Твоя мама несчастна, потому что ей приходится искать приюта у родственников, которые не одобряют ее поведения. Твой отец несчастен, потому что ему кажется, будто люди над ним смеются. Пол несчастен, потому что несчастье – его вторая натура, но скорее потому, что он не имеет ни малейшего представления, как осуществить желание его сердца. А я несчастна, потому что ничего не происходит. Четыре человека в четырех углах, в унынии, как бродяги у Беккета, а я сама посредине, убиваю время, в то время как время убивает меня.

Они молчат, все они.

«Время убивает меня» – ведь это своего рода мольба, которую произносит эта женщина.

Почему же это его совершенно не трогает?

– Миссис Костелло, – говорит он, – пожалуйста, прислушайтесь к тому, что я говорю. То, что происходит между мной и семьей Йокич, вас не касается. Вы здесь чужая. Это не ваш дом, не ваш круг. Я переживаю за Марияну. Я переживаю за Драго – по-другому – и за его сестер тоже. Я даже за отца Драго переживаю. Но я не могу переживать за вас. Никто из нас не может за вас переживать. Вы – единственный посторонний человек среди нас. Ваше вмешательство, какие бы хорошие намерения у вас ни были, не помогает нам, а только запутывает все. Вы можете это понять? Неужели я не смогу убедить вас оставить нас в покое, чтобы мы сами, по-своему, занялись собственным спасением?

Следует долгое, неловкое молчание.

– Мне нужно идти, – говорит Драго.

– Нет, – возражает он. – Ты не можешь вернуться в парк – если именно это у тебя на уме. Я не одобряю. Это опасно. Твои родители пришли бы в ужас, если бы узнали. Позволь мне дать тебе ключ. В холодильнике еда, в моем кабинете – кровать. Ты можешь приходить и уходить, когда пожелаешь. В разумных пределах.

Кажется, Драго хочет что-то сказать, но потом передумывает.

– Спасибо, – говорит он.

– А я? – спрашивает Элизабет Костелло. – Меня выставят за дверь, где я буду страдать от палящего солнца и бешеных порывов ветра, в то время как юный Драго устроится тут, как принц?

– Вы взрослая женщина. Вы можете сами о себе позаботиться.

 

Глава 19

На той стороне улицы, напротив его дома, припаркован большой красный автомобиль, довольно подержанный. Он стоит здесь с полудня. Фигуру за рулем не разглядеть, но это может быть только Мирослав Йокич. Менее ясно, что́ у Мирослава на уме. Шпионит ли он за своей женой? Пытается ли запугать преступную парочку?

Пол на костылях, и у него уходит целых десять минут на то, чтобы спуститься с лестницы, и почти столько же, чтобы перейти через дорогу. Когда он подходит к машине, человек, сидящий внутри, опускает стекло, и наружу вырывается облачко табачного дыма.

– Мистер Йокич? – говорит он.

Йокич вовсе не такой большой и кряжистый, как он воображал. Напротив, он высокий и жилистый, с узким смуглым лицом и орлиным носом.

– Я Пол Реймент. Мы можем побеседовать? Могу я угостить вас пивом? Тут, за углом, есть паб.

Йокич вылезает из автомобиля. На нем рабочие ботинки, синие джинсы, черная футболка и черная кожаная куртка. Бедра такие узкие, что, кажется, ягодиц нет вовсе.

«Тело, похожее на хлыст», – думает он.

Невольно перед ним возникает картина: это тело на Марияне, покрывает ее, вжимается в нее.

Подпрыгивая на костылях со всей возможной скоростью, он идет впереди.

Паб наполовину пустой. Он проскальзывает в кабинку; Йокич с плотно сжатыми губами следует за ним. Он бросает взгляд на руки Йокича. Длинные пальцы с пучками черных волос, коротко остриженные ногти. На шее, возле воротника, тоже волосы. Неужели Марияне нравятся все эти волосы, эта медвежья шкура?

У него нет опыта конфронтации с оскорбленными мужьями. Должен ли он ощущать жалость к этому человеку? Но ее нет и в помине.

– Можно мне перейти к делу? Вы хотите знать, почему я предлагаю помочь с образованием вашего сына. Я не богатый человек, мистер Йокич, но я не стеснен в средствах, и у меня нет детей. Я предложил ссуду вашему сыну, потому что мне бы хотелось, чтобы у него все было хорошо. Драго произвел на меня прекрасное впечатление. Он многообещающий юноша. Что касается колледжа, который он выбрал, я не слышал о нем прежде, но Драго говорит, у колледжа хорошая репутация, и я ему верю. Мне жаль, если мое предложение вызвало конфликт в вашем доме. Мне следовало поговорить с вами, а не только с вашей женой, теперь я это понимаю. Что касается вашей жены, то позвольте мне просто сказать, что мои отношения с ней всегда были корректными. – Он запинается. Глаза этого человека нацелены на него, как ружейные дула. Пол тоже смотрит ему прямо в глаза, насколько у него это получается. – Я больше не имею дела с женщинами, мистер Йокич, уже нет. Эта часть моей жизни осталась позади. Если я еще и питаю к кому-то любовь, то совсем по-другому. Когда вы узнаете меня получше, вы поймете.

Лжет ли он? Возможно, но ему так не кажется. Несмотря на икры Марияны, которые он не забыл, несмотря на ее груди – чтобы зарыться в них лицом, он отдал бы все на свете, – в эту минуту он любит Марияну чистой и милосердной любовью, как, должно быть, ее любит Бог; нелепо, что в ответ его ненавидят – этот мужчина или кто-нибудь еще.

– Я и моя жена поженились в восемьдесят втором году, – говорит Йокич. Голос у него низкий, какой-то медвежий голос – по крайней мере, это сходство есть. – Женаты восемнадцать лет. Она была студенткой в Академии искусств в Дубровнике, когда я ее встретил. Сначала я служил в Федеральной армии, потом получил работу в Академии – в качестве сварщика. Сварщик и мастер, но главным образом сварщик. Вот где мы познакомились. Потом мы едем в Германию, мы упорно работаем, мы копим деньги, живем бедно – вы знаете, что я имею в виду? – и подаем заявление, чтобы уехать в Австралию. Моя сестра тоже. Вчетвером. Драго тогда был еще маленьким. Сначала мы живем в Мельбурне, я работаю в сварочной мастерской. Потом еду с товарищами в Кубер-Пиди попытать счастья с опалами. Вы знаете Кубер-Пиди?

– Я знаю Кубер-Пиди.

– Очень жаркое место. Позже приезжает Марияна. Очень тяжело для женщины. Опалы – тут нужно, чтобы повезло. Мне не повезло – вы знаете, что я имею в виду? Но мои товарищи, они мне помогают, мы помогаем друг другу.

– Да.

– Очень тяжело для женщины с детьми. Тогда я получаю работу у Холдена, и мы приезжаем в Элизабет. Хорошая работа, славный дом.

Он ставит пустой стакан. Молчание. Конец рассказа.

«Вот моя история, – как бы говорит он, словно выкладывая свои карты. – Теперь ваш ход, мистер!»

– Вы, случайно, не знаете женщину по имени Элизабет Костелло, пожилую женщину, профессиональную писательницу?

Йокич качает головой.

– Потому что она, кажется, вас знает. Она рассказала мне кое-что из того, что вы только что поведали: как вы с Марияной встретились, что вы двое делали в Дубровнике и так далее. Ничего о Мельбурне или Кубер-Пиди. Во всяком случае, Элизабет Костелло работает над новой книгой, и, по-видимому, она использует меня, так сказать, в качестве персонажа. В результате ее интереса ко мне ее заинтересовали Марияна и вы. Очевидно, она разнюхивала ваше прошлое.

Йокич ждет, чтобы он закончил свое высказывание, но он пока не может, это прозвучало бы слишком абсурдно. Он не решается сказать следующее: «Эта сложная ситуация, в которую попали мы с вами, – дело рук Элизабет Костелло. Если хотите кого-то обвинить, вините ее. За всем этим стоит она. Элизабет Костелло – интриганка».

Вместо этого он продолжает:

– Если вы не против того, что я об этом говорю, вам нужно помириться с Марияной. А также, пожалуйста, примите ссуду – ради Драго. Мальчик мечтает о колледже Уэллингтон, это видно невооруженным глазом. Ссуда может быть официальной или неофициальной – как хотите. Можно составить бумаги, а можно обойтись и без них – мне все равно.

Сейчас он должен предложить Йокичу еще кружку пива. Он должен сделать так, чтобы Йокичу было полегче проглотить свою гордость и, пусть неохотно, стать его приятелем. Но он этого не делает. Он сказал достаточно, теперь наступил черед Йокича – черед Йокича платить за пиво, черед Йокича говорить. После чего, как он надеется, эта встреча, эта сцена, на которую он так неохотно пошел, закончится. Хотя этот человек – отец двоих ангельских детей Марияны, возможно, даже троих ангелочков, – этот Йокич не вызывает у него любопытства. Его интересует Марияна: Марияна и то, что унаследовали от нее дети. Корыстен или бескорыстен его интерес к Марияне? А Бог, с любовью которого к Марияне он сравнивает свою любовь, – Бог корыстен или бескорыстен? Вопрос слишком абстрактен для его настроя в данный момент.

Йокич прерывает его размышления:

– У вас хорошая квартира.

Это вопрос? Утверждение? Должно быть, вопрос, так как Йокич никогда не бывал у него в квартире. Он кивает.

– Просторная. Вы говорите, что не стеснены. Вы не стеснены в своей квартире.

– Не стеснен в средствах – вот что я сказал. Это не имеет никакого отношения к моей квартире. «Не стеснен в средствах» – это выражение, употребляемое людьми, которые считают, что неловко говорить о деньгах. В моем случае это означает, что у меня приличный доход. Это означает, что мне хватает для удовлетворения моих нужд и еще остается. Я могу дать деньги на благотворительность, если захочу, или могу сделать доброе дело, например послать вашего сына в колледж.

– Мой сын идет в шикарный колледж, он заводит шикарных друзей, он хочет всякие шикарные вещи – вы знаете, что я имею в виду?

– Да. Шикарный колледж может научить его смотреть свысока на свое происхождение. Я не буду этого отрицать. Не поймите меня превратно, мистер Йокич, я не сторонник шикарных колледжей. Это не я нашел название «Уэллингтон». Но если Драго хочет поступить именно туда, я ему помогу. Мне сдается, что Уэллингтон не такой шикарный, каким пытается казаться. По-настоящему шикарный колледж не нуждается в рекламе.

Йокич взвешивает его слова.

– Может быть, – говорит он, – может быть, мы могли бы сделать доверительный фонд для Драго. Тогда это, знаете, не будет таким личным.

Доверительный фонд? Неплохая идея, хотя это и не дешевое решение простой проблемы. Но что же знает о доверительных фондах этот беженец от государственного социализма?

– Мы могли бы об этом подумать, – отвечает он. – Если бы вы хотели сделать все на законных основаниях, так, чтобы комар носа не подточил. Мы могли бы побеседовать с поверенным.

– Или банк, – говорит Йокич. – Мы можем сделать счет для Драго, доверительный счет. Вы можете класть деньги на доверительный счет. Тогда будет надежно. На случай… ну, знаете.

На какой случай? На случай, если он, Пол Реймент, передумает, оставив Драго в тяжелом положении? На случай, если он умрет? На случай, если он разлюбит жену Мирослава Йокича?

– Да, мы можем это сделать, – соглашается он, хотя у него и появляется дурное предчувствие. Эта выдумка с доверительным фондом – все, что нужно для того, чтобы спасти гордость Йокича?

– И Марияна.

– Да, Марияна. Что вы хотите сказать о Марияне?

– Марияна все время устает от работы по уходу. У нее два клиента – вы и та старая леди, миссис Алелло. Не столько уход, профессиональный, сколько домашняя работа. Сложите все это: пятьдесят часов в неделю, шестьдесят, и вождение машины, каждый день вождение. Образованная женщина. Это нехорошо, домашняя работа, для образованной женщины. Она все время приходит домой усталая. Так что мы думаем: может быть, ей отказаться от ухода, найти другую работу.

– Мне жаль. Я не знал, что Марияна служит в двух местах. Она не упоминала при мне об этом.

Йокич многозначительно смотрит на него. Может быть, он что-то не уловил?

– Мне будет ее не хватать, если она уйдет, – говорит он. – Она очень способная женщина.

– Да, – соглашается Йокич. – Я всего лишь механик, знаете. Механик – ничто, и в Хорватии, и в Австралии. Но Марияна – образованный человек. Диплом реставратора – она говорила вам это? В Австралии никакой реставрационной работы, и все же. В Мунно-Пара – с кем ей говорить? О’кей, Драго интересуется многими вещами, она может говорить с ним. Потом она встречает мистера Реймента.

– Мои беседы с Марияной были ограниченны, – осторожно отвечает он. – Как и остальные мои с ней отношения. Очень ограниченны. Я узнал о ее образовании в области искусства только недавно, от миссис Костелло – от той женщины, о которой я упоминал.

До него начинает медленно доходить, почему Йокич, побив жену и выгнав ее из дома, взял на работе выходной день и провел его, сидя в автомобиле на Конистон-Террас. Должно быть, Йокич верит, что его жену, независимо от того, действительно ли она пала, сманивает от очага и дома клиент, у которого много денег и близкое знакомство с миром искусства и художниками. К тому же элегантное окружение на Конистон-Террас учит ее смотреть свысока на Мунно, где обитает рабочий класс. Йокич взывает ко всему лучшему в нем. А если он не внемлет этому призыву – что тогда? Собирается ли Йокич побить и его?

«Посмотри на меня, твоего ненавистного соперника! – хочется ему возразить. – У тебя все еще есть конечности, данные тебе Богом, в то время как я вынужден таскать за собой эту непристойную, чудовищную штуку! Я через раз мочусь на пол! Я бы не смог соблазнить твою жену и увести ее у тебя, даже если бы попытался, – не смог бы ни в каком смысле слова!»

Однако в ту же самую минуту в памяти возникает образ Марияны, тянущейся к верхним полкам, чтобы стереть пыль, Марияны с крепкими стройными ногами. Если его любовь к Марияне действительно чиста, почему же она дожидалась того момента, чтобы вспыхнуть в его сердце, когда та продемонстрировала ему свои ноги? Почему любви, даже такой любви, на которую он претендует, нужно увидеть красоту, прежде чем проявиться? Какое отношение имеют стройные ноги к любви или, коли на то пошло, к желанию? Или просто такова природа, о которой не задают вопросов? Как срабатывает любовь среди животных? Среди лисиц? Среди пауков? Существуют ли стройные ножки у леди-паучих и действует ли их притягательная сила на пауков мужского пола? Интересно, имеет ли Йокич мнение на этот счет? Однако он, конечно, не станет спрашивать. Для него на сегодня вполне достаточно Йокича, а тому, как он подозревает, вполне достаточно его.

– Хотите еще пива? – спрашивает он на всякий случай.

– Нет, мне нужно идти.

Йокичу нужно идти. Ему нужно идти. Куда им нужно идти – им двоим? Одному – в пустую постель в Мунно-Пара; другому – в пустую постель на Конистон-Террас, где он может, если захочет, пролежать всю ночь без сна, прислушиваясь к тиканью часов, доносящемуся из гостиной. Они вполне могли бы зажить одним домом. Собачонка и Джефф.

 

Глава 20

Чуть ли не целый час он бродит по парку в поисках Элизабет Костелло. В конце концов он ее находит у реки – она сидит на скамейке в окружении уток, которых, по-видимому, кормит. При его приближении утки в тревоге разбегаются и с шумом ныряют обратно в воду.

Он останавливается перед ней. Уже седьмой час, но летнее солнце еще пригревает.

– Я ищу Драго, – говорит он. – Вы не знаете, где его можно найти?

– Драго? Понятия не имею. А не собираетесь ли вы спросить обо мне? Вам не любопытно услышать, как я провела ночь, когда вы столь грубо меня выставили?

Он игнорирует этот вопрос.

– У меня только что была встреча с мужем Марияны.

– С Мирославом. Да, бедняга, он чувствует себя таким униженным. Сначала из-за своей собственной ревности, а теперь – увидев, что представляет собой его соперник. Что вы ему сказали?

– Я попросил его снова подумать. Я попросил поставить на первое место интересы Драго. Я повторил, что за моим предложением нет никакой задней мысли.

– Вы имеете в виду: явной задней мысли.

– Совсем никакой.

– А как насчет глубоких чувств, Пол, как насчет нежных чувств?

– Нежные чувства к делу не относятся. Деньги пойдут на образование Драго. Нелепо предполагать, что я пытаюсь купить его мать.

– Нелепо? Об этом нам следует спросить Марияну. Возможно, у нее другая точка зрения. Око за око – может быть ее мнение. Вы сделали свое предложение – так сказать, предложили «око». Теперь она должна заплатить вам, причем какой-нибудь более интересной частью тела, нежели око.

– Не говорите скабрезностей.

– Я покамест не поняла, что вы нашли в своей балканской леди. На мой взгляд, она толстовата и у нее довольно поблекший вид. Вот уж не подумала бы, что вам нравятся такие женщины. Высокий мужчина и толстая женщина – довольно комичная пара. Такой парень, как вы, мог бы подобрать что-нибудь поинтереснее. Впрочем, chacun ses goúts.

По моему мнению, уж если вам нужна любовь за деньги, лучше отказаться от миссис Йокич. Она не для вас. Лучшим вариантом для вас является Марианна, именно Марианна. Договоренность с Марианной или с кем-нибудь в том же духе прекрасно сработала бы. Одинокому джентльмену вашего возраста, в силу своего недостатка не склонного появляться на людях, вполне подошло бы раз в неделю, днем, принимать у себя дома неболтливую приятельницу вроде Марианны – кого-нибудь, кто в ответ на свою благосклонность согласится время от времени принять милый маленький презент. Да, Пол, презенты, подношения. Вы должны привыкнуть платить. Больше никакой бесплатной любви.

– Я не могу любить кого захочу?

– Разумеется, вы можете любить кого захотите. Но, вероятно, отныне вам придется держать любовь при себе, как вы держите при себе насморк или герпес, не обсуждая это с соседями. Однако если вы вынесете приговор, что Марианна не подходит, то кто я такая, чтобы вмешиваться? Отчего бы в этом случае не позвонить миссис Путтс? Скажите ей, что ищете новую медсестру. Скажите, что вам нужна не слишком молодая, но и не слишком старая, с красивым бюстом и стройными ногами, незамужняя, можно с детьми, предпочтительнее некурящая. Что еще? Темпераментная, такая, которую легко порадовать. А впрочем, зачем связываться с миссис Путтс? Почему непременно нужно нанимать медсестер и влюбляться в них? Поместите объявление в газете: «Джентльмен шестидесяти лет, не имеющий детей, энергичный, хотя и ограниченный в движении, ищет леди тридцати пяти – сорока пяти лет для любви, тайного отцовства. Красивая грудь и так далее. Искательниц приключений просим не беспокоиться».

Не сверкайте на меня глазами, Пол. Я просто шучу, просто поддерживаю беседу. Будьте уверены, я усвоила урок. Больше никакого сватовства, обещаю. Если вы решили, что никто не может заменить вам Марияну, что это должна быть Марияна и никто другой, я сдаюсь. Однако считаю своим долгом вас уведомить, что Марианна, бедняжка Марианна, сильно задета тем, как с ней обошлись. Рыдает в свой носовой платок.

«Не отчаивайтесь, – говорю я ей, – в океане полно рыбы».

Но она безутешна. После того, на что она пошла ради вас, ее гордости был нанесен удар.

«Он находит меня слишком толстой!» – причитает она.

«Вздор, – говорю я, – его сердце занято другой, вот и все».

Но возможно, я вас совершенно превратно понимаю. Быть может, вы ищете вовсе не любви за вознаграждение. Или, возможно, ваши поиски любви скрывают что-то другое. В конце концов, Пол, сколько любви требуется вам, объективно говоря? Или кому-то вроде меня? Нисколько. Вообще нисколько. Нам не нужна любовь – таким старикам, как мы. Что нам нужно, так это забота: чтобы кто-нибудь подержал нас за руку, когда у нас начинается дрожь, заварил нам чашку чая, помог спуститься по лестнице. Чтобы кто-нибудь закрыл нам глаза, когда придет наш час. Забота – это не любовь. Забота – это услуги, которые нам может оказывать любая квалифицированная медсестра, – до тех пор, пока мы не просим ее о большем.

Костелло останавливается, чтобы сделать вдох, и он наконец-то получает возможность вставить слово.

– Я пришел сюда в поисках Драго, – говорит он, – а не для того, чтобы наблюдать, как вы оттачиваете на мне свой ум. Я прекрасно понимаю разницу между любовью и заботой. Я и не ждал, что Марияна меня полюбит. Единственное, на что надеялся я, «джентльмен шестидесяти лет», – просто сделать то, что смогу, для нее и ее детей. А что касается моих чувств, то это только мое дело. Я определенно больше не буду навязывать их Марияне. Еще одно слово, поскольку вы исполнены решимости отнестись скептически к моим высказываниям. Не следует недооценивать желание, свойственное каждому из нас, человеческое желание взять под крыло, защитить.

– Каждому из нас?

– Да, каждому из нас. Даже вам. Если вы – человеческое существо.

Довольно разговоров. Руки у него болят, ему жарко, он бы хотел сесть. Но если он усядется рядом с миссис Костелло, они станут слишком похожи на старую супружескую чету, которая вышла подышать свежим воздухом. Да и сказать-то осталось всего одну вещь.

– Зачем же тратить на меня столько усилий, миссис Костелло? Ведь я такая мелкая рыбешка, в самом деле. Вы никогда себя не спрашивали: уж не занялись ли вы мной по ошибке? Не ошибка ли это с самого начала и до конца?

Мимо, бодро улыбаясь, проплывает молодая пара на водном велосипеде в виде огромного лебедя.

– Конечно, я себя спрашивала об этом, Пол. Много раз. И конечно, в некотором смысле вы мелкая рыбешка. Вопрос вот в чем: в каком смысле? Вопрос в том, насколько мелкая? Терпение, говорю я себе, быть может, из него еще можно что-то выжать, словно последнюю каплю сока из лимона или кровь из камня. Но возможно, вы правы и это действительно ошибка, я готова это признать. Если бы это не было ошибкой, я, вероятно, не находилась бы сейчас в Аделаиде. И продолжаю здесь оставаться, потому что не знаю, что с вами делать. Может быть, мне следует уступить? Отказаться от вас и начать с нуля где-нибудь еще? Я уверена, вы были бы счастливы, если бы я так и сделала. Но я не могу. Это слишком сильный удар по моей гордости. Нет, мне надо выжимать до самого конца.

– До самого конца?

– Да, до горького конца.

Он надеется услышать что-нибудь еще. Он надеется услышать, каков будет конец. Но ее рот захлопнулся, и она смотрит мимо него.

– В любом случае, – продолжает он, – пытаясь понять, что вы делаете в моей жизни, я перебирал одну гипотезу за другой. Я не буду излагать их все, хотя замечу, что все они не слишком лестны для вас. Первая, наиболее правдоподобная, заключается в том, что я вам нужен в качестве прототипа для персонажа в книге. В таком случае позвольте мне повторить то, что я сказал минуту назад и что вы как будто приняли. С того самого дня, как со мной произошел несчастный случай, когда я мог умереть, но был пощажен, я одержим идеей творить добро. Пока еще не слишком поздно, мне бы хотелось совершить какое-нибудь – простите за это слово – благодеяние для других. Почему, спросите вы? В конечном счете оттого, что у меня нет собственного ребенка, которого я мог бы облагодетельствовать как отец. То, что у меня нет ребенка, – большая ошибка, которую я совершил в жизни, скажу я вам. Из-за этого мое сердце все время истекает кровью.

Улыбайтесь, если хотите, миссис Костелло. Но позвольте вам напомнить, что когда-то, давным-давно, еще маленьким мальчиком, я был добрым католиком. До того, как голландец вырвал нас из родной почвы и привез на край земли, я обучался у милосердных монахинь Лурда. А как только мы прибыли в Балларэт, меня отдали на попечение «христианским братьям». «Почему ты хочешь это сделать, мальчик? Почему ты хочешь согрешить? Разве ты не видишь, что сердце Господа нашего истекает кровью из-за твоих грехов?» Иисус и его кровоточащее сердце никогда не тускнели в моей памяти, хотя я давно распрощался с Церковью. Почему я об этом упоминаю? Потому что я больше не хочу ранить Иисуса своими поступками. Я не хочу заставлять его сердце кровоточить. Если вы хотите быть моим летописцем, вам нужно это понять.

– Маленький католик. Я могу это понять, Пол. Я могу это очень ясно себе представить. Не забывайте, что я сама – ирландская девочка-католичка, Костелло из Норткота в Мельбурне. Но продолжайте, продолжайте, я нахожу это замечательным, обворожительным.

– В моей прежней жизни я не так свободно говорил о себе, как сегодня, миссис Костелло. Меня сдерживали приличия… приличия или стыд. Но вы же профессионал, напоминаю я себе, в том, что касается исповеди, – как доктор, или адвокат, или бухгалтер.

– Или священник. Не забывайте о священниках, Пол.

– Или священник. Каким-то образом после моего несчастного случая я стал уже не таким скрытным. «Если ты не заговоришь сейчас, – убеждаю я себя, – когда же ты заговоришь?» Итак: «Одобрил бы Иисус?» Этот вопрос я теперь задаю себе постоянно. Этому требованию я стараюсь соответствовать. Должен признать, не так скрупулезно, как следовало бы. Например, прощение. Я не намерен прощать того парня, который меня сбил своей машиной, – неважно, что скажет Иисус. Но Марияна и ее дети – я хочу прикрыть их своим крылом, защитить, хочу осчастливить их, сделать так, чтобы они процветали. Вот что вы должны учитывать в отношении меня, а я не думаю, что вы это учитываете.

