Его приглашают в кабинет к директору музея.
– Спасибо, что согласились со мной встретиться, – говорит он. – Я пришел по просьбе вашего сотрудника, Дмитрия, который желал бы уберечь и себя, и музей от возможного позора. На вашей территории, сообщает он мне, имеется принадлежащая ему коллекция непристойных изображений. Он бы хотел их уничтожить, пока до них не добралась пресса. Позволите ли вы?
– Непристойные изображения… Вы их видели, сеньор Симон?
– Нет, видел мой сын. Мой сын – ученик Академии Танца.
– И вы утверждаете, что эти изображения были украдены из нашей коллекции?
– Нет-нет, это не такие изображения. Это фотографии женщин, вырезанные из порнографических журналов. Я вам покажу. Я знаю точно, где их искать – Дмитрий сказал мне.
Директор извлекает связку ключей, показывает путь в подвал и отмыкает шкаф, описанный Дмитрием. В нижнем ящике лежит небольшая картонная коробка, директор открывает ее.
Первый снимок – блондинка с вызывающе красными губами сидит на диване, раздвинув ноги, стискивает свои довольно крупные груди и выставляет их вперед.
С возгласом отвращения директор захлопывает коробку.
– Заберите их! – говорит он. – Я не желаю больше ничего об этом слышать.
Там еще с полдесятка подобных же картинок, как выясняет Симон, копаясь в коробке уже у себя дома. Но помимо этого, под картинками находится конверт с женскими трусиками, черными; одна серебряная сережка, простенькая на вид; фотография юной девушки – узнаваемо Аны Магдалены, с котом на руках улыбающейся в объектив; и, наконец, скрепленные резинкой письма, адресованные Mi amor от АМ. Ни на одном нет ни дат, ни обратного адреса, но он соображает, что отправлены они были с приморского курорта Агуавива. Они описывают разнообразные отпускные развлечения (плавание, собирание ракушек, прогулки в дюнах) и упоминают Хоакина и Дамиана по именам. «Вновь тоскую по твоим объятьям», – сообщается в одном письме. «Тоскую по тебе страстно (apasionadamente)», – значится в другом.
Он читает их, медленно, от начала и до конца, читает повторно, привыкает к почерку – довольно детскому, совсем не такого он ожидал, над каждым i водружен прилежный кружочек, – затем складывает их в конверт вместе с фотографией, сережкой и трусиками, убирает конверт в коробку, а коробку задвигает под кровать.
Первая мысль: Дмитрий хотел, чтобы он прочел эти письма, хотел, чтобы он, Симон, знал, что Дмитрия любила женщина, которую он, Симон, возможно, вожделел издали, но мужчины в нем, чтобы обладать ею, ему не хватило. Но чем больше он об этом думает, тем менее убедительным кажется такое объяснение. Если у Дмитрия и впрямь был роман с Аной Магдаленой, если его речи о преклонении земле, по которой она ступала, и ее презрительное с ним обращение – лишь прикрытие тайных совокуплений в подвале музея, зачем тогда он в многочисленных своих покаяниях утверждал, что взял ее силой? Более того, зачем Дмитрию, чтобы он, Симон, узнал правду об этой паре, если он, Симон, скорее всего, немедленно уведомит власти, которые столь же немедленно устроят новое слушание? Не лучшее ли объяснение – простейшее, в конце концов: Дмитрий доверил ему сжечь коробку и ее содержимое, не знакомясь с ним?
Но остается главная загадка: если Ана Магдалена была не той женщиной, какой казалась всему белому свету, а ее смерть – не такая, какой представлялась, зачем Дмитрий врал полиции и суду? Чтобы защитить ее имя? Уберечь ее мужа от унижения? Принял ли Дмитрий на себя – из благородства духа – всю вину, чтобы имя Арройо не валяли в грязи?
И все же что сказала или сделала Ана Магдалена вечером четвертого марта, чтобы ее убил мужчина, по чьим объятиям она тосковала – тосковала apasionadamente?
А что, если Ана Магдалена никогда не писала этих писем? Что, если все они – подделка, что если его, Симона, используют как инструмент, замышляя очернить ее имя?
Он содрогается. «Он и впрямь безумец! – говорит он себе. – Судья, оказывается, был прав! Ему место в дурдоме, в цепях, за семью замками!»
