Один
В 1960 году в Соединенных Штатах в издательстве «Гроув Пресс» вышла пухлая антология под названием «Новая американская поэзия». В ней содержались образцы работ почти сорока поэтов, в основном молодых и неизвестных за пределами ограниченного мира поэтических чтений и малотиражных журналов. Как на путеводитель по американской поэзии нового поколения полагаться на этот сборник не приходилось: среди восходящих звезд он не включал в себя Гэлуэя Киннелла, У. С. Мёрвина, Силвию Плат, Эдриэнн Рич и Ричарда Уилбёра. Но задачи охватить всё и вся перед составителем сборника Доналдом М. Алленом и не стояло. Аллен желал показать всплеск творчества у новых авторов, которым неинтересен был тот вид поэзии – компактной, тщательно проработанной, личной лирики, – какую предпочитала школа Новой критики; эти поэты, напротив, в своих размашистых стихах склонны были поносить военно-промышленный комплекс, или петь о теле электрическом, или описывать грезы о Будде в супермаркете.
«Гроув Пресс» и помыслить не могло, какое влияние окажет эта книга. «Новая американская поэзия» и запечатлела дух 1960-х, и помогла его создать. За первое же десятилетие продалось сто тысяч экземпляров, в 1999-м – к тому времени половина юных бунтарей, которых книга предъявила, уже сошла в могилу – ее уже можно было переиздавать как классику.
До Антиподии эта новая волна докатилась через несколько лет. Когда антологию наконец вынесло к берегам Сиднея, ее задержали таможенные власти, обязанные оберегать примечательно строгие нравы публики (Джойсов «Улисс» нельзя было открыто продавать в Австралии вплоть до 1953 года). Когда же антологию наконец выпустили и публика ее впитала, воздействие оказалось глубоким. Австралийское тело поэтическое разделилось надвое – на поклонников Новых американцев, объединившихся под зонтиком журнала «Новая поэзия», и на сомневающихся, откочевавших к «Поэзии Австралии», где редактором (с 1973 года) был Лес А. Мёрри, поэт, у которого к тому времени вышло два сборника стихов.
Пусть и открытый для американских образцов – ранние его стихи многим отчетливо обязаны Роберту Фросту, – Мёрри отвергал модернизм в большинстве его проявлений. Мёрри дал поэтам в книге Аллена необычайно поверхностную оценку. В Гэри Снайдере, к примеру, он якобы заметил «почти бесчувственное равнодушие не укорененной современной личности» – это едва ли не самое радикально неверное прочтение Снайдера из всех возможных. Но Мёрри использовал поэтов Аллена как дублеров мишени масштабнее и размытее – модернистского восприятия, модернистского мировоззрения. Модернисты, по его пренебрежительному диагнозу, писали из «патологического состояния депрессии». «Модернизм – не модерновый: его подлинное имя – Отчаяние».
Противоядием к модернистскому отчаянию Мёрри рекомендовал дозу австралийской поэзии того извода, что был популярен в конце XIX века. Чтобы подкрепить свой рецепт, он составил собственную антологию – «Новую оксфордскую книгу австралийской поэзии», в которой были обильно представлены тюремные частушки, застольные песни и анонимные баллады, а также переводы песен аборигенов.
Бескомпромиссное отвержение модернизма у Мёрри может показаться попросту жестом оторванного от остального мира, провинциального консерватора, плывущего против течения времени. Однако в его отклике больше веса, чем видится. В том, что поэт осуждает новомодные заграничные веяния и защищает доморощенные традиции, воспевающие жизнь конного первопроходца или его кузена-отщепенца, беглого каторжника, содержится – в австралийском контексте – отчетливое политическое заявление. В ходе агитации за объединение шести британских колоний в Австралийскую федерацию, в итоге сложившуюся в 1901 году, одинокий наездник в буше стал символом национального самоопределения. «Тропою узкой англичан / Себя нам не вести: / Впряглись в хомут, какой им дан, / Благопристойности», – писал Э. Б. («Банджо») Патерсон, любимый поэт буша. «Седлать нам и скакать верхом / К простору синих гор; / Стремиться в даль, во весь опор / В их путаный узор».
