Маргарет наносит ему второй визит, на этот раз не договорившись заранее. Она приходит в воскресенье, когда он один в квартире. Он предлагает чай, но она отказывается. Она кружит по комнате, затем подходит к нему со спины и начинает гладить его волосы. Он сидит как каменный.

– Значит, это конец, Пол? – спрашивает она.

– Конец чего?

– Ты знаешь, что я имею в виду. Ты решил, что это конец твоей сексуальной жизни? Скажи прямо, чтобы я знала на будущее, как себя вести.

Да, Маргарет не из тех, кто ходит вокруг да около. Ему всегда это в ней нравилось. Но как же он должен ответить? «Да, я покончил со своей сексуальной жизнью, отныне обращайся со мной как с евнухом»? Как он может сказать такое, когда, быть может, это неправда? А что, если это действительно правда? Что, если храпящий черный конь страсти испустил дух? Сумерки его мужественности. Какое разочарование! Но в то же время какое облегчение!

– Маргарет, – говорит он, – дай мне время.

– А твоя приходящая помощница? – спрашивает Маргарет, отыскав слабое место. – Как дела у вас с помощницей?

– У нас с помощницей все хорошо, благодарю. Если бы не она, я, возможно, не давал бы себе труда вставать по утрам с кровати. Если бы не она, со мной могло бы приключиться то, о чем ты читаешь в газетах: когда соседи, почуяв зловоние, вызывают полицию, чтобы взломать дверь.

– Не надо мелодрам, Пол. Никто не умирает от ампутированной ноги.

– Да, но люди умирают от безразличия к будущему.

– Значит, твоя приходящая помощница спасла тебе жизнь. Это хорошо. Она заслуживает медали. Она заслуживает премии. Когда ты меня с ней познакомишь?

– Не принимай на свой счет, Маргарет. Ты задала вопрос, я попытался дать правдивый ответ.

Но Маргарет принимает на свой счет.

– Ну, я пошла, – говорит она. – Не вставай, я выйду сама. Позвони мне, когда будешь готов снова общаться с людьми.

Когда он посещал специалиста по физиотерапии, тот предупредил, что у отсеченных мускулов будет тенденция сокращаться, оттягивая назад бедро и ягодицы. Опираясь на ходунки, он проверяет свободной рукой, началось ли предсказанное. Становится ли его уродливая полуконечность еще уродливее?

Если бы он сдался и согласился на протез, имело бы смысл упражнять культю. А так ему от культи никакого проку. Все, что он сможет, – это таскать ее за собой, как нежеланного ребенка. Неудивительно, что она хочет сократиться, съежиться, скукожиться.

Но если отвратителен этот предмет из плоти, то насколько омерзительнее нога из розовой пластмассы с крючком наверху и ботинком внизу – аппарат, к которому пристегиваешься утром и отстегиваешься на ночь, роняя его на пол – вместе с ботинком! Его трясет при одной мысли об этом; он не хочет иметь с этим ничего общего. Костыли лучше. По крайней мере, они честнее.

Тем не менее раз в неделю он отправляется на пароме на Джордж-стрит в Норвуде, на занятия по реабилитации, которые ведет Маделин Мартин. В классе полдюжины других людей с ампутированными конечностями, всем им за шестьдесят. Он не только единственный среди них без протеза, но и единственный, кто от него отказался.

Маделин не может понять его позицию – так она это называет.

– На улице полно людей, – говорит она, – про которых никогда не скажешь, что у них протезы, – такая у них естественная походка.

– Я не хочу выглядеть естественно, – возражает он. – Я предпочитаю чувствовать себя естественно.

Она качает головой, недоверчиво улыбаясь.

– Это новая глава в вашей жизни, – увещевает она. – Старая глава закончилась, вы должны с ней попрощаться и принять новую. Принять – вот все, что вам нужно сделать. И тогда все двери, которые вы считаете закрытыми, тотчас снова откроются. Вот увидите.

Он не отвечает.