Он клянет себя. Не надо было вообще ввязываться в дела Дмитрия. Не надо было откликаться на его призывы, разговаривать с директором музея, заглядывать в коробку. А теперь джинна выпустили из бутылки, и он, Симон, понятия не имеет, как поступать. Если отдаст письма полиции – станет сообщником в умысле, чья цель для него темна, то же выйдет, если вернуть коробку директору музея; если же он сожжет коробку или спрячет ее – станет сообщником в другом умысле, умысле представить Ану Магдалену как непорочную мученицу.
Он встает посреди ночи, вытаскивает коробку из-под кровати, заворачивает в запасное покрывало и засовывает на шкаф.
Утром, когда он собирается на склад за листовками, которые ему в тот день предстоит распространить, к дому подъезжает машина Инес, из нее выбираются Диего и мальчик.
Диего явно в скверном настроении.
– Вчера весь день и сегодня этот ребенок нас донимает, – говорит он. – Он нас умаял, и меня, и Инес. И вот мы тут. Скажи ему, Давид, – скажи Симону, чего ты хочешь.
– Я хочу повидать Дмитрия. Я хочу поехать к соляным копям. Но Инес меня не пускает.
– Конечно, не пускает. Я думал, ты понял. Дмитрий не в соляных копях. Его послали в больницу.
– Да, но Дмитрий не хочет быть в больнице, он хочет в соляные копи!
– Не уверен, что ты понимаешь, что́ происходит в соляных копях, Давид, однако, во‑первых, соляные копи – в сотнях километров отсюда, а во‑вторых, соляные копи – это не курорт. И поэтому судья отправил Дмитрия в больницу: чтобы спасти его от соляных копей. Соляные копи – место, куда отправляют страдать.
– Но Дмитрий не хочет, чтобы его спасали! Он хочет страдать! Можно мы поедем в больницу?
– Разумеется, нет. Больница, в которую отправили Дмитрия, – не обычная. Это больница для опасных людей. Посетителей туда не пускают.
– Дмитрий не опасный.
– Напротив, Дмитрий чрезвычайно опасный, как выяснилось. Так или иначе, я не собираюсь везти тебя в больницу, Диего тоже. Я больше не желаю иметь с Дмитрием ничего общего.
– Почему?
– Не обязан я тебе этого говорить.
– Потому что ты ненавидишь Дмитрия! Ты всех ненавидишь!
– Как же легко ты с этим словом обращаешься. Никого я не ненавижу. Я просто не хочу иметь никаких дел с Дмитрием. Он нехороший человек.
– Он хороший человек! Он меня любит! Он меня признает! А ты меня не любишь!
– Это неправда. Я тебя люблю. Я люблю тебя гораздо сильнее, чем Дмитрий. Дмитрию неизвестен смысл любви.
– Дмитрий многих людей любит. Он любит их, потому что у него большое сердце. Он мне сам говорил. Не смейся, Диего! Чего ты смеешься?
Диего не может уняться.
– Он правда так и сказал? Что если у тебя большое сердце, ты в силах любить многих людей? Может, он имел в виду многих девиц.
Смех Диего распаляет мальчика еще сильнее. Он возвышает голос.
– Это правда! У Дмитрия большое сердце, а у Симона – малюсенькое, вот так Дмитрий говорит. Он говорит, что у Симона малюсенькое сердце, как клоп, и он никого не может любить. Симон, это правда, что Дмитрий сделал половой акт с Аной Магдаленой, чтобы она умерла?
– Я не собираюсь отвечать на этот вопрос. Он дурацкий. Это нелепо. Ты понятия не имеешь, что такое половой акт.
– Имею! Инес мне объяснила. Она делала половые акты много раз – и она их терпеть не может. Говорит, это ужас.
– Как бы то ни было, я не собираюсь больше отвечать ни на какие вопросы о Дмитрии. Я не желаю слышать это имя. С меня хватит.
– Но почему он сделал ей половой акт? Почему ты мне не скажешь? Он хотел, чтобы у нее сердце встало?
– Хватит, Давид. Успокойся. – И Диего: – Вы же видите, что ребенок расстроен. У него с тех пор… с того события кошмары по ночам. Ему помогать надо, а не смеяться над ним.
– Скажи! – орет мальчик. – Почему ты мне не скажешь? Он хотел сделать ей внутри ребенка? Он хотел, чтоб у нее сердце встало? У нее может быть ребенок, если даже у нее сердце встало?
– Нет, не может. Когда мать умирает, ребенок у нее внутри тоже умирает. Такое правило. Но Ана Магдалена не собиралась иметь ребенка.
– Откуда ты знаешь? Ты ничего не знаешь. Дмитрий сделал так, что у нее ребенок посинел? Мы можем заново ей сердце запустить?
