Суббота. Марияна закрылась в кабинете с Драго. По-видимому, они там ссорятся. Ее голос что-то быстро и настойчиво произносит, время от времени повышаясь и заглушая голос сына.

Люба на лестнице, она с шумом скачет по ступенькам.

– Люба! – зовет он. – Иди сюда, съешь йогурт! – Ребенок его игнорирует.

Из кабинета выходит Марияна.

– Я оставлю здесь Любу, о’кей? Она побудет с Драго. Никаких хлопот. Я вернусь позже и заберу ее.

Он надеялся получить от Марияны еще немного того, за что он ей платит, быть может, даже еще один лечебный сеанс, но это ему явно не светит. Дважды в месяц, как часы, маленький механизм в банке переводит деньги со счета Реймента на счет Йокичей. За эти деньги, за дом, предоставленный им Драго, он получает – что? Походы в магазин, все более и более нерегулярные; редкие медицинские процедуры. Довольно выгодная сделка – с точки зрения Марияны. Но ведь, как постоянно повторяет ему эта Костелло, если он хочет быть отцом, уж лучше ему выяснить, что такое на самом деле отцовство – реальное, а не придуманное.

Как только удаляется Марияна, с лестницы доносятся голоса, и снова появляется Люба, на этот раз в сопровождении Костелло и друга Драго, Шона. Шон в свободной футболке и шортах, доходящих до икр.

– Хэлло, Пол, – здоровается Костелло. – Надеюсь, вы не возражаете, что мы к вам заскочили. Люба, милая, скажи Драго, что здесь Шон.

Он и она на минуту остаются наедине – двое старших.

– Не совсем того сорта, что Драго, не так ли, этот наш друг Шон, – говорит Костелло. – Но по-видимому, таковы уж боги и ангелы: себе в супруги они выбирают самых заурядных смертных.

Он молчит.

– Есть одна история, которую я все собираюсь рассказать. Думаю, она вас развлечет, – продолжает она. – Из далекого прошлого, из времен моей юности. Один мальчик на нашей улице был очень похож на Драго. Такие же темные глаза, такие же длинные ресницы, та же не совсем человеческая красота. Он меня потряс. Тогда мне, наверное, было четырнадцать, а ему немного больше. В те дни у меня еще была привычка молиться. «Боже, – просила я, – пусть он одарит меня хотя бы одной из своих улыбок, и я буду навеки твоя».

– И?..

– Бог не обратил внимания. Мальчик тоже. Мои девичьи мечты не сбылись. Увы, я никогда не стала дитя Бога. Последнее, что я слышала о мистере Длинные Ресницы, – это то, что он женился и переехал на Золотой Берег, где делает большие деньги на недвижимости.

– Значит, все это ложь: «Тот, кого любят боги, умирает молодым»?

– Боюсь, что так. Боюсь, что у богов больше нет на нас времени – ни для того, чтобы любить, ни для того, чтобы наказывать. У них хватает собственных проблем в их общине за запертыми воротами.

– Нет времени даже на Драго Йокича? Такова мораль вашей истории?

– Нет времени даже на Драго Йокича. Драго предоставлен самому себе.

– Как и все мы.

– Как и все мы. Он может расслабиться. Никакой эффектный рок не тяготеет над ним. Он может стать моряком или солдатом, лудильщиком или портным – кем захочет. Он даже может заняться недвижимостью.

Это их первая с Костелло беседа, которую он бы назвал сердечной, даже дружеской. В кои-то веки они заодно: два старика, ополчившихся на молодежь.

Может быть, в этом и заключается истинное объяснение, почему эта женщина свалилась ему на голову из ниоткуда: не для того, чтобы вывести его в книге, а для того, чтобы вовлечь в компанию престарелых. И вся эта история с Йокичами, с его неразумной и пока что бесплодной страстью к миссис Йокич в центре, в конце концов окажется не чем иным, как сложным ритуалом, через который его должна провести Элизабет Костелло, посланная именно с этой целью. Ему подумалось, что Уэйн Блайт, быть может, ангел, прикомандированный к нему; впрочем, возможно, все они работают вместе – она, Уэйн и Драго.

Драго просовывает голову в дверь:

– Можно нам с Шоном взглянуть на ваши камеры, мистер Реймент?

– Да. Но будьте осторожны, а когда закончите, поместите их обратно в футляры.

– Драго интересуется фотографией? – шепотом спрашивает Элизабет Костелло.