Хочет ли он на самом деле чувствовать себя естественно? Чувствовал ли он себя естественно до происшествия на Мэгилл-роуд? Он понятия не имеет. Но, быть может, именно это и значит чувствовать себя естественно: понятия не иметь. Чувствует ли себя естественно Венера Милосская? Несмотря на то что у нее нет рук, Венера Милосская считается идеалом женской красоты. Говорят, что когда-то у нее были руки, но потом они отломались. Их потеря делает ее красоту еще пронзительнее. Но если бы завтра открыли, что на самом деле натурщицей для статуи Венеры была женщина с ампутированными руками, ее немедленно перенесли бы в подвальный этаж. Почему? Почему можно восхищаться изображением женщины, у которого изъян, но не изображением женщины с изъяном, как бы аккуратно ни были зашиты культи?

Он много отдал бы за то, чтобы снова крутить педали своего велосипеда, разъезжая по Мэгилл-роуд, и чтобы в лицо дул ветер. Он дорого бы дал за то, чтобы глава, которая сейчас закрыта, вновь открылась. Ему бы хотелось, чтобы Уэйн Блайт никогда не рождался на свет. Вот и все. Ответ простой. Но он предпочитает промолчать.

У конечностей есть память, рассказывает Маделин классу, и она права. Когда он делает шаг на костылях, его правая сторона описывает ту же дугу, по которой прежде двигалась бы нога; ночью его холодная ступня все еще ищет свою холодную призрачную сестру.

Ее задача, говорит им Маделин, – перепрограммировать прежние, теперь уже устаревшие системы памяти, которые диктуют нам, как удерживать равновесие, как ходить, как бегать.

– Конечно, нам хочется держаться за наши прежние системы памяти, – говорит она. – Иначе мы бы не были людьми. Но мы не должны за них держаться, если они препятствуют нашему продвижению вперед. Становятся у нас на пути. Вы со мной согласны? Конечно, согласны.

Как и все профессионалы-медики, с которыми он сталкивается в последнее время, Маделин обращается с пожилыми людьми, вверенными ее заботам, как с детьми – не очень умными, немного угрюмыми, немного медлительными детьми, которых нужно встряхнуть. Самой Маделин еще нет шестидесяти, ей нет и пятидесяти, нет даже сорока пяти. Несомненно, она бегает, как газель.

Для того чтобы перепрограммировать память тела, Маделин использует танец. Она показывает им видеокассеты, на которых фигуристы в облегающих алых или золотистых костюмах под музыку Делиба скользят по льду, делая петли и описывая круги, – сначала левая нога, потом правая.

– Слушайте, и пусть вами правит ритм, – говорит Маделин. – Пусть музыка проходит через ваше тело, пусть она играет у вас внутри.

Вокруг него те из его собратьев, кто уже приобрел искусственные конечности, изо всех сил стараются имитировать движения фигуристов. Поскольку он не может это делать – не может кататься на коньках, не может танцевать, не может ходить, не может даже стоять прямо без посторонней помощи, – он прикрывает глаза, цепляется за поручни и раскачивается в такт музыке. Где-то там, в идеальном мире, он скользит по льду рука об руку с привлекательной преподавательницей.

«Гипнотизм, и больше ничего! – думает он. – Как странно, как старомодно!»

Его личная программа (у каждого из них есть своя личная программа) состоит главным образом из упражнений, направленных на обретение равновесия.

«Вам всем нужно учиться восстанавливать равновесие, – объясняет Маделин, – при вашем новом теле».

Вот как она это называет: ваше новое тело, а не ваше усеченное старое тело.

Существует также то, что в больнице называлось гидротерапией, а Маделин называет работой в воде.

– Выпрямите ноги, – говорит Маделин. – Обе. Как ножницы. Чик-чик-чик.

В прежние дни он бы скептически относился к людям, подобным Маделин Мартин. Но до поры до времени Маделин Мартин – это все, во что ему предложено верить. Поэтому дома, иногда на глазах у Марияны, иногда – нет, он проделывает упражнения из своей личной программы, даже качание под музыку.

– Хорошо, хорошо для вас, – одобрительно кивает Марияна. Однако она не потрудилась скрыть нотку профессиональной иронии в голосе.

«Хорошо? – хотелось бы ему сказать ей. – В самом деле? Я не так уж уверен, что это для меня хорошо. Как же может быть хорошо, когда я нахожу все это унизительным, все – от начала до конца?»

Он сдерживается. Он вошел в зону унижения; это его новый дом; он никогда не покинет его; лучше промолчать, лучше принять.

Марияна собирает все его брюки и уносит к себе домой. Через два дня она приносит их обратно – правая штанина аккуратно подогнута и подшита.