По правде говоря, во времена Патерсона идеализации образа австралийца как неугомонного духа фронтира более чем хватало: к 1900-м годам большинство уже осело в городах и мегаполисах (по сравнению с 35 % населения Соединенных Штатов). Но ставя на балладную традицию против модернистов, Мёрри призывал австралийскую поэзию следовать своим родным путем и крепить местные ценности, среди которых оптимистическая экспансивность, противопоставленная «тропе узкой» старой Родины-матери и душному отчаянию модернистов, и бескомпромиссный эгалитаризм, подозрительный к любой показухе, в том числе и интеллектуальной. (Из трех составляющих девиза у современных демократических революций Égalité всегда вызывала в Австралии больший отклик, нежели Liberté.)
Любопытно, что одинокие наездники в поэзии самого Мёрри, в общем-то, отсутствуют. Его тотемное животное – не лошадь, а корова, символизирующая одомашненность, а не уединение, оседлость, а не первооткрывательство. Одно из самых смелых его стихотворений «Прогулка к скотному выгону» (1972) прослеживает линию потомков австралийских скотоводов до скотоводческих культур Древней Индии и греческой Беотии. Беотию, на которую соперничавшие с ней Афины смотрели свысока, сельскую и незамысловатую, Мёрри выбирает своим духовным местом рождения, считая ее блестящим примером децентрализованной, опирающейся на село политики хозяйствования.
Если добрые люди провинциального Нового Южного Уэльса (откуда родом Мёрри) – беотийцы, а Мёрри – их Гесиод, тогда афинян представляет сиднейская интеллигенция. «Образованная каста, – пишет Мёрри, – смогла освободиться от старой [землевладельческой] власти и сама сделалась главенствующей и подавляющей силой», повела полномасштабную войну с «просторечной Австралией», а просторечная Австралия – это:
#i_002.jpg
…республика… присущая нашей местной традиции, то есть «народной» Австралии, частично вымышленной, частично исторической, и она есть подлинная матрица любых отличительных черт, какими мы располагаем как нация… Австралии наших глубочайших общих ценностей и самоопределений [255] .
#i_002.jpg
Оружие, какое применяет интеллигенция против провинциальных белых австралийцев, говорит Мёрри, – стигматизация их как «узколобых, консервативных, невежественных, небрежных к окружающей среде, обреченных, отживших свое». Понятие, которым он обозначает принижение презираемого класса, – низведение. Культурная война, развязанная интеллигенцией против ценностей провинциальных белых австралийцев, – лишь один пример более масштабного процесса низведения или изгнания, какой проводит в жизнь Запад после эпохи Просвещения против старых, непросвещенных культур, в том числе и против австралийской аборигенной.
Вот поэтому выбор за модернизм или против него, с точки зрения Мёрри, не сводится к выживанию в Австралии простых, человечных, общинных, старомодных провинциальных ценностей – он шире и касается образа жизни, которому тысячи лет, по всему миру. Консерватизм Мёрри определяется его защитой этого традиционного образа жизни.
Два
Мёрри нравится представлять себя по отношению к городской культурной власти как чужака. Этот образ неточен. Мёрри на самом деле внушительный интеллектуал, и до его возвращения в середине жизни в глубинку, на место своего рождения в Бунье, Новый Южный Уэльс, он был весомым явлением на общественной арене. Полиглот со степенью по немецкой словесности, он много лет работал в Австралийском национальном университете переводчиком и отвечал за все германские и романские языки. Как публицист и антрополог он развил мощное, пусть и идиосинкразическое видение австралийской поэтической традиции от ее колониальных корней. Как редактор «Поэзии Австралии» и как поэтический консультант одного большого издателя он оказался способен в некоторой мере двигать австралийскую поэзию в желанном для себя направлении.
Вопреки своему скромному происхождению, его одаренность признали рано: среди его покровителей значатся такие важные литературные фигуры, как Кеннет Слессор и Э. Д. Хоуп. Призванный неофициальным советником Гофа Уитлэма, премьер-министра Австралии с 1972 по 1975 год, Мёрри помог разработать систему финансовой поддержки искусств – систему, которую можно было бы по праву назвать просвещенной, да и самому Мёрри от нее тоже вышел прок.