– Камерами. Он не видел ничего похожего на мои. Он знает только новые, электронные. Мои для него – настоящая старина. Он также часами рассматривает мои фотографии, особенно девятнадцатого века. Сначала это показалось мне странным, но возможно, тут нет ничего странного. Наверное, он пытается понять, что это значит – иметь австралийское прошлое, австралийское происхождение, австралийских предков. Ведь это не то что быть ребенком беженцев со смешной фамилией.

– Он это вам говорил?

– Нет, у него и в мыслях нет сказать мне. Но я догадываюсь. Я могу посочувствовать. Мне самому знакомы чувства иммигрантов.

– Да, конечно. Я все время забываю. Вы образцовый английский джентльмен из Аделаиды, и я забываю о том, что вы вовсе не англичанин.

– Я получил три порции жизненного опыта иммигранта, а не одну, так что у меня остались очень глубокие следы. Сначала – когда меня ребенком вырвали с корнем и привезли в Австралию; потом – когда я провозгласил свою независимость и вернулся во Францию; и наконец, когда я отказался от Франции и вернулся в Австралию. «Мое место именно здесь? – спрашивал я себя при каждом переезде. – Это мой настоящий дом?»

– Вы возвращались во Францию – я об этом забыла. Вы должны как-нибудь рассказать мне побольше об этом периоде вашей жизни. Но каков же ответ на ваш вопрос? Это ваш настоящий дом? – Она делает жест, охватывающий не только комнату, в которой они сидят, но также город, а дальше – и холмы, и горы, и пустыни континента.

Он пожимает плечами.

– Я всегда находил, что дом – очень английское понятие. «Очаг и дом», – говорят англичане. Для них дом – это место, где горит огонь в очаге, место, куда вы приходите обогреться. Единственное место, где можно укрыться от холода. Нет, мне здесь не тепло. – Он взмахивает рукой, подражая ее жесту, пародируя его. – Мне кажется холодно всюду, куда бы я ни приехал. Не это ли вы имели в виду, когда сказали мне: «Вы холодный человек»?

Костелло молчит.

– У французов, как вы знаете, нет дома. У французов быть дома означает быть среди своих. Во Франции я не чувствую себя дома. Определенно нет. Я не составляю «мы» ни с кем.

Ну вот, он уже готов горько сетовать на свою судьбу при этой Костелло, что вызывает у него легкую тошноту. «Я не составляю “мы” ни с кем». Как ей удалось вырвать у него такие слова? Намек здесь, оброненное словечко там – и он уже следует за ней, как ягненок.

– А Марияна? Разве вам не хочется соединиться с «мы» Марияны и Драго? И Любы? И Бланки, которую вы до сих пор так и не видели?

– Это другой вопрос, – отрезает он, не давая вовлечь себя в дальнейшее обсуждение.

Проходит первая половина дня, а Марияна так и не показывается. Драго эластичными бинтами привязал на спину своей маленькой сестричке куклу. Она носится из комнаты в комнату, вытянув руки в стороны, подражая звукам самолета. Шон принес с собой какую-то компьютерную игру. Оба мальчика сидят перед монитором, который тихонько жужжит и издает какие-то восклицания.

– Вы знаете, мы не обязаны это терпеть, – говорит Элизабет Костелло. – Им не нужна нянька, этой молодежи. Мы можем тихонько выйти и отправиться в парк. Посидели бы в тени и послушали птиц. Мы могли бы считать это нашей воскресной экскурсией, нашим маленьким приключением.

Он готов принять руку помощи от Марияны – в конце концов, она медсестра, которой он платит, – но не от женщины старше себя. Он отправляет Костелло ждать у входа, пока сам спускается по лестнице на костылях.

По пути вниз он сталкивается с одной из соседок – стройной девушкой из Сингапура, в очках. Она вместе с двумя сестрами, тихими как мышки, занимает квартиру под ним. Он кивает ей, девушка не отвечает на его приветствие. За все время своего пребывания на Конистон-Террас девушки ни разу и виду не подали, что им известно о его существовании. Каждый за себя – должно быть, этому их учат в их островном государстве. Уверенности в своих силах.

Он и Костелло находят свободную скамейку. Подбегает собака; слегка осмотрев его, она переходит к Костелло. Всегда неловко, когда собака тычется мордой женщине в пах. Вспоминает ли она о сексе, собачьем сексе, или просто смакует новые сложные запахи? Он всегда думал об Элизабет как о бесполом существе, но, возможно, собаке, доверяющей своему нюху, виднее.

