Звонит Марияна. Она еще не произнесла ни слова, а он уже знает, что она собирается сказать: ей жаль, но она не сможет сегодня прийти. У нее проблема с дочерью. Нет, не с Любицей, а с Бланкой.
– Я могу помочь? – спрашивает он.
– Нет, никто не может помочь. – Она вздыхает. – Я прихожу завтра наверняка, о’кей?
– Проблема с дочерью, – размышляет Элизабет Костелло. – Интересно, что там за проблема. Ну что же, нет худа без добра. Та женщина, о которой я говорила, Марианна, слепая, – вы всё не можете выбросить ее из головы? Не притворяйтесь, Пол, я читаю вас, как книгу. Так случилось, что Марианна сегодня не при деле. Просто не знает, куда себя девать. Заходите в пять часов в кафе на углу – кажется, оно называется «Альфредо», – и я приведу ее к вам. Оденьтесь понаряднее, хоть она и не видит. Я приведу ее, а потом откланяюсь. Не спрашивайте, как я делаю эти вещи, это не волшебство – я просто их делаю, вот и все.
Костелло отсутствует всю первую половину дня. В четыре тридцать, когда он уже собирается выйти из дома, она вновь появляется, запыхавшаяся.
– План меняется, – объявляет она. – Марианна ждет внизу. Ей не по душе идея с «Альфредо». С ней, – Костелло раздраженно фыркает, – с ней сложно. Можно мне воспользоваться вашей кухней?
Она возвращается из кухни с маленькой мисочкой, в которой что-то похожее на крем.
– Это просто мука с водой. Для ваших глаз. Не бойтесь, это вам не навредит. Для чего это вам? Дело в том, что Марианна не хочет, чтобы вы ее видели. Она настаивает. Нагнитесь-ка. Не шевелитесь. Не моргайте. Чтобы это держалось на месте, по листочку лимона на каждый глаз, а чтобы листочки держались на месте – нейлоновый чулок, стираный, клянусь вам. Мы завяжем его узлом на затылке. Вы можете снять его в любое время, когда пожелаете. Но я бы вам не советовала… правда не советовала бы. Ну, вот и все. Простите, что все так сложно, но таковы уж мы, человеческие существа, – каждое на свой манер, каждое по-своему уникально. А теперь, если вы сядете и подождете, я схожу за вашей Марианной. Вы чувствуете, что готовы? Да? Хорошо. Помните, вы должны ей заплатить. Таков уговор, и таким образом она сохраняет самоуважение. В этом мире всё вверх тормашками. Но другого у нас нет. Как только я приведу ее, я удалюсь и позволю вам получше узнать друг друга. Я не вернусь до завтра или даже до послезавтра. До свидания. Не беспокойтесь обо мне. Я стреляный воробей.
Она уходит. Он стоит лицом к двери, опираясь на свою раму Циммера. С лестницы доносятся голоса: кто-то тихонько переговаривается. Снова щелкает замок.
– Я здесь, – говорит он в темноте. Несмотря на то что ему не верится, сердце бешено колотится.
Шорохи, шелест. Запах влажных листьев лимона у него на глазах перебивает все прочие запахи. Он чувствует, что на раму надавливают.
– Мои глаза закрыты, залеплены, – говорит он. – Я не привык к слепоте, будьте со мной терпеливы.
Рука, маленькая, легкая, касается его лица, задерживается.
«Какого черта, – думает он. Поворачивается и целует руку. – Давайте играть в эту игру до конца».
Кончики пальцев обследуют его губы, не касаясь их ногтями. Сквозь лимонную завесу до него доходит слабый запах шерсти. Пальцы обводят его подбородок; они натыкаются на повязку на глазах, проводят по волосам.
– Позвольте мне услышать ваш голос, – просит он.
Она откашливается, и уже по этому высокому, чистому звуку он слышит, что это не Марияна Йокич, – это более легкое, воздушное создание.
– Если бы вы спели, это было бы лучше всего, – говорит он. – Мы же в некотором смысле на сцене, даже если никто не наблюдает.