Хотя Мёрри то и дело получал университетские стипендии, хорошего об университетах сказать ему было мало что, особенно о том, что происходило в литературном образовании. Академические литературные критики, с его точки зрения, наследуют Просвещению, которое враждебно творческому духу. Под маской беспристрастного поиска знания он видит само Просвещение как заговор лишенных корней, разочарованных конторщиков, замышляющих захватить власть, обычно через контроль над тем, что можно, а чего нельзя говорить на публике («политкорректность»). Просвещение превратило университеты в «жернова унижения», что перемалывают поколения студентов, стыдящихся своего происхождения, отчужденных от родной культуры, рекрутов нового класса жителей мегаполисов, австралийскую разновидность которого Мёрри именует «господствующим классом», с отсылкой к протестантскому землевладельческому сословию, которое несколько веков правило общественной жизнью в Ирландии. В руках Мёрри это понятие призвано запечатлеть «гнет чужеродного происхождения» нового класса, а к тому же его «дух первого поколения, дух выскочек». Господствующий класс – «естественный верхний слой общества в социалистском миропорядке»: получение университетской степени – современный эквивалент статуса землевладельца.
Университеты предлагают людям возможность совершенствоваться; в той мере, в какой саморазвитие включает в себя движение вверх по общественной лестнице, университеты можно обвинить в том, что они потакают неравенству. Саморазвитие было именно тем, что в 1957 году Сиднейский университет предложил Лесу Мёрри, сыну нищего сельского батрака. Отклик молодого человека на это предложение оказался смешанным. Он пропускал занятия, заваливал экзамены, ушел из вуза ради бродячей жизни, но в конце концов все же вернулся и доучился. По рассказам самого Мёрри об этом этапе его жизни, он принял у университета лишь то, что хотел – библиотечные источники, – а не всепроникающее социополитическое влияние. Но сама ярость его полемики против высшего образования подсказывает дополнительное прочтение: молодого человека в равной мере и влекло, и отталкивало обещание, что подчинение ритуалам и таинствам академического мира позволит ему отринуть собственное происхождение и переродиться человеком внеклассовым.
Три
Миф собственного сочинения, как вселукавый Мёрри избежал Просвещения, не поддался чарам Господствующего класса, отбился от модернистов, постранствовал по миру, повидал много всякого и наконец вернулся в собственную Итаку, формирует хребет немалого корпуса работ: пятисотстраничный сборник «Собрание стихотворений» (2002), а также несколько более поздних поэтических сборников, два романа в стихах и массив очерков о литературе и политике.
Некоторые темы этого мифа отличаются особой важностью, которой Мёрри их наделяет, или – что сводится к тому же самому – тем, какую роль они играют в его работах. Ключевая – Банья как Место Великого Блага. Еще одна – тема отравленного детства: Мёрри, унижаемый и наказываемый ребенок, научился презирать и наказывать себя самого, ненависть к себе достигла у него пика в старших классах, где его дразнили за то, что он жирный, и дали прозвище Задница. Еще одно наследственное (генетическое) проклятие, проявившееся в пренебрежительном и даже жестоком обращении окружающих («аутизм») и в припадках, когда он сам не свой, не в своем уме, в тисках депрессии, также именуемой «черным псом». Четвертая тема – призвание: женившись на католичке и отказавшись от сурового пресвитерианства, в котором он родился, Мёрри обнаружил, как служить Богу поэтом-жрецом. «Проза – это протестантское, агностическое, – пишет он, – а поэзия – католическое: / поэзия есть присутствие».
