– Вы не думаете, что вам следовало бы показаться доктору? – спрашивает он Костелло.
Она качает головой.
– Это пустяки, всего лишь простуда. Пройдет.
Это совсем не похоже на простуду. У нее кашель, причем влажный и такой сильный, словно легкие пытаются исторгнуть массу мокроты, которая скопилась глубоко в бронхах.
– Наверное, вы подхватили это под кустом, – замечает он.
Она отвечает ему недоуменным взглядом.
– Разве вы не сказали, что спите под кустом в парке?
– Ах да!
– Я бы порекомендовал эвкалиптовое масло, – говорит он. – Ложечку эвкалиптового масла на кастрюлю кипящей воды. Нужно вдыхать пар. Творит чудеса!
– Эвкалиптовое масло! – восклицает она. – Я сто лет не слышала об эвкалиптовом масле. В наши дни люди пользуются ингаляторами. У меня в сумке есть такой. Совершенно бесполезен. Моей панацеей был «Бальзам монаха», но теперь я не могу найти его в аптеках.
– Его можно купить в загородных аптеках. Можно купить и в Аделаиде.
– В самом деле? Как говорят наши американские друзья, это клево.
Он достанет для нее эвкалиптовое масло. Вскипятит кастрюлю воды. Он даже пороется в своей аптечке – а вдруг у него там есть «Бальзам монаха». Ей стоит лишь попросить. Но она не просит.
Они сидят на балконе за бутылкой вина. Темно, дует сильный ветер. Если она действительно больна, ей бы лучше уйти с балкона в комнату. Но она не скрывает своего отвращения к этой квартире. «Ваше баварское похоронное бюро» – так назвала она его квартиру вчера. И вообще он ей не нянька.
– Ни слова от Драго? Никаких новостей от Йокичей? – осведомляется она.
– Ни слова. Я написал письмо, которое еще нужно отправить.
– Письмо! Еще одно письмо! Что же это, игра в шахматы по почте? Два дня, чтобы ваше послание дошло до Марияны, два дня, чтобы пришел ответ. Да мы просто скончаемся от скуки, пока дождемся решения! Сейчас не век эпистолярного романа, Пол. Отправляйтесь с ней повидаться! Посмотрите ей в лицо! Устройте настоящую сцену! Топайте ногами! (Я говорю в метафорическом смысле.) Орите! Скажите: «Я не позволю так с собой обращаться!» Вот как ведут себя нормальные люди, такие как Мирослав и Марияна. Жизнь – это не обмен дипломатическими нотами. Au contraire, жизнь – это драма, жизнь – это действие, действие и страсть! Вы, с вашим французским происхождением, конечно же, это знаете. Будьте вежливы, если хотите, вежливость не повредит, но не за счет страстей. Подумайте о французском театре. Подумайте о Расине. Невозможно быть более французским, чем Расин. Пьесы Расина написаны не о людях, которые, сгорбившись, сидят в уголке, планируя и вычисляя. У Расина конфронтация, одна огромная тирада сталкивается с другой.
Она бредит? Что вызвало эту вспышку?
– Если в мире есть место для «Бальзама монаха», – говорит он, – то найдется место и для старомодных писем. По крайней мере, если письмо неудачное, его можно разорвать и начать сначала. В отличие от речей. В отличие от взрыва страстей, которые необратимы. Уж вам-то это должно быть известно.
– Мне?
– Да, вам. Вы же, конечно, не набрасываете первую же мысль, которая приходит вам в голову, и не отправляете по почте вашему издателю. Наверняка дожидаетесь вторых мыслей. Наверняка исправляете. И не заключается ли писательское мастерство во вторых мыслях, в третьих мыслях и так далее? Как говорится, семь раз отмерь…
– Это действительно так. Что такое писательское ремесло? Вторые мысли в степени n. Но кто вы такой, чтобы читать мне лекции о вторых мыслях? Если бы вы были верны своему черепашьему характеру, если бы ждали вторых мыслей, если бы так глупо и необратимо не объяснились в любви своей домработнице, мы бы с вами сейчас не оказались в таком плачевном положении. Вы бы спокойно сидели в своей прелестной квартире в ожидании визитов леди в темных очках, а я могла бы вернуться в Мельбурн. Но теперь уже слишком поздно. Нам ничего не остается, кроме как держаться скрепя сердце и ждать, куда нас вывезет черный конь.