«Даже если никто не наблюдает».
Но в определенном смысле за ними наблюдают, он в этом уверен, он ощущает это затылком.
– Что это? – спрашивает нежный голос, и он чувствует, как легонько качнулись ходунки. Акцент не австралийский и не английский. Хорватский? Еще одна хорватка? Конечно нет; несомненно, земля не так уж густо населена хорватами. Кроме того, что бы это значило, если бы хорваты начали появляться один за другим?
– Это алюминиевая рама, которую в просторечии называют ходунками. Мне кажется, это менее утомительно, чем костыли. – Потом ему приходит в голову, что раму могут принять за барьер. – Давайте я отставлю ходунки в сторону, – предлагает он.
Отставив раму он опускается на диван.
– Вы не присядете рядом со мной? Это диван, он перед вами, в двух шагах. Боюсь, я не смогу вам помочь из-за повязки на глазах, которую заставила меня надеть наш общий друг миссис Костелло. Ей придется за многое ответить, этой миссис Костелло.
Он винит миссис Костелло за повязку и еще за многое, но пока что повязку он не снимет, не обнажит свои глаза.
С шуршанием (что же на ней такое, от чего так много шума?) женщина садится с ним рядом – фактически садится ему на руку. С минуту, пока она не приподнимается, чтобы дать ему возможность убрать руку, его рука в самой вульгарной манере находится под ее задом. Эта женщина не крупная, но зад у нее тем не менее большой – большой и мягкий. Ведь слепые не ведут активный образ жизни – не ходят, не бегают, не ездят на велосипеде. В них копится энергия, которую некуда девать. Ничего удивительного, что она такая беспокойная. Ничего удивительного, что она готова встретиться с незнакомым мужчиной наедине.
Теперь, когда его руки свободны, он может дотронуться до нее, как она дотрагивалась до него. Но этого ли ему хочется? Хочет ли он обследовать эти глаза или то, что находится возле них? Хочет ли он – какое бы слово употребить? – ужаснуться? Ужас: то, от чего мороз по коже, поджилки трясутся, бледнеешь и покрываешься холодным потом. Можно ли ужаснуться от того, чего не видишь, но что нащупывают кончики твоих пальцев – хоть это и кончики пальцев такого новичка в стране слепых, как он?
Он нерешительно протягивает руку, она натыкается на что-то твердое – скопление каких-то пузырьков, или шариков, или ягодок, обшитых материей. Наверное, это воротник. Чуть выше – ее подбородок. Подбородок твердый, заостренный; потом небольшая челюсть, дальше начинается дрок – или волосы, которые на ощупь представляются ему темными, как и ее кожа; потом что-то твердое – сережка. На ней очки – возможно, те самые темные очки, которые были на ней в лифте.
– Вас зовут Марианна, как сказала мне миссис Костелло.
– Марианна.
Он произносит «Марианна», она произносит «Марианна», но это не одно и то же имя. Его «Марианна» все еще окрашена Марияной: она тяжелее, чем у нее, тверже. О ее «Марианне» он может сказать лишь, что она жидкая, серебряная – но не такая быстрая, как ртуть, скорее как струящаяся вода, ручей. Значит, вот что такое быть слепым: взвешивать на руке каждое слово, каждый звук, искать эквиваленты, которые слишком походят на плохую поэзию.
– Это не от французского Marianne?
– Нет.
Нет. Не от французского. А жаль. Франция могла бы быть чем-то общим, как одеяло, которым можно прикрыться вдвоем.
Паста из муки и воды удивительно хорошо делает свое дело. Хотя его зрачки, должно быть, расширены до предела, он пребывает в царстве кромешной тьмы. Откуда Костелло почерпнула эту идею? Из книги? Рецепт, дошедший из древности?
Пальцами, зарывшимися в ее волнистые волосы, он притягивает ее к себе, и она придвигается. Ее лицо прижимается к его лицу, и темные очки тоже, но ее кулачки подняты, и они не дают ее груди прикоснуться к нему.
– Спасибо за то, что пришли, – говорит он. – Миссис Костелло упомянула ваши нынешние проблемы. Мне жаль.