То, что он поведал об отказе от скрытности, строго говоря, не совсем так. Он не раскрыл свое сердце даже перед Марияной. Зачем же ему обнажаться перед этой Костелло, которая, несомненно, ему не друг? Тут может быть только один ответ: она его замучила. Весьма профессиональное поведение с ее стороны. Занимаешь позицию возле своей добычи и ждешь – в конце концов добыча сдается. Что-то в таком роде знает каждый священник. Или каждый стервятник.

– Садитесь, Пол, – приглашает она. – Я больше не могу щуриться, глядя на вас снизу вверх.

Он тяжело опускается рядом с ней.

– Ваше кровоточащее сердце, – бормочет она.

Заходящее солнце так яростно отражается от поверхности воды, что ей приходится заслонить глаза рукой. Семейство уток – точнее, целый утиный клан – собирается сделать еще одну вылазку на берег. Очевидно, они оценили его, незваного гостя, и сочли безобидным.

– Да, мое кровоточащее сердце.

– Сердце может быть таинственным органом, сердце и его движения. Темное – говорят о нем испанцы. Темное сердце, el corazón oscuro. Вы уверены, что сердце у вас не темноватое, Пол, несмотря на ваши многочисленные добрые намерения?

Он полагал, что перейдет к мирным переговорам: предложит этой женщине если не кров на ночь, то хотя бы билет на самолет до Мельбурна. Но сейчас он вновь чувствует раздражение.

– А вы уверены, – спрашивает он ледяным тоном, – что не ищете сложностей там, где их нет, ради этих нудных историй, которые вы пишете?

Миссис Костелло выуживает из пластиковой сумки, лежащей у нее на коленях, булочку и, раскрошив, бросает уткам. Они суматошно набрасываются на угощение.

– Нам всем хотелось бы быть проще, Пол, – говорит она, – каждому из нас. Особенно когда мы приближаемся к концу. Но мы – сложные существа, мы, люди. Такова наша природа. Вы хотите, чтобы я была проще. Вы сами хотите быть проще, обнаженнее. Ну что же, я с изумлением наблюдаю за вашими попытками обнажиться, поверьте мне. Но за это приходится платить – за простое сердце, которое вы так желаете, за простой взгляд на мир. Посмотрите на меня. Что вы видите?

Он молчит.

– Позвольте мне сказать вам, что именно вы видите, или что, как вам кажется, вы видите. Старая женщина на берегу реки Торренс, кормящая уток. Старая женщина, у которой кончается чистое нижнее белье. Старая женщина, которая раздражает вас своими, как вы полагаете, лукавыми инсинуациями. Но реальность сложнее, Пол. В реальности вы видите гораздо больше – видите, а затем вымарываете. Например, свет определенной резкости. Фигура, окутанная этим светом, вблизи водной глади. Копья из света, которые грозят пронзить ее насквозь. Ненужное усложнение? Я так не думаю. Расширение. Как, например, дыхание. Вдох, выдох. Расширение, сжатие. Ритм жизни. В вас это есть, Пол, – то, что необходимо, чтобы стать более полной личностью, более открытой, но вы этого не допускаете. Заклинаю вас: не обрывайте эти ваши размышления, ход ваших мыслей. Доводите их до конца. Ваши мысли и ваши чувства. Следуйте за ними, и вы будете расти вместе с ними. Что там сказал американский поэт? Всегда ткется воображаемый покров от чего-то к чему-то. Моя память слабеет. Становится все хуже с каждым уходящим днем. Жаль. Отсюда маленький урок, который я пытаюсь вам преподать. «Он находит ее у реки – она сидит на скамейке в окружении уток, которых, по-видимому, кормит», – это, наверное, просто, и простота может вас обмануть, но это недостаточно хорошо. Это не делает меня живой. Возможно, оживить меня – это не столь уж для вас важно, но тут есть одна деталь: вы тоже не оживаете. Или утки, коли на то пошло, уж если вы не хотите, чтобы в центре картины была я. Оживите этих смиренных уток, и они оживят вас – я вам обещаю. Оживите Марияну, если вам хочется, чтобы это была Марияна, а она оживит вас. Все это элементарно. Но пожалуйста, окажите мне услугу – пожалуйста, перестаньте колебаться. Я не знаю, сколько еще смогу выдержать мой нынешний образ жизни.

– Какой образ жизни вы имеете в виду?

– Жизнь на публике. Жизнь в скверах, умывание в общественных туалетах. Жизнь в обществе пьяниц и бездомных, которых мы привыкли называть бродягами. Вы не помните? Я же вас предупредила, что мне некуда идти.

– Вы несете вздор. Вы можете снять номер в отеле. Вы можете полететь на самолете в Мельбурн и вообще куда захотите. Я одолжу вам денег.

– Да, я могла бы это сделать. Точно так же, как вы могли бы избавиться от беспокойных, непоседливых Йокичей, и продать вашу квартиру, и поселиться в хорошем доме для престарелых. Но вы этого не делаете. Мы – это мы, Пол. Такова в настоящее время наша жизнь, и мы должны ею жить. Когда я с вами – я дома; когда я не с вами, я бездомна. Вот как легла фишка. Вы удивлены моими словами? Не удивляйтесь. Но не вините себя. Я поразительно легко освоилась с этой новой жизнью. Глядя на меня, не скажешь, что я живу на чемоданах. Или что я не ем много дней. Разве что пару виноградинок.

Он молчит.

– Да и вообще, хватит обо мне. Я повторяю себе: «Терпи, Пол Реймент не просил тебя залезать ему на плечи». И тем не менее было бы чудесно, если бы Пол Реймент поторопился. Как я уже упоминала, силы мои на исходе. Вы себе не представляете, как я устала. И это не та усталость, которая проходит, стоит лишь хорошенько выспаться ночью в настоящей кровати. Усталость, о которой я говорю, стала частью моего существа. Она подобна краске, которая начинает просачиваться во все, что я делаю, во все, что я говорю. Я чувствую себя ненатянутой. Слово, которое вам знакомо, насколько мне помнится. Тетива, которая была натянута, обвисла. И это относится не только к телу – душа тоже ослабела, готова погрузиться в мирный сон.

Он давно уже как следует не разглядывал Элизабет Костелло. Отчасти потому, что смотрел на нее сквозь дымку раздражения, отчасти потому, что находит ее лишенной цвета и черт – точно так же, как находит ее одежду лишенной индивидуальности. Но теперь он пристально в нее вглядывается и отмечает, что она говорит правду: она похудела, кожа на руках обвисла, лицо бледное, нос заострился.

– Если бы вы только попросили, – говорит он, – я бы вам помог, в практическом отношении. Я готов помочь вам сейчас. Но что до остального, – он пожимает плечами, – я не колеблюсь. Я действую в темпе, естественном для меня. Я не исключительная личность, миссис Костелло, и не могу сделаться исключительным ради вас. Простите.

Он ей поможет. Он действительно этого хочет. Он угостит ее обедом. Он купит ей билет, проводит в аэропорт и помашет на прощание.

– Вы холодный человек. – Она произносит это осуждающее слово легко, с улыбкой. – Вы бедный холодный человек. Я сделала все, что могла, чтобы объяснить, но вы ничего не понимаете. Вы были посланы мне, я была послана вам. Отчего так произошло – бог его знает. Теперь вы должны исцелиться сами. Я больше не стану вас торопить.

Она с видимым усилием поднимается на ноги и сворачивает пустую сумку.

– До свидания, – говорит она.

Еще долго после ее ухода он сидит на скамейке, щурясь на реку, ошеломленный. Утки, привыкшие к тому, что их кормят, подходят совсем близко, поощряемые его неподвижностью. Но он не обращает на них внимания.

Холодный. Неужели он действительно кажется посторонним именно таким? Ему хочется протестовать. Друзья его поддержат – люди, которые знают его гораздо лучше, нежели эта Костелло. Даже женщина, которая была его женой, согласится: он желает другим добра, он желает всего самого лучшего. Как же можно называть холодным того, кто от всего сердца желает добра, а уж если действует, то по велению сердца?

Его жена не употребляла слова «холодный». Она говорила совсем другое. «Я думала, что ты француз, – говорила она, – я думала, у тебя есть хоть какое-то понятие». Понятие о чем? После того как она ушла от него, он годами ломал голову над этими ее словами. О чем французы – пусть и французы из легенды – должны иметь понятие? О том, что делает женщину счастливой? Что же делает женщину счастливой? Эта загадка стара, как загадка сфинкса. Почему же француз должен суметь ее разгадать – тем более такой сомнительный француз, как он?

Холодный, слепой. Вдох, выдох. Он не принимает это обвинение. Он не верит, что это правда. Правду не говорят в гневе. Правду говорят – если вообще ее говорят – с любовью. Глаза любви не обманываются. Любовь видит в любимом лучшее, даже когда это лучшее с трудом извлекается на свет. Кто такая Марияна? Медсестра из Дубровника, полноватая, почти без талии, с желтыми зубами и неплохими ногами. Кто, кроме него, глядящего глазами любви, видит под этой внешностью робкую газель с глазами, как ягоды терновника?

Вот чего не понимает Элизабет Костелло. Элизабет Костелло считает его наказанием, призванным омрачить последние дни ее жизни, непостижимой епитимьей, когда она вынуждена говорить, декламировать, повторять. Она смотрит на него с отвращением, с неприязнью, с раздражением, с испугом – с чем угодно, но только не с любовью. Ну что же, когда он столкнется с ней в следующий раз, то преподаст ей урок. «Не холодный, – скажет он, – и не француз. Человек, который видит мир по-своему и который любит по-своему. К тому же человек, который не так давно потерял часть своего тела – не забывайте об этом. Будьте милосерднее, – скажет он. – Тогда, быть может, вы станете лучше писать».

 

Глава 21

Драго. Его все так же интригует то, что Драго не сознает, как он хорош. Он лишен и самолюбования, и рефлексии. С другой стороны, если бы он сознавал, насколько привлекателен, то утратил бы это выражение бесстрашной прямоты, этот взгляд воина.

Есть ли женский эквивалент прямоты Драго? Чистота амазонки? Бланка, его сестра, до сих пор неизвестная. Какова она? Познакомится ли он с ней когда-нибудь?

Нарцисс обнаружил в пруду двойника, от которого не мог оторваться. Каждый раз, как он улыбался, двойник улыбался в ответ. Однако каждый раз, как он наклонялся, чтобы поцеловать эти манящие губы, двойник исчезал в призрачной ряби.

В Драго нет нарциссизма – пока; быть может, никогда и не будет. И в Марияне нет нарциссизма. В своем роде восхитительная черта. Любопытно, что он влюбился именно в Марияну: ведь в прошлом ему всегда нравились женщины, которые любили себя.

Он же вечно не в ладах с зеркалами. Давно завесил тряпкой зеркало в ванной и научился бриться вслепую. Костелло особенно раздражала его тем, что снимала эту тряпку. Когда она отбыла, он тотчас же снова прикрыл зеркало.

Он завешивает зеркало в ванной не только для того, чтобы не видеть собственное стареющее, уродливое отражение. Нет, главное в том, что двойник, заточенный в зеркале, кажется ему скучным.

«Слава богу, – думает он, – настанет день, когда мне больше не придется его видеть!»

Четыре месяца прошло с тех пор, как его выписали из больницы и позволили вернуться к прежней жизни. Почти все это время он провел, замуровавшись в своей квартире и не видя солнца. С тех пор как перестала приходить Марияна, он даже питается кое-как. У него нет аппетита, и неохота о себе заботиться. Из зеркала на него глядит лицо тощего небритого старого бродяги. Вообще-то все даже хуже. На столике букиниста на набережной Сены он однажды обнаружил медицинскую книгу с фотографиями пациентов из Сальпетриер: мании, слабоумие, меланхолия, пляска святого Витта. Несмотря на неопрятные бороды и больничные сорочки, он узнал в них родные души, далеко ушедшие по дороге, на которую и он в один прекрасный день ступит.

Он размышляет о Драго, потому что, проведя одну ночь в его квартире, Драго больше не появляется и не дает о себе знать. Он думает о зеркалах – из-за истории миссис Костелло о старике, превратившем Синдбада в своего раба. Миссис Костелло хочет подвергнуть его воздействию того или иного вымысла, который у нее в голове. Ему хочется верить, что после эпизода с Марианной он сопротивлялся ее планам, давал ей достойный отпор. Но так ли это? Он содрогается при мысли о том, что может открыть мимолетный взгляд, брошенный в зеркало: у него на плече ухмыляется, вцепившись ему в горло, старая карга с всклокоченными волосами и обнаженной грудью, размахивающая хлыстом.

Он должен написать Марияне письмо – на адрес ее золовки, или на домашний адрес, или где там она еще находится.

«Пожалуйста, не отворачивайтесь от меня. Что бы я ни сказал, я никогда это не повторю, обещаю вам. Это была ошибка. Я не стану делать попытки втянуть вас в близкие отношения. Не стану ухаживать за вами. Даже если вы делали для меня больше, гораздо больше, нежели того требует долг, я никогда не был настолько глуп, чтобы путать вашу доброту с любовью, с подлинным чувством. То, что я предлагаю Драго, а через Драго вам, – знак благодарности и ничего более. Пожалуйста, примите это как таковое. Вы обо мне заботились; теперь я хочу хоть что-то вам вернуть, если вы позволите. Я хочу позаботиться о вас или хотя бы снять с вас часть бремени. Я предлагаю это потому, что в глубине души питаю к вам любовь. К вам и к вашим домашним».

«Ухаживать за вами». Пожалуй, она его не поймет. Ведь эта Марияна с Балкан, специалист по уходу, вынужденная говорить все время на иностранном языке, знает, что такое уход, и сама ухаживает за своими пациентами. Ведь аттестационная комиссия, наверное, говорила ей, что профессия, которой она будет заниматься, связана с уходом; что теперь ее дело – ухаживать за людьми. И вряд ли она знает о втором значении этого слова в английском: ухаживать за женщиной. Ее наставляли по поводу того ухода, который имеет отношение к сердцу, пожалуй, лишь в том случае, когда у пациента болезнь сердца.

Но разве его проблемы в последнее время не связаны с сердцем? Когда-то его сердце было самым сильным органом. Любые другие органы могли подвести – кишечник, печень, мозг, – но сердце, испытанное сначала на Мэгилл-роуд, а затем в операционной, должно было преданно служить ему до конца.

Потом он встретил Марияну, и сердце его изменилось. Оно перестало быть прежним. Теперь оно изнывает от желания служить Марияне и всем, кто с ней связан. То, что она ему дала, его сердце жаждет вернуть.

«Вернуть – это не то же самое, что отплатить, – следует ему добавить в примечании. – Простите за этот урок английского языка, я ведь тоже нащупываю свой путь, я тоже на иностранной почве».

Дорогая Марияна, – пишет он, на этот раз настоящей ручкой на настоящей бумаге, – Вы действительно думаете – или так думает Ваш муж, – что в обмен на плату за школу Драго я попытаюсь Вам навязываться? У меня этого и в мыслях нет. Да и в любом случае, здесь вечно болтается миссис Костелло, гарантируя, что я останусь в рамках. «Ни одна женщина, имеющая глаза, не заинтересуется таким парнем, как вы», – говорит миссис Костелло, и я с ней совершенно согласен.

Вам приходилось много меня видеть по долгу службы – быть может, слишком много. Позвольте мне просто сказать вот что: я буду до самой смерти благодарен Вам за Вашу заботу обо мне. Если я предлагаю позаботиться об образовании Драго, так это всего лишь способ вернуть долг.

Мирослав и я обсудили вопрос о доверительном фонде. Если доверительный фонд поможет Драго чувствовать себя уверенно, я это устрою – для Драго и вообще для всех троих Ваших детей.

Я узнал Ваш адрес у миссис Костелло, которая, по-видимому, знает все. Пожалуйста, обдумайте эти слова с Мирославом и окажите мне честь принять подарок, сделанный, как говорят по-английски, без всякой задней мысли.

Всегда Ваш

Пол Реймент.

 

Глава 22

Письмо Марияне послано на адрес Лидии Караджич в Элизабет-Норт. Он надеется, что в Элизабет-Норт только одна Караджич.

Ответ от Марияны приходит через два дня, но не в виде письма – на что он и не рассчитывал, он догадывается, какая мука для нее писать по-английски, – она звонит по телефону.

– Простите, я вас не навещаю, мистер Реймент, – говорит она, – но у нас тут всякие проблемы. Бланка – вы знаете Бланку – попадает в беду.

И следует длинная история о серебряной цепочке, которая даже не из настоящего серебра и которую можно купить за один доллар пятьдесят центов на китайском рынке. Какой-то лавочник, какой-то еврей обвиняет Бланку в том, что она взяла эту цепочку, хотя Бланка ее не брала, взяла ее подруга и сунула ей, а Бланка хотела положить цепочку обратно, но не успела; и еврей говорит, что эта цепочка, которая не из настоящего серебра, стоит сорок девять долларов девяносто пять центов и он хочет подать на нее за это в суд, в суд для несовершеннолетних. Так что теперь Бланка отказывается есть, отказывается ходить в школу, а у нее через неделю экзамены, сидит весь день в своей комнате, только вчера вечером разоделась и ушла куда-то и не говорит куда. А Мэл не знает, что делать, и она не знает, что делать. Так не знает ли он, Пол Реймент, кого-нибудь, с кем он может поговорить о Бланке, а тот, в свою очередь, поговорил бы с евреем, чтобы еврей не подавал в суд.

– Откуда вы знаете, что это еврей, Марияна? – спрашивает он.

– О’кей, еврей – не еврей, это неважно.

– Может быть, я еврей. Вы уверены, что я не еврей?

– О’кей, забудьте. У меня сорвалось с языка. Неважно. Вы не хотите со мной говорить, так и скажите – кончено.

– Безусловно, я хочу говорить. И безусловно, я хочу помочь. Для чего же я существую, как не для того, чтобы помогать? Расскажите мне детали. Расскажите, когда это случилось – эта история с серебряной цепочкой. И расскажите о подруге Бланки – той, с которой она была в магазине.

– Вот, у меня записано. «Магазин “Хеппен-станс”, – название она произносит раздельно, – на Рандл-Мэлл, управляющий – мистер Мэтьюз».

– А когда случилась эта история с «Хеппен-станс»?

– В пятницу. Днем в пятницу.

– А ее подруга?

– Бланка не хочет сказать имя подруги. Может быть, Трейси. Я не знаю.

– Давайте-ка посмотрим, что я могу сделать. У меня нет особого опыта в подобных делах, но я подумаю, что можно сделать. Как я могу с вами связаться?

– Вы можете позвонить, у вас есть мой телефон.

– Позвонить вам домой? Я думал, вы у вашей золовки. Я написал вам на адрес вашей золовки. Разве вы не получили мое письмо?

Следует долгая пауза.

– Все кончено, – наконец говорит Марияна. – Вы можете мне позвонить.

Что Марияне нужно – так это влиятельное лицо, а он не влиятельное лицо, он даже не уверен, что одобряет подобный феномен. Но, наверное, именно так делаются дела в Хорватии, поэтому ради Марияны и ради ее несчастной дочери, которая, несомненно, уже усвоила урок – быть более осторожной, когда крадешь вещи, – он готов попытаться. В конце концов, почему бы Марияне не верить в то, что человек с приятной фамилией Реймент, комфортабельным домом в фешенебельном районе города и лишними деньгами может повернуть события так, как не сможет автомеханик со смешной фамилией Йокич?

– Мистер Мэтьюз? – осведомляется он.

– Да.

– Могу я переговорить с вами наедине?

Однако «Хеппенстанс» не то место, где можно перемолвиться словечком наедине. Здесь самое большее пять квадратных метров. Плотно забитые стойки с одеждой, прилавок и кассовый аппарат, над головой гремит музыка – вот и все. Поэтому то, что он собирается сказать мистеру Мэтьюзу, придется говорить при всех.

– Здесь поймали девушку, совершившую кражу, – начинает он. – В прошлую пятницу. Бланку Йокич. Вы помните этот случай?

Мистер Мэтьюз, который либо еврей, либо нет и который до этого момента был сама любезность, прямо на глазах становится чопорным. Мистеру Мэтьюзу лет двадцать с небольшим, он высокий и стройный, у него широкие темные брови и обесцвеченные волосы, которые торчат сосульками.

– Меня зовут Пол Реймент, – представляется он. – Я друг семьи Йокич. Могу я кое-что рассказать о Бланке?

Мальчик – кто же он, как не мальчик? – осторожно кивает.

– Бланка никогда прежде не делала ничего подобного. С прошлой пятницы она совсем измучилась – измучила себя. Она стыдится того, что сделала. Не хочет показываться на людях. Я бы сказал, что она получила хороший урок. Она еще ребенок. Не думаю, что стоит возбуждать против нее иск. Я пришел, чтобы сделать предложение. Я хочу заплатить за вещь, которую она взяла; насколько я понимаю, это серебряная цепочка стоимостью в пятьдесят долларов.

– Сорок девять долларов девяносто пять центов.

– Кроме того, если вы откажетесь от своего иска, я готов купить у вас товаров на сумму, скажем, пятьсот долларов. В качестве жеста доброй воли.

Юный Мэтьюз отрицательно качает головой.

– Это политика фирмы, – заявляет он. – Каждый год мы теряем пять процентов от оборота во всех филиалах из-за магазинных воров. Мы должны дать понять магазинным ворам: только украдите у нас – и на вас подадут в суд. Вас накажут по всей строгости закона. Никаких послаблений. Такова наша политика. Мне жаль.

– Вы теряете пять процентов, но возвращаете те же пять процентов за счет цен. Я вас не критикую, я просто указываю на этот факт. Ваша политика направлена против магазинных воров. Это довольно справедливо. Но Бланка – не магазинная воровка. Она всего лишь ребенок, по-детски глупая. «Невезение – это то, что бывает у других, – думает она, – а со мной этого не случится». Ну вот, теперь она знает, что и с ней может приключиться плохое. Если вы хотели ее проучить, то вы ее проучили. Она не забудет этот урок. Она больше не будет воровать, оно того не стоит, она слишком много из-за этого выстрадала. Итак, вернемся к моему предложению. Вы делаете телефонный звонок и отказываетесь от своего иска. Я плачу за цепочку и, кроме того, покупаю товар на пятьсот долларов, прямо здесь, прямо сейчас.

Мистер Мэтьюз явно колеблется.

– На шестьсот долларов. Вот моя карточка. Полиция не очень-то любит заниматься такими делами. У них есть дела поважнее.

– Я не могу принимать такое решение единолично. Я побеседую с управляющим.

– Вы же управляющий.

– Я всего лишь управляющий этим филиалом. У нас есть главный управляющий. Я поговорю с ним. Но не могу ничего обещать. Как я сказал, политика нашей компании – преследовать воров по закону. Это единственный способ, которым мы можем дать понять, что настроены серьезно.

– Поговорите со своим главным управляющим сейчас. Позвоните ему. Я подожду.

– Мистера Де Вито сейчас нет в городе. Он вернется в понедельник.

– Пусть мистера Де Вито нет в городе, но с ним же можно как-то связаться. Позвоните ему. Уладьте это дело.

Юный мистер Мэтьюз отступает за кассовый аппарат, поворачивается к Полу спиной и вынимает свой сотовый телефон. День у юного мистера Мэтьюза испорчен, и все из-за какого-то инвалида. Пол по натуре не задира, но найти у этого мальчишки слабое место, а потом надавить на него было не так уж и неприятно. Бланка Йокич. Мэтьюз не скоро забудет это имя.

Продавщица, девушка с мертвенно-бледным макияжем и фиолетовыми губами, исподтишка за ними наблюдает. Он делает ей знак, чтобы она подошла.

– Помогите мне что-нибудь выбрать, – просит он. – Самый писк, для четырнадцатилетней девушки.

Друг семьи. Вот как он представился в «Хеппенстанс», вот каким видит его «Хеппенстанс»: пожилой джентльмен с физическим недостатком, который бог знает по какой причине заботится о благе девочки со смешной фамилией. Это правда. Но не вся. Если он пробивается сквозь толпу на Рандл-Мэлл, если торгуется, уговаривает и покупает товары, которые ему не нужны, это не ради или не только ради ребенка, которого он никогда в глаза не видел.

Как воспринимает Марияна это желание давать, которым он так упорно ее преследует? Были ли у нее клиенты, похожие на него, – такие же приставучие старики? «Конечно же, вы должны знать. Конечно, женщина всегда знает. Я люблю вас». Как это, должно быть, ее рассердило и покоробило: слова любви от объекта медицинского ухода, всего лишь от пациента. Рассердило, но в конце концов она не придала этому большого значения. Фантазия, вырвавшаяся наружу у человека, который слишком долго сидел в одиночестве взаперти; слепое увлечение, ничего истинного.

Что же нужно, чтобы Марияна увидела в нем истинное? Что такое истинное? Физическое желание? Сексуальная близость? Они были близки, он и Марияна, какое-то время были – дольше, чем длятся некоторые любовные романы. Но вся близость, вся нагота, вся беспомощность были лишь с одной стороны. Одностороннее движение, никакого обмена; даже ни разу не обменялись поцелуем – хотя бы просто легкий поцелуй в щеку. Два бывших европейца!

– Вы о’кей? – звучит рядом голос.

Прямо на него смотрят глаза, очень добрые глаза молодой женщины в синей форме. Полисмен.

– Да. Почему бы мне не быть о’кей?

Она обменивается взглядом с мужчиной, стоящим рядом, – тоже полисменом.

– Где вы живете?

– В Северной Аделаиде. На Конистон-Террас.

– А как вы будете добираться домой?

– Я собираюсь пойти на Палтни-стрит и взять там такси. Что-нибудь не так?

– Нет, все так.

Он надевает сумки от «Хеппенстанс» на руку, подхватывает костыли и отлепляется от мусорного контейнера, к которому прислонился, отдыхая. Не говоря ни слова, с высоко поднятой головой, он прокладывает себе путь сквозь толпу.