– Почему вы называете меня черепахой?
– Потому что вы сто лет принюхиваетесь к воздуху, прежде чем высунуть голову наружу. Потому что каждый шаг стоит вам усилий. Я не прошу вас становиться зайцем, Пол. Я только умоляю заглянуть в ваше сердце и посмотреть, не найдется ли в рамках вашего черепашьего характера, в рамках вашего черепашьего диапазона страсти какого-нибудь способа ускорить ваше ухаживание за Марияной – если вы действительно собираетесь за ней ухаживать. Помните, Пол, именно страсть правит миром. Вы должны это знать. При отсутствии страсти мир стал бы пустым и бесформенным. Подумайте о Дон Кихоте. «Дон Кихот» – это книга не о человеке, сидящем в качалке и ноющем от скуки в Ламанче, а о человеке, который надевает на голову таз, забирается на спину своей верной старой клячи и отправляется на великие дела. Эмма Руо, Эмма Бовари, накупает роскошные платья, хотя понятия не имеет, как за них расплатиться. «Мы живем всего один раз, – говорит Алонсо, говорит Эмма, – так давайте же закружимся в вихре!» Закружитесь в вихре, Пол. Посмотрим, на что вы способны.
– Посмотрим, на что я способен, чтобы вы могли вывести меня в книге?
– Чтобы кто-нибудь где-нибудь смог вывести вас в книге. Чтобы кто-нибудь захотел вывести вас в книге. Кто-нибудь, кто угодно – не только я. Чтобы вас стоило вывести в книге. Наряду с Алонсо и Эммой. Становитесь главным, Пол. Живите, как герой. Вот чему учит нас классика. Будьте главным героем. А иначе для чего жить? Давайте же, сделайте что-нибудь. Сделайте что угодно. Удивите меня. Вам не приходило в голову, что если ваша жизнь становится с каждым днем все более скучной, монотонной и ограниченной, так это из-за того, что вы почти не выходите из этой проклятой квартиры? Представьте: где-то в джунглях в штате Махараштра в этот самый момент тигр открывает свои янтарные глаза и совершенно о вас не думает! Ему ровным счетом наплевать на вас и на любого другого обитателя Конистон-Террас. Когда вы последний раз совершали прогулку под звездным небом? Я знаю, вы потеряли ногу и вам трудно передвигаться. Но в определенном возрасте все мы теряем ногу, более или менее. Ваша утраченная нога – всего лишь знак, символ или симптом – я никогда не помню, что именно, – того, что стареешь, становишься старым и неинтересным. Так какой смысл жаловаться? Вот послушайте: «Я есть, однако никого не интересует, кто я есть. Мои друзья от меня отрекаются, как от утраченной памяти. Я один печалюсь о своих бедах».
Вы знаете эти строки? Джон Клэр. Предупреждаю вас, Пол: именно этим вы кончите, как Джон Клэр, и будете один печалиться о своих бедах. Потому что, уверяю вас, всем на это наплевать.
У этой Костелло никогда не поймешь, говорит ли она серьезно или подтрунивает над ним. Он может справиться с англичанами, точнее – с англо-австралийцами. Но с ирландцами у него всегда проблемы, и с австралийцами ирландского происхождения – тоже. Он вполне допускает, что кому-то может прийти в голову мысль превратить историю его и Марияны, человека с культей и подвижной балканской леди, в комедию. Но, несмотря на все ее «шпильки», Костелло не имеет в виду комедию, и именно это ставит его в тупик, именно это он называет ирландскими штучками.