Она ничего не отвечает. Он чувствует, как по ней пробегает легкая дрожь.
– Совсем не обязательно, – продолжает он, хотя сам не знает, что говорить дальше. Что совсем не обязательно? Не обязательно что-то делать с тем, что они мужчина и женщина? Не обязательно предаваться (согласно терминологии Костелло) похоти? Но между ними, мужчиной и женщиной, с одной стороны, и утолением похоти, с другой стороны, зияет пропасть. – Совсем не обязательно, – начинает он снова, – чтобы мы придерживались какого-то сценария. Нет необходимости делать то, что нам не хочется. Мы свободны.
Она все еще дрожит, дрожит, как птичка.
– Идите ко мне, – говорит он, и она послушно придвигается.
Должно быть, ей трудно. Он должен ей помочь, они влипли в это вместе.
Цепочка из ягод и пузырьков у ее ворота оказывается чисто декоративной. Платье легко расстегивается на спине с помощью молнии до талии. Пальцы у него медлительные и неуклюжие. Если бы она согласилась еще немного посидеть у него на руке, его пальцы согрелись бы. Животное тепло. Что касается бюстгальтера, то он очень жесткий; ему представляется, что именно такое должны были носить кармелитки. Большие груди, большой зад, но в остальном стройная. Марианна. Которая пришла сюда, как говорит Костелло, не из сострадания к нему, а ради себя. Потому что у нее жажда, которую не утолить. У нее опустошенное лицо, и его предупредили, чтобы он не смотрел, даже не дотрагивался до ее лица, потому что от этого он превратится в лед.
– Я предлагаю, чтобы мы не говорили слишком много, – говорит он. – Тем не менее есть одно обстоятельство, которое мне следует упомянуть из практических соображений. С момента моего несчастного случая у меня не было опыта в подобного рода делах. Мне может понадобиться небольшая помощь.
– Я это знаю. Мне сказала миссис Костелло.
– Миссис Костелло знает не все. Она не может знать того, чего не знаю я.
– Да.
Да? Что значит это «да»?
Он сильно сомневается, что когда-либо фотографировал эту женщину одну. Если бы это было так, он бы ее не забыл. Возможно, она снималась в группе в те дни, когда он посещал школы, делая групповые фотографии, такое может быть; но только не одна. Его представление о ней связано лишь с их мимолетной встречей в лифте, а также с тем, что говорят сейчас его пальцы. Для нее он, наверное, являет собой беспорядочную смесь данных, поступивших от органов чувств: холод его рук, грубость его кожи, резкий голос и запах, вероятно, неприятный для ее сверхчувствительных ноздрей. Достаточно ли для нее этого, чтобы сконструировать облик мужчины? Готова ли она отдаться этому образу? Почему она согласилась прийти вот так, в полном неведении? Не похоже ли это на примитивный биологический эксперимент – все равно что свести вместе разные виды и посмотреть, будут ли они совокупляться – лиса и кит, сверчок и мартышка?
– Ваши деньги, – говорит он. – Я кладу их на этот столик, в конверте. Четыреста пятьдесят долларов. Это приемлемо?
Он чувствует, что она кивает.
Проходит минута. Больше ничего не происходит. Чего ждут одноногий мужчина и наполовину раздетая женщина? Щелчка затвора фотообъектива? Австралийская готика. Матильда и ее парень, износившиеся от того, что всю жизнь кружатся в вальсе, у которых все отлетают и отлетают кусочки тела, в последний раз позируют перед фотографом.
Женщина не перестает дрожать. Вообще-то он готов поклясться, что она заразила и его: рука слегка подрагивает. Это можно было бы отнести за счет возраста, но нет, это другое – страх или ожидание (что именно?).