 

Глава 23

– Она не может это взять, – говорит Марияна. – Нет. Невозможно.

Он с ней полностью солидарен. Это невозможно. Ты попадаешься на краже серебряной цепочки, которая даже не серебряная, – такая же серебряная, как та, что продается на китайском рынке за один доллар пятьдесят центов, – и что же дальше? Тебя награждают шмотками на пятьсот долларов! Где же тут справедливость? Что скажет Драго, когда узнает об этом?

Бланка – «паршивая овца» в семье. Драго – ослепительный свет, ангел с мечом, защитник семейной чести. Капитан Драго Йокич, Австралийские военно-морские силы.

– Заприте эти вещи в шкаф, – советует он Марияне. Он в приподнятом настроении. Они снова беседуют по телефону, как старые друзья, старые сплетники. – Вот что я бы сделал: выдавал бы по одной штучке как поощрение, если она согласится, например, пойти в школу, и так далее. Но вам нужно поторапливаться. Через месяц все это выйдет из моды.

Марияна не реагирует. Он вообще не помнит, чтобы она реагировала на его юмор. Он слишком фриволен на ее вкус? Она находит его чересчур легковесным, а шутки его излишними? Или она просто не настолько уверена в своем английском, чтобы вступить в шутливую перепалку? Это же просто игра, должен он ей сказать, которую кое-где называют пикировкой. К ней следует присоединиться. Играть в нее нетрудно, ведь обмен душами тут не требуется.

Душа Марияны – трезвая, прозаичная. Мирослав менее заземлен; Мирослав, который потратил год своей жизни, собирая утку из винтиков и пружинок, и появился с ней на хорватском телевидении, несомненно, должен обладать чувством юмора. Драго тоже – с этим своим диким, с трудом сдерживаемым смехом. Драго, которого швыряет от отца к матери. Хорошо играет в теннис, говорит Марияна. Три балканских типа. Три балканские души. Однако с каких это пор он стал специалистом по юмору или по Балканам? «Многие хорваты, – говорится в “Народах Балкан”, – будут отрицать, что Хорватия относится к Балканам. Хорватия – часть католического Запада, скажут они».

– Все время сражаются, – говорит Марияна в трубку.

– Сражаются? Кто сражается?

– Драго и его отец. Драго говорит, что хочет поселиться у вас в кладовке.

– В моей кладовке?

– Я говорю нет. Я говорю: мистер Реймент хороший человек, у него и так достаточно хлопот с Йокичами.

– Мистер Реймент не хороший человек, он просто пытается помочь. Драго не может поселиться в кладовке ни у меня, ни у кого-нибудь еще, это вздор. Но если у них с отцом напряженные отношения и если вы не возражаете, скажите ему, что я буду рад, если он вернется и поживет у меня несколько дней. Что он любит на ужин? Пиццу? Скажите ему, что каждый вечер будут доставлять гигантскую пиццу специально для него. Две гигантские пиццы, если он захочет. Он ведь растет.

Вот как это происходит. В мгновение ока/в мгновение окуня. Если и были какие-то тучи, то они рассеялись.

– Вот эти мы называем белковыми фотографиями, – объясняет он Драго. – Бумага покрывается растворенным яичным белком, в котором содержатся взвешенные кристаллы хлорида серебра. Потом она выдерживается на свету под стеклянным негативом. Потом закрепляется химическим способом. Этот способ печати был изобретен только во времена Фошери. Посмотри, вот для сравнения отпечатки, сделанные до белка, на бумаге, которая скорее вымочена, нежели покрыта, – ее вымачивали в растворе солей серебра. Ты видишь, насколько светлее и четче фотографии Фошери? Это из-за белкового покрытия. Толщина слоя меньше миллиметра, но именно в этом миллиметре все дело. Посмотри в микроскоп.

Он хочет показаться Драго, то есть смышленому представителю наступающей эры, достаточно интересным, но это нелегко. Что он может предложить? Сломанный велосипед. То, что осталось от его пострадавшей конечности после ампутации, – картина скорее отталкивающая, нежели привлекательная. И шкаф, набитый старыми фотографиями. В сумме не так уж много. Точнее, просто мало, для того чтобы привязать к себе мальчика в качестве тайного крестного сына.

Но Драго, превосходный сын превосходной матери и – как знать? – возможно, превосходного отца, в высшей степени вежлив. Он послушно смотрит в микроскоп на этот миллиметр высохшего куриного белка, от которого, как ему поведали, все и зависит.

– Вы сами были фотографом, не так ли, мистер Реймент?

– Да, у меня была студия в Анли. Какое-то время я даже вел вечерние занятия по фотографии. Но я никогда не был – как бы это сказать? – художником камеры. Я всегда был скорее техником.

Нужно ли извиняться за то, что он не художник? А с какой стати ему извиняться? Почему юный Драго должен от него ожидать, что он был художником, – юный Драго, цель жизни которого – стать специалистом по техническому аспекту войны?

– Сам Фошери не был художником, – продолжает он, – по крайней мере, пока не приехал в Австралию. Он приехал из Парижа во времена золотой лихорадки восемьсот пятидесятых. Сам по-любительски занимался золотоискательством в Виктории, чтобы почувствовать вкус этого дела, но главным образом делал фотографии. – Он указывает на группу женщин в дверях хижины из ветвей. – Вот когда он открыл в себе талант. Он также совершенствовал свою технику. Полностью владел материалом. Как и подобает великому фотографу.

– Моя мама хотела быть художником – там, в Хорватии.

– В самом деле?

– Да. Она ходила в художественную школу. Потом, после художественной школы, она занималась реставрацией – ну, знаете, реставрация старых фресок и всякое такое.

– Как интересно! Я этого про нее не знал. Реставрация – профессия, требующая высочайшего мастерства. Ее даже можно назвать искусством, хотя на отступления от оригинала смотрят с неодобрением. Первое правило реставрации: следуй замыслу художника, никогда не пытайся его улучшать. Твоей матери, наверное, нелегко было отказаться от своей профессии и переквалифицироваться в медсестру. Она все еще рисует?

– Знаете, у нее есть кисти, и материал, и все необходимое. Но нет времени.

– Да, конечно. И все же она первоклассная медсестра. Она делает честь этой профессии. Надеюсь, ты это знаешь.

Драго кивает.

– Откуда у вас эти фотографии, мистер Реймент?

– Собирал их много лет. Ходил в антикварные магазины, на аукционы, покупал старые альбомы, покупал коробки, полные старых фотографий, – по большей части барахло, но время от времени попадалось кое-что стоящее. Когда фотография была в плохом состоянии, я сам ее реставрировал. Конечно, это намного легче, чем реставрировать фрески, но тут тоже нужно умение. Много лет это было моим хобби. Вот так я проводил свое свободное время. Если само твое время не представляет особой ценности, то, по крайней мере, его можно употребить на хорошее дело. Так я себе говорил. После моей смерти эта коллекция станет даром музею. Она будет общественной собственностью. Частью нашего исторического наследия.

Он поднимает руки – странный, невольный жест. Как ни удивительно, он готов прослезиться. Почему? Потому что осмеливается упомянуть о своей собственной смерти при этом мальчике, этом предвестнике поколения, которое станет восприемником его мира и будет попирать этот мир? Возможно. Но скорее это из-за слова «наше». Наше наследие, твое и мое. Потому что, быть может, эта фотография перед ним, это распределение частиц серебра, фиксирующее то, каким образом упал солнечный луч однажды, в 1855 году, на лица ирландок, которых давно нет в живых, фотография, в создании которой не принимал участия он, маленький мальчик из Лурда, и не принимал участия Драго, сын Дубровника, словно мистические чары – я был здесь, я жил, я страдал, – обладает властью объединить их.

– Во всяком случае, – говорит он, – если тебе станет скучно, если нечего будет делать, пожалуйста, можешь посмотреть остальные фотографии. Только клади их обратно в конверты. И обязательно на свое место.

Часом позже, когда он готовится ко сну, Драго просовывает голову в дверь.

– У вас есть компьютер, мистер Реймент?

– Да. Ты найдешь его на полу, под письменным столом. Я не часто им пользуюсь.

Вскоре Драго возвращается.

– Не могу найти соединение, мистер Реймент. Для модема.

– Прости, но я не понимаю.

– Соединитель. У вас где-нибудь есть шнур, чтобы выйти в Интернет?

– Нет, этот компьютер не того типа. Я время от времени использую его, чтобы писать письма. Что ты пытаешься сделать? Для чего он тебе нужен?

Драго улыбается, во взгляде – недоумение.

– Для всего. Когда вы купили этот компьютер?

– Не помню. Много лет тому назад. В тысяча девятьсот восемьдесят каком-то. Он устарел. Если тебе нужно что-нибудь более современное, ничем не могу помочь.

Но Драго на этом не успокаивается. На следующий день они ужинают на кухне. Он не заказал пиццу, как обещал. Вместо этого приготовил отличное ризотто.

– Вы ненавидите вещи, если они новые, мистер Реймент? – неожиданно спрашивает Драго.

– Нет. Почему ты так говоришь?

– Я вас не виню. Это просто стиль, стиль всего. – Откинувшись на спинку стула, он делает небрежный жест рукой, указывая на все вокруг. – Я просто спрашиваю. Разве нет чего-нибудь нового, что вам нравится?

Квартира на Конистон-Террас находится в перестроенном довоенном доме. Она просторная, с высокими потолками, но не слишком большая. Он купил ее после развода. Именно это было нужно ему, новоиспеченному холостяку. С тех пор он так здесь и живет.

Когда он покупал квартиру, сделкой предусматривалось, что он возьмет мебель предыдущего владельца. Мебель была тяжелая, темная и не в его вкусе. Он всегда собирался ее заменить, но ему не хватало энергии. Вместо этого он годами приспосабливался к окружающей обстановке, сам становясь немного тяжеловеснее, немного более угрюмым.

– Я дам тебе прямой ответ, Драго, но только не смейся. Мной завладело время, история. Завладело этой квартирой и всем, что в ней есть. В этом нет ничего странного. Так случится и с тобой, если ты проживешь достаточно долго. А теперь скажи мне: о чем этот разговор на самом деле? О компьютере, который не соответствует твоим потребностям?

Драго, совершенно сбитый с толку, не сводит с него глаз. Да он и сам себе удивляется. К чему такие резкие слова? Чем заслужил их этот бедный мальчик? «Вы ненавидите вещи, если они новые?» Вполне законный вопрос, обращенный к старому человеку. Из-за чего же тут злиться?

– Когда-то, давным-давно, все это было новым, – говорит он, в точности повторяя жест Драго. – Все в мире было когда-то новым. Даже я был новым. В час, когда я родился, я был самым новым из всего, что имелось на Земле. Потом за меня принялось время. Так же, как оно примется за тебя. Время тебя съест, Драго. В один прекрасный день ты будешь сидеть в своем прелестном новом доме со своей прелестной новой женой, и твой сын повернется к вам двоим и скажет: «Почему вы такие старомодные?» Я надеюсь, что, когда настанет этот день, ты вспомнишь наш разговор.

Драго доедает ризотто, доедает салат.

– На прошлое Рождество мы ездили в Хорватию, – говорит он. – Я, моя мама и мои сестры. В Задар. Там живут мамины родители. Они сейчас очень старые. Ими тоже, как вы сказали, завладело время. Моя мама купила им компьютер, и мы показали, как им пользоваться. Так что теперь они могут делать покупки через Интернет, могут посылать нам имейлы, мы можем посылать им фотографии. Им это нравится. А они очень старые.

– Так что?

– Так что вы можете выбирать, – отвечает Драго. – Вот и все, что я хотел сказать.

 

Глава 24

Когда он пригласил Драго пожить у него, за этим приглашением не крылось ничего, что можно было бы посчитать – он выбирает чопорное неодобрительное слово, которое сейчас в ходу, – неподобающим. Сердце у него, насколько он может судить, было и остается чистым, помыслы невинные. Он питает к Драго сдержанную, подобающую нежность, какую любой мужчина питал бы к приемному сыну или к сыну, который вот-вот явится на свет.

Их совместное проживание рисовалось ему мирной картиной: несколько тихих вечеров, проведенных вместе; Драго, склонившийся у обеденного стола над домашним заданием, он – в кресле, с книжкой, – так они пережидают, пока улягутся страсти дома у Йокичей.

Но все получается совсем иначе. Драго приводит своих друзей, и скоро в квартире становится шумно, как на вокзале. На кухне громоздятся картонные коробочки из-под еды и грязные тарелки, в уборную никогда не попасть. Никакого спокойного сближения, которое он предвкушал, не происходит. На самом деле он чувствует, что Драго его отталкивает. После того вечера с ризотто они даже не едят вместе.

– Я делаю себе на ужин омлет, – объявляет он как можно более небрежным тоном. – Сделать тебе тоже? С ветчиной и помидорами?

– Мне не надо, – отвечает Драго. – Я ухожу. Меня подхватит один из моих приятелей. Мы где-нибудь поедим.

– У тебя есть деньги?

– Да, спасибо, мама дала мне денег.

Приятель, о котором идет речь, – прыщавый рыжий парень по имени Шон, к которому он почувствовал антипатию с первого взгляда. Шон, который, по словам Драго, редко ходит в школу, потому что играет в оркестре, прямо-таки поселился в квартире. Они с Драго куда-то отправляются после наступления темноты, потом возвращаются и закрываются в его бывшем кабинете, который теперь стал комнатой Драго. Музыка и их шепот не дают ему уснуть до рассвета. Сердитый и несчастный, он лежит в темноте, слушая Би-би-си.

– Дело не только в шуме, – жалуется он Элизабет Костелло. – Драго привык к большой семье, и я не жду, что у него будет тихо, как у монаха. Нет, меня расстраивает то, как он реагирует, когда я прошу его быть немного внимательнее.

– Как он реагирует?

– Падает заслонка. Он больше меня не видит. Словно я предмет обстановки. Марияна говорит, что он и его отец всегда на ножах. Ну что же, я начинаю понимать, почему так происходит. Я начинаю сочувствовать его отцу.

После ее холодных слов у реки он думал, что больше не увидит Элизабет Костелло. Но нет, она вернулась – возможно, оттого, что не может от него отступиться, а возможно, оттого, что нездорова. Она похудела; чувствуется, что она слаба; у нее постоянный кашель.

– Бедный Пол! – говорит она. – В таком возрасте, при таком монашеском образе жизни, как вы говорите, при таких устоявшихся привычках, а теперь еще и злобный! Какая безрассудная попытка заняться детьми! Я уверена, что в абстрактном смысле вам бы хотелось полюбить юного Драго, но вмешалась проза жизни. Мы не можем полюбить усилием воли, Пол. Мы должны научиться. Вот почему души спускаются из своего царства наверху и идут на то, чтобы вновь родиться: когда они вырастут в нашей компании, то смогут повести нас по тернистой дороге любви. С самого начала вы увидели в Драго что-то ангельское, и я уверена, вы не ошиблись. Драго оставался в контакте со своими небесными корнями дольше, чем большинство детей. Преодолейте ваше разочарование, ваше раздражение. Учитесь у Драго, пока можете. Однажды остатки ореола, которые еще имеются у него, растворятся в воздухе, и он станет просто одним из нас.

Вы думаете, что я сумасшедшая, что у меня бред? Но не забудьте: я воспитала двоих детей, настоящих, невыдуманных детей. А вы не воспитали ни одного. Я знаю, для чего дети, вы же понятия не имеете. Поэтому прислушайтесь ко мне, даже когда это фигуры речи. Дети у нас для того, чтобы мы научились любить и служить. Через наших детей мы становимся слугами времени. Загляните в свое сердце. Спросите себя, есть ли у вас резервы стойкости, которые понадобятся вам для путешествия, есть ли выносливость. Если нет, то, пожалуй, вам следует воздержаться. Еще не поздно.

Фигуры речи. Ангелы с небес. Речь, которую она произнесла, – самая загадочная со времен того фокуса-покуса с женщиной в темных очках. У нее умственное расстройство от голода? Она снова пытается его одурачить? Следует ли предложить ей что-нибудь посущественнее чашки чая? Он смотрит на нее сурово, очень сурово. Но она и бровью не ведет. По-видимому, она верит в то, что говорит.

Что касается контракта, торжественно заключенного между ним и Марияной, то это, кажется, кончилось ничем. Проходит день за днем, но она не навещает его без какого-либо объяснения. С другой стороны, она часто звонит своему сыну. Разговоры ведутся по-хорватски, и он слышит лишь, как Драго что-то односложно отвечает.

Затем, как-то днем, когда он меньше всего этого ожидает, Марияна появляется. Драго еще не вернулся из школы; сам он дремлет.

– Мистер Реймент, я вас бужу? Простите – стучу, никто не подходит. Хотите, я сделаю вам чаю?

– Нет, благодарю. – Он уязвлен, что его застали спящим.

– Как ваша нога?

– Моя нога? Моя нога прекрасно.

Глупый вопрос и глупый ответ. Как его нога может быть прекрасно? Ноги нет. Эта нога была давным-давно отрублена и сожжена.

«Как ваша отсутствующая нога?» – вот что ей надо бы спросить.

«Отсутствующая нога так себе, если хотите знать правду. Отсутствие ноги оставило в моей жизни дыру, и каждый, кто имеет глаза, должен бы это видеть».

Марияна привела с собой Любу. Ради ребенка он пытается скрыть свое раздражение.

Марияна пробирается через завалы на полу и садится в изножье кровати.

– Вы имеете приятную жизнь, приятную и мирную, – говорит она. – Потом – раз! – на вас наезжает машина. Потом – раз! – на вас наезжает семья Йокич. Уже не такая приятная жизнь, верно? Простите. Не надо чая? Вы уверены? Как вы ладите с Драго?

– Жаловаться не на что. Мы хорошо ладим. Уверен, мне полезно быть с молодежью. Это меня взбадривает.

– Вы и он подружились? Хорошо. Бланка говорит вам спасибо.

– Это пустяки.

– Бланка как-нибудь придет сказать вам спасибо лично. Но не сегодня. Она все еще, знаете ли, папина дочка.

По его мнению, это должно означать: у Йокичей все еще два лагеря, лагерь отца и лагерь матери. И все из-за тебя, Пол Реймент. Из-за бури, которую ты вызвал. Из-за начавшей зарождаться страсти к твоей сиделке, причем ты был настолько глуп, что объяснился в любви.

– Итак! У вас новая гостья!

С минуту он не может понять, что она имеет в виду. Потом узнает то, что она подняла и теперь рассматривает: нейлоновый чулок, которым миссис Костелло завязала ему глаза, чулок, который он по какой-то причине завязал узлом вокруг ножки ночника и забыл.

Марияна осторожно подносит чулок к носу.

– Цветок лимона! – говорит она. – Очень мило! Ваша подруга любит лимон? Вы знаете, в Хорватии мы бросаем цветы лимона в женщину и мужчину, когда они венчаются в церкви. Старый обычай. Не рис, а цветы лимона. Чтобы у них было много детей.

Юмор Марияны. В нем нет тонкости. Ему нужно приспосабливаться, если он хочет в один прекрасный день стать ее тайным женихом, осыпанным лепестками лимона.

– Это не то, чем кажется, – произносит он. – Я не собираюсь объяснять. Просто примите на веру то, что я говорю. Это не то, что вы думаете.

Марияна держит чулок на расстоянии вытянутой руки, потом нарочито роняет на пол.

– Вы хотите знать, что я думаю? Я ничего не думаю. Ничего.

Воцаряется молчание.

«Все в порядке, – говорит он себе, – мы теперь достаточно хорошо знаем друг друга, Марияна и я, для того чтобы не выяснять отношения».

– О’кей, – говорит Марияна. – Сейчас я проверяю вашу ногу, мою вас, а потом мы делаем упражнения, как обычно. Мы отстали с нашими упражнениями. Может быть, вы не так хорошо делаете гимнастику, когда один. Вы уверены, что не хотите протез?

– Я не хочу протез, ни сейчас и ни позже. Тема закрыта. Пожалуйста, не говорите об этом.

Марияна выходит из комнаты. Люба продолжает смотреть на него в упор своими большими черными глазами, от этого взгляда его прямо оторопь берет.

– Привет, Люба, – обращается он к ней. – Любица. – Ласкательное имя звучит в его устах как-то странно, будто он не имеет права называть ее так. Ребенок не отвечает.

Возвращается Марияна с большим тазом.

– Личное время для мистера Реймента, – объявляет она. – Пойди нарисуй картинку для мамы.

Она выпроваживает ребенка, закрывает дверь. Она сняла босоножки. Он впервые замечает, что ступни у нее широкие и плоские. Ногти на ногах покрашены удивительно темным лаком, почти багровым, цвета кровоподтека.

– Вам нужна помощь? – спрашивает она.

Он качает головой и стягивает брюки.

– Ложитесь, – говорит она. Прикрыв его простыней, чтобы соблюсти приличия, она кладет культю себе на колени, ловко разбинтовывает и одобрительно хлопает. – Никакого протеза. Вы думаете, у вас отрастет нога, мистер Реймент? Только ребенок может подумать такое: вы отрезаете ее, она отрастает.

– Марияна, пожалуйста, прекратите. У нас уже был когда-то этот разговор. Я не хочу ничего обсуждать.

– О’кей. О’кей, больше никаких разговоров о протезе. Вы сидите дома, ваши подруги приходят в гости, так лучше. – Она проводит по шраму большим пальцем. – Дешевле. Не болит? Не чешется?

Он отрицательно качает головой.

– Хорошо, – заключает она и начинает намыливать культю.

Его дурное настроение улетучивается, как утренний туман.

«Что угодно, – думает он, – я бы отдал что угодно за…»

Он так страстно думает о своем, что просто невозможно, чтобы Марияне не передались его мысли. Однако лицо Марияны бесстрастно.

«Обожаемая, – думает он. – Я обожаю эту женщину! Несмотря на все!»

И еще: «Я полностью у нее в руках!»

Она заканчивает мыть культю, насухо вытирает и начинает массаж.

После легкого массажа – упражнения на растягивание. После этих упражнений другой, заключительный массаж.

«Пусть это продолжается вечно!» – заклинает он мысленно.

Наверное, она к этому привыкла, все сестры к этому привыкли: мужчины во время ухода за ними физически возбуждаются. Должно быть, именно поэтому она всегда так торопится, так деловита, избегает встречаться с ним глазами. По-видимому, таким образом их учат справляться с этим возбуждением.

«Порой случается, что… Важно это понимать… Такие движения непроизвольны и смущают пациента так же, как сестру… Лучше всего тут…»

Живые моменты в нудной лекции.

До падения, говорил Августин, всеми движениями тела управляла душа, которая сродни Богу. Поэтому если сегодня мы зависим от прихотливых движений частей тела, то это следствие падшей натуры, отошедшей от Бога. Но был ли прав Блаженный Августин? Только ли прихотливы движения частей тела? Все это ощущается им как единое движение: разбухание души, разбухание сердца, разбухание желания. Он не в силах вообразить, что Бога можно любить больше, чем он любит в этот момент Марияну.

Марияна не в своей голубой форме, и это значит, что она не считает сегодняшний день рабочим или, по крайней мере, не считала его таковым, когда уходила из дому. На ней оливкового цвета платье с черным поясом и разрезом на левом боку, который открывает колено и слегка – бедро. Ее обнаженные загорелые руки, ее гладкие загорелые ноги.

«Что угодно! – снова думает он. – Я бы отдал что угодно!»

И каким-то образом это «что угодно!» и его восхищение оливковым платьем, которое он находит очаровательным, неразделимы с его любовью к Богу, если и не существующим, то, по крайней мере, заполняющим то, что иначе было бы огромной ненасытной дырой.

– Теперь на левый бок. – Она поправляет простыню, чтобы все оставалось в рамках приличий. – Так, жмите по направлению от меня.

Она давит на культю, направляя ее назад; предполагается, что он будет нажимать вперед, сопротивляясь.

«Как далека! – думает он. – Как близка и в то же время как далека!»

А ведь они могли бы, грудь к груди, вжиматься друг в друга, падшие создания. Если бы Уэйн об этом услышал, что бы он сказал! Если бы не Уэйн Блайт, он никогда бы не встретил Марияну Йокич; если бы не Уэйн Блайт, он никогда не узнал бы это нажатие, эту любовь, это томление. Felix, felix, felix lapsus. Все к лучшему, в конце концов.

– О’кей, теперь расслабьтесь, – говорит Марияна. – Хорошо. Теперь на живот.

Она подбирает юбку и садится на него верхом. По радио, которое его и убаюкало и которое так и не выключено, какой-то человек говорит о корейской автомобильной промышленности. Цифры увеличиваются, цифры уменьшаются. Руки Марияны скользят под его рубашку, ее большие пальцы нащупывают узелок боли в верхней части ягодицы и начинают ее прогонять.

«Благодарю тебя, Господи», – думает он. И благодарит Бога за то, что здесь нет Костелло, которая наблюдала бы и комментировала.

– Sto rádis, mama?

Вздрогнув, он открывает глаза. Совсем рядом стоит Люба и пристально смотрит прямо на него. Взгляд этот суров – тут невозможно ошибиться. Он, старый, уродливый, волосатый и полуобнаженный и, несомненно, зловонный для ее ангельского носика, борется с ее матерью, и они двое застыли в позиции, в которой даже нет отталкивающего величия полового акта.

Когда заговорил ребенок, он почувствовал, как замерла Марияна. Теперь она снова вошла в ритм массажа.

– Мистеру Рейменту больно, – объясняет она. – Мама – медсестра, помнишь?

– На сегодня достаточно, Марияна, – говорит он, поспешно прикрывая свою наготу. – Благодарю вас.

Марияна слезает с кровати, надевает босоножки, берет Любу на руки.

– Не соси палец, – говорит она. – Это некрасиво. О’кей, мистер Реймент. Может быть, теперь боль уйдет.

 

Глава 25

Суббота. Марияна закрылась в кабинете с Драго. По-видимому, они там ссорятся. Ее голос что-то быстро и настойчиво произносит, время от времени повышаясь и заглушая голос сына.