– Нам нужно уйти с балкона, – говорит он.
– Еще нет. «О звездное небо…» Как там дальше?
– Не знаю.
– «О звездное небо» и что-то там еще такое. Как же это вышло, что я нарвалась на такого нелюбопытного, непредприимчивого человека, как вы? Вы можете это объяснить? Может быть, все дело в английском языке, а вы недостаточно уверенно себя чувствуете, пользуясь языком, который для вас неродной? С тех пор как вы напомнили мне о своем французском прошлом, я, знаете ли, внимаю вам, навострив уши. Да, вы действительно правы: вы говорите по-английски, вы, вероятно, думаете по-английски, даже видите сны на английском, однако английский – не ваш родной язык. Я бы даже сказала, что английский для вас – маскировка или маска, ваш черепаший панцирь. Клянусь, когда вы говорите, я слышу, как вы выбираете слова – одно за другим – из коробочки, которую всегда носите с собой, и расставляете их по местам. Настоящий местный житель так не говорит – тот, кто знает язык с рождения.
– Как же говорит местный житель?
– От сердца. Слова идут изнутри, и он их поет, поет вместе с ними, так сказать.
– Понятно. Вы предлагаете, чтобы я вернулся во Францию? Вы предлагаете, чтобы я пел «Frйre Jacques»?
– Не смейтесь надо мной, Пол. Я ни слова не сказала о возвращении во Францию. Вы давным-давно утратили контакт с французским. Все, что я сказала, – это что вы говорите по-английски, как иностранец.
– Я говорю по-английски, как иностранец, потому что я и есть иностранец. Я иностранец по природе и был иностранцем всю свою жизнь. И я не понимаю, с какой это стати должен извиняться. Если бы не было иностранцев, не было бы и местных жителей.
– Иностранец по природе? Нет, это не так, не вините свою природу. У вас очень хорошая природа, пусть и слегка недоразвитая. Нет, чем больше я слушаю, тем больше убеждаюсь, что ключ к вашему характеру – в вашей речи. Вы говорите по-книжному. Когда-то, давным-давно, вы были бледным примерным маленьким мальчиком – я прямо-таки вижу вас, – который воспринимал книги чересчур серьезно. Вы и сейчас такой.
– Какой? Бледный? Примерный? Недоразвитый?
– Маленький мальчик, который боится показаться смешным, если раскроет рот. Позвольте мне сделать вам предложение, Пол. Заприте эту квартиру и распрощайтесь с Аделаидой. Аделаида слишком похожа на кладбище. Вы не можете здесь больше жить. Лучше поедем в Карлтон, поживете там у меня. Я буду давать вам уроки языка. Я научу вас говорить от сердца. Один двухчасовой урок в день, шесть дней в неделю; на седьмой день мы можем передохнуть. Я даже буду для вас стряпать. Не так мастерски, как Марияна, но вполне сносно. После обеда, если у нас будет соответствующее настроение, вы сможете рассказывать мне истории из своей сокровищницы, которые я потом буду пересказывать вам в таком ускоренном и улучшенном виде, что вы их не узнаете. Что еще? Никаких грубых удовольствий – вы вздохнули с облегчением, услышав это. Мы будем чисты, как блаженные ангелы. Во всех остальных отношениях я буду о вас заботиться, и, быть может, вы тоже научитесь заботиться обо мне. Когда настанет мой час, вы закроете мне глаза, засунете в ноздри вату и прочитаете надо мной краткую молитву. Или наоборот – если вы уйдете первым. Как вам это?
– Это похоже на брак.
– Да, это своего рода брак. Дружеский брак. Пол и Элизабет. Элизабет и Пол. Спутники. А если вам не импонирует Карлтон, то мы могли бы купить фургон и путешествовать по континенту, осматривая достопримечательности. Мы даже могли бы слетать на самолете во Францию. Как насчет этого? Вы бы показали мне свои любимые места: галерею Лафайет, Тараскон, Пиренеи. Варианты бесконечны. Итак, что скажете?