Если они продолжат заниматься тем, за что ей уплачено, то она должна справиться со своим смущением и перейти к следующему шагу. Ее предупредили о его больной ноге, о ненадежности «ходовой части» в целом. Поскольку ему будет затруднительно взобраться на женщину, предпочтительнее, чтобы она села на него верхом. А пока она будет это осуществлять, ему нужно будет разбираться со своими проблемами – проблемами совсем иного рода. Быть может, у слепых развивается свое собственное восприятие красоты, основанное на осязании. Однако он пока что лишь на ощупь движется в царстве невидимого. Красоту, которую не видишь, ему пока что трудно себе помыслить. Эпизод в лифте, когда его внимание разделилось между старухой и ею, оставил в памяти лишь смутные очертания. Когда он пытается к широкополой шляпе, темным очкам, контуру лица, которое она отвернула, добавить тяжелые груди и неестественно мягкие ягодицы, похожие на воздушные шары, наполненные жидкостью, у него не выходит единой картины. Может ли он вообще быть уверен, что все это принадлежит одной и той же женщине?
Он делает попытку мягко притянуть женщину к себе. Она не сопротивляется, но отворачивает лицо – либо потому, что не хочет подставлять свои губы, либо потому, что не желает дать ему возможность снять с нее очки и исследовать, что за ними. Ведь известно, что люди очень брезгливы, когда дело касается увечья.
Как давно она потеряла зрение? Удобно ли спросить об этом? И удобно ли затем перейти к следующему вопросу: любили ли ее с тех пор, как это случилось? И не научил ли ее этот опыт, что ее глаза в их нынешнем виде убивают в мужчине желание?
Эрос. Отчего при виде красоты пробуждается эрос? Почему при виде уродства желание угасает? Быть может, общение с красотой возвышает нас, делает лучше? Или мы совершенствуемся, обнимая изувеченное, уродливое, отталкивающее? Какие вопросы! Не для того ли эта Костелло свела их вместе: не ради вульгарной комедии, в которой мужчина и женщина с отсутствующими частями тела изо всех сил стараются совокупиться, – нет, для того, чтобы, когда с сексом покончено, они могли бы заняться философией и, лежа в объятиях друг друга, рассуждать о красоте, любви и добре?
Но так или иначе, среди всего этого – волнений, смущения, колебаний, философствования, не говоря уж о его попытке развязать галстук, который начал его душить (какого черта он надел галстук?!), – каким-то образом, неуклюже, но не так неуклюже, как могло бы быть, робко, но не так робко, чтобы парализовать, им удается приступить к этому – к физическому акту, на который они волей-неволей согласились, к акту, который хотя и не является половым актом в общепринятом смысле, все же им является и который, невзирая на ампутированную ногу с одной стороны и удаленный глаз с другой стороны, происходит довольно быстро от начала до середины и до конца; так сказать, во всех своих естественных частях.
Что особенно обеспокоило его в рассказе Костелло о Марианне, так это то, что она сказала о голоде или жажде, которые снедают ее тело. Ему никогда не нравились неумеренность, нескромность, дикие движения, стоны и вопли. Но Марианна, по-видимому, умеет собой владеть. Что бы ни происходило у нее внутри, она держит это при себе; и как только они закончили, быстро приводит все в более или менее пристойный вид. Единственное, что свидетельствует о бушующем голоде или бушующей жажде, – это необычное, но довольно приятное тепло в сердцевине ее тела, как будто ее матка или, быть может, сердце светится своим собственным огнем.
Хотя диван не рассчитан ни на половые сношения, ни на последующее томное философствование и хотя они скоро замерзают без одеяла, нет и речи о том, чтобы на ощупь добраться до удобной кровати в спальне.
– Марианна, – говорит он, пробуя вкус этого имени на языке, пробуя два «н». – Я знаю, что это ваше имя, но люди зовут вас именно так? Не пользуются ли они каким-нибудь другим именем?
– Марианна. Именно так. Это все.
– Очень хорошо, – продолжает он. – Марианна, миссис Костелло говорит, что мы уже встречались. Когда это было?
– Давно. Вы меня фотографировали. Это было в мой день рождения. Вы не помните?
– Я не помню, да и не могу помнить, поскольку не знаю, как вы выглядите. И вы не можете меня помнить, потому что не знаете, как я выгляжу. Где проходила эта съемка?