Люба на лестнице, она с шумом скачет по ступенькам.

– Люба! – зовет он. – Иди сюда, съешь йогурт! – Ребенок его игнорирует.

Из кабинета выходит Марияна.

– Я оставлю здесь Любу, о’кей? Она побудет с Драго. Никаких хлопот. Я вернусь позже и заберу ее.

Он надеялся получить от Марияны еще немного того, за что он ей платит, быть может, даже еще один лечебный сеанс, но это ему явно не светит. Дважды в месяц, как часы, маленький механизм в банке переводит деньги со счета Реймента на счет Йокичей. За эти деньги, за дом, предоставленный им Драго, он получает – что? Походы в магазин, все более и более нерегулярные; редкие медицинские процедуры. Довольно выгодная сделка – с точки зрения Марияны. Но ведь, как постоянно повторяет ему эта Костелло, если он хочет быть отцом, уж лучше ему выяснить, что такое на самом деле отцовство – реальное, а не придуманное.

Как только удаляется Марияна, с лестницы доносятся голоса, и снова появляется Люба, на этот раз в сопровождении Костелло и друга Драго, Шона. Шон в свободной футболке и шортах, доходящих до икр.

– Хэлло, Пол, – здоровается Костелло. – Надеюсь, вы не возражаете, что мы к вам заскочили. Люба, милая, скажи Драго, что здесь Шон.

Он и она на минуту остаются наедине – двое старших.

– Не совсем того сорта, что Драго, не так ли, этот наш друг Шон, – говорит Костелло. – Но по-видимому, таковы уж боги и ангелы: себе в супруги они выбирают самых заурядных смертных.

Он молчит.

– Есть одна история, которую я все собираюсь рассказать. Думаю, она вас развлечет, – продолжает она. – Из далекого прошлого, из времен моей юности. Один мальчик на нашей улице был очень похож на Драго. Такие же темные глаза, такие же длинные ресницы, та же не совсем человеческая красота. Он меня потряс. Тогда мне, наверное, было четырнадцать, а ему немного больше. В те дни у меня еще была привычка молиться. «Боже, – просила я, – пусть он одарит меня хотя бы одной из своих улыбок, и я буду навеки твоя».

– И?..

– Бог не обратил внимания. Мальчик тоже. Мои девичьи мечты не сбылись. Увы, я никогда не стала дитя Бога. Последнее, что я слышала о мистере Длинные Ресницы, – это то, что он женился и переехал на Золотой Берег, где делает большие деньги на недвижимости.

– Значит, все это ложь: «Тот, кого любят боги, умирает молодым»?

– Боюсь, что так. Боюсь, что у богов больше нет на нас времени – ни для того, чтобы любить, ни для того, чтобы наказывать. У них хватает собственных проблем в их общине за запертыми воротами.

– Нет времени даже на Драго Йокича? Такова мораль вашей истории?

– Нет времени даже на Драго Йокича. Драго предоставлен самому себе.

– Как и все мы.

– Как и все мы. Он может расслабиться. Никакой эффектный рок не тяготеет над ним. Он может стать моряком или солдатом, лудильщиком или портным – кем захочет. Он даже может заняться недвижимостью.

Это их первая с Костелло беседа, которую он бы назвал сердечной, даже дружеской. В кои-то веки они заодно: два старика, ополчившихся на молодежь.

Может быть, в этом и заключается истинное объяснение, почему эта женщина свалилась ему на голову из ниоткуда: не для того, чтобы вывести его в книге, а для того, чтобы вовлечь в компанию престарелых. И вся эта история с Йокичами, с его неразумной и пока что бесплодной страстью к миссис Йокич в центре, в конце концов окажется не чем иным, как сложным ритуалом, через который его должна провести Элизабет Костелло, посланная именно с этой целью. Ему подумалось, что Уэйн Блайт, быть может, ангел, прикомандированный к нему; впрочем, возможно, все они работают вместе – она, Уэйн и Драго.

Драго просовывает голову в дверь:

– Можно нам с Шоном взглянуть на ваши камеры, мистер Реймент?

– Да. Но будьте осторожны, а когда закончите, поместите их обратно в футляры.

– Драго интересуется фотографией? – шепотом спрашивает Элизабет Костелло.

– Камерами. Он не видел ничего похожего на мои. Он знает только новые, электронные. Мои для него – настоящая старина. Он также часами рассматривает мои фотографии, особенно девятнадцатого века. Сначала это показалось мне странным, но возможно, тут нет ничего странного. Наверное, он пытается понять, что это значит – иметь австралийское прошлое, австралийское происхождение, австралийских предков. Ведь это не то что быть ребенком беженцев со смешной фамилией.

– Он это вам говорил?

– Нет, у него и в мыслях нет сказать мне. Но я догадываюсь. Я могу посочувствовать. Мне самому знакомы чувства иммигрантов.

– Да, конечно. Я все время забываю. Вы образцовый английский джентльмен из Аделаиды, и я забываю о том, что вы вовсе не англичанин.

– Я получил три порции жизненного опыта иммигранта, а не одну, так что у меня остались очень глубокие следы. Сначала – когда меня ребенком вырвали с корнем и привезли в Австралию; потом – когда я провозгласил свою независимость и вернулся во Францию; и наконец, когда я отказался от Франции и вернулся в Австралию. «Мое место именно здесь? – спрашивал я себя при каждом переезде. – Это мой настоящий дом?»

– Вы возвращались во Францию – я об этом забыла. Вы должны как-нибудь рассказать мне побольше об этом периоде вашей жизни. Но каков же ответ на ваш вопрос? Это ваш настоящий дом? – Она делает жест, охватывающий не только комнату, в которой они сидят, но также город, а дальше – и холмы, и горы, и пустыни континента.

Он пожимает плечами.

– Я всегда находил, что дом – очень английское понятие. «Очаг и дом», – говорят англичане. Для них дом – это место, где горит огонь в очаге, место, куда вы приходите обогреться. Единственное место, где можно укрыться от холода. Нет, мне здесь не тепло. – Он взмахивает рукой, подражая ее жесту, пародируя его. – Мне кажется холодно всюду, куда бы я ни приехал. Не это ли вы имели в виду, когда сказали мне: «Вы холодный человек»?

Костелло молчит.

– У французов, как вы знаете, нет дома. У французов быть дома означает быть среди своих. Во Франции я не чувствую себя дома. Определенно нет. Я не составляю «мы» ни с кем.

Ну вот, он уже готов горько сетовать на свою судьбу при этой Костелло, что вызывает у него легкую тошноту. «Я не составляю “мы” ни с кем». Как ей удалось вырвать у него такие слова? Намек здесь, оброненное словечко там – и он уже следует за ней, как ягненок.

– А Марияна? Разве вам не хочется соединиться с «мы» Марияны и Драго? И Любы? И Бланки, которую вы до сих пор так и не видели?

– Это другой вопрос, – отрезает он, не давая вовлечь себя в дальнейшее обсуждение.

Проходит первая половина дня, а Марияна так и не показывается. Драго эластичными бинтами привязал на спину своей маленькой сестричке куклу. Она носится из комнаты в комнату, вытянув руки в стороны, подражая звукам самолета. Шон принес с собой какую-то компьютерную игру. Оба мальчика сидят перед монитором, который тихонько жужжит и издает какие-то восклицания.

– Вы знаете, мы не обязаны это терпеть, – говорит Элизабет Костелло. – Им не нужна нянька, этой молодежи. Мы можем тихонько выйти и отправиться в парк. Посидели бы в тени и послушали птиц. Мы могли бы считать это нашей воскресной экскурсией, нашим маленьким приключением.

Он готов принять руку помощи от Марияны – в конце концов, она медсестра, которой он платит, – но не от женщины старше себя. Он отправляет Костелло ждать у входа, пока сам спускается по лестнице на костылях.

По пути вниз он сталкивается с одной из соседок – стройной девушкой из Сингапура, в очках. Она вместе с двумя сестрами, тихими как мышки, занимает квартиру под ним. Он кивает ей, девушка не отвечает на его приветствие. За все время своего пребывания на Конистон-Террас девушки ни разу и виду не подали, что им известно о его существовании. Каждый за себя – должно быть, этому их учат в их островном государстве. Уверенности в своих силах.

Он и Костелло находят свободную скамейку. Подбегает собака; слегка осмотрев его, она переходит к Костелло. Всегда неловко, когда собака тычется мордой женщине в пах. Вспоминает ли она о сексе, собачьем сексе, или просто смакует новые сложные запахи? Он всегда думал об Элизабет как о бесполом существе, но, возможно, собаке, доверяющей своему нюху, виднее.

Элизабет невозмутимо переносит обследование, позволив собаке делать, что та хочет, затем добродушно ее отталкивает.

– Итак, – говорит она, – вы мне начали рассказывать.

– Начал рассказывать что?

– Вы рассказывали мне историю своей жизни. Рассказывали о Франции. Когда-то я была замужем за французом. Разве я вам не говорила? Мой первый брак. Незабываемое время. В конце концов он меня бросил из-за другой женщины. Оставил с ребенком на руках. По его словам, я была слишком переменчива. Еще он называл меня vipйre, что значит гадюка, а не просто змея. Sale vipйre – вот как он говорил. Он никогда не знал, чего от меня ждать. Они обожают порядок, эти французы. Обожают знать, чего им от вас ждать. Но довольно об этом. Мы говорили о вас.

– Я думал, вы считаете, что французы обожают страсть. Страсть, а не порядок.

Она задумчиво смотрит на него.

– Страсть и порядок, Пол. И то и другое, а не одно или другое. Но расскажите же о вашей любовной истории во Франции.

– Этот рассказ недлинный. В школе у меня хорошо шли естественные науки. Успехи были не выдающимися – я никогда ни в чем не был выдающимся, – а просто хорошими. Итак, я подал заявление в университет. В то время наука казалась верным делом. Считалось, что она гарантирует надежность, а именно этого мама хотела для нас с сестрой прежде всего: чтобы мы нашли для себя надежную нишу в этой чужой стране, где мужчина, за которым она последовала, все больше замыкался в себе, где у нас не было семьи, на которую можно опереться, где она делала ошибки в языке и никак не могла приспособиться к местному образу жизни. Моя сестра занялась педагогикой, что также было способом достичь надежности. Но потом мать умерла, и, казалось, уже не имело смысла надевать белый халат и заглядывать в пробирку. Итак, я бросил университет и купил билет в Европу. Я остановился у моей бабушки в Тулузе и нашел работу в фотолаборатории. Вот как началась моя карьера фотографа. Но разве вы этого не знаете? Я думал, вы знаете обо мне все.

– Это новость для меня, Пол, честное слово. Вы пришли ко мне без всякой истории. Человек с одной ногой и несчастной страстью к медсестре, вот и все. Ваша предыдущая жизнь – неисследованная территория.

– Я жил у бабушки и, насколько мог, пытался завязать отношения с семьей моей матери, поскольку во Франции, откуда мы родом, в крестьянской Франции, семья – это все. Мои родственники были автомеханиками, продавцами и рабочими депо, но в душе они все еще были крестьянами, ушедшими всего на одно поколение от черного хлеба и коровьего навоза. Я говорю, конечно, о тысяча девятьсот шестидесятых, которые давно прошли. Сейчас по-другому. Все изменилось.

– И?..

– У меня ничего не вышло. Скажем так: меня не встретили с распростертыми объятиями. Я пропустил слишком многое из того, что должно было меня сформировать: не только учебу в настоящей французской школе, но и французскую юность, включая юношескую дружбу, которая может быть столь же сильной, как любовь, и более длительной. Мои родственники и люди, с которыми я через них познакомился, люди моего возраста, уже устроили свою жизнь. Еще до того как окончить школу, они знали, какая у них будет metiйr, с каким мальчиком или девочкой обвенчаются, где собираются жить. Они никак не могли понять, что тут делаю я, неуклюжий парень со смешным акцентом и удивленным взглядом; а я не мог им сказать, поскольку сам этого не знал. Я всегда был лишним, когда куда-нибудь ходили, чужаком, сидевшим в уголке на семейных сборищах. Между собой они называли меня l’Anglais. Я был поражен, когда впервые это услышал: ведь у меня не было связей с Англией, я даже никогда там не бывал. Но они понятия не имели об Австралии. В их глазах австралийцы были просто англичанами – с макинтошами, вареной капустой и так далее, – пересаженными на край земли и кое-как перебивающимися среди кенгуру.

У меня был друг, Роже, который работал в той же фотолаборатории, что и я. В субботу днем мы с ним, прихватив сумки, отправлялись на велосипедах в Тараскон или подальше, в Пиренеи. Мы ели в кафе, ночевали под открытым небом, крутили педали целый день и возвращались поздно вечером в воскресенье, измотанные и полные жизни. Нам особенно не о чем было беседовать, однако теперь мне кажется, что он был моим самым лучшим другом, copain. То были прекрасные дни, когда еще не начался французский роман с автомобилем. На дорогах было пусто, и путешествие на велосипеде за город не казалось такой уж странной вещью. Потом у меня появилась девушка, и неожиданно я стал по-другому использовать уик-энды. Она была из Марокко – это действительно меня выделило. Первая из моих неподобающих страстей. Мы бы могли пожениться, если бы этому не воспрепятствовала ее семья.

– Пораженный молнией страсти! К тому же к экзотической девице! Да тут материал для целой книги! Великолепно! Как экстравагантно! Вы меня изумляете, Пол.

– Не издевайтесь. Все это было весьма пристойно, весьма респектабельно. Она училась на библиотекаря, пока ее не отозвали домой.

– И?..

– Это все. Ее вызвал отец, она повиновалась, это был конец романа. Я оставался в Тулузе еще шесть месяцев, потом сдался.

– Вы поехали домой.

– Домой… Что это означает? Я вам говорил, что именно думаю о доме. У голубя есть дом, у пчелы есть дом. Может быть, у англичанина есть дом. У меня есть жилище, постоянное место жительства. Это мое место жительства. Эта квартира. Этот город. Эта страна. Дом для меня – слишком загадочная вещь.

– Но вы австралиец. Вы не француз. Даже я это вижу.

– Я могу сойти за своего среди австралийцев. Но не могу сойти за своего среди французов. Вот, на мой взгляд, и все, что важно в вопросе о национальности: где тебя принимают за своего, а где – нет, где ты, наоборот, выделяешься. Что касается меня, то английский никогда не был моим родным языком в том смысле, как у вас. Это не имеет отношения к беглости. Я говорю совершенно свободно, вы слышите. Но английский пришел ко мне слишком поздно. Я не впитал его с молоком матери. В душе я всегда чувствовал себя куклой чревовещателя. Это не я говорю на языке, а язык говорит через меня. Он не идет из моего нутра, из сердцевины, из mon coeur.

Он колеблется, потом останавливает себя.

«Я пуст в сердцевине, – собирался он сказать, – уверен, вы это слышите».

– Не пытайтесь нагрузить этот разговор больше, чем он выдержит, Элизабет, – говорит он вместо этого. – Он незначителен, это просто биография, довольно бессвязная.

– Он значителен, Пол, в самом деле значителен! Вы знаете, есть те, кого я называю хтониками, они обеими ногами вросли в родную почву; а еще есть бабочки, существа из света и воздуха, временные жильцы, которые садятся то здесь, то там. Вы утверждаете, что вы бабочка; но вот в один прекрасный день вы падаете, это катастрофическое падение, вы ударяетесь о землю; а когда вы поднимаетесь, то обнаруживаете, что больше не можете летать, как эфирное существо, вы даже не можете ходить, вы всего лишь кусок слишком твердой плоти. Вам преподан урок, и вы, несомненно, не можете быть к нему слепы и глухи.

– В самом деле. Урок. Мне кажется, миссис Костелло, что, проявив немного изобретательности, можно вымучить урок из совершенно случайной последовательности событий. Вы пытаетесь мне сказать, что у Бога на уме был какой-то план, когда Он поразил меня на Мэгилл-роуд и превратил в калеку? А как насчет вас? Вы сказали, что у вас больное сердце. Какой же урок хотел преподать вам Бог, поразив ваше сердце?

– Это правда, Пол, у меня действительно больное сердце, я не лгу. Но я не одна пострадала подобным образом. У вас свои проблемы с сердцем – вы в самом деле этого не знаете? Когда я постучалась в вашу дверь, то сделала это не для того, чтобы узнать, как человек ездит на велосипеде с одной ногой. Я пришла выяснить, что случается, когда человек шестидесяти лет неправильно распоряжается своим сердцем. И, разрешите вам сказать, пока что вы меня разочаровываете.

Он пожимает плечами:

– Я родился на этот свет не для того, чтобы вас развлекать. Если вам нужны развлечения, – он машет рукой в сторону бегунов, велосипедистов, добрых людей, выгуливающих своих собак, – у вас полно объектов. Зачем тратить время на того, кто раздражает вас своей тупостью и все время разочаровывает? Отступитесь от меня. Займитесь какой-нибудь другой кандидатурой.

Она поворачивается и одаривает его совершенно беззлобной улыбкой.

– Возможно, я капризна, Пол, – говорит она, – но не настолько. Капризная: похожая на козу, перепрыгивающую с одной скалы на другую. Я слишком стара для того, чтобы прыгать. Вы моя скала. Пока что я останусь с вами. Как я вам говорила – помните? – любовь – это зацикливание.

Он снова пожимает плечами. «Любовь – это зацикливание». Можно с равным основанием назвать любовь ударом молнии, которая бьет, куда ей заблагорассудится. Если он несведущий младенец в том, что касается любовного недуга, то и эта Костелло ничуть не лучше. Однако он не собирается с ней спорить. Он устал от споров.

А еще ему хочется пить. Хорошо бы выпить чашку чая. Они могли бы перейти через мост на другой берег – там кафе. Могли бы вернуться в квартиру, где шум и беспорядок. Или могли бы забыть про чай и продолжать бездельничать у реки до самого вечера, наблюдая за утками. Что же выбрать?

– Расскажите о вашем браке, – просит Элизабет Костелло. – Вы почти никогда не упоминаете свою жену.

– Пожалуй, – соглашается он. – Это было бы неправильно. Моя жена не сказала бы мне спасибо за то, что я предложил бы ее в качестве второстепенного персонажа для ваших литературных дерзаний. Но если вам нужны истории, то я расскажу вам историю периода моего брака, которая не имеет отношения к моей жене. Можете использовать ее для иллюстрации моего характера, если хотите.

– Хорошо. Вперед.

– В то время у меня еще была студия в Анли. У меня были две ассистентки, и одну из них угораздило в меня влюбиться. Точнее, это была не любовь, а обожание. У нее не было в отношении меня никаких намерений. Вот почему она не таилась. Очень умная девушка. И хорошенькая, со свежим личиком; хорошенькая девушка двадцати одного года с плотным, крепким телом – телом регбистки. Она ничего не могла с этим поделать. Не помогала никакая диета, ей было никак не превратиться в воздушное существо.

Я вел по вечерам курс в политехникуме. Принципы фотографии. Три вечера в неделю эта девушка приходила ко мне на занятия. Сидела на заднем ряду и не отрывала от меня глаз. Ничего не записывала. «Вам не кажется, что это уж чересчур, Эллен?» – спросил я ее. «Это мой единственный шанс», – ответила она. Никакого румянца стыда. Она никогда не краснела. «Ваш шанс?» – переспросил я. «Побыть с вами наедине». Вот как она определяла «побыть наедине со мной»: сидеть в классе, наблюдать и слушать.

У меня было правило: никогда не заводить романы на работе. Но в этом единственном случае я совершил ошибку. Я нарушил правило. Оставил ей записку: время, место, больше ничего. Она пришла, и я уложил ее в постель. Вы, вероятно, ожидаете от меня признания, что это был унизительный случай, унизительный для нее, а значит, и для меня тоже. Но тут не было ничего унизительного. Мало того, я бы назвал этот случай радостным. И я извлек из этого случая урок: на любовь не обязательно отвечать взаимностью до тех пор, пока ее достаточно в комнате. У этой девушки хватило любви на двоих. Вы писательница, специалист по сердечным делам, но знали ли вы это? Если ваша любовь достаточно сильна, то не обязательно, чтобы вам отвечали взаимностью.

Костелло молчит.

– Она меня благодарила. Лежала в моих объятиях, плача и повторяя: «Спасибо, спасибо, спасибо!» – «Все хорошо, – сказал я. – Никто не должен никого благодарить». На следующий день на моем столе лежала записка: «Когда бы я вам ни понадобилась…» Но я больше не позвал ее, не попытался повторить этот опыт. Одного раза хватило, чтобы усвоить урок.

Она работала у меня еще два года, выдерживая корректную дистанцию, потому что, как ей казалось, так хотел я. Ни слез, ни упреков. Потом она исчезла. Без единого слова. Просто перестала приходить на работу. Я поговорил с ее коллегой, моей второй ассистенткой, но она ничего не знала. Я позвонил ее матери. «Разве вы не в курсе? – спросила ее мать. – Эллен устроилась на другую работу и переехала в Брисбен. Теперь она служит в фармацевтической фирме. Неужели она не предупредила, что увольняется?» – «Нет, – ответил я, – впервые об этом слышу». – «О, – сказала мать, – она говорила нам, что побеседовала с вами и вы очень расстроились».

– И?..

– Это все. Конец истории. Я очень расстроился – помимо урока любви это особенно меня заинтересовало. Поскольку я не был расстроен, ничуть. Думала ли эта девушка на самом деле, будто я расстроюсь из-за того, что она прекратит у меня работать? Или она сочинила эту историю о расстроенном шефе, которую рассказала матери, чтобы не казаться слишком несчастной?

– Вы спрашиваете мое мнение? Я не знаю, что ответить, Пол. Вы считаете ее заявление, что вы, ее босс, расстроились, интересным, но меня занимает в этой истории совсем другое. Меня интересует это «Спасибо, спасибо!». Собираетесь ли вы сказать: «Спасибо, спасибо!» – Марияне, если и когда она вам отдастся? Почему вы не сказали: «Спасибо, спасибо!» – той девушке, которую я к вам привела, которую вы выбрали потому, что она не могла видеть вас в нынешнем вашем прискорбном состоянии?

– Я не выбирал ее. Это вы ее привели.

– Вздор. Я просто воспользовалась вашим намеком. Вы выбрали ее в лифте больницы. Вам снились о ней сны. Повторяю: почему вы ее не поблагодарили? Из-за того, что заплатили ей? А когда вы платите, то не считаете нужным благодарить? У вашей регбистки хватило любви на двоих, говорите вы. Вы в самом деле полагаете, что любовь можно измерить? Думаете, любовь как пиво: если вы приносите ящик пива, то второй стороне можно прийти с пустыми руками – с пустыми руками, с пустым сердцем? Спасибо, Марияна (на этот раз с «я» и одним «н»), за то, что вы позволили мне вас любить. Спасибо за то, что позволили мне любить ваших детей. Спасибо за то, что позволили дать вам денег. Вы действительно такая марионетка, которой можно вертеть?

Он отвечает ледяным тоном:

– Вы просили у меня историю, я вам рассказал ее. Мне жаль, что она вам не понравилась. Вы говорите, что хотите слушать истории, я их рассказываю, а в ответ получаю хамство: меня высмеивают и презирают. Что же это за общение?

– Что же это за любовь? – могли бы вы добавить. Я не говорила, что мне не понравилась ваша история. Я нашла ее интересной и так вам и сказала – историю о вас и вашей регбистке. Даже ваша интерпретация по-своему интересна. Но мне не дает покоя вот какой вопрос: «Почему, чтобы рассказать мне, он из всех историй выбрал именно эту?»

– Потому что она правдива.

– Безусловно, она правдива. Но какое это имеет значение? Конечно, я не подхожу для того, чтобы разыгрывать из себя Бога, отделяя агнцев от козлищ, ниспровергая лживые истории, добиваясь истины. Если у меня и есть образец, то это не Бог, а французский аббат с дурной славой, тот самый, который сказал солдатам, напутствуя их: «Убивайте всех – Господь узнает своих». Нет, Пол, я не имею ничего против, если вы расскажете мне выдуманные истории. Наша ложь говорит о нас не меньше, нежели наша правда.

Она делает паузу и многозначительно смотрит на него. Теперь его очередь? Но ему больше нечего сказать. Если правда то же самое, что и ложь, то и молчание – то же самое, что речь.

– Вы заметили, Пол, – снова заговаривает она, – что наши с вами беседы всегда проходят по одной и той же схеме? Некоторое время все идет гладко. Потом я говорю что-то, чего вам не хочется слышать, и вы умолкаете или вспыхиваете и просите меня удалиться. Не можем ли мы обойтись без этих сцен? У нас осталось не так уж много времени – у нас обоих.

– Разве?

– Да. Под небесным оком, под холодным взглядом Бога – не так уж много времени.

– Продолжайте.

– Вы думаете, что мне живется легче, чем вам? Считаете, что я хочу ночевать под открытым небом, под кустом в парке, среди пьяниц и совершать омовения в реке Торренс? Вы же не слепой. Вы видите, как я сдала.

Он сурово смотрит на нее.

– Вы сочиняете истории. Вы – преуспевающая профессиональная писательница, вы точно так же не стеснены в средствах, как я, и вам совсем не обязательно спать под кустом.

– Возможно, это так, Пол. Быть может, я слегка преувеличиваю, но эта история отражает мое состояние. Я пытаюсь донести до вас, что наши дни сочтены, мои и ваши, а я тут убиваю время, и оно убивает меня, а я все жду – жду вас.

Он беспомощно качает головой.

– Я не знаю, чего вы хотите, – говорит он.

– Толкайте! – отвечает она.

 

Глава 26

На столике в холле – небрежно нацарапанная записка: «Пока, мистер Реймент. Я оставил кое-какие вещи, заберу их завтра. Спасибо за все. Драго. P.S. Все фотографии в порядке».