Хоть она ирландка, но слова ее звучат искренне, пусть и наполовину. Теперь его очередь.
Он поднимается и встает перед ней, прислонившись к столу. Может ли он в кои веки заставить свой голос петь? Он прикрывает глаза и, стараясь ни о чем не думать, ждет, пока придут слова.
– Почему я, Элизабет? – приходят к нему слова. – Почему именно я – из всех людей, живущих на Земле?
Все те же старые слова, все та же унылая старая песня. Он не может это преодолеть. Однако пока он не получит ответ на свой вопрос, его сердцу не запеть.
Элизабет Костелло молчит.
– Я – отходы, Элизабет, неблагородный металл, меня не восстановить. Я не нужен ни вам, ни кому бы то ни было. Слишком бледный, слишком холодный, слишком напуганный. Что заставило вас выбрать меня? Что подало вам идею, будто у вас со мной что-нибудь получится? Почему вы остаетесь со мной? Говорите же!
И она говорит:
– Вы созданы для меня, Пол, как я создана для вас. Пока довольно? Или вы хотите, чтобы я заявила это plenu voce, в полный голос?
– Заявите это в полный голос, чтобы дошло даже до такого несчастного тупицы, как я.
Она откашливается.
– Пол Реймент был рожден для меня одной, а я – для него. Он способен вести, а я – следовать; он – действовать, а я – писать. Еще?
– Нет, этого достаточно. А теперь позвольте спросить вас напрямик, миссис Костелло: вы реальны?
– Реальна ли я? Я ем, сплю, страдаю, хожу в туалет. Я простужаюсь. Конечно, я реальна. Так же реальна, как вы.
– Пожалуйста, будьте хоть раз серьезны. Пожалуйста, ответьте мне: я жив или я мертв? Не случилось ли на Мэгилл-роуд чего-то, что от меня ускользнуло?
– А я – тень, прикомандированная к вам, чтобы познакомить с загробной жизнью? Вы об этом спрашиваете? Нет, успокойтесь, бедное раздвоенное создание, я ничем не отличаюсь от вас. Старая женщина, которая марает бумагу, страницу за страницей, день за днем, и будь она проклята, если знает, зачем. Если и есть какой-то побуждающий дух – а я в этом сомневаюсь, – то он со своим хлыстом стоит надо мной, а не над вами. «Не расслабляйся, юная Элизабет Костелло! – твердит он и ударяет хлыстом. – Давай работай!» Нет, это самая обычная история, действительно самая обычная, всего с тремя измерениями – длина, ширина и высота, как в обычной жизни, и я делаю вам самое обычное предложение. Поехали со мной в Мельбурн, в мой славный старый дом в Карлтоне. Вам там понравится. Забудьте о миссис Йокич, у вас нет с ней ни малейшего шанса. Лучше поехали со мной. Я буду вам самым верным другом, copine ваших последних дней. Мы будем с вами делить корки, пока у нас еще есть зубы. Что скажете?
– Что я скажу, вынув слова из коробочки, которую всюду ношу с собой, – или от сердца?
– Ах, вот вы меня и поймали! Как вы быстро схватываете! От сердца, Пол, в кои-то веки.
Он наблюдал за ее ртом, пока она говорила, – такая у него привычка: другие люди смотрят в глаза, а он – на рот. «Никаких грубых удовольствий», – сказала она. Но сейчас ему вдруг представилось, как он целует этот рот, с сухими, быть может, даже увядшими губами, с пушком над верхней губой. Включает ли дружеский брак поцелуи? Он опускает глаза. Если бы он был менее вежлив, то передернулся бы.
И она это видит. Она не существо высшего порядка, но это она видит.