Элизабет невозмутимо переносит обследование, позволив собаке делать, что та хочет, затем добродушно ее отталкивает.

– Итак, – говорит она, – вы мне начали рассказывать.

– Начал рассказывать что?

– Вы рассказывали мне историю своей жизни. Рассказывали о Франции. Когда-то я была замужем за французом. Разве я вам не говорила? Мой первый брак. Незабываемое время. В конце концов он меня бросил из-за другой женщины. Оставил с ребенком на руках. По его словам, я была слишком переменчива. Еще он называл меня vipйre, что значит гадюка, а не просто змея. Sale vipйre – вот как он говорил. Он никогда не знал, чего от меня ждать. Они обожают порядок, эти французы. Обожают знать, чего им от вас ждать. Но довольно об этом. Мы говорили о вас.

– Я думал, вы считаете, что французы обожают страсть. Страсть, а не порядок.

Она задумчиво смотрит на него.

– Страсть и порядок, Пол. И то и другое, а не одно или другое. Но расскажите же о вашей любовной истории во Франции.

– Этот рассказ недлинный. В школе у меня хорошо шли естественные науки. Успехи были не выдающимися – я никогда ни в чем не был выдающимся, – а просто хорошими. Итак, я подал заявление в университет. В то время наука казалась верным делом. Считалось, что она гарантирует надежность, а именно этого мама хотела для нас с сестрой прежде всего: чтобы мы нашли для себя надежную нишу в этой чужой стране, где мужчина, за которым она последовала, все больше замыкался в себе, где у нас не было семьи, на которую можно опереться, где она делала ошибки в языке и никак не могла приспособиться к местному образу жизни. Моя сестра занялась педагогикой, что также было способом достичь надежности. Но потом мать умерла, и, казалось, уже не имело смысла надевать белый халат и заглядывать в пробирку. Итак, я бросил университет и купил билет в Европу. Я остановился у моей бабушки в Тулузе и нашел работу в фотолаборатории. Вот как началась моя карьера фотографа. Но разве вы этого не знаете? Я думал, вы знаете обо мне все.

– Это новость для меня, Пол, честное слово. Вы пришли ко мне без всякой истории. Человек с одной ногой и несчастной страстью к медсестре, вот и все. Ваша предыдущая жизнь – неисследованная территория.

– Я жил у бабушки и, насколько мог, пытался завязать отношения с семьей моей матери, поскольку во Франции, откуда мы родом, в крестьянской Франции, семья – это все. Мои родственники были автомеханиками, продавцами и рабочими депо, но в душе они все еще были крестьянами, ушедшими всего на одно поколение от черного хлеба и коровьего навоза. Я говорю, конечно, о тысяча девятьсот шестидесятых, которые давно прошли. Сейчас по-другому. Все изменилось.

– И?..

– У меня ничего не вышло. Скажем так: меня не встретили с распростертыми объятиями. Я пропустил слишком многое из того, что должно было меня сформировать: не только учебу в настоящей французской школе, но и французскую юность, включая юношескую дружбу, которая может быть столь же сильной, как любовь, и более длительной. Мои родственники и люди, с которыми я через них познакомился, люди моего возраста, уже устроили свою жизнь. Еще до того как окончить школу, они знали, какая у них будет metiйr, с каким мальчиком или девочкой обвенчаются, где собираются жить. Они никак не могли понять, что тут делаю я, неуклюжий парень со смешным акцентом и удивленным взглядом; а я не мог им сказать, поскольку сам этого не знал. Я всегда был лишним, когда куда-нибудь ходили, чужаком, сидевшим в уголке на семейных сборищах. Между собой они называли меня l’Anglais. Я был поражен, когда впервые это услышал: ведь у меня не было связей с Англией, я даже никогда там не бывал. Но они понятия не имели об Австралии. В их глазах австралийцы были просто англичанами – с макинтошами, вареной капустой и так далее, – пересаженными на край земли и кое-как перебивающимися среди кенгуру.