– В вашей студии.
– А где находилась эта студия?
Она умолкает.
– Это было слишком давно, – наконец отвечает она на вопрос. – Я не могу вспомнить.
– С другой стороны, наши пути пересеклись совсем недавно. Мы вместе ехали в лифте в Королевской больнице. Миссис Костелло об этом упоминала?
– Да.
– Что еще она сказала?
– Только что вы одиноки.
– Одинок. Как интересно. Миссис Костелло ваш близкий друг?
– Нет, не близкий.
– Тогда кто же?
Следует долгое молчание. Он гладит ее через одежду, вверх и вниз, бедро, бок, грудь. Какое это удовольствие и как это неожиданно – снова получить возможность свободно дотрагиваться до тела женщины, даже если эта женщина невидима!
– Она просто явилась к вам? – спрашивает он. – Ко мне она просто явилась.
Он чувствует, как она отрицательно мотает головой.
– Как вы думаете, в ее намерения входит сделать нас с вами парой? Быть может, ради ее собственного развлечения? Хромой, ведущий слепого?
Он собирался пошутить, но тотчас же почувствовал, как она напряглась. Он слышит, как губы ее приоткрылись, слышит, как она судорожно сглатывает и внезапно начинает плакать.
– Простите, – говорит он. Протягивая руку, дотрагивается до ее щеки. Она влажная. По крайней мере, думает он, у нее остались слезные протоки. – Я действительно виноват. Но мы же взрослые люди, так зачем мы будем позволять той, кого едва знаем, диктовать, как нам жить? Вот о чем я себя спрашиваю.
Она издает всхлип – по-видимому, смеется, затем начинает рыдать. Сидя рядом с ним, полураздетая, она рыдает, мотая головой из стороны в сторону. Теперь определенно пора снять повязку и стереть с глаз пасту. Взглянуть, какова она. Но он не делает этого. Ждет. Колеблется. Медлит.
Она сморкается в бумажный платок, который, наверное, принесла с собой, и откашливается.
– Я думала, – говорит она, – что вы этого хотите.
– Это так, не сомневайтесь, это действительно так. И тем не менее эта идея пришла в голову нашему другу Элизабет. Начальный импульс. Она вырабатывает инструкции, а мы им следуем. Даже когда никто не видит, выполняются ли они.
«Видит». Неправильное слово, ну да ладно. Наверное, она уже привыкла к тому, что люди произносят слово «видеть».
– Если только, – продолжает он, – она не находится сейчас в комнате, наблюдая и проверяя.
– Нет, – возражает Марианна, – здесь никого нет.
«Здесь никого нет». Наверное, она права: ведь слепые более тонко ощущают флюиды, исходящие от живых тел. И тем не менее его не покидает чувство, что ему нужно лишь опустить руку, и пальцы наткнутся на Элизабет Костелло, которая, вытянувшись на ковре, как собака, наблюдает и ждет.
– Наша подруга все это затеяла, – он делает неопределенный жест рукой, – поскольку в ее глазах это значит переступить порог. Она придерживается мнения, что, пока я не переступлю определенный порог, я заточен в темнице и не способен к росту. Именно эту гипотезу она проверяет в моем случае. Вероятно, у нее есть и другая гипотеза – относящаяся к вам.
Произнося эти слова, он знает, что это ложь. Элизабет Костелло никогда не употребляла слово «рост» в его присутствии. Рост – это слово из самоучителя. Бог его знает, чего на самом деле хочет Элизабет Костелло – для него, или для себя, или для этой Марианны; бог его знает, какой теории жизни или любви она придерживается на самом деле; бог его знает, что произойдет дальше.
– В любом случае, переступив этот порог, мы можем свободно перейти к чему-то лучшему и более высокому.