– Готова побиться об заклад, что маленьким мальчиком вы не любили, когда мама вас целовала, – тихо произносит она. – Я права? Отворачивали лицо, позволяя ей чуть коснуться вашего лба, и ничего больше? А вашему голландскому отчиму совсем не позволяли? Хотели с самого начала быть маленьким мужчиной, который никому ничем не обязан; который всем обязан самому себе. Они вызывали у вас отвращение – ваша мать и ее новый муж: их дыхание, их запах, их прикосновения и ласки? Как же вы могли вообразить, что Марияна Йокич полюбит мужчину, питающего такое отвращение к физическому?
– Я не питаю отвращения к физическому, – холодно возражает он. Ему хочется добавить: «Я питаю отвращение к уродливому», но он воздерживается. – Из чего же, по-вашему, состояла моя жизнь после Мэгилл-роуд? Да я по уши погряз в физиологии, и так день за днем. Только благодаря моей верности физическому я до сих пор не покончил с собой.
Когда он произносит эти слова, ему становится ясно, что имела в виду эта женщина, говоря о коробочке со словами.
«Покончил с собой! – думает он. – Сколь высокопарно, неискренне! Как все исповеди, в которые она меня втравливает!»
И в то же самое время он думает: «Если бы у нас в тот день было на пять минут больше, если бы крадучись не вошла Люба, как маленькая сторожевая собачка, Марияна бы меня поцеловала. К тому шло, я точно знаю, чувствую это всей кожей. Она бы наклонилась и легонько коснулась губами моего плеча. Тогда все было бы хорошо. Я бы прижал ее к себе; мы бы с ней узнали, каково это – лежать рядом, грудь к груди, сжимая друг друга в объятиях, вдыхая дыхание друг друга. Родина».
– Признайте, Пол (эта женщина все еще говорит!), что я поразительно хорошо сохраняла чувство юмора с того самого дня, как появилась у вас на пороге, и до настоящего момента. Ни одного ругательства, ни одного грубого слова; вместо этого сыпала шутками ирландской закваски и расточала комплименты. Позвольте вас спросить: вы думаете, я такова по природе?
Он не отвечает. Мысли его далеко. Ему безразлично, какова по природе Элизабет Костелло.
– По природе я раздражительное старое создание, Пол, и подвержена вспышкам дикой ярости. Вообще-то я настоящая гадюка. И лишь потому, что я поклялась себе быть хорошей, вам было так легко со мной. Но мне это далось нелегко, уж поверьте. Много раз мне приходилось сдерживаться, чтобы не взорваться. Вы полагаете, то, что я сказала, – это худшее из того, что можно о вас сказать? Я имею в виду слова о том, что вы медлительны, как черепаха, и слишком привередливы? Можно сказать еще очень многое, поверьте. Когда кто-то знает о нас худшее, худшее и самое обидное, но не высказывается, а, напротив, сдерживается и продолжает улыбаться и шутить – как это называется? Мы называем это привязанностью. Где еще в целом мире вы найдете на столь поздней стадии привязанность – вы, уродливый старый человек? Да, мне тоже знакомо это слово – «уродливый». Мы оба уродливы, Пол, стары и уродливы. Так же сильно, как и прежде, нам хочется заключить в объятия красоту всего мира. Оно никогда не угаснет в нас, это стремление. Но красоте всего мира не нужен ни один из нас. Итак, нам приходится довольствоваться меньшим, значительно меньшим. Фактически нам остается принять то, что предлагают, или ходить голодными. Итак, когда добрая крестная мать предлагает умыкнуть вас из вашей унылой обстановки, от ваших безнадежных, ваших трогательных, ваших нереальных мечтаний, вам следует хорошенько подумать, прежде чем оттолкнуть ее. Я даю вам один день, Пол, двадцать четыре часа на обдумывание. Если вы откажетесь, если будете цепляться за ваше нынешнее медлительное существование, я покажу вам, на что способна, я покажу, как умею плеваться.
На его часах три пятнадцать. Как же ему убить три часа?
В гостиной горит свет. Элизабет Костелло уснула за столиком, который присвоила, уснула, уронив голову на кипу бумаг.