– Ана Магдалена не собиралась иметь ребенка, и нет, мы не можем запустить ей сердце, потому что сердце так не работает. Если оно останавливается – это навсегда.
– Но когда у нее будет новая жизнь, у нее сердце снова забьется, правда?
– В некотором смысле да. В следующей жизни у Аны Магдалены будет новое сердце. Не только новая жизнь и новое сердце у нее будут, она и не вспомнит ничего про всю эту нелепую кутерьму. Она не вспомнит про Академию – и не вспомнит про Дмитрия, а это большое благо. Она сможет начать все заново – как мы с тобой, отмытые от прошлого, от плохих воспоминаний, которые бы ее тяготили.
– Ты простил Дмитрия, Симон?
– Не меня Дмитрий покалечил, и потому не мне его прощать. Ему Аны Магдалены прощение нужно. И сеньора Арройо.
– Я его не простил. Он не хочет, чтобы его прощали.
– Это просто громкие слова, извращенные. Он хочет, чтобы мы думали о нем как о неукротимом человеке, который делает такое, что нормальные люди делать боятся. Давид, я разговорами об этом человеке сыт по горло. Для меня он умер и забыт. Мне пора по делам. В следующий раз, когда у тебя будут кошмары, вспомни, что достаточно помахать руками, и все развеется, как дым. Помаши руками и скажи: «Изыди!» – как Дон Кихот. Поцелуй меня. Увидимся в пятницу. До свиданья, Диего.
– Я хочу к Дмитрию! Если Диего меня не отвезет, я сам поеду!
– Езжай, только тебя не пустят. Место, где его содержат, – не обычная больница. Это больница для преступников, вокруг нее стены – и охранники со сторожевыми собаками.
– Я с собой Боливара возьму. Он перебьет сторожевых собак.
Диего открывает дверцу машины. Мальчик забирается внутрь, сидит скрестив руки на груди, дуется.
– Если хотите знать мое мнение, – тихо говорит Диего, – этот вот совершенно от рук отбился. Вам с Инес надо что-то с этим делать. Отправьте его в школу – для начала.
Как выясняется, в отношении больницы он заблуждался – полностью заблуждался. Психиатрической лечебницы, какой он себе ее представлял, – далеко за городом, за высокими стенами и со сторожевыми собаками, – не существует. А существует всего лишь городская больница с довольно скромным психиатрическим крылом – та же больница, где Дмитрий когда-то работал, прежде чем перешел на службу в музей. Среди санитаров есть те, кто тепло вспоминает его, еще по старым временам. Не обращая внимания на то, что он теперь – во всем сознавшийся убийца, они его балуют, носят ему угощенье из служебной столовой, снабжают сигаретами. У него своя палата в той части крыла, которая «С ограниченным доступом», в палате есть душ и стол с лампой.
Обо всем этом – о сигаретах, угощенье, душевой – он узнает, когда на следующий день после визита Диего возвращается домой после своих велосипедных разъездов и обнаруживает сознавшегося убийцу у себя на кровати, спящего, а мальчик сидит на полу, играет в карты. Изумление его таково, что он вскрикивает, на что мальчик, прижимая палец к губам, шепчет: «Тс-с!»
Он подходит к кровати и сердито трясет Дмитрия за плечо.
– Вы! Что вы здесь делаете!
Дмитрий садится.
– Успокойтесь, Симон, – говорит он. – Я скоро уйду. Просто хотел удостовериться, что… ну вы понимаете… Вы сделали, как я просил?
Он отметает вопрос.
– Давид, как этот человек здесь оказался?
На вопрос отвечает сам Дмитрий:
– Мы приехали на автобусе, Симон, как обычные люди. Успокойтесь. Юный Давид зашел навестить меня, как добрый друг. Мы поболтали. А потом я надел свою санитарную форму, как в старые времена, малец взял меня за руку, и мы ушли, с ним вместе, вот так. Он мой сын, сказал я. Какой милый мальчик, сказали они. Конечно, форма помогла. Люди доверяют форме – это, в частности, и узнаёшь о жизни. Мы вышли из больницы и приехали прямо сюда. И когда мы с вами доделаем наше дело, я вернусь на автобусе обратно. Никто даже не заметит, что меня нет.
– Давид, это правда? Больница для невменяемых преступников выпускает людей наружу?
– Он хотел хлеба, – говорит мальчик. – Он сказал, что ему в больнице не дают хлеба.