«Кое-какие вещи», упомянутые Драго, – это мешок для мусора, до отказа набитый одеждой. Пол добавляет туда нижнее белье, которое обнаруживает среди простыней на кровати. И больше – ни следа Йокичей, матери или сына. Они приходят, они уходят, ничего не объясняя. Ему следует к этому привыкнуть.

Однако как хорошо снова побыть в одиночестве! Одно дело – жить вместе с женщиной, и совсем другое – делить жилище с неаккуратным и не очень-то внимательным молодым человеком. Когда два самца делят территорию, всегда возникает напряженность, беспокойство.

Он прибирается в кабинете, возвращая вещи на привычные места, потом принимает душ. В душе он случайно роняет бутылочку с шампунем, а когда наклоняется, чтобы ее поднять, рама Циммера, которую он всегда берет с собой в душевую кабинку, соскальзывает в сторону. Потеряв опору, он падает, ударившись головой о стенку.

«Только бы ничего себе не сломать» – вот его первая молитва.

Запутавшись в раме, он пытается пошевелить конечностями. Острая боль пробегает по спине, к здоровой ноге. Он медленно делает глубокий вдох.

«Только спокойно, – говорит он себе. – Ну, поскользнулся в ванной, ничего страшного, такое случается со многими, возможно, все еще обойдется. Полно времени, чтобы подумать, полно времени, чтобы привести все в порядок».

«Привести все в порядок» (он старается думать спокойно и четко) означает, во-первых, выпутаться из рамы; во-вторых, выбраться из кабинки; в-третьих, определить, что случилось со спиной; и в-четвертых, перейти к дальнейшим действиям.

Загвоздка возникает сразу же, между первым и вторым пунктами. Он не может выпутаться из рамы Циммера, если не сядет; а сесть он не может, потому что его сразу же пронзает острая боль.

Никто не удосужился сказать ему, а он не додумался спросить, кто такой Циммер, который сыграл столь важную роль в его жизни. Для своего собственного удобства он воображал Циммера мужчиной с худым лицом и плотно сжатыми губами, в высоком воротничке и широком галстуке восемьсот тридцатых годов. Иоганн Август Циммер, сын австрийских крестьян, исполненный решимости сбежать от тяжелой работы на семейной ферме, зубрит при свете свечи свои учебники по анатомии, в то время как в хлеву за домом стонет во сне дойная корова.

С грехом пополам сдав экзамены (способности у него средние), он находит себе место военного хирурга. Следующие двадцать лет он занимается тем, что перевязывает раны и ампутирует конечности во имя Его Императорского Величества Карла Иосифа, прозванного Добрым. Потом он уходит в отставку и после нескольких неудачных попыток пристроиться оседает в Бад-Шванензее – одном из небольших курортов с минеральными водами, где пользует светских дам с артритом. И тут его осеняет: он приспосабливает для самых слабых своих пациентов устройство, которое веками использовалось в Каринтии, чтобы учить детей ходить, и таким образом зарабатывает себе скромное бессмертие.

И вот он лежит на полу, покрытом кафелем, голый, неподвижный, а на нем – изобретение Циммера, блокирующее дверь душевой кабинки; между тем вода продолжает литься и пышная пена из шампуня вздымается все выше, а культя, которой он ударился, начинает ныть по-своему – это особая, ни на что не похожая боль.

«Какой кошмар! – думает он. – Слава богу, Драго этого не видит! И слава богу, здесь нет этой Костелло, которая изощрялась бы в остроумии».

Однако, с другой стороны, не так уж хорошо, что нет ни Драго, ни Костелло, вообще никого нет на таком расстоянии, чтобы можно было позвать. Дело в том, что, поскольку кончается запас горячей воды, из душа начинает идти холодная. До кранов ему не дотянуться. Конечно, он может пролежать здесь всю ночь, и над ним некому будет смеяться, но к рассвету он замерзнет насмерть.

Ему требуется целых полчаса, чтобы выбраться из тюрьмы, в которую он сам себя заточил. Не в силах подняться, не в силах убрать с пути раму Циммера, он, сжав зубы, начинает раскачивать дверь кабинки, пока она не соскакивает с петель.

Сейчас ему уже не до того, чтобы стыдиться. Он подползает к телефону, набирает номер Марияны и слышит детский голосок.

– Позови, пожалуйста, миссис Йокич, – просит он, выбивая зубами дробь, и затем: – Марияна, со мной произошел несчастный случай. Я о’кей, но вы можете немедленно приехать?

– Что случилось?

– Я упал. Я что-то сделал со своей спиной. Я не могу двигаться.

– Я еду.

Он стаскивает простыни с кровати и закутывается в них, но не может согреться. Не только руки и нога, не только кожа головы и нос, но даже живот и сердце охвачены холодом; у него судороги, при которых тело так немеет, что даже не может дрожать; он непрерывно зевает, пока от зевоты не начинает кружиться голова. «Старая кровь, холодная кровь» – эти слова стучат у него в мозгу. И он воображает себе такую картину: он подвешен за ноги в морозильной камере среди целого леса замороженных туш. Не от огня, а от льда…

Он впадает в какое-то забытье. И вдруг над ним склоняется Марияна. Он пытается улыбнуться замерзшими губами, что-то произнести.

– Моя спина, осторожно.

Слава богу, нет необходимости объяснять, как все произошло. Все и так ясно, стоит лишь взглянуть на хаос в ванной и услышать шипение холодного душа.

Чаю не осталось, и Марияна варит кофе: вкладывает ему в рот таблетку, помогает запить, затем, выказав недюжинную силу, поднимает его с пола и укладывает на кровать.

– Испугались? – спрашивает она. – Может быть, теперь перестанете принимать душ один.

Он послушно кивает, прикрывает глаза. Теперь, когда ему оказывает помощь эта потрясающая женщина и великолепная медсестра, он чувствует, как лед у него внутри начинает таять. Кости не сломаны, его не будет упрекать миссис Путтс, над ним не будет смеяться миссис Костелло. А рядом с ним – ангел, одно присутствие которого утешает, ангел, отложивший все дела, чтобы примчаться ему на помощь.

Несомненно, стареющего инвалида ждут в будущем новые неприятные сюрпризы, новые унизительные мольбы о помощи. Однако в эту минуту ему не хочется думать о столь мрачной перспективе, хочется присутствия этого мягкого, утешающего, в высшей степени женственного существа.

«Ну, ну, спокойно, все уже прошло» – вот что хочется ему услышать.

И еще: «Я посижу рядом с вами, пока вы будете спать».

Поэтому, когда Марияна поднимается, поспешно надевает пальто и берет свои ключи, он совсем по-детски огорчается.

– Разве вы не можете побыть еще немножко? – просит он. – Не можете провести здесь ночь?

Она снова усаживается на край кровати.

– О’кей, если я закурю? – спрашивает она. – Всего один раз? – Она щелкает зажигалкой, затягивается, отгоняет от него дым. – Мы поговорим, мистер Реймент, уточним кое-что. Чего вы от меня хотите? Вы хотите, что я должна делать свою работу, вернуться, быть для вас сиделкой? Тогда не говорите такие вещи, как… – Она взмахивает рукой с сигаретой. – Ну, вы знаете, что я имею в виду.

– Я не должен говорить о моих чувствах к вам.

– С вами случается плохое, вы теряете ногу и все такое, я понимаю. У вас чувства, мужские чувства, я понимаю, это о’кей.

Хотя боль, кажется, утихает, он еще не может сесть.

– Да, у меня есть чувства, – соглашается он, пластом лежа на спине.

– У вас есть чувства, это естественно, это о’кей. Но…

– Неустойчивый. Лабильный. Вот какое слово вы ищете. Я слишком неустойчив, на ваш вкус. Слишком уж во власти чувств, о которых вы говорите. Я слишком откровенно высказываюсь. Слишком много говорю.

– Власть. Что значит «во власти чувств»?

– Неважно. Мне кажется, я вас понимаю. Со мной произошел несчастный случай, и я потрясен до глубины души. Мое настроение улучшается, мое настроение ухудшается, я больше не владею собой. В результате я привязываюсь к первой попавшейся женщине, к первой же приятной женщине. Я влюбляюсь в нее, влюбляюсь также в ее детей – по-другому. Мне, бездетному, вдруг хочется собственных детей. Отсюда и нынешние трения между нами, между вами и мной. И все это берет начало там, где я столкнулся со смертью, – на Мэгилл-роуд. Это так меня потрясло, что даже сегодня я свободно изливаю свои чувства, не заботясь о последствиях. Не это ли вы хотите мне сказать?

Она пожимает плечами, но не опровергает его слова. Вместо этого она с наслаждением затягивается сигаретой и, выпустив дым, позволяет ему продолжать. Он впервые видит, каким чувственным удовольствием может быть курение.

– Ну что ж, Марияна, вы ошибаетесь. Все совсем не так. Мой рассудок в порядке. Может быть, я неустойчив, лабилен, но лабильность – это не помрачение духа. Нам всем следует быть неустойчивыми, всем. Это мое новое, пересмотренное мнение. Нам бы следовало чаще встряхиваться. А также, взяв себя в руки, смотреться в зеркало, даже если нам не нравится то, что мы там видим. Я имею в виду не разрушительное действие времени, а то существо, заточенное в зеркале, с которым мы обычно так стараемся не встретиться взглядом. Посмотри на это существо, которое ест вместе с тобой, проводит с тобой ночи, говорит «я» от твоего имени! Если вы находите меня лабильным, Марияна, это не только оттого, что меня сбила машина. Это оттого, что незнакомец, который говорит «я», иногда разбивает зеркало и беседует со мной. Через меня. Говорит сегодня вечером. Говорит сейчас. Говорит о любви.

Он останавливается. Какой поток слов! Как это на него не похоже! Наверное, Марияна удивлена. Неужели в эту минуту его голосом действительно говорит незнакомец из зеркала (но из какого зеркала?), или же это еще один приступ лабильности, следствие недавнего несчастного случая – шишка на голове, боль в спине, ноющая культя, ледяной душ и так далее – и все это поднимается к горлу, как желчь, как рвота? А может быть, это просто воздействие таблетки, которую дала ему Марияна (что это за таблетка?), или даже воздействие кофе? Ему не следовало пить кофе. Он не привык пить кофе по вечерам.

«Говорит о любви».

Он не уверен (он без очков), но, кажется, Марияна краснеет. Марияна говорит, что ему нужно сдерживаться, но это чушь, она ведь не может желать этого на самом деле. Какой женщине не хочется, чтобы иногда на нее обрушивалась лавина признаний в любви, как бы сомнителен ни был их источник! Марияна краснеет, причем по той простой причине, что она тоже лабильна. А следовательно? Что дальше? А следовательно, все действительно увязывается. Следовательно, за кажущимся хаосом действует божественная логика! Уэйн Блайт появляется ниоткуда, чтобы лишить его ноги, следовательно, через несколько месяцев он падает в ду́ше, следовательно, становится возможна данная сцена: неподвижно лежащий в постели мужчина шестидесяти лет, которого время от времени сотрясает дрожь, философствует перед своей медсестрой, разглагольствует о любви. И в ответ она заливается краской!

Ликуя, он вытягивается (игнорируй боль, кого заботит боль!) и накрывает своей большой и (замечает он) мертвенно-бледной рукой маленькую теплую ручку Марияны с тонкими и длинными пальцами, которые, если верить его бабушке из Тулузы, свидетельствуют об особой чувственности.

С минуту Марияна не отнимает руку. Потом освобождается и, потушив сигарету, поднимается и снова начинает застегивать пальто.

– Марияна, – говорит он, – я ничего не требую – ни теперь, ни в будущем.

– Да? – Она склоняет набок голову и лукаво смотрит на него. – Ничего не требуете? Вы думаете, я ничего не знаю про мужчин? Мужчины всегда требуют. «Я хочу, я хочу, я хочу…» Вот я – я хочу делать свою работу, вот что требую я. Моя работа в Австралии – медсестра.

Она делает паузу. Никогда прежде не обращалась она к нему с таким вызовом, с такой (как ему кажется) яростью.

– Вы звоните, и хорошо, что звоните, я не говорю, что вы не должны звонить по телефону. Несчастный случай, вы звоните, о’кей. Но это, – она взмахивает рукой, – это дело с душем не несчастный случай, тут не нужно срочно оказывать медицинскую помощь. Вы падаете в ванной, вы зовете какого-нибудь друга. «Я испугался, пожалуйста, приходи» – вот что вы говорите. – Она вынимает новую сигарету, потом, передумав, возвращает ее в пачку. – Элизабет, – говорит она. – Вы зовете Элизабет или зовете другую леди, свою подругу, я же не знаю ваших подруг. «Я испугался, пожалуйста, приходи, подержи меня за руку. Никакой срочной медицинской помощи, просто, пожалуйста, подержи меня за руку».

– Я не просто испугался. Я что-то себе повредил. Я не могу двигаться. Вы же видите.

– Судороги. Это просто судороги. Я оставляю вам пилюли от этого. Судороги – это не есть несчастный случай. – Она останавливается. – А если вы хотите большего, не просто подержать руку, вы хотите, как вы это называете, настоящего, тогда, может быть, вам нужно вступить в клуб одиноких сердец. Если у вас одинокое сердце.

Она переводит дух и задумчиво смотрит на него.

– Вы знаете, каково это – быть сестрой, мистер Реймент? Каждый день я нянчу старых леди, старых мужчин, мою их, убираю их грязь, меняю простыни, переодеваю. Я всегда слышу: «Сделай это, сделай то, принеси это, принеси то, плохо себя чувствую, принеси таблетки, принеси стакан воды, принеси чашку чая, принеси одеяло, забери одеяло, открой окно, закрой окно, не хочу то, не хочу это». Я возвращаюсь домой усталая, без сил, звонит телефон, в любое время, утром, ночью: «Несчастный случай, вы можете приехать?»

Несколько минут назад краснела она. Теперь краснеть следует ему.

«Несчастный случай, вы можете приехать?»

Конечно, на языке медиков это не считается несчастным случаем. Нельзя погибнуть от холода в квартире с кондиционером на Конистон-Террас, Северная Аделаида. Он знал это даже в тот момент, когда набирал номер Йокичей. И тем не менее позвонил.

«Приходите, спасите меня!» – позвал он через все пространство Южной Австралии.

– Вы были первой, о ком я подумал, – говорит он. – Ваше имя пришло мне на ум первым. Ваше имя, ваше лицо. Вы думаете, это ничего не значит – быть первой?

Она пожимает плечами. Повисает молчание. Конечно, швырнуть в кого-то таким большим, таким властным словом: «первая»… Но умолк он не из-за этого слова. «Ваше имя. Ваше имя пришло мне на ум. Вы пришли мне на ум. Пришли ко мне». Слова, которые возникли в нем без участия разума, пришли к нему. Вот так и бывает, когда человек лабилен: слова просто приходят?

– Я всегда думал, – поспешно продолжает он, – что профессия сестры – это призвание. Я полагал, что именно это компенсирует долгие часы работы, низкую зарплату, неблагодарность и неприятные стороны, о которых вы упомянули. Я считал, что вы следуете своему призванию. Когда вызывают сестру, настоящую сестру, она не задает вопросов, она приходит. Даже если это не настоящий несчастный случай. Даже если это просто беда, человеческая беда, которую вы называете испугом. – Он прежде не читал Марияне лекций, но, быть может, в этот вечер истине было угодно явиться именно под личиной лекции. – Даже если это просто любовь.

Любовь. Самое большое из всех больших слов. И тем не менее долбанет-ка он ее этим словом.

На этот раз она не моргнув глазом стойко переносит удар. Теперь у нее на пальто застегнуты все пуговицы, сверху донизу.

– Просто любовь, – повторяет он не без горечи.

– Пора идти, – говорит она. – До Мунно-Пара долго ехать. До свидания.

Сделав значительное усилие, он подавляет новый приступ дрожи.

– Еще нет, Марияна, – просит он. – Пять минут. Три минуты. Пожалуйста. Давайте вместе выпьем, остынем и станем такими, как всегда. Я не хочу, чтобы у меня осталось такое чувство, что от стыда я никогда больше не смогу вам позвонить. Хорошо?

– О’кей. Три минуты. Но я пить не буду, я за рулем, и вам пить ни к чему: алкоголь вместе с таблетками – это нехорошо.

Она с несколько чопорным видом садится на то же место. Одна из трех минут проходит.

– Что именно знает ваш муж? – внезапно спрашивает он.

Она встает.

– Теперь я ухожу, – говорит она.

Он лежит без сна всю ночь, расстроенный; ему неудобно лежать, его мучают угрызения совести и боль. Таблеток, которые Марияна обещала оставить, нигде не видно.

Светает. Ему нужно в туалет, и он пытается осторожно вылезти из кровати. Когда он уже на полпути, его снова пронзает боль, обездвиживая.

Боль в спине – это не несчастный случай, говорит Марияна, которую он нанял, чтобы она спасала его от неприятностей именно такого рода. Считается ли несчастным случаем неспособность контролировать свой мочевой пузырь? Нет, определенно нет. Это просто одна из сторон жизни, одна из сторон старости. Исполненный печали, он сдается и мочится на пол.

Именно в этой позе и застает его Драго (который должен быть в школе, но по каким-то своим резонам там не находится), когда заходит за своими вещами: наполовину в постели, наполовину на полу, одна нога запуталась в перекрутившихся простынях, к тому же замерзший.

Если он больше ничего не скрывает от Марияны, это потому, что она уже видела его в самом жалком состоянии. Другое дело Драго. До сих пор он старался не предстать перед Драго в неприглядном виде. А теперь вот он, пожалуйста: беспомощный старик в пижаме, которая вся в моче, волочит за собой непристойную розовую культю, с которой соскользнули влажные бинты. Если бы он не так замерз, то залился бы румянцем.

Но мальчик не дрогнул! Может быть, это у них семейное – будничное отношение к телу? Точно так же, как мать Драго помогла ему лечь в постель, Драго помогает из нее вылезти. А когда Пол пытается извиниться за свою слабость, Драго шикает на него: «Не беспокойтесь, мистер Реймент, просто расслабьтесь, и мы управимся за минуту», а потом снимает с постели белье, переворачивает матрас и (несколько неловко, ведь в конце концов он еще мальчик) стелит чистые простыни. Драго находит свежую пижаму и терпеливо, отводя взгляд, как того требуют приличия, помогает ее надеть.

– Спасибо, сынок, это хорошо с твоей стороны, – говорит он, когда со всем этим покончено. Ему бы хотелось сказать больше, ибо сердце его переполнено. Например, так: «Твоя мать меня покинула; миссис Костелло, которая все время трещит о заботе, не озаботилась тем, чтобы быть рядом, когда эта забота нужна, покинула меня; все меня покинули, даже сын, которого у меня никогда не было; и тогда пришел ты!» Но он не произносит ни слова.

Он немного всплакнул – это старческие слезы, которые не в счет, потому что льются слишком легко. Он прикрывает лицо руками, так как эти слезы смущают их обоих.

Драго уходит звонить по телефону, потом возвращается.

– Моя мама говорит, что я должен купить какие-то таблетки от боли. Вот, я записал название. Говорит, что хотела их вам оставить, но забыла. Я могу сбегать в аптеку, но…

– Деньги в моем бумажнике, в ящике письменного стола.

– Спасибо. У вас есть где-нибудь швабра?

– За дверью в кухне. Но не надо…

– Пустяки. Это займет всего минуту.

Волшебные таблетки оказываются всего-навсего ибупрофеном.

– Мама говорит, нужно принимать каждые четыре часа. Но сначала вам нужно поесть. Принести вам что-нибудь из кухни?

– Принеси мне яблоко или банан, если есть. Драго!

– Да?

– Теперь со мной все будет в порядке. Тебе ни к чему оставаться. Спасибо за все.

– Все о’кей.

Чтобы закончить эту фразу, Драго должен сказать: «Все о’кей, вы бы сделали для меня то же самое». И это чистая правда! Если бы Драго постигло какое-нибудь несчастье, если бы какой-нибудь бесшабашный незнакомец врезался в него на своем мотоцикле, он, Пол Реймент, перевернул бы все на свете вверх дном, истратил бы последние деньги, лишь бы его спасти. Он преподал бы всему миру урок, как нужно заботиться о любимом ребенке. Стал бы для него всем – и отцом, и матерью. Весь день, всю ночь он бы бодрствовал возле его постели. Если бы только!..

В дверях Драго оборачивается, машет рукой и ослепляет его одной из своих ангельских улыбок, от которых девушки, должно быть, падают в обморок:

– До свидания!

 

Глава 27

Как и говорила Марияна, он почти не повредил спину. Днем он уже в состоянии осторожно передвигаться, может одеться, сделать себе сандвич. Прошлой ночью он думал, что на пороге смерти; сегодня все снова прекрасно, более или менее. Чуточку одного, капельку другого, крупинку третьего – все это смешивается и принимает форму таблетки с фабрики в Бангкоке, и вот уже монстр боли превращается в маленькую мышку. Чудеса!

Так что когда появляется Элизабет, он уже способен очень кратко, спокойно и буднично рассказать о происшествии.

– Я поскользнулся в душе и растянул спину. Я вызвал Марияну, она приехала и помогла мне, и теперь у меня снова все прекрасно. – Ни слова о судорогах и слезах, о пижаме в корзине для грязного белья. – Сегодня утром забежал Драго, чтобы проверить, как у меня дела. Милый мальчик. Зрелый не по годам.

– И, как вы говорите, у вас все прекрасно.

– Да.

– А ваши фотографии? Ваша коллекция фотографий?

– Что вы имеете в виду?

– С вашей коллекцией фотографий тоже все прекрасно?

– Полагаю, да. А что такое?

– Возможно, вам стоит взглянуть.

Из коллекции ничего не пропало. Действительно ничего. Но один из снимков Фошери какой-то не такой на ощупь, а когда он вынимает фотографию из пластикового конверта и разглядывает на свет, она как-то странно выглядит. То, что он держит в руках, – копия, коричневые тона которой подражают сепии оригинала. Эта копия выполнена электронным принтером на полуглянцевой фотобумаге. Картонная основа новая и чуть толще, чем у оригинала. Именно это и выдает подделку. А в остальном неплохая работа. Без подсказки Костелло он мог бы никогда и не заметить.

– Откуда вы узнали? – спрашивает он.

– Откуда я узнала, что Драго и его друг что-то замышляют? Я ничего не знала. Просто заподозрила. – Она берет копию в руки. – Я бы не удивилась, если бы один из этих старателей оказался прадедушкой Костелло из Керри. А взгляните-ка вот на этого парня. – Она стучит ногтем по лицу человека во втором ряду. – Разве это не вылитый Мирослав Йокич?

Он вырывает у нее фотографию. Мирослав Йокич! Да, это действительно он, в шляпе и рубашке с открытым воротом, с усами. Стоит бок о бок с этими суровыми корнуэльскими и ирландскими старателями ушедшей эпохи.

Особенно его возмущает профанация: пара наглых, дерзких юнцов глумится над мертвыми. По-видимому, они сделали это с помощью какой-то цифровой техники. В старомодной «темной комнате» он никогда не добился бы такого искусного монтажа.

Он поворачивается к Костелло.

– Что случилось с оригиналом? – наседает он на нее. – Вы знаете, что с ним случилось?! – Он сам слышит, как повышает голос, но ему уже все равно. Он швыряет копию на пол.

Глупый, глупый мальчишка! Что он сделал с оригиналом?

Элизабет Костелло смотрит на него с удивлением, широко открытыми глазами.

– Не спрашивайте меня, Пол, – говорит она. – Это же не я пригласила Драго в свой дом и отдала в его полное распоряжение ценную коллекцию фотографий. Это не я планировала подобраться к матери через сына.

– Тогда откуда вы узнали об этом… этом вандализме?

– Я не знала. Как я уже сказала, я просто подозревала.

– Но что заставило вас заподозрить? Что вы недоговариваете?

– Возьмите себя в руки, Пол. Вдумайтесь. Вот у нас Драго и его друг Шон, два здоровых австралийских парня. И как же они проводят свое свободное время? Не гоняют на своих мотоциклах. Не играют в футбол. Не занимаются серфингом. Не целуются с девушками. Нет, вместо всего этого они запираются у вас в кабинете и сидят там часами. Рассматривают что-то непристойное? Нет, ведь если я не ошибаюсь, то у вас почти нет порнографических книг. Что же может привлечь их внимание, как не коллекция ваших фотографий, коллекция, которая, по вашим словам, такая бесценная, что ее следует принести в дар нации?

– Но я не понимаю, какой у них может быть мотив? Зачем им столько возиться, чтобы изготовить… – он вдавливает концом костыля копию в ковер, – подделку?

– Тут я ничем не могу вам помочь. С этим вы должны разобраться сами. Но учтите вот что: это живые молодые парни в сонном городе, которым не сидится на месте и у которых полно замыслов и планов. Время ускоряет все вокруг нас, Пол. Десятилетние девочки рожают. Мальчики – мальчики за полчаса усваивают то, на что у нас уходило полжизни. Они это схватывают на лету, потом им становится скучно, и они переходят к чему-то другому. Может быть, Драго и его друг подумали, что это было бы забавно: Государственная библиотека, толпа богатых джентльменов и дам, обмахивающихся веерами, какая-нибудь нудная «большая шишка», торжественно открывающая «Дар Реймента», и – хэлло, хэлло! – кто же это в центре главного сокровища коллекции, как не один из клана Йокичей из Хорватии! Да уж, отменная шутка! Возможно, это все объясняет: хитроумная и довольно безвкусная шутка, на которую ушла уйма времени. Что касается оригинала, вашего драгоценного снимка Фошери, то кто знает, где он? Может быть, он все еще лежит у Драго под кроватью. А может быть, они с Шоном загнали его. Однако утешьтесь. С вами сыграли шутку, как вам кажется, и, наверное, вы правы. Но тут не было злого умысла. Возможно, не было любви, но и злобы не было. Просто шутка, бездумная юношеская шутка.