У меня был друг, Роже, который работал в той же фотолаборатории, что и я. В субботу днем мы с ним, прихватив сумки, отправлялись на велосипедах в Тараскон или подальше, в Пиренеи. Мы ели в кафе, ночевали под открытым небом, крутили педали целый день и возвращались поздно вечером в воскресенье, измотанные и полные жизни. Нам особенно не о чем было беседовать, однако теперь мне кажется, что он был моим самым лучшим другом, copain. То были прекрасные дни, когда еще не начался французский роман с автомобилем. На дорогах было пусто, и путешествие на велосипеде за город не казалось такой уж странной вещью. Потом у меня появилась девушка, и неожиданно я стал по-другому использовать уик-энды. Она была из Марокко – это действительно меня выделило. Первая из моих неподобающих страстей. Мы бы могли пожениться, если бы этому не воспрепятствовала ее семья.

– Пораженный молнией страсти! К тому же к экзотической девице! Да тут материал для целой книги! Великолепно! Как экстравагантно! Вы меня изумляете, Пол.

– Не издевайтесь. Все это было весьма пристойно, весьма респектабельно. Она училась на библиотекаря, пока ее не отозвали домой.

– И?..

– Это все. Ее вызвал отец, она повиновалась, это был конец романа. Я оставался в Тулузе еще шесть месяцев, потом сдался.

– Вы поехали домой.

– Домой… Что это означает? Я вам говорил, что именно думаю о доме. У голубя есть дом, у пчелы есть дом. Может быть, у англичанина есть дом. У меня есть жилище, постоянное место жительства. Это мое место жительства. Эта квартира. Этот город. Эта страна. Дом для меня – слишком загадочная вещь.

– Но вы австралиец. Вы не француз. Даже я это вижу.

– Я могу сойти за своего среди австралийцев. Но не могу сойти за своего среди французов. Вот, на мой взгляд, и все, что важно в вопросе о национальности: где тебя принимают за своего, а где – нет, где ты, наоборот, выделяешься. Что касается меня, то английский никогда не был моим родным языком в том смысле, как у вас. Это не имеет отношения к беглости. Я говорю совершенно свободно, вы слышите. Но английский пришел ко мне слишком поздно. Я не впитал его с молоком матери. В душе я всегда чувствовал себя куклой чревовещателя. Это не я говорю на языке, а язык говорит через меня. Он не идет из моего нутра, из сердцевины, из mon coeur.

Он колеблется, потом останавливает себя.

«Я пуст в сердцевине, – собирался он сказать, – уверен, вы это слышите».

– Не пытайтесь нагрузить этот разговор больше, чем он выдержит, Элизабет, – говорит он вместо этого. – Он незначителен, это просто биография, довольно бессвязная.

– Он значителен, Пол, в самом деле значителен! Вы знаете, есть те, кого я называю хтониками, они обеими ногами вросли в родную почву; а еще есть бабочки, существа из света и воздуха, временные жильцы, которые садятся то здесь, то там. Вы утверждаете, что вы бабочка; но вот в один прекрасный день вы падаете, это катастрофическое падение, вы ударяетесь о землю; а когда вы поднимаетесь, то обнаруживаете, что больше не можете летать, как эфирное существо, вы даже не можете ходить, вы всего лишь кусок слишком твердой плоти. Вам преподан урок, и вы, несомненно, не можете быть к нему слепы и глухи.

– В самом деле. Урок. Мне кажется, миссис Костелло, что, проявив немного изобретательности, можно вымучить урок из совершенно случайной последовательности событий. Вы пытаетесь мне сказать, что у Бога на уме был какой-то план, когда Он поразил меня на Мэгилл-роуд и превратил в калеку? А как насчет вас? Вы сказали, что у вас больное сердце. Какой же урок хотел преподать вам Бог, поразив ваше сердце?

– Это правда, Пол, у меня действительно больное сердце, я не лгу. Но я не одна пострадала подобным образом. У вас свои проблемы с сердцем – вы в самом деле этого не знаете? Когда я постучалась в вашу дверь, то сделала это не для того, чтобы узнать, как человек ездит на велосипеде с одной ногой. Я пришла выяснить, что случается, когда человек шестидесяти лет неправильно распоряжается своим сердцем. И, разрешите вам сказать, пока что вы меня разочаровываете.

Он пожимает плечами:

– Я родился на этот свет не для того, чтобы вас развлекать. Если вам нужны развлечения, – он машет рукой в сторону бегунов, велосипедистов, добрых людей, выгуливающих своих собак, – у вас полно объектов. Зачем тратить время на того, кто раздражает вас своей тупостью и все время разочаровывает? Отступитесь от меня. Займитесь какой-нибудь другой кандидатурой.

Она поворачивается и одаривает его совершенно беззлобной улыбкой.