– Чушь. У него трехразовое питание и хлеба сколько хочешь.
– Он сказал, что хлеба не дают, и я принес ему хлеба.
– Сядьте, Симон, – говорит Дмитрий. – И сделайте мне одолжение. – Он достает пачку сигарет, прикуривает. – Не оскорбляйте меня – хотя бы на глазах у мальчика. Не называйте меня невменяемым преступником. Потому что это неправда. Преступник – да, возможно, однако не невменяемый, нисколько.
Хотите узнать, что сказали врачи – которым велели выяснить, что со мной не так? Нет? Ладно, про врачей не буду. Поговорим лучше об Арройо. Я слыхал, им пришлось закрыть Академию. Какая жалость. Мне Академия нравилась. Мне нравилось быть среди юных, среди маленьких танцоров, такие они все счастливые были, столько в них жизни. Жаль, что я в такую Академию не ходил, когда был ребенком. Кто знает, может, все сложилось бы иначе. И все же что толку плакать о пролитом молоке, а? Что сделано, то сделано.
«Пролитое молоко». Эта фраза его разъяряет.
– Над пролитым вами молоком плачет много людей, – взрывается он. – За вами осталось много разбитых сердец – и много гнева.
– И это я могу понять, – говорит Дмитрий, вальяжно попыхивая сигаретой. – Думаете, я не осознаю громадность своего преступления, Симон? Иначе зачем, как вы думаете, я вызвался добровольно на соляные копи? Соляные копи – не для слюнтяев. Нужно быть мужчиной, чтобы выжить в соляных копях. Дали бы мне разнарядку в больнице, я бы уже завтра был на соляных копях. «Дмитрий явился, – сказал бы я начальнику копей, – цел, невредим, готов к труду!» Но меня не выпустят – психологи эти и психиатры, специалисты по отклонениям таким и сяким. «Расскажите нам о своей матери, – говорят. – Мать вас любила? Когда вы были ребенком, она давала вам грудь? Каково вам было ее сосать?» Что мне им ответить? Что я помню о своей матери и ее грудях, если я вчерашний день едва вспоминаю? Ну я и говорю им, что на ум взбредет. «Как сосать лимон», – говорю. Или – «Как свинина, все равно что сосать свиное ребрышко». Потому что она так работает, психиатрия, правда же? Говоришь первое, что придет в голову, а они уходят и анализируют, а потом говорят, что с тобой не так.
Они все так мною интересуются, Симон! Поразительно. Я собою не интересуюсь, а они – интересуются. По мне, я – обычный преступник, обычный, как сорняк. А для них я нечто особенное. У меня нет совести – или, наоборот, слишком много совести, этого они пока не могут решить. Если совести слишком много, хочу я им сказать, совесть тебя сжирает, и ничего от тебя не остается, как паук жрет осу или оса жрет паука, никак не могу запомнить, кто кого, но остается одна лишь оболочка. Что думаете, молодой человек? Знаете, что такое совесть?
Мальчик кивает.
– Конечно, знаете! Вы понимаете старика Дмитрия лучше всех остальных – лучше, чем все психологи на свете. «Что вам снится? – спрашивают они. – Может, вам снится, что вы падаете в темные ямы или что вас глотают драконы?» – «Да, – говорю, – да, точно так!» А ты меня никогда про мои сны не спрашивал. Ты меня, как увидел, – сразу понял. «Я понимаю тебя и не прощаю». Этого я никогда не забуду. Он правда особенный, Симон, этот ваш мальчик. Особый случай. Мудрый не по годам. Вам бы у него поучиться.
– Давид – не особый случай. Нет такого – особого случая. Ни он не особый случай, ни вы. Никого этот ваш спектакль безумия не трогает, Дмитрий, ни на минуту. Надеюсь, что вас пошлют на соляные копи. Это положит конец вашей чепухе.
– Славно сказано, Симон, славно сказано! Я вас люблю за это. Я бы вас поцеловал, но вы мне не дадите: вы – не из целующихся мужчин. А вот сынок ваш всегда готов старика Дмитрия целовать, правда, мой мальчик?
– Дмитрий, ты зачем сделал так, что у Аны Магдалены сердце встало? – спрашивает мальчик.
– Хороший вопрос! Это врачи хотят знать больше всего. Их она будоражит – мысль эта: стиснуть красивую женщину в объятиях так, чтобы у нее сердце встало, – да только им стыдно спрашивать. Они не дерзают спросить впрямую, как ты, нет, они идут в обход, как змеи. «Вас мама любила? Каково оно было на вкус, молоко вашей матери?» Или этот судья-дурак: «Кто вы? Вы в себе?»