Не было любви. Неужели это всем так ясно? У него такое чувство, будто сердце слишком устало, чтобы биться в груди. На глаза снова наворачиваются слезы, но без сильных эмоций, просто выделение влаги.

– Значит, вот они кто! – шепчет он. – Цыгане! Что еще они у меня украли, эти хорватские цыгане?

– Не будьте мелодраматичны, Пол. Есть хорваты – и хорваты. Конечно, вы это знаете. Горсточка хороших хорватов, горсточка плохих хорватов, и миллионы хорватов между ними. Йокичи не такие уж плохие хорваты, просто немного черствые, немного грубоватые. Включая Драго. Драго неплохой мальчик, и вы это знаете. Позвольте вам напомнить: вы сами ему сказали, довольно высокопарно, как я думаю, что храните эти фотографии просто ради истории нации. Ну что же, Драго тоже часть этой истории, не забывайте. Что плохого, думает Драго, в том, чтобы внести Йокича в национальную память, пусть и немного преждевременно, – например, дедушку Йокича? Просто проказа, о последствиях которой он не подумал. Но кто же из буйной молодежи задумывается о последствиях своих поступков?

– Дедушка Йокич?

– Да. Отец Мирослава. Вы же не думаете, что на фото сам Мирослав? Но не расстраивайтесь, еще не все потеряно. Если вам повезет, то ничего не потеряно. Десять против одного, что ваш любимый Фошери еще у Драго. Скажите ему, что вызовете полицию, если он немедленно не вернет фотографию.

Он мотает головой.

– Нет. Он испугается и сожжет ее.

– Тогда поговорите с его матерью. Поговорите с Марияной. Она смутится. Она сделает что угодно, чтобы защитить своего первенца.

– Что угодно?

– Она возьмет вину на себя. В конце концов, это она у них в семье – реставратор картин.

– А потом?

– Не знаю. Что будет потом, зависит от вас. Если вы хотите продолжать и устраивать сцены, можете устраивать сцены. Если нет – тогда нет.

– Я не хочу сцен. Я просто хочу услышать правду. Чья это была идея: Драго или – как его там? – Шона… или Марияны?

– Я бы назвала это довольно умеренной правдой. Вам бы не хотелось узнать больше?

– Нет, не хотелось бы.

– Вам бы не хотелось услышать, почему вас выбрали в качестве жертвы?

– Нет.

– Бедный Пол. Вы вздрагиваете от боли прежде, чем нанесен удар. Но возможно, никакого удара и не будет. Возможно, Марияна падет перед вами ниц: «Mea culpa. Делайте со мной что хотите». И так далее. Но вы никогда не узнаете правду, если не устроите ей сцену. Неужели мне не удастся вас убедить? Ведь иначе с чем вы останетесь? С непоследовательной историей о том, как над вами посмеялись цыгане – яркая цыганская женщина и красивый цыганский юноша. Что не делает вам чести.

– Нет. Ни в коем случае. Я отказываюсь. Никаких сцен. Никаких угроз. Если бы вы знали, Элизабет, как мне осточертели ваши подначивания, чтобы я помог осуществить безумные истории, сочиненные вами! Я понимаю, чего вы хотите. Вы добиваетесь, чтобы я – как бы это выразиться? – употребил Марияну. Ее муж, как вы надеетесь, узнает об этом и застрелит меня или забьет насмерть. Вот чего вы хотите. Секс, ревность, насилие, поступки самого вульгарного толка.

– Не смешите меня, Пол. Такой кризис, как этот, в основе которого мораль, невозможно разрешить, избив или застрелив кого-то. Даже вы должны это признать. Но если мое предложение вас оскорбляет, забудьте о нем. Не говорите с Драго. Не говорите с его матерью. Если я не могу вас убедить, то, конечно, не могу и заставить. Если вы рады потерять свою драгоценную фотографию, да будет так.

«Поговорите с Марияной», – советует эта Костелло.

Но что же он может сказать?

«Марияна! Хэлло, как у вас дела? Я хочу извиниться за то, что наговорил прошлой ночью, той ночью, когда поскользнулся в душе. Сам не знаю, что на меня нашло. Должно быть, я потерял голову. Между прочим, я заметил, что из моей коллекции пропала одна фотография. Вы не могли бы попросить Драго, чтобы он заглянул в свой рюкзак и проверил, не прихватил ли ее по ошибке».

Прежде всего, он не должен обвинять. Если он станет обвинять, Йокичи будут отрицать, и это будет концом даже того шаткого положения, которое он у них занимает: пациент, клиент.

Вместо того чтобы звонить Марияне, ему бы лучше написать еще одно письмо, на этот раз подавив лабильность, очень тщательно подбирая слова, хладнокровно и разумно освещая ситуацию в отношении нее, в отношении Драго, в отношении пропавшей фотографии. Но кто же в наши дни пишет письма? И кто их читает? Прочитала ли Марияна его первое письмо? Получила ли его вообще? Она и виду не подала.

У него всплывает воспоминание: поездка в детстве в Париж, в галерею Лафайет. Он наблюдал, как листочки бумаги сворачиваются в cartouches и переправляются из одного отдела в другой по пневматическим трубам. Когда в трубе открывалась крышка, то, как ему помнится, из нутра аппарата доносился приглушенный рев воздуха. Исчезнувшая система связи. Что с ними произошло, с этими серебристыми cartouches? Вероятно, они исчезли, уступив дорогу управляемым ракетам.

Но быть может, у хорватов все иначе. Возможно, на их старой родине все еще существуют тетушки и бабушки, пишущие письма родным, которых судьба забросила в Канаду, Бразилию, Австралию, и они наклеивают на письма марки и бросают их в почтовый ящик: Иванка получила первый приз в классе за декламацию, пестрая корова отелилась; как у вас дела, когда мы вас снова увидим? Так что, возможно, Йокичи не удивятся, если обратиться к ним по почте.

Дорогой Мирослав, – пишет он, – я попытался внести разлад в Ваш дом, так что, несомненно, Вы считаете, что я должен заткнуться и принять любое наказание, посланное мне богами. Ну что же, я не заткнусь. Исчезла редкая фотография, принадлежащая мне, и мне бы хотелось ее вернуть. (Позвольте мне добавить, что Драго не удастся ее продать, она слишком известна в определенных кругах.) Если Вы не знаете, о чем я говорю, спросите своего сына, спросите жену.

Но я пишу не поэтому. Я пишу, чтобы сделать предложение.

Вы подозреваете, что у меня есть планы относительно Вашей жены. Вы правы. Но не делайте поспешных выводов насчет того, каковы эти планы.

Я предлагаю не просто деньги. Я также предлагаю определенные вещи, которые нельзя пощупать, человеческие отношения, и прежде всего, любовь. Если не в беседе с Вами, то в разговоре с Марияной я употребил выражение «крестный отец». Но может быть, я не произнес это, а лишь подумал. Мое предложение заключается в следующем. В обмен на значительную ссуду на неопределенный срок, которая пойдет на образование Драго и, возможно, остальных Ваших детей, можете ли Вы найти место у Вас в доме, у Вашего очага, в Вашем сердце для крестного отца?

Я не знаю, существует ли у Вас в католической Хорватии такое понятие, как крестный отец. Возможно, да – возможно, нет. Книги, к которым я обратился, не дают ответа. Но Вам, наверное, знакомо это понятие. Крестный отец – это мужчина, который стоит рядом с отцом у купели во время крещения, благословляя младенца, мужчина, который клянется помогать ему всю жизнь. Как священник при ритуале крещения олицетворяет Сына и заступника, а отец, конечно, Отца, так же крестный отец – олицетворение Святого Духа. По крайней мере, я представляю себе это именно так. Бесплотная фигура, духовная, за пределами злобы и желания.

Вы живете в Мунно-Пара, в отдалении от города. В моем нынешнем состоянии не так-то легко наносить визиты. И тем не менее откроете ли Вы для меня свой дом? Мне ничего не нужно взамен, ничего осязаемого, за исключением разве что ключа от черного хода. Конечно же, у меня и в мыслях нет отобрать у Вас жену и детей. Я прошу лишь позволить мне быть рядом, когда Вы заняты где-нибудь в другом месте, и от всего сердца излить благословения на Вашу семью.

Драго теперь нетрудно понять, какое место в Вашем доме я стремлюсь занять. Младшим детям это будет понять труднее. Если Вы решите пока что ничего им не говорить, я приму это.

Знаю, что когда Вы начали читать это письмо, то не ожидали подобного предложения. Я вкратце рассказал моей знакомой, что произошло у меня в квартире – об исчезновении фотографии из моей коллекции и так далее, – и она предложила, чтобы я обратился в полицию. Но у меня ничего подобного и в мыслях нет. Я просто пользуюсь этим неприятным инцидентом как поводом написать это письмо и открыть свое сердце. (Кроме того, часто ли нам нынче выпадает шанс написать письмо?)

Не знаю, как Вы относитесь к письмам. Поскольку Вы родом из более старой и во многих отношениях лучшей страны, возможно, Вам не покажется нелепой мысль написать мне ответ. С другой стороны, если Вам не по душе писать письма, всегда можно позвонить по телефону (8332–1445). Или Марияна может доставить мне весточку. Или Драго. (Я не поворачиваюсь спиной к Драго, отнюдь – так ему и скажите.) Или Бланка. В конце концов, всегда можно прибегнуть к молчанию. Молчание может быть преисполнено значения. Сейчас я собираюсь запечатать конверт, наклеить марку и, прежде чем передумаю, отправиться к ближайшему почтовому ящику. Обычно я склонен передумать, я все время меняю свои решения, но сейчас эта черта мне ненавистна.

Искренне Ваш

Пол Реймент.

 

Глава 28

– Вы не думаете, что вам следовало бы показаться доктору? – спрашивает он Костелло.

Она качает головой.

– Это пустяки, всего лишь простуда. Пройдет.

Это совсем не похоже на простуду. У нее кашель, причем влажный и такой сильный, словно легкие пытаются исторгнуть массу мокроты, которая скопилась глубоко в бронхах.

– Наверное, вы подхватили это под кустом, – замечает он.

Она отвечает ему недоуменным взглядом.

– Разве вы не сказали, что спите под кустом в парке?

– Ах да!

– Я бы порекомендовал эвкалиптовое масло, – говорит он. – Ложечку эвкалиптового масла на кастрюлю кипящей воды. Нужно вдыхать пар. Творит чудеса!

– Эвкалиптовое масло! – восклицает она. – Я сто лет не слышала об эвкалиптовом масле. В наши дни люди пользуются ингаляторами. У меня в сумке есть такой. Совершенно бесполезен. Моей панацеей был «Бальзам монаха», но теперь я не могу найти его в аптеках.

– Его можно купить в загородных аптеках. Можно купить и в Аделаиде.

– В самом деле? Как говорят наши американские друзья, это клево.

Он достанет для нее эвкалиптовое масло. Вскипятит кастрюлю воды. Он даже пороется в своей аптечке – а вдруг у него там есть «Бальзам монаха». Ей стоит лишь попросить. Но она не просит.

Они сидят на балконе за бутылкой вина. Темно, дует сильный ветер. Если она действительно больна, ей бы лучше уйти с балкона в комнату. Но она не скрывает своего отвращения к этой квартире. «Ваше баварское похоронное бюро» – так назвала она его квартиру вчера. И вообще он ей не нянька.

– Ни слова от Драго? Никаких новостей от Йокичей? – осведомляется она.

– Ни слова. Я написал письмо, которое еще нужно отправить.

– Письмо! Еще одно письмо! Что же это, игра в шахматы по почте? Два дня, чтобы ваше послание дошло до Марияны, два дня, чтобы пришел ответ. Да мы просто скончаемся от скуки, пока дождемся решения! Сейчас не век эпистолярного романа, Пол. Отправляйтесь с ней повидаться! Посмотрите ей в лицо! Устройте настоящую сцену! Топайте ногами! (Я говорю в метафорическом смысле.) Орите! Скажите: «Я не позволю так с собой обращаться!» Вот как ведут себя нормальные люди, такие как Мирослав и Марияна. Жизнь – это не обмен дипломатическими нотами. Au contraire, жизнь – это драма, жизнь – это действие, действие и страсть! Вы, с вашим французским происхождением, конечно же, это знаете. Будьте вежливы, если хотите, вежливость не повредит, но не за счет страстей. Подумайте о французском театре. Подумайте о Расине. Невозможно быть более французским, чем Расин. Пьесы Расина написаны не о людях, которые, сгорбившись, сидят в уголке, планируя и вычисляя. У Расина конфронтация, одна огромная тирада сталкивается с другой.

Она бредит? Что вызвало эту вспышку?

– Если в мире есть место для «Бальзама монаха», – говорит он, – то найдется место и для старомодных писем. По крайней мере, если письмо неудачное, его можно разорвать и начать сначала. В отличие от речей. В отличие от взрыва страстей, которые необратимы. Уж вам-то это должно быть известно.

– Мне?

– Да, вам. Вы же, конечно, не набрасываете первую же мысль, которая приходит вам в голову, и не отправляете по почте вашему издателю. Наверняка дожидаетесь вторых мыслей. Наверняка исправляете. И не заключается ли писательское мастерство во вторых мыслях, в третьих мыслях и так далее? Как говорится, семь раз отмерь…

– Это действительно так. Что такое писательское ремесло? Вторые мысли в степени n. Но кто вы такой, чтобы читать мне лекции о вторых мыслях? Если бы вы были верны своему черепашьему характеру, если бы ждали вторых мыслей, если бы так глупо и необратимо не объяснились в любви своей домработнице, мы бы с вами сейчас не оказались в таком плачевном положении. Вы бы спокойно сидели в своей прелестной квартире в ожидании визитов леди в темных очках, а я могла бы вернуться в Мельбурн. Но теперь уже слишком поздно. Нам ничего не остается, кроме как держаться скрепя сердце и ждать, куда нас вывезет черный конь.

– Почему вы называете меня черепахой?

– Потому что вы сто лет принюхиваетесь к воздуху, прежде чем высунуть голову наружу. Потому что каждый шаг стоит вам усилий. Я не прошу вас становиться зайцем, Пол. Я только умоляю заглянуть в ваше сердце и посмотреть, не найдется ли в рамках вашего черепашьего характера, в рамках вашего черепашьего диапазона страсти какого-нибудь способа ускорить ваше ухаживание за Марияной – если вы действительно собираетесь за ней ухаживать. Помните, Пол, именно страсть правит миром. Вы должны это знать. При отсутствии страсти мир стал бы пустым и бесформенным. Подумайте о Дон Кихоте. «Дон Кихот» – это книга не о человеке, сидящем в качалке и ноющем от скуки в Ламанче, а о человеке, который надевает на голову таз, забирается на спину своей верной старой клячи и отправляется на великие дела. Эмма Руо, Эмма Бовари, накупает роскошные платья, хотя понятия не имеет, как за них расплатиться. «Мы живем всего один раз, – говорит Алонсо, говорит Эмма, – так давайте же закружимся в вихре!» Закружитесь в вихре, Пол. Посмотрим, на что вы способны.

– Посмотрим, на что я способен, чтобы вы могли вывести меня в книге?

– Чтобы кто-нибудь где-нибудь смог вывести вас в книге. Чтобы кто-нибудь захотел вывести вас в книге. Кто-нибудь, кто угодно – не только я. Чтобы вас стоило вывести в книге. Наряду с Алонсо и Эммой. Становитесь главным, Пол. Живите, как герой. Вот чему учит нас классика. Будьте главным героем. А иначе для чего жить? Давайте же, сделайте что-нибудь. Сделайте что угодно. Удивите меня. Вам не приходило в голову, что если ваша жизнь становится с каждым днем все более скучной, монотонной и ограниченной, так это из-за того, что вы почти не выходите из этой проклятой квартиры? Представьте: где-то в джунглях в штате Махараштра в этот самый момент тигр открывает свои янтарные глаза и совершенно о вас не думает! Ему ровным счетом наплевать на вас и на любого другого обитателя Конистон-Террас. Когда вы последний раз совершали прогулку под звездным небом? Я знаю, вы потеряли ногу и вам трудно передвигаться. Но в определенном возрасте все мы теряем ногу, более или менее. Ваша утраченная нога – всего лишь знак, символ или симптом – я никогда не помню, что именно, – того, что стареешь, становишься старым и неинтересным. Так какой смысл жаловаться? Вот послушайте: «Я есть, однако никого не интересует, кто я есть. Мои друзья от меня отрекаются, как от утраченной памяти. Я один печалюсь о своих бедах».

Вы знаете эти строки? Джон Клэр. Предупреждаю вас, Пол: именно этим вы кончите, как Джон Клэр, и будете один печалиться о своих бедах. Потому что, уверяю вас, всем на это наплевать.

У этой Костелло никогда не поймешь, говорит ли она серьезно или подтрунивает над ним. Он может справиться с англичанами, точнее – с англо-австралийцами. Но с ирландцами у него всегда проблемы, и с австралийцами ирландского происхождения – тоже. Он вполне допускает, что кому-то может прийти в голову мысль превратить историю его и Марияны, человека с культей и подвижной балканской леди, в комедию. Но, несмотря на все ее «шпильки», Костелло не имеет в виду комедию, и именно это ставит его в тупик, именно это он называет ирландскими штучками.

– Нам нужно уйти с балкона, – говорит он.

– Еще нет. «О звездное небо…» Как там дальше?

– Не знаю.

– «О звездное небо» и что-то там еще такое. Как же это вышло, что я нарвалась на такого нелюбопытного, непредприимчивого человека, как вы? Вы можете это объяснить? Может быть, все дело в английском языке, а вы недостаточно уверенно себя чувствуете, пользуясь языком, который для вас неродной? С тех пор как вы напомнили мне о своем французском прошлом, я, знаете ли, внимаю вам, навострив уши. Да, вы действительно правы: вы говорите по-английски, вы, вероятно, думаете по-английски, даже видите сны на английском, однако английский – не ваш родной язык. Я бы даже сказала, что английский для вас – маскировка или маска, ваш черепаший панцирь. Клянусь, когда вы говорите, я слышу, как вы выбираете слова – одно за другим – из коробочки, которую всегда носите с собой, и расставляете их по местам. Настоящий местный житель так не говорит – тот, кто знает язык с рождения.

– Как же говорит местный житель?

– От сердца. Слова идут изнутри, и он их поет, поет вместе с ними, так сказать.

– Понятно. Вы предлагаете, чтобы я вернулся во Францию? Вы предлагаете, чтобы я пел «Frйre Jacques»?

– Не смейтесь надо мной, Пол. Я ни слова не сказала о возвращении во Францию. Вы давным-давно утратили контакт с французским. Все, что я сказала, – это что вы говорите по-английски, как иностранец.

– Я говорю по-английски, как иностранец, потому что я и есть иностранец. Я иностранец по природе и был иностранцем всю свою жизнь. И я не понимаю, с какой это стати должен извиняться. Если бы не было иностранцев, не было бы и местных жителей.

– Иностранец по природе? Нет, это не так, не вините свою природу. У вас очень хорошая природа, пусть и слегка недоразвитая. Нет, чем больше я слушаю, тем больше убеждаюсь, что ключ к вашему характеру – в вашей речи. Вы говорите по-книжному. Когда-то, давным-давно, вы были бледным примерным маленьким мальчиком – я прямо-таки вижу вас, – который воспринимал книги чересчур серьезно. Вы и сейчас такой.

– Какой? Бледный? Примерный? Недоразвитый?

– Маленький мальчик, который боится показаться смешным, если раскроет рот. Позвольте мне сделать вам предложение, Пол. Заприте эту квартиру и распрощайтесь с Аделаидой. Аделаида слишком похожа на кладбище. Вы не можете здесь больше жить. Лучше поедем в Карлтон, поживете там у меня. Я буду давать вам уроки языка. Я научу вас говорить от сердца. Один двухчасовой урок в день, шесть дней в неделю; на седьмой день мы можем передохнуть. Я даже буду для вас стряпать. Не так мастерски, как Марияна, но вполне сносно. После обеда, если у нас будет соответствующее настроение, вы сможете рассказывать мне истории из своей сокровищницы, которые я потом буду пересказывать вам в таком ускоренном и улучшенном виде, что вы их не узнаете. Что еще? Никаких грубых удовольствий – вы вздохнули с облегчением, услышав это. Мы будем чисты, как блаженные ангелы. Во всех остальных отношениях я буду о вас заботиться, и, быть может, вы тоже научитесь заботиться обо мне. Когда настанет мой час, вы закроете мне глаза, засунете в ноздри вату и прочитаете надо мной краткую молитву. Или наоборот – если вы уйдете первым. Как вам это?

– Это похоже на брак.

– Да, это своего рода брак. Дружеский брак. Пол и Элизабет. Элизабет и Пол. Спутники. А если вам не импонирует Карлтон, то мы могли бы купить фургон и путешествовать по континенту, осматривая достопримечательности. Мы даже могли бы слетать на самолете во Францию. Как насчет этого? Вы бы показали мне свои любимые места: галерею Лафайет, Тараскон, Пиренеи. Варианты бесконечны. Итак, что скажете?

Хоть она ирландка, но слова ее звучат искренне, пусть и наполовину. Теперь его очередь.

Он поднимается и встает перед ней, прислонившись к столу. Может ли он в кои веки заставить свой голос петь? Он прикрывает глаза и, стараясь ни о чем не думать, ждет, пока придут слова.

– Почему я, Элизабет? – приходят к нему слова. – Почему именно я – из всех людей, живущих на Земле?

Все те же старые слова, все та же унылая старая песня. Он не может это преодолеть. Однако пока он не получит ответ на свой вопрос, его сердцу не запеть.

Элизабет Костелло молчит.

– Я – отходы, Элизабет, неблагородный металл, меня не восстановить. Я не нужен ни вам, ни кому бы то ни было. Слишком бледный, слишком холодный, слишком напуганный. Что заставило вас выбрать меня? Что подало вам идею, будто у вас со мной что-нибудь получится? Почему вы остаетесь со мной? Говорите же!

И она говорит:

– Вы созданы для меня, Пол, как я создана для вас. Пока довольно? Или вы хотите, чтобы я заявила это plenu voce, в полный голос?

– Заявите это в полный голос, чтобы дошло даже до такого несчастного тупицы, как я.

Она откашливается.

– Пол Реймент был рожден для меня одной, а я – для него. Он способен вести, а я – следовать; он – действовать, а я – писать. Еще?

– Нет, этого достаточно. А теперь позвольте спросить вас напрямик, миссис Костелло: вы реальны?

– Реальна ли я? Я ем, сплю, страдаю, хожу в туалет. Я простужаюсь. Конечно, я реальна. Так же реальна, как вы.

– Пожалуйста, будьте хоть раз серьезны. Пожалуйста, ответьте мне: я жив или я мертв? Не случилось ли на Мэгилл-роуд чего-то, что от меня ускользнуло?

– А я – тень, прикомандированная к вам, чтобы познакомить с загробной жизнью? Вы об этом спрашиваете? Нет, успокойтесь, бедное раздвоенное создание, я ничем не отличаюсь от вас. Старая женщина, которая марает бумагу, страницу за страницей, день за днем, и будь она проклята, если знает, зачем. Если и есть какой-то побуждающий дух – а я в этом сомневаюсь, – то он со своим хлыстом стоит надо мной, а не над вами. «Не расслабляйся, юная Элизабет Костелло! – твердит он и ударяет хлыстом. – Давай работай!» Нет, это самая обычная история, действительно самая обычная, всего с тремя измерениями – длина, ширина и высота, как в обычной жизни, и я делаю вам самое обычное предложение. Поехали со мной в Мельбурн, в мой славный старый дом в Карлтоне. Вам там понравится. Забудьте о миссис Йокич, у вас нет с ней ни малейшего шанса. Лучше поехали со мной. Я буду вам самым верным другом, copine ваших последних дней. Мы будем с вами делить корки, пока у нас еще есть зубы. Что скажете?

– Что я скажу, вынув слова из коробочки, которую всюду ношу с собой, – или от сердца?

– Ах, вот вы меня и поймали! Как вы быстро схватываете! От сердца, Пол, в кои-то веки.

Он наблюдал за ее ртом, пока она говорила, – такая у него привычка: другие люди смотрят в глаза, а он – на рот. «Никаких грубых удовольствий», – сказала она. Но сейчас ему вдруг представилось, как он целует этот рот, с сухими, быть может, даже увядшими губами, с пушком над верхней губой. Включает ли дружеский брак поцелуи? Он опускает глаза. Если бы он был менее вежлив, то передернулся бы.

И она это видит. Она не существо высшего порядка, но это она видит.

– Готова побиться об заклад, что маленьким мальчиком вы не любили, когда мама вас целовала, – тихо произносит она. – Я права? Отворачивали лицо, позволяя ей чуть коснуться вашего лба, и ничего больше? А вашему голландскому отчиму совсем не позволяли? Хотели с самого начала быть маленьким мужчиной, который никому ничем не обязан; который всем обязан самому себе. Они вызывали у вас отвращение – ваша мать и ее новый муж: их дыхание, их запах, их прикосновения и ласки? Как же вы могли вообразить, что Марияна Йокич полюбит мужчину, питающего такое отвращение к физическому?

– Я не питаю отвращения к физическому, – холодно возражает он. Ему хочется добавить: «Я питаю отвращение к уродливому», но он воздерживается. – Из чего же, по-вашему, состояла моя жизнь после Мэгилл-роуд? Да я по уши погряз в физиологии, и так день за днем. Только благодаря моей верности физическому я до сих пор не покончил с собой.

Когда он произносит эти слова, ему становится ясно, что имела в виду эта женщина, говоря о коробочке со словами.

«Покончил с собой! – думает он. – Сколь высокопарно, неискренне! Как все исповеди, в которые она меня втравливает!»

И в то же самое время он думает: «Если бы у нас в тот день было на пять минут больше, если бы крадучись не вошла Люба, как маленькая сторожевая собачка, Марияна бы меня поцеловала. К тому шло, я точно знаю, чувствую это всей кожей. Она бы наклонилась и легонько коснулась губами моего плеча. Тогда все было бы хорошо. Я бы прижал ее к себе; мы бы с ней узнали, каково это – лежать рядом, грудь к груди, сжимая друг друга в объятиях, вдыхая дыхание друг друга. Родина».