Эти четыре темы связаны между собой – и связаны с более широкими общественными и политическими взглядами Мёрри. В него с детства вбили, что он скверный, неприятный и нежеланный, и Мёрри вырос в человека, разрываемого между стыдом (за себя, за свое происхождение) и гневом на людей, осмеливающихся насмехаться над ним или над теми, кого Мёрри именует «моим народом». Этот гнев прямее всего явлен в «Стихотворениях недолюдей-вахлаков» 1996 года, и само название этого сборника – уже вызов. Вот слова Мёрри о высокой культуре Господства:
#i_002.jpg
Такова моя миссия – раздражать до осатанения красноречивых, что угнетают мой народ, тем, что я – парадокс, какой не вписывается в их представления: недочеловек-вахлак, сочиняющий стихи [260] .
И еще:
Культура по большей части – восточно-германский пластиковый пакет, натянутый нам на головы, душный и влажный, мы видим жарко искаженный мир сквозь трескучие складки и пытаемся не задохнуться [261] .
#i_002.jpg
Четыре
За годы Мёрри написал множество стихов, которые так или иначе вдохновила аборигенная культура. Некоторые исследуют историю контактов поселенцев с аборигенами, есть и основанные на аборигенных песенных формах, кое-какие используют аборигенных героев для выражения аборигенного сознания. Одна из самых ярких среди этих работ – «Праздничный цикл песен Буладела-Тари», подборка из тринадцати стихотворений, воспевающих рождественское время, когда городская публика возвращается в глубинку и воссоединяется с семьей, обновляет связи со своей малой родиной. Этот песенный цикл, составленный из длинных строк с дактилическим ритмом, показывает – триумфально, я бы сказал, – как современный поэт, работающий в высоком творческом ключе, способен воспевать ценности простых людей, оставаясь при этом доступным простому читателю.
Мёрри много писал о композиции в этом песенном цикле и о своем долге перед традиционной поэзией народа вонгури-манджикаи Арнем-Ленда на севере Австралии, чей «Песенный цикл Лунной кости», говорит он, при первом чтении сразил его. «Вполне возможно, что это величайшее стихотворение, сочиненное в Австралии». Он хвалит Р. М. Берндта, переводчика стихотворения, за то, что он нашел язык, созвучный
#i_002.jpg
…лучшей австралийской разговорной речи… Вероятно, это трагедия, болезнь местной [австралийской] поэзии, что она так редко улавливает в точности такой тон и что наша аудитория научена не ожидать его от нас [262] .
#i_002.jpg
Перефразируя критику австралийской парвеню-интеллигенции, отрезавшей себя от народа, Мёрри делает спорное социологическое заявление:
#i_002.jpg
[В середине ХХ века] аборигены были отчасти людьми, отчасти кастой, отчасти классом, хотя вот это последнее неточно: они были на самом деле частью большего класса провинциальной бедноты, и по-прежнему полезнее рассматривать их в этом свете, чем в ныне модном радикально-расистском ключе. Мы, моя семья, сами из того же класса [263] .
#i_002.jpg
О семействе Мёрри он говорит так:
#i_002.jpg
Полагаю, мы были наследниками непризнанной вины белых завоевателей Австралии, хотя я не помню, что мы это хоть как-то осознавали. Вероятно, образование у нас оказалось слишком плохое… Эта вина, может, не более чем результат впитанного либерализма или же остаточный детский страх. В самом деле, я совсем не уверен в этой самой виноватости белого завоевателя; вполне возможно, это всего лишь конструкт политических левых, великих изобретателей предписанных переживаний и понятий [264] .
#i_002.jpg
То, как Мёрри объединяет белую сельскую бедноту и людей, чьи земли эта беднота отобрала, неохота, с какой он «извиняется» за исторические преступления колониализма («Нельзя извиняться за то, что ты [т. е. лично] не делал», – возразил он в одном интервью 2001 года), и, что немаловажно, его использование («апроприация») аборигенных культурных форм без разрешения их хранителей рода – одно сплошное противоречие.