– Возможно, я капризна, Пол, – говорит она, – но не настолько. Капризная: похожая на козу, перепрыгивающую с одной скалы на другую. Я слишком стара для того, чтобы прыгать. Вы моя скала. Пока что я останусь с вами. Как я вам говорила – помните? – любовь – это зацикливание.

Он снова пожимает плечами. «Любовь – это зацикливание». Можно с равным основанием назвать любовь ударом молнии, которая бьет, куда ей заблагорассудится. Если он несведущий младенец в том, что касается любовного недуга, то и эта Костелло ничуть не лучше. Однако он не собирается с ней спорить. Он устал от споров.

А еще ему хочется пить. Хорошо бы выпить чашку чая. Они могли бы перейти через мост на другой берег – там кафе. Могли бы вернуться в квартиру, где шум и беспорядок. Или могли бы забыть про чай и продолжать бездельничать у реки до самого вечера, наблюдая за утками. Что же выбрать?

– Расскажите о вашем браке, – просит Элизабет Костелло. – Вы почти никогда не упоминаете свою жену.

– Пожалуй, – соглашается он. – Это было бы неправильно. Моя жена не сказала бы мне спасибо за то, что я предложил бы ее в качестве второстепенного персонажа для ваших литературных дерзаний. Но если вам нужны истории, то я расскажу вам историю периода моего брака, которая не имеет отношения к моей жене. Можете использовать ее для иллюстрации моего характера, если хотите.

– Хорошо. Вперед.

– В то время у меня еще была студия в Анли. У меня были две ассистентки, и одну из них угораздило в меня влюбиться. Точнее, это была не любовь, а обожание. У нее не было в отношении меня никаких намерений. Вот почему она не таилась. Очень умная девушка. И хорошенькая, со свежим личиком; хорошенькая девушка двадцати одного года с плотным, крепким телом – телом регбистки. Она ничего не могла с этим поделать. Не помогала никакая диета, ей было никак не превратиться в воздушное существо.

Я вел по вечерам курс в политехникуме. Принципы фотографии. Три вечера в неделю эта девушка приходила ко мне на занятия. Сидела на заднем ряду и не отрывала от меня глаз. Ничего не записывала. «Вам не кажется, что это уж чересчур, Эллен?» – спросил я ее. «Это мой единственный шанс», – ответила она. Никакого румянца стыда. Она никогда не краснела. «Ваш шанс?» – переспросил я. «Побыть с вами наедине». Вот как она определяла «побыть наедине со мной»: сидеть в классе, наблюдать и слушать.

У меня было правило: никогда не заводить романы на работе. Но в этом единственном случае я совершил ошибку. Я нарушил правило. Оставил ей записку: время, место, больше ничего. Она пришла, и я уложил ее в постель. Вы, вероятно, ожидаете от меня признания, что это был унизительный случай, унизительный для нее, а значит, и для меня тоже. Но тут не было ничего унизительного. Мало того, я бы назвал этот случай радостным. И я извлек из этого случая урок: на любовь не обязательно отвечать взаимностью до тех пор, пока ее достаточно в комнате. У этой девушки хватило любви на двоих. Вы писательница, специалист по сердечным делам, но знали ли вы это? Если ваша любовь достаточно сильна, то не обязательно, чтобы вам отвечали взаимностью.

Костелло молчит.

– Она меня благодарила. Лежала в моих объятиях, плача и повторяя: «Спасибо, спасибо, спасибо!» – «Все хорошо, – сказал я. – Никто не должен никого благодарить». На следующий день на моем столе лежала записка: «Когда бы я вам ни понадобилась…» Но я больше не позвал ее, не попытался повторить этот опыт. Одного раза хватило, чтобы усвоить урок.

Она работала у меня еще два года, выдерживая корректную дистанцию, потому что, как ей казалось, так хотел я. Ни слез, ни упреков. Потом она исчезла. Без единого слова. Просто перестала приходить на работу. Я поговорил с ее коллегой, моей второй ассистенткой, но она ничего не знала. Я позвонил ее матери. «Разве вы не в курсе? – спросила ее мать. – Эллен устроилась на другую работу и переехала в Брисбен. Теперь она служит в фармацевтической фирме. Неужели она не предупредила, что увольняется?» – «Нет, – ответил я, – впервые об этом слышу». – «О, – сказала мать, – она говорила нам, что побеседовала с вами и вы очень расстроились».

– И?..