Зачем я остановил ей сердце? Я тебе скажу. Мы были вместе, мы с ней, и вдруг мне в голову пришла мысль – появилась и не хотела уходить. Я подумал: «Почему бы не взять ее за горло, пока она, ну, в корчах, и не задать ей трепку? Показать, кто здесь хозяин. Показать, что такое на самом деле любовь».
Убить того, кого любишь: вот этого старик Симон никогда не поймет. Но ты же поймешь, верно? Ты понимаешь Дмитрия. С первого мига понимал.
– Она не пошла бы за тебя замуж?
– Замуж? Нет. С чего бы даме вроде Аны Магдалены выходить замуж за такого, как я? Я – грязь, мой мальчик. Старик Симон прав. Я грязь, и моя грязь пачкает всякого, кто ко мне прикасается. Поэтому мне и надо на соляные копи, где все – грязь, где я буду на своем месте. Нет, Ана Магдалена меня отвергла. Я любил ее, я преклонялся перед ней, я бы ради нее сделал что угодно, но она со мной не желала иметь ничего общего, ты сам видел – все видели. И я устроил ей большой сюрприз – остановил ей сердце. Проучил ее. Дал такое, о чем можно подумать.
Нисходит тишина. И тогда заговаривает он, Симон.
– Вы спрашивали о ваших бумагах – о бумагах, которые просили меня уничтожить.
– Да. Зачем еще стал бы я утруждаться уходом из больницы, приездом сюда? Чтобы выяснить про бумаги, конечно. Ну же. Говорите. Я вам доверял, а вы мое доверие обманули. Вы это хотите сказать? Говорите же.
– Я ничьего доверия не обманывал. Но скажу вот что. Я видел, что́ там, в коробке, включая сами знаете что. Следовательно, я знаю, что история, которую вы рассказываете, – неправда. Больше ничего не скажу. Но не собираюсь я стоять себе кротко, словно овца, и позволять, чтоб мне лгали.
Дмитрий поворачивается к мальчику.
– Есть ли у тебя что-нибудь поесть, мой мальчик? Дмитрий что-то проголодался.
Мальчик подскакивает, копается в буфете, возвращается с пачкой печенья.
– Имбирные хрустики! – говорит Дмитрий. – Хотите имбирный хрустик, Симон? Нет? А ты, Давид?
Мальчик берет у него печенье, откусывает.
– Так это, стало быть, имеет общественную огласку? – говорит Дмитрий.
– Нет, не имеет.
– Но вы собираетесь использовать это против меня.
– Что использовать против тебя? – спрашивает мальчик.
– Не бери в голову, сынок. Это между мной и стариком Симоном.
– Это зависит от того, что вы имеете в виду под «против». Если вы сдержите обещание и исчезните в соляных копях до скончания ваших дней, тогда то, о чем мы говорим, не будет иметь никаких последствий, хоть так, хоть эдак.
– Не играйте со мной в логические игры, Симон. Мы оба знаем, что значит «против». Почему вы не сделали, как вас просили? Гляньте, во что вы теперь вляпались.
– Я? Я ни во что не вляпался, вляпались вы.
– Нет, Симон. Завтра, или послезавтра, или послепослезавтра я смогу отправиться на соляные копи и заплатить по своим долгам, очистить совесть, а вы – вы – останетесь здесь, вляпавшись.
– Вляпавшись во что, Дмитрий? – спрашивает мальчик. – Почему ты мне не говоришь?
– Я тебе скажу во что. «Бедный Дмитрий! Справедливо ли мы с ним поступили? Разве не следовало нам старательнее его спасать, превратить в порядочного гражданина и созидательного члена общества? Каково ему будет маяться в соляных копях, тогда как мы тут живем припеваючи в Эстрелле? Разве не стоило нам выказать ему крупицу милосердия? Не позвать ли нам его назад, сказать, дескать, все прощено, Дмитрий, вот тебе твоя прежняя работа, твой мундир, пенсия, только скажи, что ты раскаялся, чтоб нам было полегче?» Вот во что, мой мальчик. В экскременты, валяться в них, как свинья. Валяться в собственном дерьме. Почему вы попросту не сделали, как прошено, Симон, а втянулись в эту дурацкую игру спасения меня от меня же? «Отправьте его к врачам, скажите им, пусть отвинтят ему старую голову и привинтят новую». А таблетки, которыми они там пичкают! Хуже, чем соляные копи, – быть в дурдоме! Пережить сутки – все равно что брести по глине. Тик-так, тик-так. Жду не дождусь начать жить заново.