В ответ на критику Мёрри отстранился от индивидуализма, какой смотрит сверху вниз на общинные формы, и от космополитизма, что высмеивает привязанность к малой родине. Вместо них Мёрри закрепился в не различающем цвета кожи австралийском национализме, в романтической вере, что культура органически произрастает из родной почвы:
#i_002.jpg
Я безмерно благодарен создателям и толкователям традиционной аборигенной поэзии и песни за многое, и не в последнюю очередь за то, что они показали мне глубоко близкий мир, где искусство не отделено от человека, оно – жизненно важный источник здоровья для всех членов общины… аборигенное искусство дало мне базу отсылок и естественную силу, истинно австралийскую основу, на которую можно опираться, сопротивляясь постоянному ввозу Западной гнили, идиотизма и классового сознания [266] .
#i_002.jpg
Пять
В очерках, написанных в 1980-е, Мёрри предлагает поразительный феноменологический рассказ об опыте чтения поэзии. Менее убедительно делает он заявления о важности поэзии для нашего психического здоровья. Опыт чтения «настоящего» стихотворения, по словам Мёрри,
#i_002.jpg
…отмечен странной одновременностью покоя и бурного воодушевления. Ум желает спешить дальше, получить еще и еще, но и его удерживает благоговение, какое жаждет продлить миг и прожить его вне времени. Сознательно мы едва замечаем, что дыхание у нас сделалось жестче, изменилось, подчинилось приказам вне нас самих… Можно сказать, что стихотворение танцует нас в своем ритме, пусть с виду мы и неподвижны, читая его. Оно втайне берет наше тело взаймы, чтобы воплотиться самому [267] .
#i_002.jpg
Стихотворение само по себе парадоксальная сущность, и конечная, и неистощимая:
#i_002.jpg
Любое толкование, какое мы вкладываем в стихотворение, со временем истощится и станет казаться несообразным, но незыблемое явление стихотворения останется, истощая наши попытки ограничить его или разрядить [268] .
#i_002.jpg
Опираясь на популярную психологию, Мёрри определяет недавно развившиеся лобные доли человеческого мозга как источник сознания, тогда как старый, рептильный мозг отвечает за грезы. «Настоящее» стихотворение, и по-настоящему продуманное, и по-настоящему увиденное в грезе, представляет собой «цельность мышления и жизни». Оно «воплощает полноту и втягивает нас в нее, чтобы поддержать и освежить нашу собственную [полноту]».
Этот подход в защиту поэзии, пусть и не необычен сам по себе, в свете суровой критики модернизма у Мёрри представляется любопытным. Ибо понятие о стихотворении как о вневременном предмете, который притягивает, но истощает толкования, напоминает в первую очередь о стихотворении как словесной иконе (Уильям К. Уимсэтт) или о «крепко выкованном сосуде» (Клинт Брукс). На самом деле поэтика Мёрри прекрасно вписывается в сочетание английского психологического эмпиризма и немецкой эстетики идеалистов, которое породило американский Новый критицизм, и многие стихи Мёрри сами выигрывают от некоего пристального аналитического чтения, практикуемого школой Новой критики.
Новая критика была общеизвестна своей бесполезностью для чтения «примитивной» поэзии, подобной «Циклу Лунной кости» или поэзии в струе Уолта Уитмена или Чарлза Олсона – той самой, какой Аллен следовал в «Новой американской поэзии». К чести Мёрри как поэта, его собственная обширная работа оставляет любое его теоретизирование позади. Одна из ключевых австралийских ценностей, которую он прославляет, – развальца. Развальца для Мёрри – то же, что для Уитмена разгильдяйство: расслабленность в мире, которую подавляют опрятные умы школьных учителей и городских планировщиков. «Одернутая и отринутая / [развальца] слушает с ухмылкой, одной ногой на рельсе возможности».
Шесть
В неопубликованном письме, процитированном его биографом Питером Александром, Мёрри описывает свой поэтический труд как «квазижреческую работу», выполняемую в подражание Христу («Это Его жизнь, какую я могу прожить собственными усилиями»). В этом отношении Мёрри возвращается к Джерарду Мэнли Хопкинзу, которому многим обязан.