– Я не режу их, – поясняет она. – Может быть, вы передумаете и наденете протез. Посмотрим.

Протез. Она произносит это слово так, будто оно немецкое. Тезис, антитезис, затем – протез.

Хирургическая рана, с которой до сих пор не было проблем и которая, как он полагал, уже зарубцевалась, начинает чесаться. Марияна посыпает ее порошком антибиотика и меняет повязки, но зуд продолжается. Воспаленная рана представляется ему драгоценностью, сияющей во мраке. Он, в одном лице и стражник и заключенный, обречен сидеть над ней на корточках, охраняя ее.

Зуд уменьшается, но Марияна продолжает особенно тщательно промывать культю, присыпать порошком, нянчиться с ней.

– Вы думаете, ваша нога снова вырастет, мистер Реймент? – совершенно неожиданно спрашивает она однажды.

– Нет, я никогда так не думал.

– И все-таки вы, может быть, иногда так думаете. Как маленький ребенок. Ребенок думает: ты ее отрезаешь, а она снова вырастает. Понимаете, что я имею в виду? Но вы же не ребенок, мистер Реймент. Так почему же вы не хотите этот протез? Может быть, вы стесняетесь, как девочка? Может быть, вы думаете: вот вы идете по улице, и все на вас смотрят. Этот мистер Реймент, у него всего одна нога! Это не так. Это неправда. Никто на вас не смотрит. Вы носите протез, никто на вас не смотрит. Никто не знает. Никому нет дела.

– Я подумаю об этом, – говорит он. – Еще много времени в запасе. Просто уйма времени.

После шести недель работы в воде, раскачиваний под музыку и перепрограммирования он отказывается от услуг Маделин Мартин. Он звонит ей в студию в то время, когда занятия уже закончились, и оставляет сообщение на автоответчике. Он даже подумывает о том, чтобы позвонить миссис Путтс. Но что же он скажет миссис Путтс? В течение шести недель он готов был верить в Маделин Мартин и в лечение, предложенное ею: лечение старых систем памяти. Теперь он перестал в нее верить. Вот и все, тут больше нечего сказать. Если у него и осталось еще немного веры, то она перешла на Марияну Йокич, у которой нет студии и которая не обещает излечения, а лишь осуществляет уход.

Усевшись на краешек кровати и нажимая левой рукой на его пах, Марияна, кивая, наблюдает, как он сгибает, растягивает и вращает культю. Легчайшим нажатием она помогает ему. Она массирует ноющий мускул; потом она переворачивает его и массирует нижнюю часть спины.

При прикосновении ее руки он узнаёт все, что ему нужно знать: что Марияна не находит его ставшее дряблым тело отвратительным; что она готова, если сможет и если он позволит, передать ему через кончики пальцев изрядную долю своего цветущего здоровья.

Это не лечение, и делается все это не с любовью; вероятно, это всего-навсего традиционный медицинский уход, но этого достаточно. Что до любви, то ее питает он один.

– Благодарю вас, – говорит он, когда все закончено, говорит с таким чувством, что она бросает на него лукавый взгляд.

– Не за что, – отвечает она.

Однажды после ухода Марияны он вызывает такси, затем начинает медленно, боком спускаться по лестнице. Он крепко держится за перила, потея от страха, что выскользнет костыль. К тому времени, как прибывает такси, он уже ждет на улице.

В публичной библиотеке – где, к счастью, ему не нужно покидать первый этаж, – он находит две книги о Хорватии: путеводитель по Иллирии и далматскому побережью и путеводитель по Загребу и его церквям, а также несколько книг о югославской федерации и о недавней войне на Балканах. Однако о том, ради чего он сюда приехал, желая просветиться, – о характере Хорватии и ее народа – нет ничего.

Он берет книгу с названием «Народы Балкан». Когда возвращается такси, он готов.

«Народы Балкан: между Востоком и Западом» – таково полное название книги. Не так ли чувствовала себя семья Йокич дома: между ортодоксальным Востоком и католическим Западом? Если так, то как же они чувствуют себя в Австралии, где у востока и запада совершенно иные значения? В книге имеются черно-белые фотографии. На одной из них две крестьянские девушки в платках ведут по каменистой горной тропинке осла, нагруженного дровами. Младшая девушка застенчиво улыбается перед камерой, обнаруживая неровные зубы. «Народы Балкан» вышли в 1962 году, когда Марияны еще и на свете не было. А когда были сделаны эти снимки, одному Богу известно. Возможно, эти две девушки теперь бабушки, а быть может, они уже умерли и похоронены. И осел тоже. Родилась ли Марияна в таком мире – древнем мире ослов, коз, цыплят, в мире, где по утрам вода в ведрах покрывается коркой льда, – или она из рабочей семьи? Из рая?