Он, Симон, дошел до края собственного терпения.
– Довольно, Дмитрий. Прошу вас, уходите. Немедленно, иначе я вызову полицию.
– А, так значит, прощаемся, да? А ты, Давид? Ты тоже с Дмитрием простишься? «Прощай, увидимся в следующей жизни». Вот так все и будет? Я думал, мы понимаем друг друга, ты да я. Старик Симон над тобой поработал, вытряс из тебя доверие ко мне? «Он плохой человек, как такого плохого можно любить?» Кто когда бросал кого любить из-за того, что он плохой? Я Ане Магдалене сделал хуже некуда, а она все равно меня любить не переставала. Она меня, может, ненавидела, но это не значит, что не любила. Любовь и ненависть: одно без другого не бывает. Как соль и перец. Как черное и белое. Вот что люди забывают. Она меня любила и ненавидела, как любой нормальный человек. Как Симон вот. Думаешь, Симон все время тебя любит? Конечно, нет. Он тебя любит – и ненавидит, внутри у него все перемешано, он просто тебе не говорит. Нет, он это хранит в тайне, делает вид, что у него внутри все мило и мирно, никаких волн, никакой ряби. Так же, как он разговаривает, наш знаменитый разумник. Но поверь, у старика Симона нашего внутри такой же кавардак, как у тебя или у меня. Вообще-то – еще больший кавардак. Потому что я, по крайней мере, не изображаю из себя то, чего нет. «Я вот такой, – говорю я, – и вот так говорю, все вперемешку». Ты меня слушаешь, мой мальчик? Усваивай мои слова, пока можешь, потому что Симон хочет меня выгнать – из твоей жизни. Слушай хорошенько. Когда ты меня слушаешь – слушаешь правду, а чего мы в конце концов хотим, кроме правды?
– Но когда ты увидишь Ану Магдалену, в следующей жизни, ты ей больше сердце не остановишь, правда?
– Не знаю, мой мальчик. Может, и не будет следующей жизни – ни у тебя, ни у кого из нас. Может, солнце внезапно заполнит все небо и поглотит нас, и тогда всем нам конец. Ни Дмитрия. Ни Давида. Лишь громадный шар огня. Вот так вот мне видится иногда. Такое мое видение.
– А потом?
– А потом ничего. Много огня, а потом много тишины.
– Но это правда?
– Правда? Кому знать? Это все в будущем, а будущее – тайна. Что сам думаешь?
– Я думаю, это неправда. Я думаю, ты просто так говоришь.
– Ну, если ты говоришь, что это неправда, значит, неправда, потому что ты, юный Давид, – царь Дмитрия, и твое слово для Дмитрия – закон. Но, возвращаясь к твоему вопросу, нет, опять я так не сделаю. Соляные копи исцелят меня от моей скверны насовсем, от моей ярости и жестокости. Они вышибут из меня всю дурь. Так что не волнуйся, Ана Магдалена в безопасности.
– И тебе больше нельзя делать ей половой акт.
– Никаких половых актов! Юноша ваш очень строг, Симон, очень категоричен. Но он уймется, когда вырастет. Половой акт – часть человеческой природы, мой мальчик, от него никуда не деться. Даже Симон согласится. Не деться от него, правда, Симон? Не деться от удара молнии.
Он, Симон, нем. Когда его в последний раз било молнией? Не в этой жизни.
И вдруг Дмитрий словно теряет к ним интерес. Взгляд его беспокойно мечется по комнате.
– Пора ехать. Пора возвращаться к себе в одинокую клеть. Ничего, если я себе печенье оставлю? Мне нравится время от времени погрызть печеньице. Заезжай еще повидаться, молодой человек. Можем покататься на автобусе – или сходить в зоопарк. Я был бы рад. Мне всегда нравится с тобой болтать. Ты один Дмитрия на самом деле понимаешь. Психологи и психотерапевты с этими их вопросами – им попросту невдомек, что я такое, человек или зверь. Но ты меня видишь насквозь, до самого сердца. Давай, обними-ка Дмитрия.
Крепко стиснув мальчика, он вздергивает его вверх, шепчет ему на ухо, что – он, Симон, не может разобрать. Мальчик энергично кивает.
– Прощайте, Симон. Не верьте всему, что я говорю. Это просто дух, дух, который дышит, где хочет.
Дверь за ним закрывается.