Он просто говорит, пытаясь выйти из неловкой ситуации, пытаясь подбодрить женщину, которую одолела tristesse, следующая за совокуплением с незнакомцем. Окутанный мраком, но еще не теряя надежды мысленно создать ее образ, он снова протягивает руку, чтобы коснуться ее лица; и при этом проваливается в свою собственную темную пропасть. Почему, почему доверился он Костелло и участвует в этом спектакле, который кажется ему теперь не столько опрометчивым, сколько просто глупым? И что же делать этой несчастной слепой женщине в довольно негостеприимной обстановке, пока она ждет, чтобы ее наставница соблаговолила вернуться и освободить ее? Неужели Костелло действительно верит, что несколько минут лихорадочного физического сближения могут расшириться, подобно газу, и заполнить целую ночь? Верит, что может столкнуть двух незнакомых людей, которые немолоды, а один определенно стар, стар и холоден, и ждать, что они поведут себя, как Ромео и Джульетта? Какая наивность! А ведь она – известная писательница! Однако эта проклятая паста, совершенно безвредная, по ее уверениям, начинает раздражать его глаза по мере того, как засыхает. Как могла она вообразить, что, ослепив его с помощью муки и воды, можно изменить его характер, сделать из него нового человека? Слепота – это физический недостаток, чистый и простой. Человек, лишенный зрения, – человек с недостатком; одноногий человек – человек с недостатком, а не новый человек. Эта бедная женщина, которую она ему прислала, – тоже женщина с недостатком, хуже, чем она была прежде. Два существа с физическими недостатками, хуже, чем прежде. Как же могла вообразить эта Костелло, что между ними вспыхнет божественная искра, да и вообще какая бы то ни было искра?
Что касается самой женщины, которая все больше замерзает у него под боком, какие мысли роятся у нее в мозгу? Сколько же вздора нужно было ей наплести, чтобы убедить постучаться в дверь незнакомого мужчины и предложить ему себя! Точно так же, как в его случае была долгая преамбула к этой прискорбной встрече, преамбула, уходящая в прошлое, настолько далекое, что могла бы сама по себе составить целую книгу, начиная с того, как в то роковое зимнее утро Уэйн Блайт и Пол Реймент выезжают каждый из своего дома, еще не подозревая о существовании друг друга, – да, точно так же в ее случае должна быть прелюдия, начинающаяся с вируса, или с родинки, или с плохого гена, или с иглы, или с чего бы то ни было еще, что послужило причиной ее слепоты, и продолжающаяся шаг за шагом вплоть до встречи с внушающей доверие старой женщиной (тем более внушающей доверие, когда вы можете судить о ней только по голосу), которая говорит вам, что у нее есть средство утолить сжигающую вас жажду: вам нужно только добраться в такси до кафе «Альфредо» в Северной Аделаиде, вот вам плата за проезд, я кладу деньги вам в руку, ни к чему нервничать, мужчина, о котором идет речь, совсем безобидный, он просто одинок, он будет обращаться с вами, как с девушкой по вызову, и заплатит за ваше время, а я в любом случае буду там, на заднем плане, следить за вами, – да, если вы можете судить только по голосу и не видите безумного блеска глаз.
Эксперимент, вот что это такое, праздный биолого-литературный эксперимент. Сверчок и мартышка.
И они попались на удочку, попались оба, он – по-своему, она – по-своему!
– Мне нужно идти, – говорит женщина, мартышка. – Меня будет ждать такси.
– Как скажете, – отвечает он. – Откуда вы знаете про такси?
– Его заказала миссис Костелло.
– Миссис Костелло?
– Да, миссис Костелло.
– Откуда миссис Костелло знает, когда вам понадобится такси?
Она пожимает плечами.
– Ну что же, миссис Костелло хорошо о вас заботится. Могу я оплатить такси?
– Нет-нет, это включено в общую сумму.
– Что ж, в таком случае передайте мой поклон миссис Костелло. И спускайтесь осторожно. Ступеньки на лестнице могут быть скользкими.
Он спокойно сидит, сдерживаясь, пока она одевается. Однако в то самое мгновение, как за ней закрывается дверь, он сдергивает повязку и начинает счищать с глаз пасту. Но она запеклась и затвердела. Если он будет сдирать ее слишком сильно, то лишится ресниц. Он сыплет проклятиями: теперь придется ее отмачивать.