Скорее всего, Йокичи привезли с собой с родины собственную коллекцию фотографий: крещения, конфирмации, свадьбы, семейные сборища. Как жаль, что он их не увидит. Он склонен больше доверять картинкам, нежели словам. Не потому, что фотографии не могут лгать, а потому, что они, как только покидают «темную комнату», где проявляются, становятся зафиксированными и неизменными. В то время как истории, например история об иголке, путешествующей по венам, или история о том, как он и Уэйн Блайт столкнулись на Мэгилл-роуд, кажется, все время меняют форму.

Камера, обладающая способностью преобразовывать свет в субстанцию, всегда казалась ему скорее метафизическим, нежели механическим устройством. Его первой настоящей службой была работа техника в «темной комнате». Его самым любимым занятием всегда была проявка фотографий в «темной комнате». Когда туманный образ появлялся под поверхностью жидкости, а темные пятна на бумаге начинали объединяться и становились четкими, он иногда испытывал легкий трепет экстаза, словно был свидетелем первого дня творения.

Вот почему позже он начал утрачивать интерес к фотографии: вначале – когда появился цвет, затем – когда стало ясно, что исчезает волшебство светочувствительной эмульсии, что для нового поколения очарование заключается в технике изображений без субстанции, изображений, которые могут сверкнуть в эфире, нигде не задерживаясь, которые всасываются в машину и выходят из нее поддельными. Он перестал запечатлевать мир в фотографиях и занялся сохранением прошлого.

Не говорит ли это что-то о нем – эта прирожденная любовь к черно-белому и к серым теням, это отсутствие интереса к новому? Может быть, именно этого не хватало в нем женщинам, особенно его жене, – цвета, открытости?

Он поведал Марияне, что хранит старые фотографии из преданности тем, кто на них запечатлен, – мужчинам, женщинам и детям, позировавшим перед объективом незнакомца. Но это не вся правда. Он хранит их также из преданности самим фотографиям, фотографическим карточкам, большинство которых – последние уцелевшие экземпляры, совершенно уникальные. Он дает им хорошее прибежище и, насколько это в его силах, заботится о том, чтобы у них было хорошее прибежище после того, как его самого уже не будет. Быть может, какой-нибудь незнакомец, который еще не родился, в свою очередь, сохранит его фотографию, фотографию покойного Реймента из «Дара Реймента».

Что касается политики семьи Йокич, что касается той ниши, которую они, возможно, занимали в мозаике балканской реальности, он никогда не подсмеивался над Марияной и не имел такого намерения. Как и большинство иммигрантов, они, вероятно, питают смешанные чувства к своей прежней родине. В гостиной у голландца, который женился на его матери и перевез ее из Лурда в Балларэт, стояли рядом фотография королевы Вильгельмины в рамке и гипсовая статуэтка Девы Марии. В день рождения королевы он зажигал перед ее изображением свечу, как будто она была святой. Infidиle Europe, говорил он обычно о Европе; на фотографии королевы был девиз: Trouw – вера, верность. По вечерам он сидел возле коротковолнового приемника, пытаясь уловить сквозь помехи хоть словечко из передач «Радио Хилверсум». В то же время он страстно желал, чтобы его новая родина оказалась такой, как он представлял ее издали. Что бы ни считали его сомневающаяся жена и несчастные пасынок и падчерица, Австралия – солнечная страна больших возможностей. Если коренные жители негостеприимны, если умолкают в их присутствии или вышучивают их неправильный английский, это неважно: время и упорный труд победят эту враждебность. Отчим все еще верил в это, когда Пол видел его в последний раз – девяностолетнего, бледного, вроде бледной поганки, шаркающего среди цветочных горшков в своей убогой оранжерее. Муж и жена Йокич, должно быть, верят во что-то аналогичное тому, во что верил голландец. Но их дети, Драго, Люба и вторая девочка, сформируют свое собственное представление об Австралии, более четкое и холодное.