– Это все. Конец истории. Я очень расстроился – помимо урока любви это особенно меня заинтересовало. Поскольку я не был расстроен, ничуть. Думала ли эта девушка на самом деле, будто я расстроюсь из-за того, что она прекратит у меня работать? Или она сочинила эту историю о расстроенном шефе, которую рассказала матери, чтобы не казаться слишком несчастной?

– Вы спрашиваете мое мнение? Я не знаю, что ответить, Пол. Вы считаете ее заявление, что вы, ее босс, расстроились, интересным, но меня занимает в этой истории совсем другое. Меня интересует это «Спасибо, спасибо!». Собираетесь ли вы сказать: «Спасибо, спасибо!» – Марияне, если и когда она вам отдастся? Почему вы не сказали: «Спасибо, спасибо!» – той девушке, которую я к вам привела, которую вы выбрали потому, что она не могла видеть вас в нынешнем вашем прискорбном состоянии?

– Я не выбирал ее. Это вы ее привели.

– Вздор. Я просто воспользовалась вашим намеком. Вы выбрали ее в лифте больницы. Вам снились о ней сны. Повторяю: почему вы ее не поблагодарили? Из-за того, что заплатили ей? А когда вы платите, то не считаете нужным благодарить? У вашей регбистки хватило любви на двоих, говорите вы. Вы в самом деле полагаете, что любовь можно измерить? Думаете, любовь как пиво: если вы приносите ящик пива, то второй стороне можно прийти с пустыми руками – с пустыми руками, с пустым сердцем? Спасибо, Марияна (на этот раз с «я» и одним «н»), за то, что вы позволили мне вас любить. Спасибо за то, что позволили мне любить ваших детей. Спасибо за то, что позволили дать вам денег. Вы действительно такая марионетка, которой можно вертеть?

Он отвечает ледяным тоном:

– Вы просили у меня историю, я вам рассказал ее. Мне жаль, что она вам не понравилась. Вы говорите, что хотите слушать истории, я их рассказываю, а в ответ получаю хамство: меня высмеивают и презирают. Что же это за общение?

– Что же это за любовь? – могли бы вы добавить. Я не говорила, что мне не понравилась ваша история. Я нашла ее интересной и так вам и сказала – историю о вас и вашей регбистке. Даже ваша интерпретация по-своему интересна. Но мне не дает покоя вот какой вопрос: «Почему, чтобы рассказать мне, он из всех историй выбрал именно эту?»

– Потому что она правдива.

– Безусловно, она правдива. Но какое это имеет значение? Конечно, я не подхожу для того, чтобы разыгрывать из себя Бога, отделяя агнцев от козлищ, ниспровергая лживые истории, добиваясь истины. Если у меня и есть образец, то это не Бог, а французский аббат с дурной славой, тот самый, который сказал солдатам, напутствуя их: «Убивайте всех – Господь узнает своих». Нет, Пол, я не имею ничего против, если вы расскажете мне выдуманные истории. Наша ложь говорит о нас не меньше, нежели наша правда.

Она делает паузу и многозначительно смотрит на него. Теперь его очередь? Но ему больше нечего сказать. Если правда то же самое, что и ложь, то и молчание – то же самое, что речь.

– Вы заметили, Пол, – снова заговаривает она, – что наши с вами беседы всегда проходят по одной и той же схеме? Некоторое время все идет гладко. Потом я говорю что-то, чего вам не хочется слышать, и вы умолкаете или вспыхиваете и просите меня удалиться. Не можем ли мы обойтись без этих сцен? У нас осталось не так уж много времени – у нас обоих.

– Разве?

– Да. Под небесным оком, под холодным взглядом Бога – не так уж много времени.

– Продолжайте.

– Вы думаете, что мне живется легче, чем вам? Считаете, что я хочу ночевать под открытым небом, под кустом в парке, среди пьяниц и совершать омовения в реке Торренс? Вы же не слепой. Вы видите, как я сдала.

Он сурово смотрит на нее.

– Вы сочиняете истории. Вы – преуспевающая профессиональная писательница, вы точно так же не стеснены в средствах, как я, и вам совсем не обязательно спать под кустом.

– Возможно, это так, Пол. Быть может, я слегка преувеличиваю, но эта история отражает мое состояние. Я пытаюсь донести до вас, что наши дни сочтены, мои и ваши, а я тут убиваю время, и оно убивает меня, а я все жду – жду вас.

Он беспомощно качает головой.

– Я не знаю, чего вы хотите, – говорит он.

– Толкайте! – отвечает она.