Он склонен так ее и оставить. Ни в коем случае ему не хочется разбудить ее и услышать новые «шпильки». Он устал от ее «шпилек». Частенько он чувствует себя старым медведем в Колизее, не знающим, в какую сторону повернуться. Смерть от тысячи порезов.
И все же.
И все же он очень осторожно приподнимает ее и подкладывает под голову подушку.
В сказке именно в эту минуту старая карга превратилась бы в прекрасную принцессу. Но это явно не сказка. После того как они с Элизабет Костелло обменялись рукопожатием при знакомстве, между ними не было физического контакта. Ее волосы безжизненны на ощупь, они не пружинят. А под волосами череп, внутри которого кипит деятельность, о которой он предпочитает не знать.
Если бы объектом этой заботы был ребенок, к примеру Люба или даже красивый, надрывающий сердце вероломный Драго, он мог бы назвать это нежностью. Но в случае с такой женщиной это не нежность. Это просто то, что один старик может сделать для другого старика, которому нездоровится. Гуманность.
По-видимому, как любому человеку, Элизабет Костелло хочется, чтобы ее любили. И, как любого, перед концом ее снедает чувство, будто она что-то упустила. Не это ли она ищет в нем: то, что упустила? Не таков ли ответ на его назойливый вопрос? А если так, то это просто смехотворно. Как же он может быть тем, что упущено, когда всю свою жизнь упускает самого себя? Человек за бортом! Затерялся в неспокойном море у чужих берегов.
Где-то вдали существуют двое детей Костелло, о которых он читал в библиотеке, детей, о которых она не рассказывает, вероятно, потому, что они ее не любят или любят недостаточно. По-видимому, они точно так же, как и он, сыты по горло «шпильками» Элизабет Костелло. Он их не винит. Если бы у него была такая мать, как она, он бы тоже держался от нее на расстоянии.
Совсем одна в пустом доме в Мельбурне, вступающая в последнюю пору жизни, изголодавшаяся по любви. К кому же ей обратиться за утешением, как не к человеку из другого государства, фотографу в отставке, совершенно незнакомому человеку, который испытал удар судьбы и тоже нуждается в любви? Если существует человеческое, гуманное объяснение ее ситуации, то оно должно быть именно таким. Почти что наугад она опустилась на него, как бабочка на цветок или оса на червяка. И каким-то образом (такими туманными, такими извилистыми путями, что разум отказывается их исследовать) потребность в любви и сочинение историй – то есть бумаги, в беспорядке сваленные на столе, – связаны друг с другом.
Он бросает взгляд на то, что она пишет. Жирными буквами: «(Мысли ЭК) Австралийский романист – какая судьба! Что же должно струиться в венах у этого человека?» Эти слова так яростно подчеркнуты, что даже порвана бумага. Затем: «После трапезы они играют в карты. Использовать эту игру для выявления их различий. Бланка выигрывает. Ограниченный, но хваткий ум. Драго неважно играет в карты – слишком небрежен, слишком уверен в себе. Марияна улыбается, расслабившись, гордясь своими отпрысками. ПР пытается воспользоваться игрой, чтобы подружиться с Бланкой, но она противится. Ее ледяное неодобрение».
Трапеза, а затем игра в карты. ПР и Бланка. Будут ли они в конце концов одной семьей – он с ледяной водой в жилах и Йокичи, такие полнокровные? Что еще замышляет Костелло, какие мысли роятся в ее беспокойной голове?
Писака спит, а персонаж слоняется, ища, чем бы себя занять. Неплохая шутка, вот только некому ее оценить.
Беспокойная голова писаки покоится на подушке. Если прислушаться, из ее груди вырывается слабый шум, словно насос качает воздух. Он выключает лампу. Кажется, он превращается в такую особу, которая рано засыпает и просыпается, когда еще не рассвело; она же, по-видимому, из тех, кто поздно ложится, сплетая по ночам свои фантазии. Как же они смогли бы зажить одним домом?