– Признайте, Пол (эта женщина все еще говорит!), что я поразительно хорошо сохраняла чувство юмора с того самого дня, как появилась у вас на пороге, и до настоящего момента. Ни одного ругательства, ни одного грубого слова; вместо этого сыпала шутками ирландской закваски и расточала комплименты. Позвольте вас спросить: вы думаете, я такова по природе?

Он не отвечает. Мысли его далеко. Ему безразлично, какова по природе Элизабет Костелло.

– По природе я раздражительное старое создание, Пол, и подвержена вспышкам дикой ярости. Вообще-то я настоящая гадюка. И лишь потому, что я поклялась себе быть хорошей, вам было так легко со мной. Но мне это далось нелегко, уж поверьте. Много раз мне приходилось сдерживаться, чтобы не взорваться. Вы полагаете, то, что я сказала, – это худшее из того, что можно о вас сказать? Я имею в виду слова о том, что вы медлительны, как черепаха, и слишком привередливы? Можно сказать еще очень многое, поверьте. Когда кто-то знает о нас худшее, худшее и самое обидное, но не высказывается, а, напротив, сдерживается и продолжает улыбаться и шутить – как это называется? Мы называем это привязанностью. Где еще в целом мире вы найдете на столь поздней стадии привязанность – вы, уродливый старый человек? Да, мне тоже знакомо это слово – «уродливый». Мы оба уродливы, Пол, стары и уродливы. Так же сильно, как и прежде, нам хочется заключить в объятия красоту всего мира. Оно никогда не угаснет в нас, это стремление. Но красоте всего мира не нужен ни один из нас. Итак, нам приходится довольствоваться меньшим, значительно меньшим. Фактически нам остается принять то, что предлагают, или ходить голодными. Итак, когда добрая крестная мать предлагает умыкнуть вас из вашей унылой обстановки, от ваших безнадежных, ваших трогательных, ваших нереальных мечтаний, вам следует хорошенько подумать, прежде чем оттолкнуть ее. Я даю вам один день, Пол, двадцать четыре часа на обдумывание. Если вы откажетесь, если будете цепляться за ваше нынешнее медлительное существование, я покажу вам, на что способна, я покажу, как умею плеваться.

На его часах три пятнадцать. Как же ему убить три часа?

В гостиной горит свет. Элизабет Костелло уснула за столиком, который присвоила, уснула, уронив голову на кипу бумаг.

Он склонен так ее и оставить. Ни в коем случае ему не хочется разбудить ее и услышать новые «шпильки». Он устал от ее «шпилек». Частенько он чувствует себя старым медведем в Колизее, не знающим, в какую сторону повернуться. Смерть от тысячи порезов.

И все же.

И все же он очень осторожно приподнимает ее и подкладывает под голову подушку.

В сказке именно в эту минуту старая карга превратилась бы в прекрасную принцессу. Но это явно не сказка. После того как они с Элизабет Костелло обменялись рукопожатием при знакомстве, между ними не было физического контакта. Ее волосы безжизненны на ощупь, они не пружинят. А под волосами череп, внутри которого кипит деятельность, о которой он предпочитает не знать.

Если бы объектом этой заботы был ребенок, к примеру Люба или даже красивый, надрывающий сердце вероломный Драго, он мог бы назвать это нежностью. Но в случае с такой женщиной это не нежность. Это просто то, что один старик может сделать для другого старика, которому нездоровится. Гуманность.

По-видимому, как любому человеку, Элизабет Костелло хочется, чтобы ее любили. И, как любого, перед концом ее снедает чувство, будто она что-то упустила. Не это ли она ищет в нем: то, что упустила? Не таков ли ответ на его назойливый вопрос? А если так, то это просто смехотворно. Как же он может быть тем, что упущено, когда всю свою жизнь упускает самого себя? Человек за бортом! Затерялся в неспокойном море у чужих берегов.

Где-то вдали существуют двое детей Костелло, о которых он читал в библиотеке, детей, о которых она не рассказывает, вероятно, потому, что они ее не любят или любят недостаточно. По-видимому, они точно так же, как и он, сыты по горло «шпильками» Элизабет Костелло. Он их не винит. Если бы у него была такая мать, как она, он бы тоже держался от нее на расстоянии.

Совсем одна в пустом доме в Мельбурне, вступающая в последнюю пору жизни, изголодавшаяся по любви. К кому же ей обратиться за утешением, как не к человеку из другого государства, фотографу в отставке, совершенно незнакомому человеку, который испытал удар судьбы и тоже нуждается в любви? Если существует человеческое, гуманное объяснение ее ситуации, то оно должно быть именно таким. Почти что наугад она опустилась на него, как бабочка на цветок или оса на червяка. И каким-то образом (такими туманными, такими извилистыми путями, что разум отказывается их исследовать) потребность в любви и сочинение историй – то есть бумаги, в беспорядке сваленные на столе, – связаны друг с другом.

Он бросает взгляд на то, что она пишет. Жирными буквами: «(Мысли ЭК) Австралийский романист – какая судьба! Что же должно струиться в венах у этого человека?» Эти слова так яростно подчеркнуты, что даже порвана бумага. Затем: «После трапезы они играют в карты. Использовать эту игру для выявления их различий. Бланка выигрывает. Ограниченный, но хваткий ум. Драго неважно играет в карты – слишком небрежен, слишком уверен в себе. Марияна улыбается, расслабившись, гордясь своими отпрысками. ПР пытается воспользоваться игрой, чтобы подружиться с Бланкой, но она противится. Ее ледяное неодобрение».

Трапеза, а затем игра в карты. ПР и Бланка. Будут ли они в конце концов одной семьей – он с ледяной водой в жилах и Йокичи, такие полнокровные? Что еще замышляет Костелло, какие мысли роятся в ее беспокойной голове?

Писака спит, а персонаж слоняется, ища, чем бы себя занять. Неплохая шутка, вот только некому ее оценить.

Беспокойная голова писаки покоится на подушке. Если прислушаться, из ее груди вырывается слабый шум, словно насос качает воздух. Он выключает лампу. Кажется, он превращается в такую особу, которая рано засыпает и просыпается, когда еще не рассвело; она же, по-видимому, из тех, кто поздно ложится, сплетая по ночам свои фантазии. Как же они смогли бы зажить одним домом?

 

Глава 29

– Только не визит без предупреждения, – говорит он. – Я не люблю, когда люди являются ко мне, не предупредив заранее, и сам не наношу визиты без предупреждения.

– И тем не менее, – отвечает Элизабет Костелло, – нарушьте ваше правило всего лишь раз. Это настолько спонтаннее, нежели писать письма, настолько по-соседски. А как же иначе вам увидеть вашу тайную невесту у ее домашнего очага, chez elle?

Ему вспоминается детство, Балларэт тех дней, когда еще не были распространены телефоны, когда в воскресенье днем они вчетвером садились в синий «Рено» голландца и без предупреждения отправлялись наносить визиты. Какая скука! Единственные визиты, которые он вспоминает с удовольствием, – это на участок к другу их отчима, садоводу Андреа Миттига. Это у Миттига, в тесном пространстве за огромной бочкой с водой, среди паутины, он вместе с Принни Миттига проводил волнующее исследование различий между мужчиной и женщиной.

«Обещай, что приедешь в следующее воскресенье», – шептала Принни Миттига, когда визит подходил к концу, когда был выпит малиновый сок и съеден миндальный пирог и они снова садились в машину, нагруженные помидорами, сливами и апельсинами из сада Миттига, собираясь в обратный путь на Уиррамунда-авеню.

«Не знаю», – отвечал он с бесстрастным видом, хотя сам горел желанием продолжить эти уроки.

– Поли и Принни снова играли в доктора, – объявляла его сестра с заднего сиденья, где было их место.

– Не играли! – протестовал он, толкая ее в бок.

– Allez, les enfants, soyez sages! – увещевала их мать.

Что касается голландца, то он, сгорбившись за рулем, был занят тем, чтобы объехать рытвины на дороге, и никогда ничего не слышал.

Голландец ездил с минимальной скоростью. Это была его теория вождения, усвоенная в Голландии. Когда нужно было подняться в гору, мотор начинал стучать и кашлять; за ними скапливалась целая вереница автомобилей, которые гудели. Но на голландца это не действовало.

«Toujours pressйs, pressйs, – говорил он скрипучим голландским голосом. – Ils sont fous! Ils gaspillent de l’essence, c’est tout!» Он не собирался gaspiller свой essence ни для кого. Так они и ползли до наступления сумерек, без света, чтобы сберечь аккумулятор.

«Oh la la, ils gaspillent de l’essence! – шептали, подражая голландскому акценту и давясь от смеха, он и его сестра на заднем сиденье, где пахло гнилыми луковицами георгинов, в то время как мимо проносились настоящие автомобили – “Шевроле” и “Студебекеры”. – Merde, merde, merde!»

Голландец пристрастился к шортам. До чего же нелепо выглядел этот голландец, с его бледными ногами и клетчатыми гольфами, в мешковатых шортах, среди настоящих австралийцев! Зачем вообще их мать вышла за него замуж? Позволяет ли она ему делать с ней это в темной спальне? Когда они думали о голландце с его штукой, делающем это с их матерью, то готовы были сгореть со стыда и от возмущения.

«Рено» голландца было единственным в Балларате. Он купил его подержанным у какого-то другого голландца.

«Renault, l’auto la plus йconomique», – объяснял он, хотя его машина всегда была не в порядке, всегда стояла в ремонтной мастерской, ожидая, когда из Мельбурна прибудет та или иная деталь.

Здесь, в Аделаиде, нет «Рено». Нет Принни Мигтига. Никакой игры в доктора. Только реальность. Следует ли нанести им последний визит без предупреждения в память о прежних временах? Как воспримут это Йокичи? Захлопнут ли они дверь перед носом незваных гостей? Или, поскольку они вообще-то из того же мира, что и Миттига, мира ушедшего или уходящего, их встретят приветливо, угостят чаем с пирогом и отправят домой, нагруженных подарками?

– Настоящая экспедиция, – говорит Элизабет Костелло. – Неведомый континент Мунно-Пара. Уверена, это поможет вам отойти от себя.

– Если мы нанесем визит в Мунно-Пара, то не для того, чтобы я отошел от себя, – возражает он. – Во мне нет ничего такого, от чего мне нужно убегать.

– И как мило с вашей стороны пригласить меня, – продолжает Элизабет Костелло. – Разве вы не предпочли бы поехать один?

«Всегда весела, – думает он. – Как утомительно, должно быть, жить с кем-то, кто так непоколебимо весел».

– У меня и в мыслях не было ехать без вас, – отвечает он.

Много лет тому назад ему приходилось колесить по Мунно-Пара на пути в Гоулер. Тогда тут было всего несколько домишек, разбросанных вокруг автозаправочной станции, а за ними – кустарники. Теперь тут всюду улицы и новые дома.

Наррапинга-клоуз, семь – этот адрес стоял на бланках, которые он подписывал для Марияны. Такси останавливается перед домом в колониальном стиле; зеленый газон окружает аскетичный маленький прямоугольный японский сад: плита из черного мрамора, по которой струится вода, камыши, серые булыжники. («Совсем настоящий! – восхищается Элизабет Костелло, выбираясь из машины. – Просто подлинный! Дать вам руку?»)

Шофер передает ему костыли. Он расплачивается.

Дверь слегка приоткрывается; их подозрительно оглядывает девушка с бледным флегматичным лицом и серебряным колечком в носу. Бланка, предполагает он, средний ребенок, магазинная воровка, его негаданная протеже. Он надеялся, что она такая же красавица, как ее сестра. Но нет, это не так.

– Хелло, – говорит он. – Я Пол Реймент. Это миссис Костелло. Мы надеемся увидеть твою маму.

Не говоря ни слова, девушка исчезает. Они все ждут и ждут на пороге. Ничего не происходит.

– Я предлагаю войти, – говорит наконец Элизабет Костелло.

Они оказываются в гостиной, обставленной белой кожаной мебелью; с одной стороны – большой телевизионный экран, с другой – огромная абстрактная картина: вихрь оранжевых, лимонных и желтых тонов на белом фоне. Над головой – кондиционер. Никаких кукол в народных костюмах, никаких закатов над Адриатикой, ничего, что напоминало бы о прежней стране.

– Все настоящее! – снова восклицает Элизабет Костелло. – Кто бы мог подумать!

Он предполагает, что эти замечания о настоящем в некотором смысле направлены в его адрес; он предполагает, что в них заключена ирония. Но он не может догадаться, что за этим кроется.

Предполагаемая Бланка просовывает в дверь голову.

– Она идет, – произносит девушка нараспев и снова исчезает.

Марияна не сделала никаких усилий, чтобы принарядиться. На ней синие джинсы и белая хлопчатобумажная блузка, не скрывающая плотную талию.

– Итак, вы приводите свою секретаршу, – говорит она без всяких предисловий. – Что вы хотите?

– Это не конфронтация, – говорит он. – У нас тут небольшая проблема, и, я думаю, лучший способ ее решить – это спокойно побеседовать. Элизабет не моя секретарша и никогда ею не была. Просто друг. Она приехала со мной, потому что чудесный день и мы решили прогуляться.

– Поездка за город, – поясняет Элизабет. – Как у вас дела, Марияна?

– Хорошо. Ну что же, присаживайтесь. Хотите чаю?

– С удовольствием выпила бы чашечку, и Пол тоже. Если Пол скучает по чему-то из старого образа жизни, так это по обычаю заглянуть к друзьям на чашечку чая.

– Да, Элизабет знает меня лучше, чем я сам. Мне даже не нужно открывать рот.

– Это хорошо, – говорит Марияна. – Я делаю чай.

Шторы задернуты от палящего солнца, но сквозь щели видны два высоких эвкалипта во дворе и пустой гамак, подвешенный между ними.

– Стиль жизни, – замечает Элизабет Костелло. – Разве не так это называется в наши дни? Нашим друзьям Йокичам нужно соответствовать стилю жизни.

– Я не понимаю, почему вы подтруниваете над этим, – отвечает он. – Безусловно, в Мунно-Пара так же имеют право на стиль жизни, как и в Мельбурне. Зачем же им было покидать Хорватию, как не для того, чтобы самим выбирать себе стиль жизни?

– Я не подтруниваю. Напротив, я полна восхищения.

Возвращается Марияна с чаем. С чаем, но без пирога.

– Итак, зачем вы приходите? – осведомляется она.

– Мог бы я побеседовать с Драго, совсем недолго?

Она качает головой.

– Нет дома.

– Хорошо, – продолжает он. – У меня есть предложение. У Драго ключи от моей квартиры. Во вторник утром я уйду и буду долго отсутствовать. Уйду в девять и вернусь не раньше трех. Могли бы вы сказать Драго, что мне было бы приятно, когда я вернусь домой, увидеть, что все на своем месте, как раньше.

Следует долгое молчание. На Марияне синие пластиковые босоножки. Синие босоножки, темно-красные ногти на ногах. Хотя он бывший фотограф-портретист, а Марияна бывший реставратор картин, их эстетические понятия резко расходятся. Весьма возможно, что и в других вопросах их взгляды резко расходятся. Например, их отношение к словам «мое» и «твое». Женщина, которую он мечтал увести у мужа. «Я хочу о вас заботиться. Хочу защитить, взять под свое крыло». Как бы это выглядело в реальности: заботиться о ней, двух ее враждебно настроенных дочерях и вероломном сыне?

– Я ничего не знаю про ключи, – говорит Марияна. – Вы даете Драго ключи?

– У Драго были ключи от парадного входа, когда он у меня жил. Когда пользовался моей квартирой. Один ключ у вас, второй – у Драго. Он может выносить вещи из квартиры и может приносить их обратно. Независимо от того, дома ли я. Воспользовавшись ключом. Не знаю, как мне объяснить это еще яснее.

На столе – хромированная зажигалка в форме раковины наутилуса. Марияна закуривает сигарету.

– У вас тоже есть жалобы? – спрашивает она Элизабет. – Вы тоже думаете, что мой сын – вор?

Элизабет театрально пожимает плечами.

– Не знаю, что и подумать, – отвечает она. – В наши дни перед молодежью столько соблазнов… Это слово… «вор»… Такое большое, такое тяжелое, такое… окончательное. В Америке используют слово «кража». Крупная кража, мелкая кража – и много градаций между ними. Полагаю, что Пол имеет в виду мелкую кражу, самую мелкую, такую мелкую, что вещь как бы и не украли, а одолжили. Вы это хотели сказать, Пол? Что Драго, или, скорее, один из друзей Драго, одолжил у вас пару вещей, которые вам бы хотелось получить обратно.

Он кивает.

– Так вот для чего вы приходите! – говорит Марияна. – Никакого телефонного звонка, просто стучите в дверь, как полиция? Что он берет? Что, вы говорите, он берет?

– Фотографию из моей коллекции. Фошери. Оригинал заменен копией, копией, которую подделали – уж не знаю, для какой цели. И мы не полиция. Это же смешно. Полиция не приезжает на такси.

Марияна машет в сторону телефона. Им дают понять, что визит закончен? Но он даже не допил свой чай.

– Оригинал? – повторяет она. – Что это такое – оригинальная фотография? Вы наводите камеру, вы делаете копию. Вот как работает камера. Камера похожа на ксерокс. Так что же такое оригинал? Оригинал – это уже копия. Не то что картина.

– Это вздор, Марияна. Софистика. Фотография – это не сама вещь. То же самое и картина. Но от этого ни то ни другое не становится копией. Каждая становится новой вещью, новой в этом мире, реальной вещью, новым оригиналом. Я лишился оригинального снимка, который представляет для меня ценность, и хочу получить его обратно.

– Я говорю вздор? Вы делаете фотографию, или этот человек, как его, Фошери, делает фотографию, потом вы делаете отпечатки – один-два-три-четыре-пять – и все эти отпечатки оригиналы, пять раз оригиналы, десять раз оригиналы, сто раз оригиналы, никаких копий? Что же тогда вздор? Вы приходите сюда, вы говорите Драго, что он должен найти оригиналы. Для чего? Чтобы вы могли умереть и отдать оригиналы в библиотеку? Чтобы вы стали знаменитым? Знаменитый Пол Реймент? – Она поворачивается к Элизабет Костелло. – Мистер Реймент предлагает нам деньги. Вы это знаете? Он предлагает забрать меня с работы по уходу. Он обещает всем нам новую жизнь. Предлагает Драго новую школу, шикарную школу в Канберре. Предлагает платить. Теперь он говорит, мы у него крадем.

– Это верно лишь наполовину. Я предлагал о вас позаботиться. Предлагал также позаботиться о детях. Но я не предлагал новой жизни. Я не так глуп. Не существует такой вещи, как новая жизнь. У всех нас только одна жизнь, одна у каждого.

– Так почему же вы говорите, что Драго крадет?

– Не думаю, чтобы я употребил слово «красть», а если употребил, то беру его обратно. Драго, а скорее друг Драго, Шон, взял фотографию из моей коллекции, одолжил, и сделал копию, которую подделал, уж не знаю, каким способом, – вы разбираетесь в таких вещах лучше, чем я. Теперь мне хотелось бы получить обратно оригинал. После чего вопрос будет закрыт и все будет как прежде. Драго может приходить в гости, его друзья могут приходить в гости, он может ночевать, если захочет. Марияна, это нехорошо – привыкать одалживать и не возвращать, нехорошо для мальчика, который еще не вырос. Этого не потерпят в его новой школе, в колледже Уэллингтон.

– С Уэллингтоном кончено. У нас нет денег на Уэллингтон.

– Я предложил заплатить за Уэллингтон, мое предложение в силе. Ничего не изменилось. Я заплачу и за другие вещи. Дело не в деньгах.

– Значит, не в деньгах, так почему же вы так злитесь? Почему приходите стучать в дверь? Воскресенье, а вы приходите стучать в дверь, как полиция. Тук-тук.

Он никогда не умел спорить, особенно с женщинами – в спорах они затыкали его за пояс. Скажем, его жена. Вообще-то, когда он подумал об этом теперь, ему показалось, что именно из-за этого распался их брак: не то чтобы они так уж часто спорили, но он непременно проигрывал. Может быть, если бы он победил в споре хотя бы раз, они с Генриеттой и сейчас были бы вместе. Как скучно быть связанной с мужчиной, который даже не может дать достойный отпор!

И то же самое с Марияной. Возможно, Марияне хочется, чтобы он был тверже. Возможно, в глубине души она хочет, чтобы он победил. Если бы ему удалось настоять на своем, возможно, ему бы еще удалось ее удержать.

– Никто не злится, Марияна. Я написал вам письмо, но не отправил, а решил, что будет быстрее доставить его лично. Я оставлю его здесь. – Он кладет письмо на кофейный столик. – Оно адресовано Мэлу. Он может прочесть на досуге. Я также подумал, – он бросает взгляд на Элизабет Костелло, – мы также подумали, что было бы хорошо заехать на чашечку чая и поболтать, как это было принято в прежние дни. Это был милый обычай – заглянуть запросто, по-соседски. Будет жаль, если этот обычай отомрет.

Но Элизабет Костелло не оказывает ему поддержки. Элизабет Костелло откинулась на спинку стула, прикрыв глаза, погруженная в свои мысли. Слава богу, тут нет Любы, которая сверлила бы его взглядом.

– Только полиция приходит стучать в дверь, – не успокаивается Марияна. – Если вы сначала звоните по телефону, говорите, что приедете на чай, тогда вы никого не пугаете, как полиция.

– Вас напугали. Да. Простите. Нам следовало позвонить.

– Я согласна, – вмешивается в разговор Элизабет, очнувшись. – Нам следовало позвонить. Да, это нам следовало сделать. Это наша ошибка.

Молчание. Конец схватки? Он определенно проиграл. Но почетное ли это поражение, достаточно ли почетное, чтобы получить возможность отыграться, или он разбит наголову?

– Вы хотите такси? – спрашивает Марияна. – Вы хотите вызвать такси?

Он и Костелло обмениваются взглядами.

– Да, – отвечает Элизабет Костелло. – Если только Полу нечего больше сказать.

– Полу больше нечего сказать, – подтверждает он. – Пол приехал в надежде получить назад свою собственность, но сейчас Пол сдается.

Марияна встает и делает повелительный жест.

– Пошли! – говорит она. – Вы хотите посмотреть, какой Драго вор, я вам покажу.

Он пытается подняться с дивана. Хотя она видит, каких усилий ему это стоит, она не бросается помочь. Он переводит взгляд на Элизабет Костелло.

– Ступайте, – говорит Элизабет Костелло. – Я останусь здесь и переведу дух перед началом следующего акта.

Он с трудом выпрямляется. Марияна уже на полпути к лестнице. Он следует за ней, вцепившись в перила, осторожно передвигаясь со ступеньки на ступеньку.

«Посторонним вход воспрещен, – гласит бросающаяся в глаза надпись на двери. – Это касается Вас».

– Комната Драго, – поясняет Марияна и распахивает дверь.

Вся мебель в комнате из светлой сосны: кровать, письменный стол, книжный шкаф, столик для компьютера. В комнате идеальная чистота.

– Очень славно, – говорит он. – Я удивлен. Когда Драго жил у меня, он не был таким аккуратным.

Марияна пожимает плечами.

– Я говорю ему: мистер Реймент позволяет тебе устраивать беспорядок, чтобы ты его любил, но здесь ты не устраивай беспорядок, нет необходимости, здесь дом. Я также говорю ему: если ты хочешь идти в морской флот, хочешь жить в подводной лодке, учись быть аккуратным.

– Верно. Чтобы жить в подводной лодке, нужно поддерживать порядок. А Драго этого хочет – жить в подводной лодке?

Марияна снова пожимает плечами:

– Кто знает. Молодой. Еще ребенок.

Его собственное мнение относительно Драго, которое он не оглашает, заключается в том, что, вероятно, он поддерживает в комнате порядок, как на корабле, только потому, что у него над душой стоит мать. Марияна Йокич очень даже может внушить робость, когда этого захочет.

На стене над кроватью Драго прикреплены три фотографии, увеличенные до размеров плаката. Две из них Фошери: группа старателей; женщины и дети в дверях хижины из ветвей. Третья, цветная, запечатлела восемь гибких мужских тел в тот момент, когда они замерли в воздухе, перед тем как нырнуть в бассейн.

– Итак, – произносит Марияна.

Уперев руки в бока, она ждет, чтобы он заговорил.

Он подходит поближе и рассматривает вторую фотографию. К телу маленькой девочки с грязными ручками приставлена голова Любы, ее темные глаза его буравят. Монтаж не очень удачен: поворот головы не соответствует положению плеч.

– Всего лишь игра, – замечает Марияна. – Ничего серьезного. Всего лишь картинки. Игра с картинками на компьютере. Кто же тут вор? Современная игра. Изображения – кому они принадлежат? Вы хотите сказать: я навожу на вас камеру, – она тычет пальцем ему в грудь, – я вор, я краду ваше изображение? Нет, изображения ничьи – ваше изображение, мое изображение. Это не секрет – то, что делает Драго. Эти фотографии, – она машет в сторону фотографий на стене, – все на его веб-сайте. Любой может посмотреть. Вы хотите посмотреть на веб-сайт?

Она делает жест в сторону компьютера, который тихонько жужжит.

– Пожалуйста, не надо, – отмахивается он. – Я ничего не понимаю в компьютерах. Драго может делать какие угодно копии, мне все равно. Я просто хочу получить обратно оригиналы. Оригинальные снимки. Те, которых касалась рука Фошери.

– Оригиналы. – Внезапно она улыбается, довольно добродушно, словно до нее доходит: раз он не разбирается в компьютерах и в том, что такое оригинал, то он настаивает на своем не из упрямства, а потому что дурак. – О’кей. Когда Драго придет домой, я спрошу у него про оригиналы. – Она делает паузу. – Элизабет, – продолжает она, – она живет теперь с вами?