Пол Кейн, написавший лучшее исследование австралийской поэзии, отслеживает точку зрения Мёрри на поэзию и религию вплоть до Рудольфа Отто (1869–1937), чью книгу «Das Heilige» (1917), чье название переводится как «Священное», Мёрри читал в студенческие годы, а за Отто – к философу Якобу Фридриху Фризу (1773–1843), сформулировавшему представление о способности человека к Ahndung (догадке, предчувствию), которая позволяет ему направлять познание божественного. Именно в ключе этой неортодоксальной ветви кантианской философии следует, по Кейну, подходить к тому, как Мёрри видит поэтическое призвание.
Во множестве важных стихотворений с начала 1980-х Мёрри исследует состояние ума (или духа), в котором поэт соприкасается с божественным. Ключевые понятия – благодать и невозмутимость, абстракции, которым его стихи пробуют придать плоть. Стихотворение «Беспристрастность» – которое по самому своему тону есть образец уравновешенности – завершается предложением нам, читателям: если мы находим состояние беспристрастности таким же трудным для постижения через рациональный ум, как трудно достичь его усилием воли, мы, возможно, сочтем, что
Не следует нам теряться, говорит Мёрри, из-за неуловимого, мерцающего свойства «есть-нет» у нашего соприкосновения с нуминозным. Скорее, нужно учиться ждать беспристрастности – как поэтам или как верующим – для следующей вспышки благодати. Поэтическое прозрение и откровение по своей природе «переменны, / словно действия этих птиц – хохлатого голубя, попугая-розеллы, – / что летают, смыкая крылья, бия ими и вновь смыкая».
Семь
Мёрри сочинил стихотворения, входящие в любой список лучших («классических») австралийских стихов; некоторые возникли достаточно давно, чтобы впитаться в национальное сознание. Среди них – созерцательная «Прогулка к скотному выгону» (1972) и ликующий «Праздничный цикл песен Буладела-Тари», «Беспристрастность» и парочка философских стихотворений-очерков «Об интересе» (все 1983 года), множество более сокровенных произведений – «Одинокий вечер в Бунье» (1969) или «Оловянная лохань для мытья» (1990), виртуозные «Переводы из природного мира» (1992), броско являющие жутковатую способность Мёрри проникать в сознание животных, а также «Лисово поле» (1990) – об уничтожении слабоумных при нацистах.
Поэтический роман «Фреди Нептун» (1998) занимает в наследии Мёрри неловкое место. На манер Вольтерова «Кандида» он берет своего немецко-австралийского героя Фреди Бёттхера, невинного человека с физическими возможностями едва ли не сверхчеловеческими, на экскурсию по мировой истории с 1914 по 1945 год. Сельский мальчишка, которого постоянно травят за его немецкость, Фреди – очевидный дублер если не самого Мёрри, то загнанной самости, в тенетах которой Мёрри время от времени застревает.
Версификация во «Фреди Нептуне» неизменно живая, в нем множество поразительных находок, но умения Мёрри как рассказчика ограничены, и то, что мыслилось как пикареска, быстро вырождается в простую последовательность то одного, то другого. Сам Мёрри намекал, что его роман лучше всего читать параллельно со стихотворениями из «Вахлаков», то есть как катарсическое упражнение, в котором он избывает из груди обиженную ярость.
Ни одно из стихотворений, которые я выделил среди лучших у Мёрри, не относится к написанным позже 1992-го. С того года он опубликовал – не считая «Собрания стихотворений» 2002-го – несколько сборников стихов послабее, с моей точки зрения. Под названием «Убить черного пса» (1997) он издал и мемуары своей долгой борьбы с депрессией. Мемуары эти опубликованы с задиристым послесловием, датированным 2009 годом, где он возобновляет старые, но, очевидно, незабытые распри с «официальной» австралийской культурой, которую клянет за устроение медиакампаний против него и в целом за то, что она перестала быть с обществом на одной волне.
Вероятно, пришло время Лесу Мёрри оставить старые обиды. Он получил множество общественных наград и широко признан как ведущий австралийский поэт своего поколения. Его стихотворения «преподают» в школах и университетах; ученые пишут о них просвещенные статьи. Сам он заявляет, что за рубежом его читают больше, чем на родине. Может, и так, а может, и нет. Но даже если это правда, он не первый писатель с такой судьбой. И это лучше, чем не быть читаемым вообще.