– Нет, у нас нет таких планов.

Она все еще улыбается.

– Но, может быть, хорошая идея. Тогда вы не один, когда случится… ну, знаете… несчастный случай.

Она снова делает паузу, и в это время до него доходит, что, наверное, она привела его наверх не только для того, чтобы показать картинки Драго.

– Вы хороший человек, мистер Реймент.

– Пол.

– Вы хороший человек, Пол. Но вам слишком одиноко в вашей квартире, вы знаете, что я имею в виду. Мне тоже было одиноко в Кубер-Пиди, перед тем как мы приехали в Аделаиду, так что я знаю, я знаю. Сидишь дома весь день, дети в школе, только бэби и я – Люба была тогда бэби, – и у вас, знаете, негатив. Так может быть, у вас тоже негатив в вашей квартире. Ни детей, никого. Очень…

– Очень мрачно?

Она качает головой.

– Я не знаю это – что вы говорите. Вы хватаете. Хватаете что угодно. – Одной рукой она показывает, как хватают.

– Цепляюсь за соломинку, – предполагает он.

Она впервые дала понять, что ее английский недостаточен, чтобы выразить все, что она думает. Если бы только он говорил по-хорватски! Возможно, по-хорватски он смог бы петь от сердца. Слишком поздно учиться? Может ли он найти учителя здесь, в Аделаиде? Урок первый: глагол «любить».

– Во всяком случае, Элизабет может жить с вами, тогда вы забываете Марияну. Забываете также крестного отца. Это нехорошая идея, крестный отец, не реалистичная. Потому что где же он живет, этот крестный отец? Вы хотите, чтобы крестный отец приехал жить в Наррапинга-клоуз? Нереалистично – вы понимаете?

– Я никогда не просил о том, чтобы приехать к вам жить.

– Вы приходите тут жить, где вы тогда спите? Вы спите в кровати Драго? Где спит Драго? Или вы хотите спать со мной и Мэлом – два мужчины, одна женщина? – Она прыскает со смеху. – Вы этого хотите?

Он не может засмеяться. У него пересохло в горле.

– Я бы мог жить у вас во дворе, за домом, – шепчет он. – Я мог бы построить сарай. Я мог бы жить в сарае у вас во дворе и наблюдать за вами. За всеми вами.

– О’кей, – поспешно произносит она, – довольно разговоров. Элизабет приходит жить с вами, она все устроит, прогонит мгу.

– Мглу.

– Мглу. Смешное слово. В Хорватии мы говорим: ovaj glumi; это не означает мглу, не означает, что он мрачный, нет, означает, что он притворяется, он не по-настоящему. Но вы не притворяетесь, нет?

– Нет.

– Да, я это знаю. – И, к его удивлению, а возможно, и к своему собственному, она поднимается на цыпочки и целует его, два раза, по разу в каждую щеку. – Давайте, теперь мы идем вниз.

 

Глава 30

Элизабет Костелло не одна в гостиной. Над ней стоит странная фигура: человек в мешковатом белом рабочем халате, голова скрыта чем-то вроде холщового ведра. Кажется, этот человек что-то говорит, но слов его не разобрать.

Марияна быстро проходит по комнате.

– Zaboga, zar opet! – восклицает она со смехом. – У него зацепились волосы! Каждый раз, как он надевает это, – она показывает на странный головной убор, – его волосы цепляются, и тогда я должна… – Она шевелит пальцами, как будто отцепляет.

Она берет мужчину за плечи – это Мирослав, – поворачивает крутом и начинает отцеплять маску от его длинных волос. Наконец маска снята, и появляется лицо Мирослава, раскрасневшееся от жары. Кажется, он в прекрасном расположении духа.

– Это пчелы, – объясняет он. – Я переносил ульи.

– Мой муж – пчеловод, – говорит Марияна. – Вы знакомы с моим мужем? Это миссис Костелло, она друг мистера Реймента, Мэл.

– Здравствуйте, Мэл, – обращается к нему Элизабет Костелло. – Элизабет. Я слышала о вас, но никогда не видела, так сказать, живьем. Вы разводите пчел?

– Это что-то вроде хобби, – отвечает Мэл, или Мирослав.

– Мой муж, его семья всегда разводит пчел, – вставляет Марияна. – Его отец, а до того – дедушка. Так что он тоже разводит пчел, здесь, в Австралии.

– Всего несколько ульев, – говорит Мэл. – Но мед хороший, в основном от эвкалиптов. С привкусом эвкалипта.

Непринужденность в обращении этих двоих друг с другом говорит обо всем, а также смех Марияны и ее руки у него в волосах. Эти супруги вовсе не чужие друг другу. Напротив, они близки. Близкие отношения, ссора время от времени, балканский стиль, чтобы придать остроту: обвинения, взаимные упреки, бьются тарелки, хлопают двери. Затем – раскаяние и слезы, после которых – страстные объятия в постели. Если только вся эта история с побоями и бегством к тете Лиди не была ложью. Но почему? Может ли он быть объектом заговора, которого не понимает?

– Очень жарко в рабочем халате, – говорит Мэл. – Пойду переоденусь. – Он делает паузу. – Вы пришли посмотреть велосипед?

– Велосипед? – переспрашивает он. – Нет. Какой велосипед?

– Нам бы хотелось взглянуть на велосипед, – вклинивается в разговор Элизабет. – Где он?

– Он не закончен, – объясняет Мэл. – Драго некоторое время над ним не работал. Нужно доделать пару вещей. Но вы можете взглянуть, раз уж вы проделали весь этот путь. Он не будет против.

– Нам бы очень хотелось, – отвечает Элизабет. – Пол надеялся на это.

– Тогда идите. Я с вами встречусь на улице.

Они выходят из дома. К ним присоединяется Мирослав. На нем шорты, футболка с яркой надписью и сандалии. Он открывает дверь гаража. Там стоит знакомая красная машина, а рядом то, что Мирослав называет велосипедом.

– Боже мой! – восклицает Элизабет. – Какая странная штуковина! Как она работает?

Мирослав выкатывает эту необычную конструкцию из гаража. Потом с улыбкой поворачивается к нему:

– Может быть, вы сможете объяснить.

– Это то, что называют «лежачим» велосипедом, – говорит он. – Тут не нужно крутить педали – вместо этого вы поворачиваете рычаги руками.

– И это смастерил Драго? – спрашивает Элизабет. – Один?

– Да, – отвечает Мирослав. – Я только паял. В мастерской. Для того чтобы паять, нужен специалист.

– Ну что же, это великолепный подарок, – говорит Элизабет. – Разве вы так не думаете, Пол? Это снова сделает вас свободным. Вы сможете странствовать.

– Драго хочет поблагодарить вас, – объясняет Марияна. – Спасибо мистеру Рейменту за все.

Все взгляды устремлены на него. Откуда-то появляется Люба. Даже Бланка, в которой с самого начала чувствовалось неодобрение, присоединяется к группе. Стройная фигура. Гибкие движения. Папина дочка. Не красавица, но ведь некоторые женщины поздно развиваются. Собирается ли и Бланка, в свою очередь, поблагодарить его? Она трудилась над подарком, как пчелка? Что же это будет? Вышитый бумажник? Галстук, расписанный вручную?

Он чувствует, как заливается краской стыда. Так ему и надо, поделом.

– Это изумительно, – говорит он. И, поскольку от него этого ждут и поскольку так будет правильно, он делает шаг вперед на костылях и рассматривает подарок. – Изумительно, – повторяет он.

Он знает, сколько платит Марияне; догадывается, сколько зарабатывает Мирослав.

«Это гораздо больше, чем я заслуживаю», – думает он.

Переднее колесо обычного для велосипеда размера, с цепью; задние несколько меньше. Велосипед – а это скорее трехколесный велосипед – выкрашен с помощью распылителя в ярко-красный цвет. В высоту он меньше метра. На улице велосипедист будет почти невидим – он ниже поля зрения автомобилиста. Поэтому позади сиденья Драго прикрепил палочку из стекловолокна с оранжевым флажком на конце. Маленький яркий флажок, развевающийся над головой велосипедиста, должен предупреждать Уэйнов Блайтов всего мира.

«Лежачий». Раньше он никогда не ездил на таком, но он чувствует инстинктивную неприязнь к «лежачим» велосипедам, так же как к протезам, да и вообще ко всем подделкам.

– Изумительно, – снова повторяет он. – У меня просто слов нет. Можно мне его опробовать?

Мирослав мотает головой.

– Нет тормозов, – объясняет он. – Драго их еще не прикрепил. Но раз уж вы здесь, мы можем отрегулировать сиденье. Видите, мы смонтировали сиденье на рейке, так что вы можете его регулировать: вперед, назад.

Он откладывает костыли в сторону, снимает пиджак и позволяет Мирославу помочь ему взобраться. На этом сиденье он чувствует себя как-то странно.

– Марияна помогает с сиденьем, – говорит Мирослав. – Ну, знаете – для вашей ноги. Она проектирует, потом мы изготавливаем его из стекловолокна.

Тут не часы. Дни, недели. Наверное, они потратили на него целые недели, отец с сыном; и мать тоже. Лицо его так и пылает от стыда, и поделом ему.

– Вы не можете купить такую вещь в магазинах, где продают велосипеды, так что мы подумали: сделаем это как бы на заказ. Я вас подтолкну, чтобы вы прочувствовали. О’кей? Я подтолкну, но буду придерживать, потому что, помните, тормозов нет.

Зрители отступают в сторону. Мирослав выкатывает его на мощеную дорогу.

– Как мне править? – спрашивает он.

– Левой ногой. Вот тут есть педаль – видите? – с пружиной. Не беспокойтесь, вы привыкнете к нему.

На Наррапинга-клоуз нет машин. Мирослав легонько подталкивает. Он наклоняется вперед, берется за рычаги, пробует повернуть, надеясь, что эта хитрая штуковина поедет сама.

Конечно, он никогда не будет ею пользоваться. Она будет пылиться у него в кладовке на Конистон-Террас. Йокичи потратили все это время впустую, зря столько возились. Они это знают? Знали все время, пока мастерили этот велосипед? Может быть, этот урок езды на нем – всего лишь часть ритуала, который все они выполняют – он ради них, они ради него?

Ветер веет ему в лицо. На минуту он позволяет себе вообразить, что едет по Мэгилл-роуд и над головой у него развевается яркий флажок, напоминая миру, чтобы сжалился над ним. Детская коляска – вот на что это похоже больше всего. Коляска с престарелым седым младенцем на прогулке. Как будут смеяться зеваки, смеяться и свистеть: «Молодец, дедуля!»

Но, быть может, в более широком смысле это именно то, чему хотят научить его Йокичи: что он должен отказаться от своего важного вида и стать тем, кто он есть на самом деле – смешная фигура, старый одноногий джентльмен, который либо скачет на костылях, либо колесит по улицам на самодельном трехколесном велосипеде. Одна из местных достопримечательностей, один из чудаков, которые придают колорит общественной жизни. До того дня, когда Уэйн Блайт заведет свой мотор и снова до него доберется.

Мирослав так все время и бежит рядом. Теперь Мирослав поворачивает машину по широкой дуге, что позволяет им вернуться на дорогу.

Элизабет хлопает в ладоши, остальные следуют ее примеру.

– Браво, мой рыцарь, – говорит она. – Мой рыцарь печального образа.

Он ее игнорирует.

– Как вы думаете, Марияна, – спрашивает он, – мне следует снова начать ездить?

Потому что пока еще Марияна не произнесла ни слова. Марияна знает его лучше, чем ее муж, лучше, чем Элизабет Костелло. Она видела с самого начала, как он борется, чтобы сохранить свое мужское достоинство, и никогда не подтрунивала над ним по этому поводу. Следует ли ему продолжать бороться за свое достоинство или пора капитулировать?

– Да, – медленно произносит Марияна. – Он вам подходит. Я думаю, вам следует на нем кататься.

Левой рукой Марияна подперла подбородок, правой поддерживает левый локоть. Эта классическая поза раздумий, зрелого размышления. Она тщательно обдумала его вопрос и ответила. Женщина, прикосновение губ которой он еще чувствует на своей щеке, женщина, которая, по причинам, не вполне ясным для него самого, хотя порой у него и бывает на этот счет озарение, завладела его сердцем, высказалась.

– Ну что же, – говорит он (он хотел сказать: «Ну что же, моя любовь», но сдержался, чтобы не обидеть Мирослава, хотя Мирослав, должно быть, знает, Люба, наверное, знает, Бланка определенно знает, это написано у него на лице), – ну что же, я буду на нем кататься. Спасибо вам. Искреннее спасибо, от всей души, спасибо каждому из вас. А особенно большое спасибо отсутствующему Драго. – «В котором я ошибся и к которому был несправедлив», – хотелось бы ему сказать. – В котором я ошибся и к которому был несправедлив, – говорит он.

– Не беспокойтесь, – отвечает Мирослав. – Мы привезем его вам в трейлере, может быть, в следующий уик-энд. Нужно кое-что доделать – тормоза и всякое такое.

Он поворачивается к Элизабет.

– А теперь нам пора ехать? – спрашивает он; затем обращается к Мирославу: – Вы можете мне помочь?

Мирослав помогает ему слезть.

– Экспресс ПР, – говорит Люба. – Что такое «Экспресс ПР»?

И действительно, именно это написано на трехколесном велосипеде; буквы как будто разбросал порыв ветра – это сделано очень искусно. «Экспресс ПР».

– Это значит, что я смогу ездить очень быстро, – объясняет он. – Пол Реймент – человек-ракета.

– Человек-ракета, – повторяет Люба. Она улыбается ему – впервые за все время. – Вы не человек-ракета, вы медленный человек! – Потом она начинает хихикать и, обхватив мать за бедра, прячет свое личико.

– Разгром, – говорит он Элизабет. Они едут в такси, направляясь на юг, домой. – Поражение, моральное поражение. Мне никогда не было так стыдно за себя.

– Да, не очень-то хорошо вы выглядели. Вся эта ярость! И какая уверенность в своей правоте!

Ярость? О чем это она говорит?

– Только подумайте, – продолжает она, – вы чуть не потеряли крестного сына, и из-за чего? Я просто ушам своим не верила. Из-за какой-то старой фотографии! Фото группы незнакомцев, которым на вас было в высшей степени наплевать. На маленького французского мальчика, который в то время еще даже не родился.

– Пожалуйста, – молит он, – пожалуйста, хватит споров, у меня нет ни малейшего желания спорить. Я так и не понял, кто позволил Драго брать мои фотографии, но бог с ним. Марияна говорит, что теперь эти фотографии у Драго на веб-сайте. Я такой невежда! Что это значит – быть на веб-сайте?

– Это значит, что кто угодно, питающий любопытство к жизни Драго Йокича, может увидеть фотографии, о которых идет речь, в их оригинальной форме или в измененном виде, прямо у себя дома. Относительно того, почему Драго собирается публиковать их таким образом, я не вправе спрашивать. В воскресенье он доставит вам ваше транспортное средство, вот и спросите у него сами.

– Марияна заявляет, что вся эта история с фальшивкой – просто шутка.

– Это даже не фальшивка. Фальшивки изготовляют ради денег. Драго совершенно не интересуется деньгами. Разумеется, это просто шутка. А что же еще?

– Шутки связаны с подсознанием.

– Возможно, шутки действительно связаны с подсознанием. Но иногда шутка – это просто шутка.

– Направленная против…

– Направленная против вас. А кого же еще? Человека, который не смеется. Человека, который не понимает шуток.

– А что, если бы я так никогда и не обнаружил это? Что, если бы я сошел в могилу, совершенно не подозревая об этой милой шутке? Что, если бы эту шутку не заметили в Государственной библиотеке? Что, если бы она оставалась незамеченной до скончания века? «Взгляните на эти фотографии, дети. Старатели Балларэта. Взгляните на этого бравого парня с усами». Что тогда?

– Тогда это бы вошло в наш фольклор – то, что разбойничьи усы были в моде в восемьсот пятидесятых в Виктории. Вот и все. Тут действительно не из-за чего ломать копья, Пол. Главное, что вы наконец-то оставили вашу квартиру и нанесли визит в Мунно-Пара, где наедине перекинулись парой слов со своей любимой Марияной и увидели ее мужа в наряде пчеловода и велосипед, который ее сын смастерил для вас. Это единственный результат так называемой подделки, который имеет значение. В остальных отношениях этот эпизод в высшей степени незначителен.

– Вы забываете о пропавшем снимке. Каково бы ни было ваше мнение относительно фотографий и их связи с реальностью, факт остается фактом: один из моих Фошери, поистине национальное сокровище, ценность которого не измерить деньгами, исчез.

– Ваша драгоценная фотография не исчезла. Загляните еще раз в свой шкаф. Десять против одного, что она там, просто ее переложили. Или Драго найдет ее в своих вещах и в следующее воскресенье вернет вам с извинениями.

– И тогда?

– Тогда вопрос будет закрыт.

– А дальше?

– После этого? После воскресенья? Я не уверена, что после воскресенья будет продолжение. Воскресенье ознаменует конец ваших дел с Йокичами, включая миссис Йокич. Увы, у вас не останется ничего от миссис Йокич, кроме воспоминаний. О ее красивых ногах. О ее великолепном бюсте. О ее очаровательных ошибках в языке. Нежные воспоминания, окрашенные сожалением, которые потускнеют со временем, как любые воспоминания. Время – великий лекарь. Однако останутся еще ежеквартальные счета из колледжа Уэллингтон. Которые, не сомневаюсь, вы, как человек чести, будете оплачивать. И открытки к Рождеству: «Желаем Вам счастливого Рождества и хорошего Нового года. Марияна, Мэл, Драго, Бланка, Люба».

– Понятно. А что еще вы можете рассказать мне о моем будущем, раз уж вы настроены на пророчества?

– Вы имеете в виду, заменит ли вам кто-нибудь Марияну, или больше никого не будет? Это зависит от обстоятельств. Если вы останетесь в Аделаиде, то я вижу лишь медсестер, галерею медсестер; некоторые из них хорошенькие, другие не такие хорошенькие, но никто не затронет ваше сердце так, как Марияна. Если же вы поедете в Мельбурн, то буду я, верный старый Доббин. Хотя мои ноги, как я подозреваю, и не удовлетворяют вашим требованиям.

– А как ваше сердце?

– Мое сердце? То лучше, то хуже. Когда я поднимаюсь по лестнице, оно стучит и задыхается, как старый автомобиль. Полагаю, что недолго протяну. Почему вы спрашиваете? Боитесь, как бы вам не пришлось за кем-то ухаживать? Не бойтесь, я бы никогда этого от вас не потребовала.

– Тогда не пора ли вам позвать своих детей? Не пора ли вашим детям что-нибудь для вас сделать?

– Мои дети далеко, Пол, они за морями. Почему вы вспомнили о моих детях? Вы хотите их тоже усыновить, стать им отчимом? Это бы их очень удивило. Они о вас даже не слышали. Нет, отвечу я на ваш вопрос, у меня и в мыслях нет навязываться моим детям. Если не будет других вариантов, я определюсь в частную клинику. Правда, такого рода уход, который мне нужен, увы, не обеспечивается ни в одной частной клинике из тех, которые я знаю.

– А какого рода этот уход?

– Уход с любовью.

– Да, в наше время такое действительно трудно найти. Вы можете рассчитывать просто на хороший уход. Знаете, такая вещь, как хороший уход, существует. Можно быть хорошей сестрой и без любви к своим пациентам. Вспомните о Марияне.

– Значит, вот каков ваш совет: рассчитывайте на медсестер. Я не согласна. Если бы мне пришлось выбирать между хорошим уходом и парой любящих рук, я бы выбрала любящие руки.

– Ну что же, у меня нет любящих рук, Элизабет.

– Да, ни любящих рук, ни любящего сердца. Сердце в укрытии, вот как я это называю. Как же нам выманить ваше сердце из укрытия? – вот в чем вопрос. – Она сжимает его руку. – Смотрите!

Мимо пролетают трое мотоциклистов, один за другим, – они направляются в обратную сторону, в Мунно-Пара.

– Вон тот, в красном шлеме, – разве это был не Драго? – Она вздыхает. – Ах, молодость! Ах, бессмертие!

Вероятно, это был не Драго. Уж слишком много совпадений, как по заказу. Вероятно, это троица посторонних молодых людей, правда с такой же горячей кровью. Однако будем притворяться, что тот, в красном шлеме, был Драго.

– Ах, Драго! – послушно повторяет он. – Ах, молодость!

Таксист высаживает их перед его домом на Конистон-Террас.

– Итак, – говорит Элизабет Костелло, – конец долгого дня.

– Да.

Настал момент, когда ему нужно пригласить ее в дом, предложить еду и ночлег. Но он не произносит ни слова.

– Ваш новый велосипед – хороший подарок, как раз то, что нужно, – говорит она. – Как это мило со стороны Драго. Внимательный мальчик. Теперь вы можете разъезжать, где захотите. Если вы все еще опасаетесь Уэйна Блайта, то можете кататься у реки. Это будет хорошим упражнением. Улучшит ваше настроение. Со временем у вас окрепнут руки. Там есть место для пассажира, как вы думаете?

– Разве что для ребенка – за спиной у велосипедиста. Но не для взрослого.

– Я просто шучу, Пол. Нет, мне бы не хотелось быть для вас обузой. Если вы собираетесь ездить, мне бы хотелось иметь свою собственную хитрую штуковину, предпочтительно с мотором. Еще продаются такие маленькие моторчики, которые прикрепляют к велосипедам, чтобы было легче подниматься в гору? Я помню, их продавали во Франции. Deux chevaux, две лошади.

– Я знаю, о чем вы говорите. Только их не называют deux chevaux. Deux chevaux – это что-то другое.

– Или кресло на колесах. Пожалуй, мне нужно купить себе именно это. Вы помните кресла на колесах – там еще зонтик с кисточками и руль? Мы можем порыскать по антикварным магазинам, я уверена, что мы найдем такое кресло, Аделаида как раз подходящее место для кресла на колесах. Мы можем попросить Мирослава прикрепить к нему пару chevaux. Тогда мы будем готовы отправиться в наши путешествия, вы и я. У вас уже есть прелестный оранжевый флажок, и я тоже себе раздобуду, с рисунком.

– Как насчет бронированного кулака? Черный бронированный кулак на белом фоне, а под ним девиз: «Malleus maleficorum».

– Malleus maleficorum. Превосходно! Вы действительно становитесь настоящим остряком, Пол. Не ожидала от вас этого. «Malleus maleficorum» для меня и «Вперед и ввысь» – для вас. Мы могли бы исколесить всю страну, мы вдвоем, всю эту широкую коричневую землю, север и юг, восток и запад. Вы бы научили меня упорству, а я вас – умению довольствоваться малым. О нас писали бы статьи в газетах. Мы стали бы любимцами Австралии. Какая идея! Какая капитальная идея! Это любовь. Пол? Мы наконец-то нашли любовь?

Полчаса назад он был с Марияной. Но теперь Марияна осталась позади, а с ним – Элизабет Костелло. Он снова надевает очки, поворачивается, хорошенько в нее вглядывается. В предвечернем свете ему ясно видна каждая деталь, каждый волосок, каждая жилка. Он изучает ее, потом изучает свое сердце.

– Нет, – наконец говорит он, – это не любовь. Это что-то другое. Что-то меньшее.

– И это ваше последнее слово, как вы думаете? Никакой надежды вас поколебать?

– Боюсь, что нет.

– Но что же мне делать без вас?

Она, кажется, улыбается, но губы ее дрожат.

– Вам решать, Элизабет. В океане полно рыбы, как я слышал. Но что касается меня, то теперь – до свидания.

Он наклоняется и трижды целует ее, официально, как его учили в детстве: слева, справа, слева.

Ссылки

[1] Наплевать! (фр.)

[2] Ветчина (фр.).

[3] Любимая (фр.).

[4] Любовь (фр.).

[5] Я раскаиваюсь (фр.).

[6] Букв. радость жизни (фр.).

[7] Помни о смерти (лат.).

[8] Я о ней позабочусь (фр.).

[9] Неверная Европа (фр.).

[10] Книжный магазин «Ашетт» (фр.).

[11] Основное блюдо (фр.).

[12] Грусть (фр.).

[13] Собака несчастная (лат.).

[14] Псевдослепая (лат.).

[15] Персонажи из романа ирландского писателя Джеймса Джойса «Улисс» (1922).

[16] Морской конек (фр.).

[17] Беккет Сэмюэл (1906–1989) – ирландский драматург, писал на французском и английском языках. Лауреат Нобелевской премии (1969).

[18] У каждого свой вкус (фр.).

[19] Счастливое, счастливое, счастливое падение (лат.).

[20] Что ты знаешь, мама? (сербохорватский).

[21] Мерзкая гадюка (фр.).

[22] Профессия (фр.).

[23] Англичанин (фр.).

[24] Близкий приятель (фр.).

[25] Мое сердце (фр.).

[26] Моя вина (лат.).

[27] Цилиндры, патроны (фр.).

[28] Напротив (фр.).

[29] Джон Клэр (1793–1864) – английский поэт.

[30] «Братец Жак» (фр.).

[31] Подруга, приятельница (фр.).

[32] У нее (фр.).

[33] Ну же, дети, будьте умницами! (фр.)

[34] Всегда спешат, спешат. Они сумасшедшие! Они впустую тратят бензин, вот и все! (фр.)

[35] О-ля-ля, они впустую тратят бензин! Черт, черт, черт! (фр.)

[36] «Рено» – самый экономичный автомобиль (фр.).

[37] Ради бога, неужели опять! (сербохорватский)

[38] Доббин – персонаж из романа английского писателя У. Теккерея «Ярмарка тщеславия» (1848).

[39] «Молот ведьм» (лат.)  – название книги (1489) доминиканских монахов Шпренгера и Инститориса, служившей руководством «по борьбе с ведьмами».